Под знаком вывернутой перчатки



 

Сколько же я перевидел за год двуногих скунсов – не сосчитать! Кэтрин, конечно, не чета Уэстоллу, до вершин его лицемерного фразерства ей не дотянуться. Зато Баррон…

Мне бы не полагалось видеть, как Баррон ее инструктирует, но вышло так, что я видел. По обыкновению сильно подвыпивший, вскинувший ноги на стол, он начальственно швырялся словами, а она внимала ему, примостившись робко и скованно на краешке стула. В моем присутствии, явно не запланированном, ему бы прерваться или по меньшей мере снизить тон. Но Баррон был бы не Баррон, если бы не воспользовался поводом прихвастнуть – на сей раз своей властью над людьми.

Представляю, как подобострастно он съежился бы, например, при встрече с Голдсмитом. Это ведь всегда так, на всех континентах: тот, кто способен орать на младшего, непременно станет лебезить перед тем, кого почитает выше себя…

И все‑таки: что руководило им в этом демонстративном инструктаже? Только пьяное фанфаронство – или?.. Склоняюсь к мысли, что «или». Он и впрямь имел право отдавать Кэтрин приказы. Не случайно его прислали в Лондон перепроверять выводы Джона Дими Паницы, хотя по редакционной табели о рангах, публикуемой в каждом номере «Ридерс дайджест», следовало бы наоборот.[22]

– Перчатки носите? – спросил меня однажды Баррон. – А выворачивать их наизнанку умеете?

– Зачем?

– Затем, что в том и состоит главный принцип политической журналистики. Допустим, где‑нибудь, неважно где, произошло какое‑то событие. Катастрофа, или государственный переворот, или покушение, а лучше всего убийство. Что случилось на самом деле и почему, тоже неважно. Важно одно: мгновенно поднять перчатку и вывернуть. Подать новость как вызов или угрозу. Возложить вину, хотя бы намеком, на основного политического противника: в советской прессе – на нас, в нашей – на коммунистов.

– А если не получается?

– Если не получается, надо было наниматься не в печать, а в Армию спасения. Видели на улицах старых дев с колокольчиками и ящиками для подаяний? Вот‑вот. Можно даже подкинуть им доллар‑другой на бедность, но далеко ли слышен их колокольчик? И не уверяйте меня, что у вас там не так. То же самое, разве что Армия спасения называется как‑нибудь по‑другому.

– Не очень‑то вы высокого мнения о своей профессии…

– Почему невысокого? Хорошая профессия. Пока существует конфронтация двух систем, безработица нам не грозит.

– А конфронтация, по‑вашему, нескончаема?

Он ухмыльнулся, обнажив мелкие желтые зубы.

– На мой век хватит…

Что‑то он поделывает нынче, Джон Баррон? О новых крупномасштабных его сочинениях давненько не слышно. Окончательно и тупо спивается? Если да, то, как говорится, с горя, поскольку международная обстановка вопреки его прогнозам меняется к лучшему. Однако не будь барронов, она менялась бы решительнее и быстрее. А они в англо‑американской печати по‑прежнему в чести, тактика вывернутой перчатки глубоких изменений пока не претерпела. Не кто иной, как глава ведущего пропагандистского ведомства – Информационного агентства США, заявил во всеуслышание, что советская политика гласности – «триумф обмана над правдой». И раз уж тон задан на таком уровне, то рядовые газетчики и телевизионщики не торопятся менять пластинку тем более. Тоже, наверное, рассуждают по‑барроновски, что «на их век» хватит и прежних методов и уловок, что следовать стереотипам надежнее, чем идти им наперекор.

