Две теории, или Несколько слов о плагиате



 

Достигнув к сорока пяти годам вершины административной карьеры (вершины научной карьеры достигнет в пятьдесят пять лет, став академиком), Юлиан Владимирович всерьез занялся новой для себя наукой. Он хотел стать не только организатором, но и теоретиком, признанным ученым.

Случай в истории не уникальный. Могущественный в последние годы жизни Н.Я. Марр провел в Академию наук своего ученика И.И. Мещанинова, который после смерти Марра оказался «признанным главой советского языкознания». И вот, став академиком, Иван Иванович Мещанинов «начал серьезно учиться лингвистической науке» у действительно выдающихся лингвистов А.П. Рифтина и С.Д. Кацнельсона, да к тому же помог многим известным филологам, попавшим в опалу при Марре.

Гумилев и Бромлей обнародовали свои теории почти одновременно, во второй половине шестидесятых, но в советской этнографической науке теория Гумилева не будет принята ни в семидесятые годы, ни позднее, а теория Бромлея станет на двадцать лет если не общепринятой, то очень авторитетной.

Свои взгляды на теорию этноса Бромлей изложил в монографии «Этнос и этнография» (М., 1973), а потом не раз их уточнял и дополнял, издавая одну книгу за другой. В каждой он не забывал упомянуть и покритиковать «биолого‑географическую» концепцию Гумилева, а Гумилев отвечал ему своими статьями, если их удавалось напечатать.

В 1985 году ученик Гумилева Константин Иванов опубликовал в «Известиях Всесоюзного географического общества» статью, где доказывал, что Бромлей присвоил не только многие идеи Льва Николаевича, но даже термины, введенные Гумилевым в оборот. В числе последних было, например, понятие «этнос», хорошо известное в этнографии по крайней мере со времен Широкогорова, то есть с начала двадцатых годов XX века.

Иванов не употребляет слова «плагиат», но фактически пишет именно о плагиате и заканчивает статью словами: «Так есть ли два учения об этносе в советской науке? Нет! Есть одна теория, одно учение, и его дальнейшая разработка настоятельно необходима». Иванов подразумевает, что есть только теория Гумилева.

Самое поразительное, что Иванов действовал по указанию самого Гумилева. С.Б. Лавров видел черновик этой статьи, подписанный не только Ивановым, но и Гумилевым. Учитель и ученик были соавторами, и только позднее Гумилев, видимо, решил, что статья должна выйти под фамилией Иванова.

В своих воспоминаниях, надиктованных 16 сентября 1986 года на диктофон Анатолию Ивановичу Лукьянову, Гумилев, в сущности, обвиняет Бромлея в плагиате: «…академик Бромлей (очень способный человек, очень восприимчивый), присутствуя на моих докладах, повторял их содержание у себя в институте, о чем мне сообщали его сотрудники, поздравляя с тем, что я получил первого ученика. Потом он издавал книги, употребляя мои определения, мои дефиниции, и таким образом моя работа оказалась принятой (хотя и без моего авторства). Институт этнографии работал по моим идеям и работает до сих пор».

В 1988 году Гумилев уже в печати обвинил Бромлея: «…теория этногенеза была создана и даже приписана Ю.В. Бромлею, цитировавшему положения автора без отсылочных сносок». Бромлею пришлось сочинять ответ для журнала «Знамя», где появилась статья Гумилева.

А кое‑что общее в теориях Гумилева и Бромлея все‑таки было, даже много общего. Оба писали об иерархической структуре этноса, причем представления о структуре у них сходные. Бромлей, как и Гумилев, считал этнос динамической системой. В книге «Очерки теории этноса» (1982) Бромлей применяет системный подход к этносу почти так, как это делал еще в семидесятые годы Гумилев, но Гумилев опирался на основоположников системного подхода (фон Берталанфи), советских биологов (А.А. Малиновский) и только потом на советских философов (В.Н. Садовский, Э.Г. Юдин), а Бромлей – исключительно на советских философов‑марксистов (В.П. Кузьмин, В.Г. Афанасьев).

И всё бы хорошо, но есть одно странное противоречие: и до этой книги, и, что важнее, позднее Бромлей путал понятия «система» и «совокупность», совершенно не отличая их друг от друга. Через пять лет после выхода «Очерков теории этноса» Бромлей пишет вещи, которые прямо противоречат провозглашенному им же системному подходу: «…этнос (в узком значении этого термина) может быть определен как исторически сложившаяся на определенной территории совокупность людей, обладающих общими относительно стабильными особенностями языка, культуры и психики, а также сознанием своего единства и отличия от других подобных образований (самосознание), фиксированным в самоназвании (этнониме)».

Перед нами еще одна «алхимическая формула», каких уже много было (и еще много будет) в отечественной этнографии.

 

О пользе чтения

 

А все‑таки был ли плагиат? Поставим вопрос иначе: а что вообще Бромлей знал о теории Гумилева? Ответ будет неожиданным: он этой теории толком никогда не знал.

«По его (Гумилева. – С.Б. ) мнению, этнос – популяция, т. е. биологическая единица», – писал Бромлей в опубликованных в 1988 году «Национальных процессах в СССР». А каждый читатель Гумилева знает, что в трактате «Этногенез и биосфера Земли» есть даже параграф под названием «Этнос – не популяция». Но мы не станем спешить, не станем ерничать и смеяться над заслуженным и уважаемым человеком. В конце концов, «Национальные процессы в СССР» – книга не вполне научная. Судя по тиражу (10 тысяч), карманному формату и облегченному содержанию, книжка была адресована не ученым коллегам, но и не массовому читателю, а партийной и советской номенклатуре: чиновникам, депутатам Верховного Совета и т. п. Посмотрим, что же Бромлей писал в своих солидных научных монографиях.

«Сведя сущность этноса к “физической или биологической реальности”, Л.Н. Гумилев в конечном счете отождествил его с популяцией» («Этнос и этнография», 1973).

«Л.Н. Гумилев принял сопряженную с этносом популяцию за сам этнос» («Очерки теории этноса», 1982).

А вот мы нашли и первоисточник: Бромлей ссылается на доклад Гумилева «О термине “этнос”», опубликованный в 1967 году в третьем выпуске «Докладов Географического общества». Там есть слова: «…мы можем охарактеризовать этнос как биологическую единицу, таксономически стоящую ниже вида, как populatio ». Но Гумилев не случайно вместо русской формы слова «популяция» употребил латинскую, то есть и здесь Гумилев не считал этнос популяцией.

В этом докладе Гумилев сделал только первый шаг к теории этноса, второй шаг – доклад «Этнос как явление» – последовал всего три месяца спустя. Опубликован он был в том же третьем выпуске «Докладов Географического общества». Бромлею стоило только перелистнуть семьдесят страниц, чтобы убедиться – представления Гумилева об этносе ничего общего с популяцией не имели. Но он почему‑то этого не сделал.

В сочинениях Бромлея с 1970 по 1987 годы есть ссылки только на две работы Гумилева: на тот самый доклад «О термине “этнос”» и на статью «Этногенез и этносфера», благо она была опубликована в том же номере журнала «Природа», что и статья Бромлея. Спору нет, обе статьи из важнейших, но в одном только цикле «Ландшафт и этнос» – четырнадцать статей. Они небольшие и написаны языком, понятным не только академикам. Наконец, в 1979–1980‑м Гумилев депонировал в ВИНИТИ свой трактат «Этногенез и биосфера Земли», слава о котором вышла далеко за рамки академических кругов. Юлиан Владимирович не мог не слышать об этом трактате, но за девять лет не прочитал главный труд своего главного научного оппонента. Можно ли представить, что кто‑то станет судить о марксизме даже не по «Коммунистическому манифесту», а по «Тезисам о Фейербахе» и в руки не возьмет «Капитал»?

Бромлей мог бы и вовсе не читать трактат Гумилева, но на досуге хотя бы пролистать двенадцатый номер журнала «Природа» за 1978 год. Этот журнал должны были выписывать в институте. Так вот, на странице 98 Бромлей прочел бы золотые слова Гумилева: «Подчеркнем, что было бы неверно называть этнос популяцией. <…> Этнос – явление не биологическое и не социальное, а маргинальное, т. е. лежащее на границе социосферы и биосферы».

Ах, какую комедию могли бы сочинить Ильф и Петров, если бы сидели сейчас на моем месте и занимались таким рутинным делом, как сверка сносок! Ведь в своей книге «Этносоциальные процессы: теория, история, современность» (М., 1987) Бромлей горестно сетует: «К сожалению, представления об этносе как биологической единице довольно живучи». И приводит ссылку на ту самую, девятилетней давности, статью Гумилева «Биосфера и импульсы сознания»!

Правда, «Этногенез и биосферу» Бромлей все‑таки осилит во второй половине 1988 года. Тогда Юлиан Владимирович решит, что Гумилев переменил свое мнение об этносе. Если бы академик хоть сколько‑нибудь внимательно следил за научными трудами своего оппонента, то не только избежал бы такой досадной ошибки, но и не ввел бы в заблуждение своих коллег.

В 1986 году географ Яков Машбиц и фольклорист Кирилл Чистов (величина мирового значения!) напечатали в «Известиях Всесоюзного географического общества» ответ на антибромлеевское сочинение Константина Иванова. Два почтенных доктора наук в очередной раз повторили за Бромлеем тезис об этносе‑популяции у Гумилева. Будто перед нами не доктора наук, а переписчики: стоит одному допустить ошибку, как она тиражируется из одного «научного» сочинения в другое. Впрочем, Лев Гумилев и Константин Иванов в дискуссии с Бромлеем были тоже не на высоте: Гумилев мог бы легко поймать Бромлея на ошибках, вместо этого они с Ивановым фактически обвинили академика в плагиате, но этого грозного обвинения так и не доказали.

Между прочим, академик Бромлей не только спорил с Гумилевым, но и в своих ранних работах опирался на гумилевские наблюдения, тезисы, идеи. В монографии «Этнос и этнография» Бромлей, например, заимствовал у Гумилева мысль об относительности понятия «этнос».

Гумилев: «…чтобы казанский татарин объявил себя русским, ему нужно попасть в Западную Европу или Китай. Там, на фоне совершенно иной культуры, он назовет себя русским, прибавив, что, собственно говоря, он татарин. А в Новой Гвинее он же назовет себя европейцем».

Бромлей: «…нормандцы и гасконцы на своей родине выделяют себя среди других французов. Но за пределами Франции они прежде всего французы, а затем уже нормандцы и гасконцы. Попав в Японию, белорус на фоне совершенно иной культуры назовет себя сначала русским, прибавив затем, что он, собственно говоря, белорус. А на Новой Гвинее он назовет себя европейцем».

Чужую мысль академик себе не приписал, а где надо поставил ссылку на Гумилева. Это только один из примеров. Со своей стороны, и Лев Гумилев охотно заимствовал у Бромлея идею об эндогамии этноса. Оказывается, даже в многонациональных государствах люди заключают браки преимущественно с соплеменниками. Идею Бромлей подкрепил впечатляющими примерами. В 1925 году в РСФСР 99,1 % русских мужчин заключали браки с русскими женщинами, 97,9 % башкир женились на башкирках, 97,5 % марийцев – на марийках. Власти социалистических государств охотно пропагандировали многонациональные браки, тем не менее даже в полиэтничной Югославии сохранилась эндогамность.

Гумилев, разумеется, отметил этот «решительный и важный шаг» академика Бромлея. И если бы Гумилев всегда был терпелив и доброжелателен к оппоненту в научном споре, а Бромлей относился к сочинениям подозрительного «биологизатора» из ленинградского географического НИИ внимательнее, полемика могла быть и более корректной, и более полезной для ее участников.

 

Смерть с газетой в руках

 

Увы, Гумилев в научном споре был беспощадным бретером, а товарищу Бромлею не хватало времени читать сочинения своих оппонентов. Потом не стало времени и для оригинальных научных исследований. Бромлей однажды признался В.И. Козлову: «Я стал больше работать ножницами, чем пером». Зато Юлиан Владимирович, несмотря на занятость, не забывал о «самом главном».

Если вы не первый год занимаетесь наукой, то всегда обращаете внимание не только на текст, но и на ссылки. В Средние века схоласты переняли у арабов прогрессивную научную методику: ссылаться на источники (тогда – на Библию и Аристотеля) и на сочинения предшественников. Ссылки могут очень многое рассказать об авторе книги. Если книга посвящена, допустим, гражданской войне в Испании, а ссылки все сплошь русскоязычные – плохо. Автор только переписывал чужие книги и пересказывал своими словами чужие мысли, а испанского языка он, может быть, и не знает.

Откроем наугад книгу Бромлея «Этносоциальные процессы: теория, история, современность». Так, страница 146. Под текстом две ссылки: 1. на Программу Коммунистической партии Советского Союза: Новая редакция. М., 1986. С. 43; 2. на «Политический доклад», сделанный Генеральным секретарем Коммунистической партии Советского Союза М.С. Горбачевым от имени Центрального Комитета партии и обращенный к XXVII съезду КПСС.

Не будем упрощать. В монографии Бромлея много ссылок на серьезные исследования, на дельные книги и статьи отечественных этнографов, западных этнологов и антропологов. Но изобилие «марксистских» ссылок все‑таки бросается в глаза. А ведь это не какой‑нибудь мрачный 1937‑й или сумрачный 1947‑й, это 1987‑й. Еще год назад провозглашена гласность, то есть свобода слова. Литературные журналы печатают «Котлован» Андрея Платонова и «Детей Арбата» Анатолия Рыбакова, а здесь такое марксистское благолепие.

Одна из глав книги Бромлея называется «Гуманизм ленинской национальной политики». Но чуткий к духу эпохи ученый успел накатать и более современные главы: «Конституция многонациональной державы и некоторые вопросы управления межнациональными отношениями» и даже «Этнические аспекты прав человека и этнография». Вот так, и Ленину место нашлось, и правам человека.

Впрочем, занятная деталь: на доклады Горбачева (если кто помнит это пустозвонство) Бромлей ссылается почти так же часто, как на Ленина. В этом весь Бромлей. Убежден, что в наши дни Юлиан Владимирович выиграл бы немало грантов на тему «Воспитание толерантности в мультикультурном обществе» или «Противодействие ксенофобии и экстремизму». Не дожил[48].

В семидесятые и в первой половине восьмидесятых Бромлей, директор института и академик, входивший в редколлегии нескольких научных журналов, мог весьма серьезно осложнить жизнь Гумилева. Но во второй половине восьмидесятых всё переменилось. Статьи Гумилева вновь стали печатать, одна за другой выходили его книги, Гумилев начал появляться на телевидении. Интервью у него спешили взять корреспонденты центральных газет, и Лев Николаевич получил в свои руки оружие, которое прежде использовали против него. 24 мая 1990 года газета «Московская правда» напечатала интервью Гумилева, где он довольно резко отозвался о своем оппоненте‑академике. По словам Гумилева, из‑за несостоятельности теоретических воззрений Бромлея на этнос ученые не сумели вовремя предсказать межэтнические конфликты времен перестройки: «…началась резня, которой по теории быть не должно». Хотя Гумилев несколько упрощал теорию Бромлея, в целом критика была справедливой и очень острой.