И тем не менее Баррон, к сожалению, прав в одном: многие годы советская печать грешила такими же тупиковыми конфронтационными приемами. Да еще и хронически отставала. События, в особенности неожиданные, часто повергали наших международников в нерешительность, ставили их перед частоколом табу, запретов и согласований, а согласования, мало того что пожирали драгоценное время, сплошь и рядом заканчивались глубокомысленными рекомендациями типа: «Не будем торопиться, подождем до завтра. А может, обойдется, может, удастся совсем ничего не писать…» И новость переставала быть новостью, становилась монопольной добычей «голосов» и достигала читателей и слушателей искаженной, обглоданной барронами, вывернутой наизнанку. Писать‑то приходилось все равно, но с невосполнимой потерей темпа, – уже не столько размышлять самостоятельно, сколько оправдываться, опровергая чужие домыслы, а то, случалось и так, низводя борьбу идей к пропагандистской склоке. Скунсы потирали лапы: пущенная ими в нашу сторону струя не без нашей же помощи превращалась в зловонное облако, отравлявшее мировую атмосферу на месяцы и годы.

Не надо ловить меня на слове. Ни при какой политической погоде не призываю печатать и передавать любую непроверенную сенсационную чушь, лишь бы поскорее. Но кто сказал, что нельзя добиться оперативности, не поступаясь достоверностью?

И еще оговорка, менее очевидная и вроде бы необязательная. Я хотел было обойтись без нее, но нет, она настойчиво требует к себе внимания, требует огласки.

В американском английском бытует красочное выражение «drunk as a skunk»» – «пьяный, как скунс». За что обидели зверюшек, не вполне понятно, но к Баррону выражение липнет само собой, оно ему впору как воспетая им перчатка. Два‑три года назад я, наверное, не устоял бы против соблазна и уж поплясал бы на идиомах, только держись. А сегодня чувствую: не по душе мне такая пляска, слишком легко она дается, слишком дешево стоит.

Чем ближе мое повествование к концу, тем меньше остается у меня охоты рисовать карикатуры. Пытаюсь понять: с чего он так тяжело, беспробудно пил? По врожденной порочности натуры? Вот уж не объяснение…

Возникает мысль, что к рюмке, вернее, к стакану он потянулся, как случается чаще всего, в силу разлада с собственной совестью. Что паразитирование на душах сломленных людей – занятие, может, и прибыльное, но для душевного здоровья небезопасное: помогая ломать других, он сломался сам. Скунс отравился собственными миазмами. С четвероногими этого не бывает, а у людей встречается и называется – возмездие судьбы.

 

Дополнение 1988 года

 

На картах доколумбовой эры пространство за пределами проторенных путей метили отпугивающими надписями: «Здесь живут люди с песьими головами». В наш просвещенный век средневековая наивность пополам с нетерпимостью должна бы выглядеть анахронизмом, в лучшем случае курьезом. Но – уцелела традиция, прорвалась сквозь столетия. Прискорбно долго не переводились в мире любители пририсовывать чужеземной действительности «песью голову», изображать всех и каждого, кто живет по‑своему, ходячими карикатурами: иначе, мол, не вылепится «образ врага».

Нужны ли сегодня подобные «образа»? Однозначно – нет. Перевелись ли любители их лепить? Тоже, к сожалению, нет. Не идет из памяти громкоголосая журналистская орда на пресс‑конференции Р. Рейгана в Москве. Как они наседали на своего президента, как вымогали упорно и въедливо, чтобы он отрекся от сделанного накануне заявления, что больше не считает Советский Союз «империей зла»! На пресс‑конференции вообще‑то положено задавать вопросы. А эти не спрашивали, они выступали. Чувствовалось, что они излагают тезисно будущие свои статьи, и предчувствие не обмануло: когда статьи были опубликованы, выяснилось, что перестроиться вслед за президентом, поддержать его в разумной смене тона многие авторы не смогли. Или, скорее, не захотели.

Но меня, признаться, беспокоят не столько эти закосневшие в конфронтационных выкриках, сколько другие, поменявшие тон практически мгновенно. Не столько иностранные журналисты, сколько наши отечественные. Довелось уже слышать с трибун разной высоты призывы изваять на смену «образу врага» «образ партнера» (это бы еще куда ни шло) или даже «образ друга». Довелось и встречать на газетных страницах скороспелые отклики на такие призывы, где без микроскопа видны натяжки под стать прежним, конфронтационным, но с заменой минуса на плюс. Понимают ли творцы скороспелок, окуривающие «передовые страны» елеем с тем рвением, с каким раньше мазали их дегтем, что создают пряничную, залакированную действительность наподобие «Кубанских казаков» и «Сказания о земле Сибирской», только теперь с международным акцентом?