Институт этнографии двадцать три года под руководством Бромлея занимался исследованиями этнических процессов и тем не менее не предвидел подъема национализма, который уже в 1990 году поставил страну на грань развала (это был год «парада суверенитетов»). Правда, однажды перед очередным партийным съездом Бромлей подготовил для ЦК КПСС «записку» о национальных проблемах, но прежде показал ее вице‑президенту Академии наук П.Н. Федосееву, который и похоронил эту записку в своем сейфе. Но ведь сам Бромлей еще с 1969 года был председателем Научного совета по национальным проблемам при секции общественных наук Президиума АН СССР. Он мог обойтись и без посредников. У Юлиана Владимировича было достаточно влияния и связей, чтобы обратиться в ЦК или прямо к руководству Политбюро и КГБ, поскольку речь шла о безопасности страны, о ее будущем, о жизни десятков тысяч людей, которые погибнут в межнациональных войнах недалекого будущего. И не главному ли теоретику этнографии следовало предвидеть эти войны? Не предотвратить, в предотвращение не верил и Гумилев, но предвидеть, подготовиться: «Если бы жители Помпеи знали о предстоящей вспышке Везувия, они бы не стали дожидаться гибели, а просто ушли».

Обойденный военными наградами, Бромлей получал за свое директорство государственные ордена и престижные премии, но национальная политика СССР была, что ни говори, провалена. Жители нашей Помпеи не получили предупреждения.

Бромлею газета с интервью Гумилева попала в руки если не 24, то 25 или 26 мая 1990‑го. Он лежал в больнице Академии наук и обсуждал с академиком Ю.А. Поляковым свои перспективы. Пост директора института Бромлей оставил в 1989‑м, став «почетным директором», но собирался, подлечившись, трудиться в системе Академии наук. Интервью Гумилева «настолько взволновало уже серьезно больного ученого, что его состояние заметно ухудшилось, и в беседах с Ю.А. Поляковым он уже не затрагивал своих планов на будущее». Через несколько дней у Бромлея случился инфаркт, и 4 июня 1990 года его не стало.

 

Из‑под глыб

 

Но вернемся на несколько лет назад, когда в стране только‑только начиналась перестройка, а книги Льва Гумилева еще лежали в ящике письменного стола. В те годы историческая наука, зачищенная от вольнодумия и вольнодумцев, заметно отставала от литературы. Как будто на часах историков был не 1985–1986‑й, а 1975‑й. Неслучайно «Капитаны» и «Жираф» пришли к читателю раньше «Древней Руси» и «Географии этноса в исторический период».

В 1986‑м начали печатать стихи Николая Гумилева. Правда, и прежде отдельные стихотворения проникали на страницы хрестоматий, а имя Николая Степановича было известно даже читателям Большой советской энциклопедии: «…русский поэт… принимал участие в работе издательства “Всемирная литература”, вел занятия в поэтических студиях. Особенности поэзии Г. – чеканность ритмов, красочность, гордая приподнятость тона. Недостатки его поэзии – экзотичность, уход от современности, культ силы, восхваление волевого начала. Г. не принял революции, оказался причастным к контрреволюционному заговору и в числе его участников был расстрелян».

И вдруг в апреле 1986‑го к столетнему юбилею Николая Гумилева стихи этого «контрреволюционера» появились сразу в двух многотиражных изданиях – «Литературной России» и «Огоньке».

Публикация в «Огоньке» готовилась сотрудниками как целая спецоперация. В первой половине восьмидесятых, еще при Анатолии Софронове, вполне советском и даже одиозно‑советском редакторе, в «Огоньке» печатали стихи Ахматовой, Цветаевой, Пастернака, но Гумилев оставался в лучшем случае «хорошим контрреволюционным поэтом». Напечатать его стихи в журнале, одновременно популярном и официозном, – решение политическое. К счастью для читателей Николая Гумилева, его юбилей пришелся на редакционное междуцарствие. Время убежденного коммуниста Софронова кончилось, а эпоха Коротича, осторожного царедворца, который, кажется, шагу не делал, не посоветовавшись со своим патроном – секретарем ЦК Александром Яковлевым, еще не началась.

Впрочем, без Яковлева обойтись всё равно не могли. Чтобы заручиться поддержкой ЦК, пришлось прибегнуть к тяжелой артиллерии: составить письмо от имени деятелей культуры. Первым откликнулся академик Лихачев. Помимо Лихачева письмо подписали академик Петрянов‑Соколов, лауреат Ленинской премии, главный редактор журнала «Химия и жизнь» и председатель Всесоюзного общества книголюбов, писатели Валентин Распутин и Евгений Евтушенко (оба находились тогда на вершине своего успеха). Подписали письмо и Вениамин Каверин, популярнейший прозаик, на книгах которого были воспитаны миллионы советских читателей, и художник Илья Глазунов, знаменитый и фантастически успешный, и, наконец, лауреат Государственной премии, издатель и литературовед Илья Зильберштейн.

Организационную работу провели сотрудники журнала. Ради подписи Валентина Распутина корреспондент «Огонька» Феликс Медведев специально прилетел в Иркутск, получил подпись и тут же улетел.

Александр Яковлев не решился отказать таким солидным людям, и редакция «Огонька» получила вельможное согласие на публикацию. А могла ведь и не получить. Когда «Огонек», уже при Коротиче, попытается напечатать ахматовский «Реквием», Яковлев своего согласия не даст, Коротич не станет спорить, а «Реквием» напечатает либеральный «Октябрь», уже не советуясь ни с Яковлевым, ни с Горбачевым.

16 апреля 1986 года вышел очередной номер «Огонька», с Лениным на обложке (праздновалась 116‑я ленинская годовщина) и еще тремя портретами Ильича – в самом сердце журнала, где обычно печатали репродукции великих, талантливых или просто модных художников. В глубине журнала притаился и Гумилев. Публикация не такая уж и большая – с двадцать шестой по двадцать восьмую страницу, при этом часть одной страницы заняла вступительная заметка Владимира Енишерлова, часть другой – фотография Гумилева, сделанная в 1921 году Наппельбаумом. На двадцать восьмой странице верстальщик «Огонька» умудрился разместить три стихотворения, хотя часть страницы занял некролог Валентину Катаеву, а часть – фотографии хоккейных тренеров: в разгаре был очередной чемпионат мира.

В подборку Гумилева вошли «Волшебная скрипка», «Капитаны», «Орел», «Лес», «Портрет мужчины», «Жираф», «Когда из темной бездны жизни», «Андрей Рублев».

 

Я твердо, я так сладко знаю,

С искусством иноков знаком,

Что лик жены подобен раю,

Обетованному Творцом.

 

Нос – это древа ствол высокий;

Две тонкие дуги бровей

Над ним раскинулись, широки,

Изгибом пальмовых ветвей.

 

В апреле 1986‑го редакция была «на связи» со Львом Гумилевым. Правда, на журнал он не подписывался и в киосках его, видимо, не покупал, потому что получил свой номер «Огонька» только 25 апреля и тут же отправил Владимиру Енишерлову поздравительную открытку: «Дорогой Владимир Петрович! Огромное спасибо за журнал и письмо. Подборка удачная, врезка – талантливая. Это счастье!»

Но «Огонек» не был первым. «Литературная Россия», газета Союза писателей РСФСР, на свой страх и риск напечатала стихи Николая Гумилева (с небольшим предисловием Бориса Примерова) на пять дней раньше. Риск оправдался. «Литературная Россия» опередила не только «Огонек», но и респектабельную «Литературную газету», которая отметила юбилей Николая Гумилева уже задним числом, спешно напечатав статью Евгения Евтушенко. Правда, «Литгазета» едва избежала скандала. Евтушенко, человек талантливый, предприимчивый и чутконосый, но несколько поверхностный, походя бросил совершенно ненужную фразу: «…в некоторых советских публикациях, посвященных нынешнему столетнему юбилею, его (Николая Гумилева. – С.Б. ) сложный поэтический и жизненный путь бездумно косметизируется чуть ли не под оперный образ с привкусом “Гей, славяне!”».

Евтушенко попал пальцем в небо. Если не считать нескольких строчек Бориса Примерова, единственной юбилейной «советской публикацией» о Николае Гумилеве было предисловие Владимира Енишерлова в «Огоньке». Но там славянофильством и не пахло.

Из статьи Владимира Енишерлова в журнале «Литературное наследие»: «Возмущенный Л.Н. Гумилев послал в “Литературную газету” жесткое письмо с требованием объяснить, что имел автор в виду, ибо “Огонек”, например, не давал повода к каким‑либо инсинуациям со стороны новоявленного защитника поэзии его отца. Владимир Радзишевский, работавший тогда в газете, ответил Льву Николаевичу, что Евтушенко “сказал ему, что нашел “славянофильские мотивы” в стихотворении Гумилева “Ольга”, напечатанном “Литературной Россией”. “А почему не “Гей, исландцы!” – смеялся Лев Николаевич, – ведь стихотворение отца начинается: “Эльга, Эльга! – звучало над полями…” <…> А Эльга – из исландских саг”».

Тем временем «Современная драматургия» и журнал «Театр» напечатали «Отравленную тунику». Стихи Николая Гумилева начали печатать «Новый мир», «Знамя» и «Дружба народов».

Книги Гумилева‑младшего вскоре тоже начнут готовить к печати. Времена менялись. В ноябре 1985‑го защитил кандидатскую диссертацию Константин Иванов. В 1986‑м на геофаке восстановили прерванный было курс народоведения. Льва Гумилева снова приглашали читать лекции в научно‑исследовательские институты. Его слава и авторитет были уже так велики, что в первой половине 1986‑го Лев Николаевич получил приглашение прочитать несколько лекций в МИДе. Опыт оказался неудачным: «аудитория поразила его своей косностью и тупостью», а сам лектор не понравился аудитории.

Из интервью Льва Гумилева: «Однажды меня, например, пригласили в МИД для того, чтобы я прочитал им лекцию о межнациональных отношениях. Я им рассказывал о том, что такое этнос, который теперь называют нация, какие фазы он переживает и что от этих фаз можно ждать в будущем. Но там, в МИДе, по‑видимому, хотели услышать советы, а я советов не даю. Советы – это по их части. Я могу научить человека разбираться в чем‑то, но выписать рецепт я не могу и не хочу. Тем более что все рецепты им без меня известны».

 

Между юбилеями

 

В декабре 1986‑го Гумилев приехал в Москву на восьмидесятилетие академика Лихачева. После юбилея Гумилева пригласили в Центральный дом литераторов. Там его принимали намного лучше, чем в МИДе. Лев Николаевич читал стихи отца: «Многим тогда показалось, что звучит голос самого поэта», – вспоминал Владимир Енишерлов. Правда, никто из присутствовавших не слышал, как читал стихи Николай Гумилев, но тем интереснее эффект, произведенный Львом Гумилевым. Он вообще очень хорошо читал стихи, особенно стихи Ахматовой и Николая Гумилева.

С 1988‑го начали издавать уже и книги Николая Гумилева. Разрешение на будущий выпуск лучших стихотворений Н.С. Гумилева в «Библиотеке “Огонька”» получили еще весной 1986‑го. Тираж этой красно‑белой серии – 100 тысяч. К лету 1986‑го книгу уже подготовили к печати, но Коротич задержал ее выход до марта 1988‑го. В том же 1988‑м в либеральной Грузии вышел толстый (около 500 страниц) том стихотворений и поэм Николая Гумилева, а в Ленинграде Михаил Эльзон подготовил первое научное издание Н.С. Гумилева в Большой серии «Библиотеки поэта».

А тем временем приближалось столетие Ахматовой, которое предполагалось отметить с масштабом государственным и даже международным: 1989‑й ЮНЕСКО объявила годом Ахматовой. Ленинградские власти загодя расселили «ахматовский» флигель Фонтанного дома, хотя концепция будущего музея еще обсуждалась. Музей Ахматовой в 1988‑м числился филиалом музея Достоевского, что располагался совсем близко к дому Льва Николаевича. Гумилев по мере сил помогал советами и консультациями, но в общем‑то создание музея его не слишком занимало. Еще в 1976‑м Эмма Герштейн упрекала его в письме: «5‑го 10 лет со дня смерти Анны Андреевны! Пора бы заняться серьезнее вопросом о ее литературном наследии». Но Гумилев дорабатывал «Этногенез и биосферу Земли». Когда ему было заниматься литературным наследием? Где взять время и силы?

Когда летом 1988 года Михаил Кралин уговаривал Гумилева прийти в Фонд культуры, где решалась судьба будущего музея, Лев Николаевич сначала отмахнулся: «Положил я на это дело с прибором…» С трудом Кралин сумел вытащить Гумилева в Фонд культуры. Дорогого гостя привезли на машине и подготовили к схватке.

Дело в том, что Ирина Пунина и Анна Каминская предлагали создать в Фонтанном доме музей русского авангарда, где главным персонажем оказался бы Николай Николаевич Пунин. В противостоянии пунинцев и ахматовцев Гумилев, разумеется, мог взять только сторону последних. Авторитет единственного сына и наследника и слава непобедимого мастера дискуссий делали Гумилева важной, даже незаменимой фигурой в предстоящей партии, которую Кралин назвал «генеральным сражением». Поэтому литературовед и не пожалел усилий: «…это был блестящий спектакль из истории нравов, и он играл в этом спектакле во всеоружии ума и таланта». Гумилев выступал после Анны Каминской, уже немолодой дамы. С присущими ему остроумием и бесцеремонностью он высмеял чужую идею: «Ты, Анька, очень хорошо рассказала, кто в какой комнате жил. Только ты почему‑то забыла упомянуть свою родную бабушку Анну Евгеньевну, а ведь она была очень порядочным человеком! Ну ладно, давайте устроим музей‑гарем: ты, Ирка, развесишь фотокарточки своих любовников, я повешу свою Птицу, то‑то будет славно!»

Пунины этот бой проиграли, но открывшийся в июне 1989‑го Музей Ахматовой Гумилев всё равно не жаловал. Вероятно, из‑за тягостных воспоминаний – ведь на Фонтанке, 34 прошли не лучшие годы: «жить мне, надо сказать, в этой квартире… было довольно скверно», – вспоминал он. Гумилеву больше нравился народный музей Ахматовой, открытый еще в 1976 году в ПТУ на Кронштадтской, 15 благодаря усилиям простой учительницы Валентины Андреевны Биличенко и ее помощников. Любопытно, что ПТУ работало при судостроительном заводе имени А.А. Жданова.

Возможно, Лев Николаевич недолюбливал Музей Ахматовой по другой причине: Гумилеву не нравилось, что семейная жизнь его матери стала предметом научных исследований. А кому это, собственно говоря, понравилось бы? Есть такой анекдот. Будто бы историку Петру Ивановичу Бартеневу, издателю журнала «Русский архив», явилась Екатерина Великая: «Сукин сын! – сказала государыня ученому. – Уж как я старалась многое укрыть от потомков, а ты узнал обо мне всё…» С этими словами императрица ударила историка веером по носу.

Может быть, поэтому Лев Николаевич, в отличие от «брата Орика», практически ничего не сделал, чтобы увековечить память любимого отца. В лучшем случае мог прочитать стихи на творческом вечере или проконсультировать очередного гумилевоведа и рассказать немного «о папе» или «о маме». Вот характерный случай. В субботний вечер 15 апреля 1989 года в Ленинграде состоялся вечер «Золотое сердце России», посвященный Николаю Гумилеву. Вечер вел Никита Толстой. Стихи читала Наталья Минаева. Режиссер И.Алимпиев показал киноленту «Африканская охота». Орест Высотский показывал слайд‑программу «Об отце». Был там и Лев Гумилев – в качестве гостя.

Если Орест Николаевич последние годы жизни посвятил памяти отца, то Лев Николаевич был поразительно равнодушен даже к изданию его книг: «Да плюнь ты на это! Либо напечатают его книгу, либо нет, но нам с тобой это как мертвому клизма!»

Когда Орест Высотский решил проконсультироваться с братом об издании «Африканского дневника», Лев Николаевич сначала отмахнулся («всецело твое дело»), а потом все‑таки заметил: «…опубликовать надо. Папа одобрил бы», – но дал понять, что заниматься издательскими делами не намерен. Пусть брат хлопочет: «…это дело твое».

У Льва Гумилева была своя судьба, своя жизнь, далекая от интересов литературоведения. Тратить ее на дела литературоведческие и мемориальные он не собирался. Слон не может заниматься исследованием жизни слонов. Лев Гумилев как личность творческая ничуть не уступал своим родителям. Вскоре он это докажет, а его слава, пусть ненадолго, но превзойдет славу отца.

 

Высокий покровитель

 

Судьба Льва Николаевича решалась весной 1987 года в кабинетах ЦК КПСС. В марте Гумилев направил в ЦК на имя А.И. Лукьянова письмо, где и пожаловался, что научные издательства и журналы не печатают его книг. Вероятно, письмо посоветовал ему написать сам Лукьянов. С Анатолием Ивановичем Гумилев познакомился еще во времена «пунических войн». Лукьянов, квалифицированный юрист и сотрудник аппарата Президиума Верховного Совета СССР, попытался Гумилеву помочь, впрочем, без особого успеха.

С тех пор деловое знакомство с юристом и перспективным советским чиновником не прерывалось, тем более что Лукьянов очень любил Ахматову, сам писал стихи (под псевдонимами «Осенев» и «Днепров») и собирал фонотеку – голоса поэтов. В его фонотеку попал и Лев Гумилев: 16 сентября 1986 года Лукьянов записал на магнитофон «Автобиографию» Льва Николаевича. На нее я не раз ссылался в этой книге. Позднее Лукьянов оценит идеи Гумилева, но тогда, в 1986‑м, ему, кажется, интереснее были родители ученого. Даже в записке, адресованной Александру Яковлеву, Лукьянов называет Льва Николаевича «сыном Гумилева».

Из воспоминаний Анатолия Лукьянова: «Теперь я с трепетом вновь и вновь включаю магнитофон, чтобы услышать эту запись, в которой Лев Николаевич не только поведал обо всех перипетиях своей трудной жизни, но и прочитал три коротких стихотворения о подвигах Геракла, подаренных маленькому Леве отцом во время одного из приездов в Бежецк. Стихи эти не вошли в собрания сочинений Н.С. Гумилева. Но дело было не только в самих неопубликованных стихах знаменитого мэтра. Оказалось, что чтение этих стихов Львом Николаевичем удивительно точно совпадало по тембру и интонации с интонациями отца, запись голоса которого имелась у меня и была копией с записи на восковом валике фонографа Петроградского института живого слова, сделанной в феврале 1920 года».

В годы ранней перестройки начался новый карьерный взлет Анатолия Лукьянова. Он стал заведующим Общим отделом ЦК КПСС, кандидатом в члены Политбюро. В 1989‑м Лукьянов займет пост первого заместителя Председателя Верховного Совета СССР, то есть формально – второго после Горбачева лица в государстве.

Издательства, науку, литературу курировал не Лукьянов, а всё тот же секретарь ЦК Александр Яковлев. Лукьянов переадресовал ему письмо Гумилева и приложил записку следующего содержания: «Нельзя ли всё же определенно и ясно выяснить в издательствах, чем они руководствуются, отказывая в публикации идей сына Гумилева». Яковлев решения принимать не стал, а спустил письмо по инстанциям – В.Григорьеву в отдел науки и Ю.Склярову в отдел пропаганды, те, в свою очередь, сделали запрос в Академию наук и получили из отделения истории АН СССР ответ, для Гумилева крайне неблагоприятный. Его содержание читателю известно, поэтому не стану на нем останавливаться. Интересно другое. Вопреки заключению академической комиссии Григорьев и Скляров приняли решение в пользу Гумилева. ВИНИТИ рекомендовали возобновить копирование «Этногенеза», а ректору Ленинградского университета, директору издательства «Наука» и главному редактору журнала «Вопросы истории» было «поручено внимательно и объективно рассматривать представляемые т. Гумилевым работы».

Несомненно, на решение Григорьева и Склярова повлияла позиция Лукьянова, который даже в записке для Яковлева подчеркнул, что хотел бы узнать результаты дела. Поддержка такого большого начальника предопределила дальнейшую судьбу сочинений Гумилева, тем более что в мае 1987‑го Льва Николаевича поддержали еще одним письмом, адресованным Александру Яковлеву: «Мы обращаемся к Вам с предложением опубликовать труды доктора исторических и географических наук, профессора Льва Николаевича Гумилева, в первую очередь – его капитальное исследование “Этногенез и биосфера Земли”. <…> Оппоненты Л.Н. Гумилева… добились фактического запрещения его работ. О какой демократии или демократизации науки может идти речь, если маститый ученый лишен даже печатной возможности ответить своим оппонентам».

Михаил Эльзон считает, что письмо было инициировано Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, «так как его подпись стоит первой»: в письмах такого рода первым обычно стоит имя самого авторитетного, самого известного человека, а с Лихачевым в советских гуманитарных науках тогда мало кто мог сравниться.

Гумилев был знаком с Лихачевым со второй половины шестидесятых. В сохранившемся письме от 15 апреля 1969 года Лихачев приглашает Гумилева в гости. Неизвестно, воспользовался ли Гумилев приглашением Лихачева. В любом случае друзьями они не стали, хотя, несомненно, относились друг к другу с интересом. Гумилев не уставал подчеркивать, что в своей трактовке «Слова о полку Игореве» и «Повести временных лет» опирается на исследования Лихачева, а Лихачев в 1984‑м написал положительный отзыв на «Древнюю Русь и Великую степь» и «Тысячелетие вокруг Каспия», тогда еще рукописи, которые Гумилев собирался депонировать. В 1987‑м Лихачев вновь помог Гумилеву, но не был инициатором или составителем письма.

Кроме лихачевской под письмом стоят подписи члена‑корреспондента АН СССР Валентина Янина, знаменитого историка и археолога, писателя Дмитрия Балашова и секретаря Новгородской писательской организации Бориса Романова. Эти подписи и указывают на истинного автора письма. По всей видимости, им был Дмитрий Балашов. С Валентином Лаврентьевичем Яниным, начальником Новгородской археологической экспедиции, Балашов был знаком и не раз у него консультировался, например, во время работы над романом «Младший сын». Поэт Борис Романов, бывший капитан дальнего плавания, как раз в восьмидесятые годы стал покровителем Балашова. Однажды он даже выручил его будущую жену Ольгу, когда ее чуть было не отчислили из института «за аморалку» (она жила с Дмитрием Михайловичем без регистрации в загсе).

Этот бой друзья Гумилева выиграли. Уже осенью 1987‑го публикации пошли одна за другой.

Лукьянов и позднее не забывал Льва Николаевича. Когда Гумилеву показалось, будто издательство «Мысль» слишком долго тянет с его книгой «Древняя Русь и Великая степь», он, очевидно, снова прибег к помощи Анатолия Ивановича. Лукьянов тогда «буквально топал ногами на руководство издательства “Мысль”, требуя ускорить ее печатание». Только представьте: Анатолий Иванович Лукьянов – человек, которого в то время уже знает вся страна (он ведет заседания Съезда народных депутатов вместе с Горбачевым), корректный юрист, доктор наук, топает ногами на издателей…

 

Время Гумилева

 

Вторая половина 1987 года – начало невиданного взлета его славы. Осенью Гумилев прочитал в обществе «Знание» цикл лекций о славяно‑русском этногенезе. В ноябре 1987‑го «Вопросы истории» напечатали его статью «Люди и природа Великой степи». Еще одну статью напечатали «Известия ВГО». Следующие годы – с 1988‑го и по 1992‑й – печатали всё, что Гумилев только предлагал. За один 1988 год у него вышло больше публикаций, чем за предыдущие десять лет.

Прошли времена, когда Гумилев пытался пристроить свою статью или исторический очерк. Теперь ему заказывали, его упрашивали, ему предлагали. 1 января 1988‑го Лев Аннинский просил у Гумилева для только что созданной в «Дружбе народов» рубрики «Нация и мир» фрагмент из «Этногенеза и биосферы» страниц на тридцать или сорок.

Публикации в литературных «толстяках» принесли ему сотни тысяч новых читателей. В апрельском номере журнала «Знамя» за 1988 год вышла «Биография научной теории, или Автонекролог». Тираж этого журнала тогда достигал полумиллиона экземпляров, и все они расходились по подписке или в розницу. Значит, только эта публикация дала Гумилеву по крайней мере полмиллиона читателей.

«Биография научной теории» – самое сжатое и в то же время увлекательное изложение пассионарной теории этногенеза. Гумилев рассказал об истории своего открытия, о системном подходе, этнической иерархии, о влиянии ландшафта на этнос, об этногенезе, комплиментарности, даже о собственной жизни и способах исторического познания. Всё это – на нескольких страничках. Своего рода шедевр. Текст с литературной точки зрения безупречный, без единого лишнего слова.

За последние четыре года жизни у Гумилева вышло пять книг, а ведь еще в середине восьмидесятых Гумилев, кажется, уже потерял надежду напечатать при жизни книгу, потому и решил депонировать в ВИНИТИ рукописи двух своих новых монографий: «Тысячелетие вокруг Каспия» и «Древняя Русь и Великая степь». Они считались, соответственно, четвертой и пятой частями трактата «Этногенез и биосфера Земли».

«Тысячелетие» – взгляд на историю Центральной Азии, Ближнего Востока, Европы и даже Китая с точки зрения пассионарной теории этногенеза. Здесь Гумилев показывает, как работает его теория этногенеза, если ее применить для анализа исторического процесса.

С «Древней Русью» дело обстоит несколько сложнее.

Судя по отзыву Д.С. Лихачева, первоначально «Древняя Русь и Великая степь» состояла всего из трех частей, причем ее центральной частью был отвергнутый редакторами «Прометея» «Зигзаг истории». К «Зигзагу истории» Гумилев написал введение, историко‑географический обзор и эпилог. Так сформировалось ядро будущей книги. Временны́е рамки ее ограничивались XII веком, преддверием будущей «погибели земли русской».

Но откуда же взялось всё остальное, ведь окончательный вариант «Древней Руси» вдвое длиннее, а его хронологические рамки простираются до первой трети XV века? В этом нам поможет одно малоизвестное интервью, которое Гумилев дал для специального выпуска «Альманаха библиофила», посвященного монгольской книге.

«Работая над книгой “Деяния монголов”, половина которой – десять листов – уже готова, рассматривая исторические события с точки зрения пассионарной теории этногенеза, я пришел к фантастическому выводу: войны монголов были оборонительными. Их всё время трогали и вынуждали обороняться. А они давали сдачи так сильно, что побеждали. Ведь поводом для битвы под Козельском послужило убийство монгольских послов князем Мстиславом Черниговским. Войны с Венгрией, Хорезмом, Южным Китаем были вызваны теми же причинами, а не тягой к грабежу».

Эти мысли хорошо знакомы читателю гумилевской «Древней Руси». В 1989 году «Деяния монголов» вошли в ее состав, подарив название четвертой части. Как это произошло, мы точно не знаем. Интервью Гумилева опубликовано в 1988‑м, но записано было, вероятно, еще в 1987‑м. Значит, Гумилев решил вместо двух книг издать одну, зато гораздо более солидную. Возможно, решение это он принял не без влияния своего редактора.

Редактировал «Древнюю Русь и Великую степь» Андрей Геннадьевич Шемарин, будущий банкир и писатель. Лев Николаевич, не терпевший редактирования и редакторов, с Шемариным подружился и даже собирался вместе с ним выпить водки, хотя тот и задавал Гумилеву «самые интимные, самые ехидные вопросы», а сама редактура заняла два года.

За полгода до появления «Древней Руси» издательство Ленинградского университета наконец‑то выпустило «Этногенез и биосферу Земли». Отзыв на книгу написал Лихачев, а вступительную статью – Рудольф Итс, заведующий кафедрой этнографии ЛГУ, вообще‑то никогда не признававший пассионарной теории этногенеза. Итс вышел из положения, не покривив душой. Он оценил главный научный труд Гумилева прежде всего как первоклассное литературное произведение, осторожно заметив, что не знает ни одного этнографа, который принимает эту оригинальную теорию этногенеза.

Из предисловия Рудольфа Итса к первому изданию «Этногенеза и биосферы Земли»: «Сознаюсь, что чтение увлекательных по манере изложения книг Льва Николаевича Гумилева… нередко создавало у меня иллюзию чтения некоего научно‑фантастического романа, где объективные факты истории соседствуют с блестящими логическими пассажами и даже домыслами, выстроенными в гипотетические цепи. <…> Хотя автор допускает резкие суждения и обороты, нельзя не отдать должное яркости и даже определенной злободневности его описаний. <…> Особенно автору удались описания мрачно‑трагических периодов в жизни этноса, которые он иллюстрирует примерами из истории Древнего мира…».

Честный, осторожный и консервативный Итс был, конечно, не одинок. Теорию Гумилева в научном мире теперь не только ругали, но и обсуждали. Академические «Народы Азии и Африки» (с 1991 года – журнал «Восток») откликнулись на «Этногенез» и «Древнюю Русь» доброжелательными, хотя и несколько ироничными рецензиями М.И. Чемерисской.

Наступило время Гумилева. Тираж первого издания «Этногенеза» – 11 тысяч – был личным рекордом Гумилева, однако для 1989 года он был уже явно недостаточен. Книгу расхватали, с первых же дней она превратилась в библиографическую редкость. Достать ее в Ленинграде или Москве было практически невозможно. Критику Вячеславу Огрызко удалось купить «Этногенез» только в далеком Кемерово. В 1990 году «Гидрометеоиздат» выпустил «Этногенез» уже потрясающим для научной книги тиражом – 50 тысяч, но и на этот раз книга очень быстро разошлась.