В большинстве своем, думаю, понимают, но считают, что «так надо». Опять двоемыслие, привычка следовать указаниям, не поверяя их совестью, а то и не обсуждая даже с собой. Ничего не поделаешь, долго внедряли, вколачивали в нас эту дрянную привычку, и не вдруг она исчезнет. Наберемся терпения.

А сейчас хотелось бы добавить одно: если мы и впрямь материалисты, то негоже нам «творить образа». Ни дьявольские, ни ангельские. Один‑единственный образ нужен нам – объективный образ современной действительности, многоцветной, противоречивой и слитной. Если сумеем отказаться от мифотворчества и строго держаться этого правила, то и врагов у нас убавится, и друзей прибудет.

 

Отступление третье

МИФ О ЗАГРОБНОЙ ЖИЗНИ

 

 

В Америке тоже робеют осины,

И смотрят березки в прозрачную синь,

И так же по‑русски краснеют рябины,

И ласковой горечью пахнет полынь.

 

Такие же реки, озера и рощи,

И люди похожи на русских людей,

Но русская песня скромнее и проще,

И шире душою, и сердцем добрей.

 

И пусть Миссисипи, как Волга, красива,

И пусть по‑байкальски широк Мичиган,

Но все‑таки ночью мне снится Россия.

 

……………………………………………………………………

Вот и весь вальсок, я опустил лишь последнюю строчку, совсем слабую поэтически и к тому же требующую знания обстоятельств личной жизни автора, с которыми я решительно не знаком. В Америке я не слышал ни слов этих, ни мелодии, привязались задним числом: примерно через год по московским магнитофонам прокатилась короткой шквальной волной мода на пленки, напетые в «русских» кабаках за океаном, в основном на упоминавшейся уже нью‑йоркской окраине Брайтон‑Бич.

Когда я обдумывал эту книгу, все казалось если не простым, то стройным: будут сюжетные главы, написанные неизбежно от первого лица, а будут и главы‑отступления, где можно в крайнем случае спрятаться за ширмой отстранения, прикрыться стареньким оборотом «автор этих строк». Короче, хотелось разделить: вот он я, какой есть, а вот факты, почерпнутые из сторонних источников, вот субъективные впечатления, а вот объективные истины…

Но есть тема, где субъективное и объективное переплетены так, что не разделишь. И это именно отступление, хотя играть в прятки я не намерен и никакого «автора строк» на помощь не позову. Тема эта – эмигранты и эмиграция.

Тяжелая тема. Сложная, противоречивая, парадоксальная.

Лично для меня парадокс начинается с того, что меня считают теперь «специалистом», знатоком темы – а я не только себя эмигрантом не числил, но и других, под эту категорию подпадающих, за весь «фестивальный» год почти не видел. Меня просто не подпускали к ним, а их ко мне. А если в кои‑то веки на горизонте возникали фигуры «нашенского» вроде бы происхождения, они были заведомо непригодны ни для серьезных обобщений, ни для элементарного человеческого доверия. Ставленники, наймиты спецслужб – этим все сказано.

Но сводить проблему к отщепенцам? Нет, не выходит. Ну сколько их может быть, доподлинных отщепенцев, продажных и продавшихся? Десять? Сорок? Сто? Однако ни для кого не секрет, что только за пресловутые годы застоя нашу страну покинули под разными предлогами десятки, если не сотни тысяч человек.[23] Что же, все‑все они – отщепенцы?

По пропагандистским канонам, неизменным в этой своей части с 30‑х годов, полагалось думать именно так. Полагалось выдавать эмиграцию за нечто однородно ничтожное, алчное и враждебное. Полагалось предельно все упрощать, прилежно затушевывая тот факт, что однородной эмиграция никогда не была.