В том же 1990‑м издательство «Наука» тридцатитысячным тиражом напечатало лекционный курс Гумилева под предельно наукообразным, но бессмысленным названием «География этноса в исторический период». В «Советском писателе» стотысячным тиражом вышли беседы Гумилева и Панченко, а еще год спустя в уже совсем не советском, охваченном азербайджанским национализмом Баку напечатают «Тысячелетие вокруг Каспия».

Гумилев становился звездой.

В 1989 году на Ленинградском телевидении записали пятнадцать лекций Гумилева, в том же году наконец‑то пустили в эфир цикл лекций, записанных на Ленинградском радио в 1981 году. Теперь о Гумилеве и его теории этногенеза узнали миллионы.

Есть сведения, что Гумилев уже в 1990‑м году начал получать престижные премии. Но документальных подтверждений этому немного. В «Хронике» Ольги Новиковой упомянуто, будто в 1990‑м Ленинградский университет наградил Гумилева «первой премией» за «Этногенез и биосферу Земли». Между тем сохранился документ, опубликованный, между прочим, даже на сайте «Гумилёвика». Это диплом о присуждении Гумилеву университетской первой премии за «Этногенез и биосферу Земли», но датирован он 25 января 1993 года. Гумилева уже полгода не было на свете.

В 1991 году М.И. Чемерисская начала свою рецензию на «Древнюю Русь и Великую степь» так: «Большая радость, но вместе с тем и больше ответственность – начать рецензию с поздравления: осенью минувшего года Л.Н. Гумилев за книгу “Древняя Русь и Великая степь” удостоен Государственной премии». Однако больше ни в одном источнике нет упоминаний о награждении Гумилева этой премией, второй по значимости после Ленинской. Да и сам Гумилев ни разу не упоминал о Государственной премии, а ведь он любил признание и славу, так что вряд ли из скромности не сообщил бы о такой награде. Документы, подтверждающие это награждение, тоже не известны. Значит, Чемерисская путает. Возможно, речь идет о награждении Гумилева премией им. А.В. Луначарского или о том, что Книжная палата СССР назвала «Древнюю Русь и Великую степь» лучшей книгой 1990 года.

Позднее Гумилев получит много наград, от азербайджанской «Алмазной звезды Гаджи Зейналабдина Тагиева» до премии «Вехи», присужденной Государственной Думой РФ. Но все они будут посмертными.

Вершиной его успехов стало бы избрание в Академию наук. Его кандидатуру выдвинули в 1990 году географы, но обстоятельства этого события неясны. Официальная версия, представленная повсюду, от Википедии до «Хроники» Новиковой, выглядит так. 15 мая 1990 года в Географическом обществе отмечали двадцатипятилетний юбилей пассионарной теории этногенеза. Среди участников был молодой географ, лимнолог, бывший морской офицер Леонид Колотило, он первым и предложил выдвинуть Гумилева в Академию наук. Инициативу поддержали.

Но Анатолий Чистобаев утверждает, что именно он предложил выдвинуть Гумилева в Академию, и было это на Ученом совете, который состоялся сразу после закрытия проходившего в Казани IX съезда Всесоюзного географического общества. Съезд проходил в сентябре 1990‑го. Академик Трешников в то время уже тяжело болел и в Казань не приехал. Руководил работой съезда Сергей Лавров, который, как ни странно, предложение Чистобаева не поддержал, отмолчался. Невозможно представить, что Чистобаев не знал о майском выдвижении Гумилева. Так или иначе, в Академию ученого выдвинули, но 7 декабря 1990‑го на заседании Президиума Академии наук Гумилева забаллотировали.

Из воспоминаний Саввы Ямщикова: «…мы с Львом Николаевичем на кухне, и позвонили из Москвы: сообщили Гумилеву, что он не избран в членкоры. <…> Я попробовал сгладить ситуацию: “Лев Николаевич, вы расстроились…” Он и тут всё обратил в шутку: “Савелий, бросьте! Ну есть немножко осадок. Но разница только в том, что если бы я получил звание, мы бы выпили одну бутылку, а теперь нужно две, потому что вроде бы я и достоин, а в то же время нет”».

Решение президиума было предопределено. Еще несколько лет назад именно комиссия Отделения истории АН СССР до последнего выступала против даже публикации работ Гумилева. Спустя всего четыре года превратить изгоя в академика – это было слишком. Академия наук в позднесоветские времена представляла собой закрытую корпорацию, со своими правилами игры, традициями, особой системой личных связей. Одного научного авторитета для вступления в Академию могло и не хватить. Игорь Михайлович Дьяконов был в научном мире намного более авторитетным человеком, чем Гумилев, однако и его в Академию не пустили. Возможно, припомнили востоковеду нарушение академической субординации – многолетнюю вражду с В.В. Струве. Пришлось Дьяконову, крупнейшему в России специалисту по истории Древнего Востока, довольствоваться статусом академика Российской академии естественных наук (РАЕН).

Всего три недели спустя после неудачи в АН СССР академиком РАЕН стал и Гумилев, его избрали 29 декабря 1990‑го.

РАЕН создали в августе 1990‑го в противовес бюрократизированной Академии наук. Когда Гумилева избирали в РАЕН, статус и дальнейшая судьба этой Академии были неясны. В наши дни РАЕН – общественная организация с репутацией весьма двусмысленной. РАЕН избирала в почетные члены Рамзана Кадырова, в действительные члены – Григория Грабового, известного также как «Иисус Христос во втором пришествии». Но в 1990‑м о таких чудесах еще не ведали, а потому Лев Николаевич был, видимо, доволен. До конца дней будет подписываться: «академик РАЕН Л.Н. Гумилев».

В годы всеобщего признания и громкой славы противники Гумилева никуда не исчезли. В «Советской этнографии» с новой антигумилевской статьей выступил Виктор Козлов. В 1990 году вышла многострадальная полемическая статья Якова Лурье, написанная еще по горячим следам дискуссии между Гумилевым и Рыбаковым. Лурье, как мы помним, основательно прошелся не только по Гумилеву, но и по могущественному в начале семидесятых академику. Однако Лурье дали понять, что антирыбаковскую часть статьи следует убрать. Он поступил иначе: напечатал свою статью восемнадцать лет спустя, когда появилась возможность критиковать и не таких светил, как Рыбаков.

В апрельском номере «Невы» за 1992 год под рубрикой «Политический клуб “Альтернатива”» появилась целая подборка антигумилевских материалов. Открывалась она гневным (с обвинениями в антисемитизме) письмом в редакцию некого Александра Тюрина. Критика Игоря Дьяконова и Льва Клейна была мягче, причем Игорь Михайлович даже заинтересовался теорией этногенеза, а Лев Клейн защитил Гумилева от обвинений в антисемитизме.

У Гумилева оказалось много не только оппонентов, но и недоброжелателей и даже врагов. Однажды я заказал в Свердловской областной научной библиотеке журнал «Знамя», чтобы своими глазами увидеть первую публикацию гумилевского «Автонекролога». Оказалось, что какой‑то неведомый читатель, скорее всего как раз в том далеком 1988‑м, оставил на статье Гумилева довольно злобные комментарии синей шариковой ручкой. А завершил и вовсе потрясающей фразой: «Да сдохни скорее, уж из ума выжил». От всей души надеюсь, что галантный Лев Николаевич первым пропустил неизвестного читателя в царство теней. Но такой комментарий – тоже свидетельство популярности. Бессильная злоба недоброжелателей – тоже своего рода награда.

 

 

Часть XX

 

«От Руси до России»

 

Свою последнюю книгу «От Руси до России» Гумилев написал по просьбе учеников. Это была научно‑популярная книга, предназначенная прежде всего школьникам, а также всем, кто интересуется историей, но не любит читать толстые монографии с сотнями ссылок на источники и обширными историографическими обзорами.

«От Руси до России» нуждалась в хорошем редакторе. Академик Панченко написал предисловие, но заниматься редактурой ему было недосуг, да он никогда и не стал бы за это браться: Александр Михайлович хорошо знал характер своего друга. Редактором книги обозначен С.В. Фомин, он же занимался составлением исторических карт. В работе над рукописью участвовал Вячеслав Ермолаев, бывший аспирант Гумилева. К сожалению, редакторы пропустили даже фактические ошибки. Вот Гумилев пишет, будто первый московский князь Даниил, младший сын Александра Невского, «воевал мало», а «единственным его завоеванием стала Коломна». На самом деле Даниил расширил земли своего княжества по меньшей мере в три раза! Из маленького удела оно превратилось в одно из самых значительных княжеств Северо‑Восточной Руси. Только Переяславль Даниил присоединил мирным путем, его завещал московскому князю бездетный переяславский князь Иван. Но чаще Даниилу Московскому приходилось сражаться, причем не только с другими князьями, но и с татарами: «тое же осени (1285 года. – С.Б. ) князь Данила Московский ходи на Рязань ратию и бися у города у Переяславля (речь о Переяславле Рязанском. – С.Б. ) и одоле князь Данило и много татар изби, а князя Константина Рязанского изнимав приводе на Москву».

«От Руси до России» обычно рекомендуют тем, кто впервые берет в руки сочинения Гумилева. В этой действительно увлекательной книге Гумилев умудрился на нескольких страницах изложить свою теорию этногенеза, а затем проиллюстрировать ее на примере знакомом и близком просвещенному читателю – на истории России от Киевской Руси до империи Петра Великого.

Незадолго до смерти Гумилев успел получить сигнальный экземпляр, который и теперь хранится в его музее‑квартире на Коломенской улице. Стотысячный тираж разошелся очень скоро, а несколько лет спустя «От Руси до России» включили в список учебников и учебных пособий, рекомендованных для изучения в школе.

У меня особые отношения с этой книгой. «От Руси до России» – первая книга Гумилева, которую я прочел. Прочел, разумеется, с наслаждением, как и потом буду читать все книги Гумилева. Между тем рекомендовать ее школьникам я бы теперь не рискнул. Дело даже не в ошибках, хотя ошибок хватает. Важнее другое – книга написана не столько Гумилевым‑ученым, сколько Гумилевым‑художником. А в последние годы жизни Гумилев был к тому же художником идейным. Еще с 1980 года он доказывал, будто даже в Куликовской битве проклятая Европа выступила против русских и крещеных татар.

Гумилев доказывал, что главный враг России – Запад. А во времена Куликовской битвы Запад представляли Ганза, Ливонский орден, генуэзские колонии в Крыму и, конечно, Святой престол. Последний, правда, как раз в те годы находился в глубочайшем упадке: один папа сидел в Риме, другой – в Авиньоне, западный христианский мир был расколот. Англия, богатые города Фландрии и северной Италии поддерживали Рим, Франция и Кастилия – Авиньон. Раскол длился больше четверти века до самого Констанцского собора. В общем, в 1380 году Запад был поглощен своими делами.

Но Гумилев пересочинил историю. Мамая он представил марионеткой жадных генуэзцев, которые хотели получить концессии на Руси, «в районе Великого Устюга». Мамай будто бы попытался договориться с великим князем Дмитрием, еще не Донским: «Если бы Дмитрий согласился на эту сделку, Московская Русь в очень короткое время превратилась бы в торговую колонию генуэзцев. И хотя многим в Москве предложение казалось выгодным, свое слово сказала церковь. Преподобный Сергий Радонежский заявил, что с латинянами никаких дел быть не может…» В общем, Мамаю отказали, и он, исполняя приказ генуэзских купцов, пошел воевать.

Эта история производит впечатление как на простых читателей, так и на историков. Читатели удивляются, как понятны, как современны, оказывается, проблемы шестисотлетней давности. А историки не могут понять, где Гумилев всё это взял. «Откуда заимствовал автор эту цитату? В Троицкой и близких к ней летописях, несмотря на их интерес к Сергию, нет вообще никаких сведений об отношении Сергия к иноземцам. Но и в источниках XV века – в Житии Сергия, в Новгородско‑Софийском своде – ни слова не говорится о его заявлениях против “латинян”. Источники богатого подробностями повествования Гумилева о событиях вокруг Куликовской битвы остаются неизвестными», – пишет ироничный и дипломатичный Яков Лурье.

Остается вспомнить известную нам опечатку: «Древняя Русь в воспоминаниях Льва Гумилева». Перед нами не открытие ученого, а плод художественного вымысла, очень талантливого, а потому и убедительного вымысла. Он создавал здесь новую, художественную реальность, которая и теперь кажется убедительнее реальности исторической.

Итальянские наемники («фряги» или «фрязи») действительно участвовали в Куликовской битве на стороне Мамая, но нет никаких оснований считать самого Мамая генуэзской или венецианской марионеткой. Гумилев почему‑то полагал, будто у Мамая не было денег на вербовку наемников, поэтому он и обращался к иноземным купцам. Но Золотая Орда была обширным и небедным государством. Мамаю хватало собственной казны.

Ни русские историки, ни летописцы – современники Куликовской битвы или позднейшие переписчики – не искали здесь «католический» след, им такое даже и в голову не приходило. Никто до Гумилева не приписывал победу военной доблести перешедших на русскую службу татар. Впрочем, Лев Николаевич в своих книгах подавал эту мысль осторожно, намеками, зато в лекциях не стеснялся самых фантастических заявлений. Например, московских бояр, составлявших «и правительство, и Думу, и Совет, и высшее и среднее командование войск», Гумилев почему‑то назвал «незаконными потомками хана». Забавная версия, ведь в одной только Куликовской битве погибло 483 боярина (не только московских, но и ростовских, можайских, серпуховских, суздальских, владимирских, костромских, переяславских, звенигородских, угличских). Да, ханы времени не теряли, трудились вовсю.

На несчастье Гумилева, в летописях сохранилось слишком много сведений о Куликовской битве и ее героях, чтобы мы могли, как в случае с хазарскими евреями, полагаться на реконструкции.

Откроем Симеоновскую летопись, где есть краткий список русских военачальников, погибших на поле Куликовом. Читаем: «князь Федор Романович Белозерский, сын его князь Иван Федорович, Семен Михайлович, Микула Васильевич, Михайло Иванович Окинфович, Андрей Серкизовъ, Тимофей Волуи, Михайло Бренковъ, Лев Морозовъ, Семен Меликъ, Александр Пересветъ и инии мнози».

В этом списке только один потомок крещеных татар – Андрей Серкизов (Серкиз, Серкизович, Черкизович), единственный сын ордынского царевича Серкиза, перешедшего на службу московскому князю. Кто же остальные? Два Белозерских князя, московские бояре и Александр Пересвет, инок‑воин, происходивший из брянских бояр. Никаких сведений о татарском происхождении хоть кого‑нибудь из них, кроме Андрея Серкизовича, нет. Соотношение русских и крещеных татар здесь, как видим, 11:1 (одиннадцать к одному).

В других летописях встречаются еще многие имена князей, бояр и даже простых воинов, сражавшихся в Куликовской битве. Но достоверных сведений о крещеных татарах и там не найти.

Если орда Мамая и в самом деле была разноплеменной, то войско великого князя Дмитрия Ивановича состояло почти исключительно из русских. Во всех источниках подчеркивается, что на битву вышли именно русские люди, и сражались они «за землю Рускую, за веру христианскую». Победа на Куликовом поле – это русская победа.

Если уж говорить о нерусских участниках битвы, то в первую очередь следует упомянуть вовсе не татар, а литовцев. Великий князь литовский Ягайло Ольгердович был союзником Мамая, но вот его сводные братья Андрей и Дмитрий за несколько лет до Куликовской битвы перешли на русскую службу.

«Молвит Андрей Ольгердович своему брату: “Брат Дмитрий, два брата мы с тобой, сыновья Ольгердовы, а внуки мы Гедиминовы, а правнуки мы Сколомендовы. Соберем, брат, любимых панов удалой Литвы, храбрых удальцов, и сами сядем на своих борзых коней и поглядим на быстрый Дон, напьемся из него шлемом воды, испытаем мечи свои литовские о шлемы татарские, а сулицы немецкие о кольчуги басурманские”».

Оба князя в Куликовской битве сражались плечом к плечу с русскими князьями и боярами (русского или скандинавского происхождения). Между прочим, двоюродный брат московского великого князя, один из героев битвы, князь Владимир Андреевич Серпуховской был женат на дочери Ольгерда Елене, сестре Ягайло.

Наконец, надо вспомнить о главном герое битвы, об организаторе победы. Именно этот человек «расставлял полки», то есть планировал военную операцию. Именно он со своим засадным полком нанес решающий удар по войску Мамая и переломил ход сражения. Это был «нарочитый воевода» и «полководец изрядный», лучший военачальник в армии московского князя. Речь идет о князе Дмитрии Волынском‑Боброке. Он был тоже Гедиминовичем, Андрею и Дмитрию приходился двоюродным братом.

Как видим, «Запад» был скорее на стороне князя Дмитрия. Что касается Ягайло, то он, вопреки мнению Гумилева, в 1380 году еще не был ни католиком, ни западником. Он был прагматиком, а потому заключал союзы то с Тевтонским орденом, то с Польшей, то с Ордой. Между прочим, в 1381 году Тохтамыш дал Ягайле ярлык на великое княжение, то есть формально литовский князь признал (ненадолго) себя вассалом того самого «простодушного» степного хана, что был так любезен сердцу Льва Николаевича. Только в 1386 году Ягайло крестился в католическую веру и стал польским королем Владиславом.

Историческая реальность XIV века слишком далека от исторических фантазий Льва Николаевича.

Первым критиком татарофильской интерпретации Куликовской битвы стал Петр Николаевич Савицкий. Еще в январе 1958 года он узнал из письма о «неортодоксальных» воззрениях Льва Николаевича на Куликовскую битву, однако новую интерпретацию истории не принял: «…мне кажется, что Вы несколько преувеличиваете (здесь и далее выделено Савицким. – С.Б. ) роль татар на русской стороне в Куликовской битве. Ведь в наших летописях сохранились довольно подробные списки и собравшихся ратей, и павших в сражении. И можно ручаться, что огромное их большинство – коренные русские люди ».

Однако версия Гумилева понравилась не только наивным читателям, но и Вадиму Кожинову, серьезному филологу, ученику Михаила Михайловича Бахтина, сотруднику академического Института мировой литературы. Гумилева Кожинов критиковал за неточности, но принял именно его версию: на поле Куликовом воевали не с Востоком, а с Западом, не с евразийскими кочевниками, а с наемниками проклятых латинян.

Писатель и фольклорист Дмитрий Балашов, находившийся под сильным влиянием Гумилева, тоже согласился с автором «От Руси до России». Принял татарофильскую версию и Сергей Лавров, президент Русского географического общества, достойный, порядочный человек и серьезный ученый. Почему так случилось?

Чтобы продолжать разговор, нам придется вернуться в двадцатые годы XX века. Волшебное слово «евразийство» сейчас известно даже тем, кто не выучился читать. Между тем мало кто понимает его смысл. Не уверен, что даже советники и референты, подсказавшие Путину и Назарбаеву словосочетание «Евразийский союз», вполне понимают, о чем идет речь. Понятие стало слишком общим, слишком расплывчатым. Любого тюркофила у нас называют «евразийцем», любой тюркский, монгольский, а иногда и палеосибирский народ называют «евразийским». Любой совместный с Казахстаном, Киргизией или Узбекистаном проект, будь то Таможенный союз или какой‑нибудь фестиваль, тут же норовят связать с евразийством. Первоначально же евразийство возникло как идейное течение, больше политическое, чем философское или тем более научное.

 

Евразийство

 

История евразийства начинается в Софии, где в 1920 году тридцатилетний русский филолог Николай Сергеевич Трубецкой, эмигрант, недавно получивший место в Софийском университете, опубликовал небольшую брошюру под названием «Европа и человечество».

Главная мысль князя Трубецкого – европейцы только собственную культуру считают общечеловеческой, хотя она, в сущности, не хуже, но и не лучше всех прочих культур. Более того, высших и низших культур вообще нет, писал Трубецкой, предвосхищая Тура Хейердала и современных идеологов мультикультурализма: «Дело тут не в том, что “дикари” по своему развитию ниже европейцев, а в том, что развитие европейцев и дикарей направлено в разные стороны, что европейцы и “дикари”, по всему своему житейскому укладу и по вытекающей из этого уклада психологии, максимально отличаются друг от друга… “высших” и “низших” культур и народов вообще нет, а есть лишь культуры и народы, более или менее похожие друг на друга». Европеизацию Трубецкой считал безусловным злом. Всякий народ, решивший «присоединиться к Европе», теперь «светит отраженным светом» и даже уподобляется обезьяне, которая подражает чужим повадкам. Такой народ обречен на вечное подражательство, вечную отсталость, вечное подчинение романо‑германцам, материальную и духовную зависимость от них.

Брошюра была рассчитана на таких же русских эмигрантов, как сам князь. Один из них, Петр Николаевич Савицкий, сначала с Трубецким не согласился, но спустя недолгое время стал его единомышленником.

Отвернувшись от Европы, русские интеллектуалы начали искать новых друзей. Славяне, даже православные, их уже не привлекали. Николай Трубецкой, Петр Савицкий и присоединившиеся к ним Петр Сувчинский, Георгий Флоровский, конечно же, прекрасно знали и труды славянофилов, и панславизм Николая Яковлевича Данилевского. Автор «России и Европы», прямой идейный предшественник князя Трубецкого, еще в семидесятые годы XIX века мечтал о создании общеславянского государства со столицей в освобожденном от мусульманского ига Царьграде. Но за пятьдесят лет, что минули со времен первой публикации «России и Европы», самые горячие сторонники славянства усомнились в жизнеспособности панславизма.

Нужен был новый друг, и славянофилы его нашли легко. В 1921 году в Софии вышел сборник статей «Исход к Востоку», где и появилось уже настоящее, классическое евразийство, которое будет более или менее успешно развиваться лет десять.

Избрав новыми друзьями и союзниками русского народа тюрков и монголов, евразийцы, на первый взгляд, ничего нового не выдумали. Почти все европейские русофобы давно и охотно причисляли русских к монгольскому миру. Французский историк и политический деятель Анри Мартен, современник Николая Данилевского, писал, что русские не славяне и вообще не индоевропейцы, они только внешне похожи на европейцев, а на самом деле принадлежат к «тюрко‑алтайскому племени». Отсюда их склонность к суевериям, «раболепие» и «непроницаемость для просвещения». О татарском облике Московии времен Ивана Грозного писал польский историк Казимир Валишевский. Французский шовинист Анри Масси считал Россию страной исключительно азиатской. «Колыбелью Московии было кровавое болото монгольского рабства», – писал Карл Маркс. С европейцами соглашались и русские западники. Василий Осипович Ключевский называл Россию XVIII века государством «восточноазиатской конструкции… с европейски украшенным фасадом». Евразийцы согласились с этой формулировкой, они лишь поменяли знак. В глазах французского шовиниста и русского западника связь с монголами была тягчайшим обвинением, в глазах евразийцев – очень хорошим делом.

Российская государственность для них начиналась не с Киевской Руси, а с племенных объединений скифов, гуннов и, разумеется, с улуса Джучи, то есть с удела старшего сына Чингисхана. Хотя монгольское завоевание принесло Руси неисчислимые беды, польза от него намного превзошла вред. Россия восприняла не только формы, но и дух монгольской государственности:

«…Монгольское нашествие было бедствием ужасающим, погубившим на Руси сотни тысяч, а м.б. и миллионы людей, уничтожившим множество неоценимых памятников древнерусской культуры. <…> Но только слепой может отрицать, что на великую всемирно‑историческую арену Русь [вышла], в свое время, именно “монгольским игом”, превратившимся для Руси в великую монголо‑татарскую “школу”», – писал Савицкий.

Возможно, евразийцы были искренни, когда называли Аттилу «батюшкой», а Чингисхана «великим организатором» и «суровым отцом нашим», но их монголофильство преследовало цель сугубо прагматическую: оправдать существование Российского государства, по крайней мере в границах Советского Союза. Монархия уже не могла бы объединить страну. В неизбежном поражении коммунизма евразийцы двадцатых не сомневались. Это поражение сулило столь же неизбежный распад Советского Союза. Предотвратить его могла только новая идеология, объединяющая русских, украинцев, татар, узбеков, кавказцев, словом, все народы России. Такую идеологию и пытались создать евразийцы.

Все народы, населявшие Россию, они признали евразийскими, а ее территорию (в советских границах) назвали Евразией. Петр Николаевич Савицкий обосновал географическое единство Евразии, которое требовало единства политического. Трубецкой пытался обосновать единство культурное и духовное. Наука была у евразийцев служанкой политики.

Евразийцы пытались доказать, что многочисленные народы России хотя и различаются между собой и происхождением, и образом жизни, и религией, но все‑таки составляют особую «многонародную личность», «евразийскую нацию».

Серьезных доказательств они так и не представили. Хуже того, евразийцы в принципе не были способны найти такие доказательства. Идеологию евразийства создавали люди образованные, талантливые, но в истории и этнографии Центральной Азии совершенно не компетентные. Среди евразийцев не нашлось профессиональных востоковедов. Даже Петр Савицкий, пожалуй, единственный человек, посвятивший евразийству свою жизнь и не отказавшийся от него до конца своих дней, признавался, что до середины двадцатых годов почти ничего не знал о домонгольских степных культурах и государствах.

В двадцатые Савицкий начал следить за публикациями по истории Центральной Азии и даже изобрел термин «кочевниковедение», который тридцать лет спустя очень понравится Льву Гумилеву. «Пламенное сердце кочевниковеда! Вот что нужно для того, чтобы охватить в полноте историю Старого Света…» – писал Савицкий Гумилеву. Увы, даже самое пламенное сердце не заменит профессиональной подготовки историка и филолога, а филологическая подготовка Савицкого для кочевниковеда не подходила. Петр Николаевич мог свободно читать лекции на немецком и французском, знал английский и норвежский, в Праге освоил чешский, но с восточными языками знаком не был, да и времени для научных исследований у него не хватало. Савицкий жил преподаванием, а всё свободное время отдавал организационной работе и евразийской публицистике. К тому же в его распоряжении не было даже тех источников, с которыми мог работать Гумилев.

Савицкий признавался Гумилеву, что после оккупации Чехословакии немцами (весной 1939‑го) перестал посещать пражские библиотеки, а значит, перестал читать научные журналы и следить за новинками. Правда, в его распоряжении была огромная (10 тысяч томов) семейная библиотека, а друзья из Америки, Англии и СССР время от времени присылали ему книги. Но для занятий востоковедением этого мало. Савицкий помогал Гумилеву советами, подбадривал, иногда критиковал, но ведь Петр Николаевич не был ни тюркологом, ни монголистом. Самые дельные его замечания касались русской истории.

Наконец, темперамент Петра Николаевича больше подходил публицисту, чем исследователю. Петр Николаевич был человеком чересчур увлекающимся. Темперамент мешал ему даже больше, чем Гумилеву. «Над альбомом “Древнее искусство Алтая” я пропел песнь торжествующего кочевниковеда», – писал он Вернадскому и Гумилеву. Воодушевленный советскими успехами в космосе, Савицкий писал своему ленинградскому другу: «Мир земных кочевников перерождается в мир кочевников Вселенной. <…> Вперед же, на новые кочевья Вселенной!» Возможно, Александру Дугину это и понравится. Александр Проханов будет в восхищении. Но даже Гумилев, кажется, остался равнодушен и к полетам в космос, и к таким странным обобщениям.

Савицкий привлек к сотрудничеству в «Евразийском книгоиздательстве» преподавателя Пражского университета, искусствоведа и археолога Николая Петровича Толля, будущего директора Археологического института имени Н.П. Кондакова, созданного русскими эмигрантами, учениками знаменитого византиниста. Возможно, привлечь Толля к сотрудничеству помогли родственные связи – Николай Петрович был женат на Нине Вернадской, сестре евразийца Георгия Вернадского. Но и Толль был не тюркологом и не «кочевниковедом», а иранистом и византинистом. Для «Евразийского книгоиздательства» он написал небольшую, 77 страниц, книгу «Скифы и гунны: из истории кочевого мира» и сам же признал, что его сочинение «не представляет по существу ничего нового и лишь является попыткой изложить хорошо известные историкам факты…» В общем, это была хорошая компилятивная работа, полезная для начинающих востоковедов и для всех, кто недавно увлекся такой экзотической темой, то есть для людей вроде самого Савицкого.

Больше в евразийской деятельности Толль не участвовал. В 1939 году он получил место в Йельском университете, где и продолжал заниматься иранистикой, а не тюркологией. Уже после войны Савицкий с огорчением узнал, что Толль вообще оставил науку и занялся разведением кур.

Георгий Вернадский переехал в США еще в 1927 году. Вопреки распространенному заблуждению Георгий Владимирович не принадлежал к собственно идеологам движения, хотя и печатался в евразийских сборниках, выпустил в евразийском издательстве свое «Начертание русской истории». Востоковедческой подготовки он тоже не имел, а до революции занимался преимущественно сюжетами, весьма далекими от евразийства. Его магистерская диссертация называлась так: «Русское масонство в царствование Екатерины II». Только во второй половине двадцатых Вернадский, правда, не зная необходимого для историка Центральной Азии китайского языка, все‑таки взялся и за кочевниковедение. Но главные труды Георгия Вернадского, сделавшие ему имя в науке, вышли в США, когда от классического евразийства остались одни воспоминания. Связь его многотомной “History of Russia” с евразийством довольно слаба.