Не была единой «первая волна» эмиграции после революции и гражданской войны, когда наряду с бывшими князьями и заводчиками за границей оказались– полками и дивизиями – и рядовые, подневольные участники «белого движения». Не отличалась единством и «вторая волна» после Великой Отечественной, когда домой не вернулись не только миллионы павших на поле брани, но и миллионы пропавших без вести. Кое‑кто из них потом отыскался в странах ближних и дальних, вплоть до Австралии и Южной Америки. И вовсе не обязательно это были негодяи, фашистские прихвостни, бежавшие от возмездия. Были, и в немалом числе, люди, сломленные пленом и лишениями, испугавшиеся репрессий по возвращении – недобрые слухи распространились быстро, да и память о 37‑м была еще свежа. Положа руку на сердце, есть ли у нас право безоговорочно осуждать тех, кто, не совершив преступлений, тем не менее предпочел изгнание новой неволе?

Известна впечатляющая цифра: в соответствии с декретами ВЦИК об амнистии «рядовым участникам белогвардейских военных организаций» на Родину с 1921 по 1931 год вернулись 181 тысяча человек. А сколько из них чуть позже были объявлены шпионами, вредителями или, как минимум, «социально опасными элементами» и по приговорам «особых троек» сгинули в лагерях? А после Победы, когда к тем, прежним, добавились новые сотни тысяч вернувшихся и сгинувших бесправно и бесследно? Сколько их было в точности? Где эта скорбная статистика, известна ли она хоть кому‑нибудь?

И нечего воротить нос: это было. Не оглянувшись на прошлое, не всматриваясь в самые неприятные его страницы, эмиграцию как явление себе не представишь. Повторяю, она никогда не была однородной, но, чтобы картина стала целостной и правдивой, нужны не частные случаи – их‑то можно, было бы желание, подобрать на любой вкус, – а четкий, без изъятий, исторический фон.

Сегодня нас, конечно же, более всего беспокоит так называемая «третья волна» эмиграции, вспухшая в эпоху Брежнева и не опавшая до сих пор. Именно по этому поводу от меня настойчиво требовали экспертных суждений и в конце концов в 1987 году убедили их высказать. Удачно ли, доказательно ли – судить не мне. Полагаю, впрочем, что удача не была и не могла быть полной: хоть я и призвал на подмогу настоящего эксперта из МИДа, внятности и беспристрастности исторического анализа нам с ним в тот момент еще не хватило. Из всего опубликованного выделю письмо ленинградца‑фронтовика, экономиста по профессии Г. И. Кузнецова:

«Почему вокруг вопроса о «бывших» завязался узел страстей? Потому что, по‑моему, в нем переплелись негативные явления, унаследованные от разных времен. Легко ли требовать снисходительного отношения к тем, кто оказался за границей в силу собственной жадности, «вещизма», жажды личного благополучия любой ценой? В 70‑е годы общество серьезно болело этими заразными болезнями, но не прощаем же мы вора, который оправдывается тем, что «все крали»!..

И все‑таки не идет из памяти другой период нашей истории, когда в начале 50‑х Берия затеял так называемую «борьбу с космополитами», а затем «дело врачей», чуть было не закончившееся трагически. Ни Берии, ни его приспешников давно нет на свете, а отрыжка воскрешенного ими антисемитизма слышна и поныне. Сказывается она и в отношении к «бывшим».

Во избежание недоразумений сообщаю, что сам я русский и по отцу и по матери. Под судом и следствием не состоял, за границей не был. Ущемленным себя не считаю ни в чем. За моим письмом нет ни личной обиды, ни личной заинтересованности, только желание разобраться.

Думаю, раз уж «бывшие» просятся обратно, то не будем им мстить».[24]

В письме есть неточности, спорные утверждения (Берия ли затеял «борьбу с космополитами» и «дело врачей», а если да, то по своему ли почину?). Но что привлекает, очень, – действительное желание разобраться непредвзято. В потоках писем на «эмигрантскую тему», обрушившихся в ту пору не только на «Литгазету», но и, насколько знаю, на самые высокие инстанции до ЦК включительно, таких – непредвзятых – были считанные единицы.

Тут опять обнаружился парадокс. Письма‑то потекли потоком не оттого, что эмиграция, допустим, вышла на какой‑то новый виток, а оттого, что группе уехавших в 70‑е годы разрешили вернуться обратно. По какому праву?! – возмутились высокоидейные граждане. В некоторых особо непримиримых посланиях явственно проступили антисемитские нотки. Хотя в подавляющем большинстве случаев националистических ноток не было, слог был возвышенным, авторов объединяло благородное негодование. Как?! В трудные годы покинули Родину, а теперь, учуяв перемены, запросились обратно? Отсиделись за тридевять земель, а теперь на готовенькое? Не пущать!..

Ладно, что до «готовенького» куда как далеко. Ладно, что «сидение» за морями обернулось для самих «отсидевшихся» отнюдь не медом и сахаром. На такие «мелочи» разгневанные авторы дружно не обращали внимания.

И уж, ясное дело, было им невдомек, что своими филиппиками они живейшим образом напомнили мне поучения, какие доводилось многократно выслушивать от «соотечественников» на другой стороне. От тех самых, кого все‑таки подпускали, а то и навязывали в «друзья» и «наставники». Те ведь тоже твердили с полным единодушием: «Вернуться и помышлять не моги – не пустят. А если пустят, то посадят. Помнишь Ильфа и Петрова? Заграница – это миф о загробной жизни. Кто сюда попал, тот не возвращается».

Поразительно упорство, с каким консервативное мышление ограждает себя удобненькими, гладенькими кирпичиками стереотипов! Это, в сущности, не зависит от социальной системы, закономерность общая. Вся и разница в окраске кирпичиков: где на одной стороне, на одной проторенной дорожке кирпичик черный, на другой, симметрично, белый, и наоборот.

Но сперва о цитате из Ильфа и Петрова. В эмигрантской среде она популярна необыкновенно и почти подлинна. «Золотой теленок», глава 32‑я. Последнее свидание великого комбинатора с бывшим бортмехаником Балагановым на Рязанском вокзале.

«– А как Рио‑де‑Жанейро? – возбужденно спросил Балаганов. – Поедем?

– Ну его к черту! – с неожиданной злостью сказал Остап. – Все это выдумки, нет никакого Рио‑де‑Жанейро, и Америки нет, и Европы нет, ничего нет. И вообще последний город – это Шепетовка, о которую разбиваются волны Атлантического океана.

– Ну и дела! – вздохнул Балаганов.

– Мне один доктор все объяснил, – продолжал Остап. – Заграница – это миф о загробной жизни. Кто туда попадет, тот не возвращается…»

А краски‑то в подлиннике иные! Гораздо живее и богаче. Укатали цитату на эмигрантских дорожках, отсекли от нее весь диалог, кроме самого его финала. И уж тем более запамятовали, что вслед за свиданием в вокзальном буфете Балаганова сдадут в милицию за кражу грошовой сумочки, а Остап примется отчаянно допытываться у заезжего философа, в чем же смысл жизни…

Учиненное над цитатой насилие не случайно, как не случайна ее популярность в усеченном виде. Как не случайны ностальгические, в расчете на алкогольную слезу, напевы в размножившихся «русских» кабаках. И немыслимые, никакой и даже извращенной логикой не объяснимые перепады настроений, симпатий и антипатий, славословий и проклятий в любом на выбор эмигрантском издании. Все это разные грани одного и того же явления: «третья волна» эмиграции, в отличие от двух предыдущих, с самого своего возникновения жаждала оправдаться – если не перед Родиной, так хоть перед собратьями по несчастью, перед собой.

«Третья волна» терзалась и терзается комплексом вины. Потому что в этой волне, за немногими исключениями, эмиграция была не вынужденной, а добровольной. Г. И. Кузнецов, чье письмо приведено выше, умозрительно мягок, но по существу прав: за границу этих людей повлекли, как правило, не идейные соображения, а ощутимое их отсутствие.