Как ни странно, даже критики евразийства редко обращают внимание на одно весьма примечательное обстоятельство: любовь евразийцев к тюркам и монголам была заочной и, так сказать, платонической. Русские и польские (тот же Петр Петрович Сувчинский) аристократы, чье детство проходило с немецкими боннами и французскими гувернантками в родовых имениях и богатых особняках, – что знали они о монгольских аймаках и киргизских аилах? Где могли наблюдать трогательное славяно‑тюркское единство? Мало кто из них видел в жизни живого монгола или казаха. Их знакомство с евразийскими народами обычно исчерпывалось знакомством с дворником‑татарином. Савицкий, возможно, встречал калмыков в Гражданскую войну (в одной статье Савицкого есть на это намек), но ни времени, ни возможности заниматься этнографическими исследованиями у него тогда не было. Годы Гражданской войны Савицкий провел в основном за границей, в Париже, где служил представителем А.И. Деникина. Не зря отец Георгий Флоровский, сам бывший евразиец, обратил внимание на прекраснодушное невежество своих бывших товарищей и посоветовал им изучить хотя бы печальную историю православных миссий в «евразийском» мире, прежде чем судить о евразийском единстве.

Евразийцы, не знавшие толком ни Азии, ни Евразии, между прочим, и не стремились поближе познакомиться с киргизами, монголами и татарами. Даже Николай Трубецкой, больше других хваливший Чингисхана и его преемников, предпочитал жить не в Урге или Кашгаре, а в прекрасной Вене, куда он перебрался уже в 1922 году. Карсавин жил во Франции, потом в Литве.

«Я – большой “обличитель” Запада; смею думать, знаю его, но “не приемлю”», – признавался Савицкий Гумилеву. Латиницу – и ту Савицкий называл «нечестивой», английский язык – «тарабарским языком».

Тем не менее не принимавший Запада Савицкий почти всю жизнь прожил именно на Западе, хотя однажды Петру Николаевичу представилась возможность побывать на просторах Евразии. Много лет он провел в мордовском Дубравлаге. Вскоре после смерти Сталина Савицкий вышел на свободу и вернулся в Прагу. Он много ездил по нелюбимой Европе, но никогда не стремился попасть в любимую Азию. Классическое евразийство могло быть и пражским, и парижским, и венским, и даже эстонским, но только не монгольским, не уйгурским, вообще не азиатским.

Дело евразийцев было обречено и по другой причине. Евразийцы оставались людьми православными, некоторые из них – глубоко верующими. Основу духовной жизни они видели только в православии, но большинство степных народов, столь любезных сердцам евразийцев, исповедовали ислам или буддизм. К этим религиям евразийцы относились пренебрежительно или прямо враждебно. В их глазах догматика ислама была «бедной, плоской и банальной; мораль – грубой и элементарной». К буддизму относились еще хуже: его прямо считали разновидностью язычества. Николай Трубецкой, посвятивший восточным религиям специальную статью, назвал буддизм проповедью «духовного самоубийства», в которой видна «печать сатаны». Индуизм внушал Трубецкому не меньшее отвращение, потому что ведические боги слишком уж смахивали на бесов.

Горячая религиозность, которую недоброжелатель непременно назвал бы фанатизмом, евразийцам немало повредила. Духовным антагонистом православия для них был даже не коммунизм, а католицизм. Противоборство с ним казалось столь важным, что один из первых евразийских сборников «Россия и латинство» был посвящен этой теме. Специально для борьбы с латинством пригласили Льва Карсавина, человека эрудированного и весьма искушенного в богословии, религиозной философии, истории христианства: «Все недостатки Карсавина я очень хорошо знаю. Но знаю и то, что в будущем придется еще страшно бороться с латинством. И в этом отношении он ни с кем не сравним… Я думаю привлечь Карсавина только как спеца…» – писал Сувчинский Трубецкому. Уже к середине двадцатых Карсавин стал душой знаменитого евразийского семинара в Кламаре, пригороде Парижа, где сформировался один из важнейших центров евразийства.

Но и другие евразийцы вносили свою лепту в дело борьбы с фантомом католической опасности. Савицкий сравнивал католицизм с большевизмом, причем не в пользу первого: жертвы большевиков погибают, но спасают душу, католики же ведут человека к духовной гибели, «от Истины полной к извращению Истины, от Церкви Христовой к сообществу, предавшему начала церковные в жертву человеческой гордыне». Сувчинский опасался, что католичество вновь, как в Смутное время, попытается «овладеть русским народом». На каких облаках они жили?

Страстная вера привела к политической слепоте. Вот уж кому в двадцатые годы было не до экспансии, так это католикам. Римский папа со времен объединения Италии жил в своем Ватиканском дворце на птичьих правах. Только в 1929 году Муссолини заключит с папой конкордат и позволит ему воссоздать крошечное государство в центре Рима. Во Франции все левые партии, от радикалов до коммунистов, отличались бешеной ненавистью к католической церкви: «гадину» давили при всяком удобном случае. Они уже добились отделения церкви от государства, вытеснив религию в частную жизнь. Отсталая Испания, скованная диктатурой Примо де Риверы, стояла на пороге жесточайших гонений на церковь, которые начнутся, как только к власти придет Народный фронт. В такой обстановке католицизму было явно не до религиозных войн с православием. Удар евразийцев пришелся в пустоту.

 

Благодаря усилиям Николая Трубецкого, Петра Савицкого и особенно юриста Николая Алексеева евразийство превратилось в оригинальную политическую идеологию. Евразийцы надеялись, что их учение со временем займет место коммунизма, неизбежный крах которого ожидался в самом скором времени. Перефразируя Маркса, Савицкий утверждал: «Евразийцы объясняют историческую действительность и в то же время ставят своей задачей сделать ее иной».

При всей своей ненависти к Западу евразийцы оставались подлинными европейцами, а потому идеи заимствовали не в Китае или Иране, а в Италии или Германии. Политическим строем евразийского государства должна была стать идеократия, то есть власть элиты, сформированной на основе приверженности людей, в нее включенных, «идее‑правительнице», «идее‑силе», но разве перед их глазами не было примера? Идеократия евразийцев напоминает не только политический режим Советского Союза, но и фашистский режим в Италии.

Будем справедливы к евразийцам: слово «фашизм» здесь неуместно. Да и настоящий фашизм в двадцатые годы не был так страшен. Гитлер еще только шел к власти, а Муссолини скорее привлекал стороннего наблюдателя, чем отпугивал. Италия не знала ни массового террора, ни расизма. В тридцатые годы евразийцы будут уже куда осторожнее писать об идеократии. Князь Трубецкой заявит, что «идеей‑правительницей» может служить только «благо совокупности народов», населяющих Россию‑Евразию. С этим трудно поспорить, но мысль, в сущности, банальная.

Русская интеллигенция еще с XIX века плохо воспринимала идеи, враждебные ее обычному западничеству. О славянофилах за пределами Москвы едва знали. Их журнал «Русская беседа» издавался в убыток. Алексей Степанович Хомяков писал Ивану Сергеевичу Аксакову, который с 1858 года стал фактически главным редактором журнала: «“Беседа” не может существовать сама по себе, и причина этому очень грустная. Для нее нет в России читателя!» Не нашлось читателя и для «России и Европы» Николая Яковлевича Данилевского. Тираж в 1200 экземпляров едва распродали за пятнадцать лет. На этом фоне судьба евразийства поначалу казалась счастливой.

Пожалуй, главным центром евразийства, более важным, чем Кламар, стала Прага. Евразийцы не только регулярно выпускали сборники статей, издавали «Евразийский временник» и «Евразийскую хронику», но и охотно выступали с публичными лекциями, которые имели успех у русских эмигрантов. Евразийство быстро распространялось, захватывая центры русской эмиграции – от Белграда до Берлина. Были сторонники евразийства и в Бельгии, Болгарии, Латвии, Эстонии. К середине двадцатых годов движение хотя и подвергалось уже критике (как либеральной, так и монархической), было на подъеме. Но уже к началу тридцатых популярность евразийства пошла на убыль.

Среди парижских евразийцев были не только теоретики, но и люди дела, умевшие воровать документы и стрелять из‑за угла, – такие как Сергей Эфрон и Константин Родзевич; по своему складу они резко отличались от Трубецкого и даже Савицкого. «Парижане» ускорили неизбежный закат евразийства.

В конце двадцатых в движении произошел раскол. Его причиной обычно считают соперничество Савицкого и Сувчинского и, главное, сближение парижских евразийцев с большевиками. Это верно, но распад движения был предопределен. И дело не в том, что правые, пражские евразийцы, поссорились с левыми, парижскими. Евразийство просто утратило актуальность. Заниматься востоковедением никто не хотел. Практическая же задача – захват власти в СССР и создание новой «идеократии» – была очевидной утопией. Советская власть стояла крепко, о скорой победе и мечтать не приходилось.

С конца двадцатых от евразийства отошел Карсавин, после его отъезда в Литву кламарский (парижский) семинар евразийцев пришел в упадок. Бицилли и Флоровский превратились в критиков евразийства. Трубецкой евразийству не изменял, но явно им тяготился, жаловался, что публицистика не только трудно дается ему, но и отвлекает от научных занятий. Сергей Эфрон уверял, что уже в 1928–1929 годах перешел на «советскую платформу». Так же поступил Дмитрий Святополк‑Мирский и другие левые. Как известно, этот исторический переход привел их к сотрудничеству с ОГПУ. Евразийство оказалось для них лишь пересадочной станцией на пути в Советский Союз.

Паладином евразийства до конца своих дней (в апреле 1968 года) оставался Петр Николаевич Савицкий. Гумилев нашел в нем родственную душу, но был ли евразийцем сам Гумилев?

 

Гумилев и евразийцы

 

«Вообще меня называют евразийцем – и я не отказываюсь», – не раз говорил Гумилев. Трудно найти его интервью, где речь не заходила бы о евразийцах и евразийстве. А еще прежде, в интервью газете «Молодежь Якутии», Гумилев заявил прямо: «Я евразиец!»

Самые образованные советские интеллектуалы слышали о евразийстве задолго до перестройки. Лев Аннинский упоминает «неудобоваримые тени» евразийцев еще в письме ко Льву Гумилеву от 25 мая 1977 года. Чивилихин и Кузьмин, ознакомившись со взглядами Гумилева на татаро‑монгольское иго, тут же вспомнили о евразийстве.

Себя Гумилев считал «последним евразийцем». Ученики и последователи безоговорочно признали Гумилева классиком евразийства, их сетевой журнал в начале нулевых выходил под неизменным эпиграфом из последнего интервью Гумилева: «Если Россия будет спасена, то только как евразийская держава и только через евразийство».

В последние годы жизни Гумилев часто говорил и даже писал о евразийцах, но писал как‑то странно: «…в теории этногенеза у них отсутствует понятие “пассионарность”. Вообще им очень не хватало естествознания». Возможно, евразийцам и не хватало естествознания, но вот чем‑чем, а теорией этногенеза они никогда не занимались.

Его похвалы тоже звучали очень странно. «Это была мощная историческая школа», – сказал Гумилев в интервью журналу «Наш современник». Неясно, заблуждается Гумилев или издевается. Карсавин занимался европейской медиевистикой, Вернадский – историей России. Их взгляды на историю совершенно различались. Какая уж тут историческая школа? Не считать же евразийцами американских учеников Георгия Вернадского?

«Первой прочитанной мною евразийской книгой было историческое исследование Хара‑Давана о Чингисхане. Позже я прочел в Публичной библиотеке книгу Толля о скифах», – вспоминал Гумилев. Более чем интересное признание. О «евразийстве» ираниста и птицевода Николая Толля читатель уже знает, разберемся с Хара‑Даваном.

Эренжен Хара‑Даван родился в калмыцком кочевье в 1883 году, но сумел получить хорошее образование и «выйти в люди». Он учился сначала в Астрахани, а затем – в Петербурге, в Военно‑медицинской академии, а диплом получил в Казанском университете. В 1920 году он вместе с остатками белой армии покинул Россию. В истории Хара‑Даван остался как основатель первого в Европе буддийского храма (в Белграде) и автор довольно основательного исследования: «Чингис‑хан как полководец и его наследие: культурно‑исторический очерк Монгольской империи XII–XIV веков» (Белград, 1929).

Книга Хара‑Давана импонировала евразийцам, ведь там прославлялся образ монгольского завоевателя, которого Савицкий будет позднее называть «великим и суровым отцом нашим». Влияние монгольской государственности на российскую калмыцкий историк‑любитель тоже признавал. Однако сам Хара‑Даван к евразийскому движению не принадлежал.

Если не считать Толля и Хара‑Давана, Гумилев упоминал только трех настоящих евразийцев: Георгия Вернадского, Петра Савицкого и князя Николая Трубецкого. Имен Сувчинского, Флоровского, Карсавина он никогда не называл. Не найти в трудах Л.Н. Гумилева и ссылок на работы правоведа Николая Алексеева.

 

Несмотря на некоторую общность, взгляды Гумилева и евразийцев чаще расходились, причем расходились в самых важных для евразийства «практических» вопросах. Евразийцы включали в «евразийскую нацию» или «многонародную личность» все народы Советского Союза, а Гумилев насчитал в СССР по меньшей мере семь суперэтносов.

Гумилев практически не касался политических взглядов евразийцев и их государственно‑правовой теории. Он даже не упоминал политологические статьи Савицкого, о статье Трубецкого «Об идее‑правительнице идеократического государства» писал довольно туманно. Такую сдержанность легко объяснить советской цензурой: почти всю сознательную жизнь Гумилев провел при политическом режиме, исключавшем возможность свободно и публично высказать свое мнение на сей счет. Однако и в своих поздних интервью Гумилев, охотно рассуждавший на «евразийские» темы, эту тему не затрагивал. Однажды в беседе с писателем Дмитрием Балашовым Гумилев применил термин «идеократия», характеризуя теократический режим митрополита Алексия, фактически правившего при малолетнем Дмитрии Ивановиче (будущем Дмитрии Донском). Объединяющей «идеей‑силой» тогда являлось православие. Однако для более поздних эпох православную идеократию Л.Н. Гумилев идеалом не считал, ведь по мере расширения «ареала российского суперэтноса» «светлая Русь с ее относительным мировоззренческим и поведенческим единством» ушла в прошлое.

Интересно, что Гумилев, много и охотно критиковавший Запад (особенно в последние годы жизни), не критиковал ни либеральную демократию, ни рыночную экономику, ни тем более правовое государство. С его точки зрения, неумеренное заимствование достижений Запада плохо лишь тем, что Россия просто не готова их воспринять. Он считал, что российский суперэтнос на 500 лет «моложе» романо‑германского, именно поэтому «западноевропейцев отличает развитая техника, налаженный быт, господство порядка, опирающегося на право. Всё это – итог длительного исторического развития». Вопрос о государственном строе и форме правления был для него вообще малоинтересен. Здесь он очень далек от евразийства.

При всём своем европоненавистничестве Гумилев не присоединялся и к евразийской критике католицизма, вовсе игнорировал богословские вопросы, так занимавшие евразийцев. А если бы евразийцы узнали о настоящих взглядах Гумилева на религию, то никогда бы не признали в нем своего.