Или – смотря что понимать под идейными соображениями. Незабвенный Остап тоже ведь считал себя идейным борцом за денежные знаки. В основе «третьей волны» лежал и лежит все тот же уцелевший «миф о загробной жизни». Местечковые, инфантильные представления о зарубежном счастии: «полтора миллиона человек, и все поголовно в белых штанах». Ну, может, с небольшой поправкой на эпоху – не в белых штанах, а в джинсах с наклейками. А дальше точь‑в‑точь «по Бендеру»: «Пальмы, девушки, голубые экспрессы, синее море, белый пароход, мало поношенный смокинг, лакей‑японец, собственный бильярд, платиновые зубы…» Стоит ли продолжать?

Нет, я не собираюсь, запоздало сверяясь с канонами, возвращать разговор в стародавнее конфронтационное русло. Я даже готов согласиться с тезисом, вычитанным то ли в «Новом русском слове», то ли в каком‑то еще эмигрантском листке: «третью волну» можно рассматривать как форму протеста против застоя и порожденных им экономических тягот, против коррупции, беспринципности, а равно против ползучего антисемитизма, который нет‑нет да и высовывался из статеек и анкет. Спорить не о чем, все это, увы, имело место. Но убедительна ли эмиграция как форма протеста – вот вопрос. И еще больший вопрос, не конструируется ли подобная схема как версия для оправдания задним числом…

Беды и вины эмиграции нерасторжимы, сами эмигранты знают это никак не хуже меня. Однако есть за ними вина, о которой они упорно не догадываются, а подскажешь – не верят. Даже реэмигранты, вернувшиеся на Родину после долгих странствий и, в общем, склонные к покаянию, бешено упираются, прежде чем под давлением доказательств соглашаются нехотя, что я прав. Для Центрального разведывательного управления «третья волна» служила объектом самого пристального внимания. И не только в том примитивном смысле, что каждого мало‑мальски сведущего эмигранта изучали с лупой на предмет данных, представляющих разведывательный интерес. В течение лет десяти, не меньше, по эмигрантам судили о глубинных процессах, происходящих в советском обществе, о его «болевых точках», а соответственно и о том, куда и как нацеливать прямые и косвенные удары.

Правда, профессиональный состав и интеллектуальный потенциал эмиграции, по мнению ЦРУ, оставляли желать лучшего. Таково уж свойство «мифа о загробной жизни», что болеют им далеко не все. «Мало‑мальски сведущие» шли среди них наперечет. И нравится это самим эмигрантам или нет, ранит их или нет, но именно на базе длительного изучения «третьей волны» в недрах Лэнгли вызрела идея: пополнить галерею «беглецов с Востока» искусственно, повысить «качество эмиграции» принудительным порядком.

Рассуждали примерно так. Почему не уезжают те, кто мог бы пригодиться на Западе всерьез? Очень просто – потому, что не пускают. А если пускают, то ненадолго и без семьи. Может, кто‑то и хотел бы остаться, да не решается. Значит, надо слегка «помочь», а разлуку с семьей компенсировать материальными благами, уровнем комфорта, солидным банковским счетом. Если выяснится, что человек действительно сильно привязан к родным и близким, то почему бы не поддерживать их деньгами и посылками отсюда? А какое‑то время спустя можно и шум поднять о семейном воссоединении – в Москве такого шума не любят, прислушаются. Даже если успехом увенчается одна попытка из двух‑трех, овчинка выделки стоит…

В 1982 году ЦРУ разработало и разослало своим доверенным по всему земному шару директиву под выразительным заголовком «Программа организации побегов на Запад». (Существовал, по‑видимому, и более ранний документ сходного характера, но этот стал достоянием гласности.) В директиве были даны подробные указания о «развертывании специальных операций по невозвращению на родину граждан социалистических стран». Рекомендовалось использовать в этих целях полный джентльменский набор «традиционных и нетрадиционных» средств и методов: целенаправленный подбор пропагандистских материалов, подкуп, лесть, шантаж, а «в определенных условиях» и неприкрытое насилие.