Так был ли Гумилев евразийцем? Смотря что считать евразийством. Если к евразийцам причислять всех сторонников русско‑тюрко‑монгольского братства, то, конечно, был. Если считать евразийством политическую идеологию, созданную русскими эмигрантами в Праге, Вене и Париже, то, конечно, не был. В старости Гумилеву идеология была совершенно не интересна.

 

Змей Тугарин

 

Для Гумилева евразийство было не политической идеологией, а образом мысли. Он пытался доказать, будто Русь – это продолжение Орды, а многие русские люди – потомки крещеных татар. Последние пятнадцать лет жизни он потратил на доказательство этой идеи. Русские ученые еще с XIX века спорили о роли монголов в истории русской государственности. Карамзин и Костомаров признали влияние Золотой Орды, а Соловьев считал, что это влияние ограничилось бесчисленными потерями и разрушениями, которые причинили ордынцы Русской земле. Соловьевской точки зрения держался и академик Платонов. Борис Дмитриевич Греков с присущей ему категоричностью заявил: «Не при содействии татар, а именно в процессе тяжелой борьбы русского народа с золотоордынским гнетом создалось Русское государство с Москвой во главе. Не Золотая Орда его создала, а родилось оно вопреки воле татарского хана, вопреки интересам его власти». Долгое время эта точка зрения господствовала в советской науке.

Между тем, по всей видимости, правы были как раз Карамзин, Костомаров, Савицкий, Вернадский и Гумилев. Власть великого князя московского слишком напоминала власть великого хана, а порядки в Московской Руси мало походили на порядки древнерусских вечевых городов, где князь был не самодержцем, а всего лишь должностным лицом, нередко выборным. Символично, что отороченная мехом золотая шапка, которой до XVIII века венчали русских царей, не имела отношения ни к императору Константину Мономаху, ни к Владимиру Всеволодовичу Мономаху, а, вероятно, была изготовлена ювелирами Бухары, Самарканда или Казани где‑то на рубеже XIII–XIV веков.

Но история страны и народа намного шире истории государства, а русская культура начала складываться задолго до нашествия Батыя. Да и традиции Золотой Орды со временем слабели, сменялись новыми, пришедшими из Европы идеями, модами, вкусами. Московский Кремль строили итальянские и русские, а не татарские архитекторы. Дворцы и сады Петербурга, Царского Села, Павловска, Ораниенбаума создавали итальянцы, немцы, шотландцы, французы. Какой евразиец найдет в истории русской культуры монгольского Монферрана?

Но культуру Гумилев называл техносферой, царством мертвых вещей и овеществленных идей, а как же быть с живыми народами, с тем самым «евразийским братством», о котором писал Николай Трубецкой, которое много лет защищал Лев Гумилев?

Представления о евразийском единстве, появившиеся в XX веке в умах русских европейцев, воскресли в сознании советских интеллигентов, разочаровавшихся в коммунизме, потрясенных распадом страны, сумгаитским погромом, войной в Нагорном Карабахе, триумфом национализма в Прибалтике и на Украине, в Закавказье и Ферганской долине. В девяностые годы как будто повторилась коллизия начала двадцатых: евразийством решили заменить коммунизм.

Сергей Борисович Лавров болезненно переживал распад Советского Союза, повальное распространение русофобии, агрессивное западничество, презрение к национальным интересам. Лавров и его единомышленники видели в евразийстве оправдание и объяснение ушедшей империи, а главное, идейное и даже научное обоснование строительства новой империи. Жизнь без империи, как тогда казалось, лишилась смысла. Отсюда и популярность экстравагантных геополитических построений, в которых русские почему‑то оказывались наследниками не Владимира Святого и Ярослава Мудрого, а Тоньюкука и Бумын‑кагана или Бату‑хана и Менгу‑Тимура.

Между тем современники Куликовской битвы, их сыновья и внуки совсем иначе смотрели на историю и «геополитику» Куликовской битвы: «Пойдем, братья, в северную сторону – удел сына Ноева Афета, от которого берет свое начало православный русский народ. Взойдем на горы Киевские, взглянем на славный Днепр, а потом и на всю землю Русскую. И после того посмотрим на земли восточные – удел сына Ноева Сима, от которого пошли хинове – поганые татары, басурманы. Вот они‑то на реке на Каяле и одолели род Афетов. С той поры земля Русская невесела; от Калкской битвы до Мамаева побоища тоской и печалью охвачена, плачет, сыновей своих поминая – князей, и бояр, и удалых людей, которые оставили дома свои, жен, и детей, и всё достояние свое и, заслужив честь и славу мира этого, головы свои положили за землю Русскую и за веру христианскую», – писал автор «Задонщины».

 

Гумилеву так и не удалось подвести под евразийство научную основу. В «Древних тюрках» Гумилев оставался прежде всего ученым, историком, его книга доказывает, что объективных причин для объединения у евразийских народов не было. Степные племена боролись с агрессией тюрков всеми силами. Вот как сам Гумилев описывает сражение между тюрками и тюргешами в Отюкеньской черни (697 год): «Ожесточение при войне было сильным – не щадили ни женщин, ни детей. Их обращали в позорное рабство или просто убивали».

В «Эхе Куликовской битвы», «Черной легенде», «От Руси до России», в блистательной, увлекательной и даже научной книге «Древняя Русь и Великая степь» Гумилев всё больше приносил науку в жертву своей искренней, бескорыстной, иррациональной любви к монголам. Михаил Ардов вспоминал один свой разговор с Гумилевым: «…зашла речь о стихотворении Алексея Толстого “Змей Тугарин”, Лев Николаевич знал его наизусть. Я помню, как он читал мрачные пророчества, которые “змей Тугарин”, “приплывший от Черного моря”, возглашает в Киеве, на пиру у князя Владимира:

 

И начал он петь на неведомый лад:

“Владычество – смелым награда!

Ты, княже, могуч и казною богат,

И помнит ладьи твои дальний Царьград –

Ой ладо, ой ладушки‑ладо!

Но род твой не вечно судьбою храним.

Настанет тяжелое время,

Обнимут твой Киев и пламя, и дым,

И внуки твои будут внукам моим

Держать золоченое стремя!”

 

<…>

 

Певец продолжает: “Смешна моя весть

И вашему уху обидна?

Кто мог бы из вас оскорбление снесть?

Бесценное русским сокровище честь,

Их клятва: да будет мне стыдно!

 

На вече народном вершится их суд,

Обиды смывает с них поле –

Но дни, погодите, иные придут,

И честь, государи, заменит вам кнут,

А вече – каганская воля!”

 

<…>

 

Но тот продолжает, осклабивши пасть:

“Обычай вы наш переймете,

На честь вы поруху научитесь класть,

И вот, наглотавшись татарщины всласть,

Вы Русью ее назовете!”

 

<…>

 

Тут Лев Николаевич посмотрел на меня с некоторым лукавством и произнес:

– Змей Тугарин – это я».

 

Евразийское братство

 

Положительная комплиментарность самого Гумилева к монголам и татарам не вызывает сомнений, но можно ли то же самое сказать и о русском народе?

Во времена Батыя монголы не проявляли к русским особого почтения. По версии Гумилева, великий князь владимирский Ярослав Всеволодович был ценнейшим союзником монголов. Значит, монголы должны были отнестись к нему с почтением. Между тем, по словам Джованни дель Плано Карпини, с Ярославом в Каракоруме обращались пренебрежительно: «…знатный муж Ярослав, великий князь Русии, а также сын царя и царицы грузинских и много великих султанов… не получали среди них никакого должного почета, но приставленные к ним татары, какого бы то низкого звания они ни были, шли впереди их и занимали всегда первое и главное место, а, наоборот, часто тем надлежало сидеть сзади зада их».

Если так относились к русским князьям, то каково жилось простым ремесленникам, которых монголы перевезли в Каракорум?

Гумилев писал, будто бы ненависть к татарам появилась не во времена Батыева нашествия и не в благословенные годы русско‑татарского симбиоза (то есть в самые страшные, беспросветные времена татаро‑монгольского ига), а много позднее, в конце XIV века, когда «узурпатор Мамай стал налаживать связи с католиками против православной Москвы». Так ли?

Ростовские князья одно время были «татарофилами». В 1238 году Ростов сдался татаро‑монгольскому войску без сопротивления, поэтому не был разорен, как Владимир или Старая Рязань. Это не преминул отметить и Гумилев, разумеется, с похвалой. Татары и позднее охотно приезжали в Ростов. Именно там поселился царевич Петр Ордынский, первый чингисид, который принял православие, основал в Ростове монастырь и вообще отличался такой набожностью, что со временем был канонизирован православной церковью. Но даже в Ростове народ не поддерживал коллаборационизм своих правителей. В 1289 году ростовчане взбунтовались против татар, ограбили и выгнали их из города. В 1327 году жители Твери куда страшнее расправились с послом самого хана Узбека Чол‑ханом (Шевкалом, Щелканом Дудентьевичем). Этот посол довел тверичей до такого ожесточения, что они, не побоявшись ханского гнева, сожгли самого Чол‑хана, а «гостей ординских старых и новопришедших, иже с Щелканом Дюденевич пришли, еще не бишася, но всех изсекоша, а иных истопиша, а иных в костры дров складше сожгоша».

Сведения о восстании против Чол‑хана сохранились в Тверском летописном своде, составленном, по мнению Я.С. Лурье, «бесспорно до столкновения с Мамаем».

В народной памяти Чол‑хан остался надолго. Этому событию посвящена историческая песнь «О Щелкане Дудентьевиче» и «Повесть о Шевкале». Читая русские повести, исторические песни и былины, где татары почти всегда предстают злейшими врагами русского народа, противниками русских богатырей, невольно сомневаешься в словах евразийца Трубецкого о «евразийском братстве народов».

Николай Сергеевич, напомним, с евразийскими народами был знаком преимущественно заочно – как лингвист. Но вот другой его соратник по евразийству, Георгий Владимирович Вернадский, был не только профессиональным, но и честным историком, а потому написал даже о вещах, которые никак не укладывались в евразийскую картину мира.

Великий князь московский Василий Темный, подобно Льву Гумилеву, был татарофилом. Однажды князь попал в плен к татарам, но те обращались с ним хорошо, и Василий, вернувшись на великокняжеский престол, начал принимать татар, даже не крещеных, на службу и давать им «в кормление» русские города. Русские люди были крайне недовольны притоком понаехавших на русскую службу татар. Возмущением воспользовался двоюродный брат Василия Дмитрий Шемяка, соперник Василия в борьбе за власть. Шемяке удалось дискредитировать Василия, и тому пришлось пойти на уступки: под давлением «общественности», поддержанной православными епископами и митрополитом Ионой, Василий начал селить служилых татар не на собственно русской земле, а на окраине. Пусть дружественные татары стерегут русскую землю от недружественных, но чтобы на Руси не появлялись!

И все‑таки самое поразительное свидетельство ненависти русских к «евразийским» оккупантам я нашел… в книге Льва Гумилева «Древняя Русь и Великая степь». Гумилев доказывал, что русские в годы Батыева нашествия воевали плохо, вели себя недальновидно и друг другу не помогали. При этом он так увлекся, что поведал миру поразительную историю. Передаю слово великому ученому:

«Мой покойный друг профессор Н.В. Тимофеев‑Ресовский рассказал мне по детским воспоминаниям, что около Козельска есть село Поганкино, жители которого снабжали провиантом монголов, осаждавших “злой город”. Память об этом событии была в XX в. настолько жива, что козляне не сватали поганкинских девиц и своих не отдавали замуж в Поганкино».

Козельские краеведы считают, что Тимофеев‑Ресовский перепутал название, но деревня с такой дурной репутацией и в самом деле существует, только называется она Дешовки. Название же трактуется так, будто жители задешево продались Батыю и снабжали его войско необходимыми припасами. Существует и легенда о глупой девке или бабе, которая за дешевый подарок (бусы или зеркальце) показала монголам тайный ход на другой берег Жиздры. Эта легенда жива и теперь, хотя о «половом бойкоте» давно уже нет и речи.

Попробуем оценить это и в самом деле невероятное явление.

Осада Козельска – это весна 1238 года.

В 1611 году поляки сожгли Москву, огромный и богатый город! В 1612 году Москву освободило земское ополчение под командованием князя Пожарского. События грандиозные, в самом деле исторические. И происходили они четыреста лет назад. Давно? Давно, но всё же намного ближе к нам, чем осада Козельска. И что же? Когда в 2005 году власть учредила государственный праздник «День народного единства» в честь победы русского ополчения, россияне просто не поняли, о чем идет речь.

В 1941‑м началась самая страшная, самая великая война, которую только вел наш народ. Никогда ее не должны были забыть. Однако же теперь всё чаще встречаются студенты, которые путают Вторую мировую с Первой мировой и даже не знают, что такое Сталинградская битва. С каждым годом таких всё больше. А ведь прошло каких‑то семьдесят лет, еще живы десятки тысяч ветеранов той великой войны.

А жители Козельска помнили Батыево разорение более семисот лет! И более семисот лет презирали трусов и предателей, помогавших врагу в XIII веке!

Конечно, память народная – не всегда справедливый судья, но может ли историк и этнолог ее игнорировать? И случайно ли из памяти народной татары со временем вытеснили половцев, печенегов, черных клобуков и других степняков? «Все “степные кочевники” стушевались здесь и уступили одному образу – татарского хана и его подручных, – писал академик Греков. – Татарская власть запечатлелась в памяти народной настолько глубоко, что в наших былинах вместо тех или иных врагов, с какими приходилось сталкиваться русскому народу на протяжении многих веков его истории, везде называются одни “татаровья”, олицетворением которых является царь Калин, нередко выступающий под именем Батыя Батыевича, иначе Бутыги или Бутеяна Бутеяновича, или же, наконец, Мамая».

 

Бой после победы

 

По словам Николая Трубецкого, не русские свергли татаро‑монгольское иго, а ханская ставка всего лишь переехала в Москву, московский царь заменил ордынского хана. Вот так к русским перешла историческая задача, недавно выполненная монголами, – объединить Евразию.

Допустим. Только вот народы Евразии никак не хотели объединяться. К тому же московские великие князья и цари, завоевывая ханство за ханством, преследовали не какую‑то абстрактную историческую или мистическую цель, а всего лишь хотели обезопасить русские земли.

Казанское ханство несколько десятилетий держало в страхе жителей Мурома, Нижнего Новгорода, Владимира, Шуи, Костромы, Юрьева‑Польского, Галича и даже далеких Вологды, Тотьмы, Устюга, Вятки. А ведь русские города в те годы были не столько торгово‑ремесленными центрами, сколько крепостями. За их стенами русские крестьяне спасались от набегов татарских.

А ведь помимо казанских набегов были еще крымские и ногайские.