В 1983 году в Вашингтоне была основана якобы на частные пожертвования, а на деле под контролем ЦРУ (впрочем, одно не исключает другого) контора особого назначения – «Джеймстаун фаундейшн». Основана с задачей – принимать и обрабатывать тех, кого удалось отловить в соответствии с «программой организации побегов», держать их под неусыпным контролем, вымогая у измученных людей просьбу о предоставлении «политического убежища», а в случае удачи устраивать жертвам рекламу и помогать им по крайней мере на первых порах. Американские журналисты прозвали эту контору, в традициях черного юмора, «палатой реанимации».

В 1986 году Ионе Андронову, ныне корреспонденту «ЛГ» в Америке, удалось коротко побеседовать с вице‑президентом «Джеймстаун фаундейшн» Барбарой Эббот. Поинтересовался он, в частности, и смыслом прозвища. Действительно, при чем тут реанимация и отчего палата?

– Очевидно, оттого, – ответила миссис Эббот, – что нашу организацию можно сравнить с госпиталем, где хирурги, завершив работу над пациентом, отправляют его из операционной в такую палату.

– С той разницей, – парировал Андронов, – что ваши, так сказать, реаниматоры обрабатывают попавших к вам отнюдь не по болезни. Сколько же вам на это ассигновано?

– Мы не скрываем свой годовой бюджет – 750 тысяч долларов.

– И сколько человек вы уже подвергли подобной реанимации?

– Дюжины полторы…

Слукавила миссис Эббот, назвала лишь расходы на содержание аппарата своей конторы. На каждого «успешно обработанного» смета составляется отдельно.

А не был ли я сам, спрошу кстати, «подопечным» миссис Эббот, пациентом ее «палаты»? Не знаю. Возможно. Отель «Гест куотерс», где меня поселили в Вашингтоне, расположен на той же Нью‑Гэмпшир‑авеню, что и штаб‑квартира «Джеймстаун фаундейшн». Это факт. И вроде я смутно помню описанный Андроновым серый четырехэтажный особняк с лепниной на фасаде и с окнами, спрятанными за железными прутьями. Вроде был такой особняк совсем неподалеку от отеля. А что отсюда следует, сам не пойму. Как обмолвился однажды мой главный английский «опекун» Джеймс Уэстолл, случайные совпадения в мире секретных служб бывают, но их еще надо устроить…

Об эмиграции как явлении мы с Уэстоллом почти не говорили. Зато «миф о загробной жизни» обсуждали не раз. Тут нет противоречия. Юмор плохо пересекает границы, Ильфа и Петрова «опекуны» не читали. Но в миф, формулируя его по‑своему, верили свято. Верили, что против материальной культуры Запада никакой идеологии, никаким убеждениям не устоять.

Я честно предупреждал в начале главы, что эта тема полна парадоксов. Самый неприятный в том, что эпоха Брежнева с ее двоемыслием и цинизмом, переизбытком лозунгов и информационным голодом «работала» на миф круче и последовательнее, чем эпоха Сталина, скованная страхом. Если автомобиль или видеосистема престижной западной марки становились мерилом жизненного успеха, самодовлеющей целью, то отсюда, собственно, было рукой подать до эмиграции, лишь бы повод нашелся.

Ну а как же быть дальше? Та эпоха миновала – теперь как? Думаю, что парадокс гасится парадоксом. «Миф о загробной жизни» умрет, и довольно скоро, если… не мешать ему умереть.

И речь вовсе не о том, чтобы «жигуленок» сравнялся по своим достоинствам с «мерседесом», а уровень жизни советского инженера приблизился к Рокфеллеру, Меллону или тому же Голдсмиту. Этого в обозримом будущем не произойдет. Но может и должно произойти другое: люди должны начать ездить за границу. Совершенно свободно. По делам и на отдых, учиться и просто за впечатлениями. Встречаться и общаться с другими людьми, живущими иначе. Сопоставлять не только цены, но и ценности. Открытого сопоставления мифу не выдержать, он обречен.

Обречена ли вместе с ним и непрошеная «благотворительная деятельность» ЦРУ и прочих спецслужб? Как ни удивительно (еще один парадокс!), тоже обречена, хоть и не сразу. А впрочем, свои соображения на сей счет я, пожалуй, приберегу для эпилога.

 


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 236; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!