Вот что говорится о последствиях татарских набегов в «Казанской истории», написанной современником событий, бывшим русским пленником, освобожденным после взятия Казани:

«Многие города русские запустели от поганых. Рязанская земля и Северская крымским мечом погублены. Низовская же вся земля, Галич, и Устюг, и Вятка, и Пермь от казанцев запустели. И было тогда беды за многие годы от казанцев и черемисов больше, чем при Батые. <…> Многие грады русские разрушены, и травой и быльем заросли села и деревни, многие области опустели от варваров. И продавали русский плен в дальние страны, где вера наша неизвестна и выйти откуда невозможно…»

Автор «Казанской истории», конечно, необъективен, а его сочинение – настоящая публицистика XVI века, но и публицистика может служить источником, а частые татарские набеги и опустошения подтверждаются летописцами.

2 октября 1552 года русские войска наконец‑то взяли Казань и присоединили земли этого ханства к России. Но чего стоила эта победа! Много недель огромная русская армия с немецкими военными инженерами, с лучшей во всей Восточной Европе артиллерией, во главе с самим Иваном Грозным и его непобедимым воеводой Михаилом Воротынским, фактическим руководителем осады, стояла под стенами Казани. Но что значит стояла? Сражалась! Отбивая вылазки, делая подкопы под стены и башни. Казанские татары сочинений евразийцев не читали, а потому сопротивлялись русским до последней возможности, умирали, пишет Карамзин, но не сдавались, говоря: «Не хотим прощения! В башне Русь, на стене Русь: не боимся; поставим иную башню, иную стену; все умрем или отсидимся!»

В этот страшный день русские войска освободили в Казани тысячи русских пленников. Уже на обратном пути, в Нижнем Новгороде, царя Ивана и его воевод встречали жители и «обливались слезами благодарности за вечное избавление от ужасных набегов казанских». Если бы не эта блистательная победа, то Иван Грозный, безумный и жестокий тиран, не занял бы в памяти народной такого важного места.

Впрочем, победа 1552 года не означала полного замирения казанцев. Вскоре татары и черемисы (марийцы) восстали, и царю вновь пришлось послать своих лучших воевод – Андрея Курбского, Ивана Шереметева, Даниила Адашева, Ивана Мстиславского – с карательной экспедицией: «…после взятия Казани нужно было еще пять лет опустошительной войны, чтоб усмирить все народы, прежде от нее зависевшие», – писал Сергей Соловьев в своей фундаментальной «Истории России».

Но еще в тридцатые годы XVII века татар под страхом смертной казни не допускали в Казанский кремль, стратегически важный объект, где располагался русский военный гарнизон.

Лев Николаевич историей после XV века почти не занимался, когда же ему приходилось в лекциях или в своей последней книге рассказывать о событиях XVI, XVII, XVIII веков, то ошибался он чаще обыкновенного. Войну с Казанским ханством он назвал «единственным по‑настоящему кровавым эпизодом в продвижении России» на восток, «встречь солнца». Эти слова простительны разве что школьнику, воспитанному на политкорректных учебниках истории. Между тем только покорение Урала и Западной Сибири заняло около двух веков. Оно началось задолго до Ермака, во времена князей Ермолая Верейского и Михаила Пермского, а закончилось уже в первой половине XVII века, когда погибли последние сыновья Кучума, поднимавшие против русских восстание за восстанием. Впрочем, башкирские восстания XVIII века служили кровавым эпилогом к выигранной русскими битве за Урал. Последнее из этих восстаний совпало с пугачевщиной. Гумилев полагал, будто сибирские народы – манси, ханты, тунгусы – «не вступали в борьбу с русскими», и сделал из этого заведомо ошибочного утверждения ошибочный вывод: «Очевидно, ни одна из сторон не давала повода для конфликта». Боюсь, Гумилев ничего не знал о воинственных жителях мансийских государств, созданных на Пелыме и Конде. Между прочим, еще в 1956 году Савицкий посоветовал Гумилеву почитать литературу о манси, об их военных успехах, о «достаточно развитой исторической жизни» обитателей бассейна Оби.

После падения Казанского и Астраханского ханств прежние враги в самом деле «широкой рекой» потекли на русскую службу. Далеко не все уже принимали крещение, многие служилые татары оставались мусульманами. Иван Грозный, вообще щедрый к чужеземцам, охотно раздавал им русские земли. В опричнине было много не только немцев, но и татар, и черкесов, родственников второй жены Ивана IV.

Каковы же последствия массового приема татар и кавказцев на русскую службу? Против ливонских немцев, шведов и поляков они воевали хорошо. Однако в 1571 году крымский хан Девлет‑Гирей объявил неверным священную войну и пошел на Москву, и тогда к его войску примкнули не только ногаи, но и черкесы во главе с князем Темрюком, тестем царя Ивана. Мусульмане начали переходить на сторону крымского хана, в Поволжье вспыхнуло антимосковское восстание. Царь Иван бежал, не приняв боя, а Девлет‑Гирей сжег Москву. Это было четвертое разорение Москвы татарами. Первое случилось еще при походе Батыя, второй раз Москву опустошила Дюденева рать, третий раз – «простодушный» Тохтамыш. На следующий год крымский хан снова отправился на Москву, но был разбит Михаилом Воротынским.

С тех пор южная граница России еще два века находилась под угрозой татарских набегов. В Смутное время крымцы доходили до Боровска и Домодедовской волости. Последний набег крымских татар на русскую землю случился в царствование Екатерины Великой, в январе 1768 года. Правда, дальше Новороссии крымцев не пустили.

Вдумаемся в этот поразительный факт. Вторая половина XVIII века. В Европе давно уже эпоха Просвещения. Парижане охотно раскупают «Энциклопедию наук, искусств и ремесел», в театрах идут пьесы Вольтера. Господа в напудренных париках и расшитых золотом камзолах обсуждают сочинения Дидро. Джеймс Кук вступает на землю Новой Зеландии. В Аяччо у Карло Буонапарте и Летиции Рамолино рождается сын, который получит итальянское имя Наполеоне, а за полгода до него в Москве родился будущий баснописец Иван Андреевич Крылов. В Москве уже существует университет, его основоположник Михайло Васильевич Ломоносов только недавно скончался в почете и славе. А на далекой теперь южной границе Руси татары сжигают крестьянские хаты, захватывают в плен сильных, работящих мужчин и прекрасных юношей и девушек, вяжут их веревками и отправляют в Крым, чтобы затем с выгодой перепродать. Как будто во времена если не Батыя, то Девлет‑Гирея.

Под стенами Казани и у русских, и у казанцев была своя правда. Но никогда не существовало в реальности и той самой идиллии евразийского братства, о котором так охотно писали Николай Трубецкой, Петр Савицкий и Лев Гумилев.

Татары уже давно живут в мире и дружбе с русскими людьми. И кто же будет спорить с тем, что современные русские, украинцы, монголы, узбеки, казахи должны с уважением относиться друг к другу, вместе работать, дружить, сотрудничать – но и не впадать в гибельный самообман. Рассчитывать стоит на разум, на общность интересов, на сложившиеся традиции добрососедства, а не на абстрактное «евразийское братство». Изучать же межэтнические отношения надо добросовестно, не утаивая ни хорошего, ни дурного, не прятать правду от читателя, не обманывать и не обманываться самим. А розовые очки евразийства нам лучше выбросить навсегда.

 

Гибель империи

 

«Лев Гумилев умирал вместе со страной», – напишет Сергей Лавров в последней главе своей книги «Лев Гумилев. Судьба и идеи». Сергей Борисович не был профессиональным литератором, писал суховато, скучновато, но иногда находил удачные, запоминающиеся образы. Вот и здесь он взял верный тон. Перестройка. Всё рушится. Бездарные демократы развалили Советский Союз. Откуда ни возьмись подняли головы злобные националисты и начали рвать на части Советское государство. А Гумилев умирал под скрип отравленного критического пера Александра Янова, «одной из гнуснейших фигур импортно‑российской публицистики». Не забытый, но непонятый.

Верна ли эта картина? Конечно, верна, ведь она передает мысли и чувства самого Сергея Лаврова. Но коммунист, бывший партсекретарь, депутат Верховного Совета СССР, член фракции «Союз», которая противостояла либералам из «Межрегиональной группы», смотрел на жизнь иначе, чем герой его книги. Ведь Лев Гумилев появился на свет совсем в другой стране. Коммунистический режим был враждебен Гумилеву. Он мог с ним мириться, приспосабливаться, но советская власть оставалась ему чужда и враждебна: «…все‑таки с 1918 года, а мне было 6 лет, всё, что я помню, – это жизнь вне нормы. Это чудовищно – то, что было», – говорил он Айдеру Куркчи.

Перестройку Гумилев оценивал по‑своему: «…не стоила бы гроша наша жизнь, если не надежда на перемены. Как и многие, я верил в перестройку, ждал ее», – рассказывал Гумилев в интервью журналу «Природа и человек».

Сейчас русские патриоты уже забыли, что самые первые годы перестройки стали временем надежд не для одних западников и либералов. В августе 1986 года правительство отказалось от проекта поворота рек – большая и бесспорная победа в долгих и, казалось, безнадежных войнах с Минводхозом и Академией наук. Антиалкогольная кампания, которую будут проклинать виноделы и пьяницы, была вовсе не фарсом, не примером начальственного идиотизма. В 1985–1987 резко сократилась мужская смертность. Десятки тысяч мужей и отцов, интеллектуалов и работяг не погибли в пьяных драках, спьяну не попали под колеса легковушек и грузовиков, не скончались от перепоя. Зато резко увеличилась рождаемость. Женщины тоже надеялись, что пришли хорошие времена, когда для детей найдутся новые квартиры, а протрезвевшие мужья будут приносить домой всю зарплату.

В 1988‑м Русская Православная Церковь отмечала 1000‑летие крещения Руси, и власть стала понемногу снимать те ограничения, что десятилетиями сковывали Церковь. Впервые со времен Великой Отечественной верующим начали возвращать храмы. Разрешили звонить в колокола, и теперь по еще вполне советским городам разносился радостный колокольный звон. Он и в самом деле был радостный. Я в то время не верил в Бога, но помню, как приятно было слышать звон церковных колоколов рядом с храмом, тогда единственным в моем родном городе.

Константин Иванов с присущей ему жаждой деятельности быстро включился в новое дело. Он убеждал ректора ЛГУ академика Станислава Меркурьева вернуть верующим университетский храм апостолов Петра и Павла, открыть его для богослужений. Ректор, убежденный атеист, ответил: «Только через мой труп». Свое слово ректор сдержал. Два года спустя после смерти Меркурьева в храме начали совершать богослужения. Ни Иванов, ни Гумилев не дожили до этих дней.

Как же Гумилев должен был оценивать перемены?

Гумилев решил, что русский народ, а вместе с ним и весь российский суперэтнос вышел из фазы надлома. Началась инерционная фаза этногенеза, сравнительно благоприятная для развития экономики, науки, искусства, культуры. Гумилеву казалось, будто он успел увидеть на своем веку конец этой фазы и начало нового времени, для России и русских – времени спокойного, благополучного, счастливого: «Вспомните, я первым назвал появление у нас в Питере нового Августа и его императрицы – Горбачевых. <…> История этногенеза постучалась в наши заколоченные окна, и я постарался открыть истории дверь. Я видел в 85‑м году в телевизоре нормальное лицо говорящего человека, и я понял, что спазм в этногенезе заканчивается, что я вижу Обывателя в высоком значении слова, мне стало ясно: наступает этнический плавный переход в покой. <…> Наступает инерционная фаза…»

Лев Николаевич вообще был оптимистом. Между тем именно Лев Гумилев предсказал распад Советского Союза: «Я же вам сказал еще в 72‑м году, что русская империя начнет разлагаться, разламываться правильно по краям суперэтносов».

Правда, я много раз слышал, как ученые хвастались сбывшимися прогнозами, хотя не было никаких доказательств, что они когда‑то делали эти прогнозы. Историки и востоковеды сетуют, что руководство СССР в 1979‑м, перед вводом войск в Афганистан, не посоветовалось с ними, с такими умными, уж они бы подсказали правильное решение, спасли бы Советскую страну. Но вот беда: все прогнозы сделаны post factum , спустя много лет после исторического решения Политбюро. Это всё равно как предсказывать результат футбольного матча, досмотрев его до конца. А что все эти мудрецы думали в 1979‑м, никто не знает. Но случай Гумилева совершенно иной, ведь его слова подтверждаются независимым источником.

Из воспоминаний Ольги Тимофеевой, в 1972‑м посещавшей лекции Гумилева на географическом факультете ЛГУ: «Однажды, говоря о расцвете и гибели могучей древней империи, он объяснил, что в течение нескольких столетий, благодаря таланту полководцев, отлично обученной и прекрасно вооруженной армии, одна страна сумела завоевать и подчинить себе много других стран, населенных чуждыми по языку и обычаям народами. Порабощенные народы из страха быть поголовно истребленными внешне выражали верноподданнические настроения по отношению к завоевателям, а втайне копили ненависть и мечтали о свободе. И как только власть в стране‑завоевателе ослабевала, подневольные народы восставали, обретали свободу, и огромная империя разваливалась на куски. Гумилев, подробно и красочно об этом рассказавший, неожиданно задал слушателям вопрос: “А не существуют ли в наше время такие сверхдержавы, которые со временем неизбежно развалятся?” <…> Никто на вопрос не ответил: то ли не поняли, то ли испугались».

Между тем в своих интервью 1988–1989 годов Гумилев смотрел на будущее страны как будто оптимистично. Когда его спрашивали, как же быть с межнациональными конфликтами, Гумилев отвечал так, как, наверное, ответил бы каждый второй интеллигент: надо уважать чужие обычаи и нравы, не навязывать своих, не обижать национальные меньшинства, тогда всё как‑нибудь устроится. Не нужно быть Львом Гумилевым, чтобы повторять такие банальности. Но, может быть, всё это говорит лишь о том, что у Гумилева тогда не было ясных представлений о задачах национальной политики? Гумилев же не раз подчеркивал, что он ученый, его дело – понять, что происходит, и объяснить это людям, а принимать решения должны другие. А может быть, Гумилев не всегда был откровенен с журналистами. Он ведь понимал, что его слова станут известны миллионам, а зачем, если распад страны всё равно неизбежен? Смертельно больному не всегда нужно знать правду. Сам Гумилев, предсказывав распад в 1972‑м, повторил свой прогноз в 1986‑м. А в декабре 1990‑го в интервью «Ленинградской правде» он то ли проговорился, то ли прямо заявил: «Не нужно исходить из мифологических представлений о сути этнических процессов и строить в соответствии с этим практическую политику. Не нужно заставлять всех жить вместе. Лучше жить порознь, зато в мире». Когда опешивший корреспондент уточнил: «Выходит, распад Союза – благо для его народов?» – Лев Николаевич постарался его успокоить: «Отнюдь нет. Говоря “порознь”, имею в виду не государственное устройство. Оно может быть любым, и от этого мало что зависит».

 


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 725; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!