Серебряные часы и Аркольский мост



 

Гумилев понимал, что идея поля недостаточно разработана даже в биологии, он же, гуманитарий, никогда не смог бы ее доказать. И все‑таки решил использовать в качестве рабочей гипотезы, которая вроде бы не противоречила установленным фактам, а многие загадочные явления объясняла: «Этнос – это пассионарное поле одного ритма, ибо у другого этноса свой ритм». Ребенок не только усваивает этническую традицию, но и встраивается в «ритм этнического поля» своего этноса: «его биологическое поле начинает колебаться в унисон с полями окружающих».

Положительная комплиментарность объясняется совпадением ритмов полей, отрицательная – их несовпадением, какофонией. Значит, при межэтнических контактах происходит что‑то вроде интерференции. Гумилев считал, что таким образом объяснил не только комплиментарность, но и, например, ностальгию, у которой, получается, есть не психологические, а прямо биофизические причины.

На самом деле некоторые факты плохо встраиваются в гипотезу этнических полей. Вот сам Лев Николаевич Гумилев, русский человек, имел отрицательную комплиментарность, скажем, с немцами (судя по его впечатлениям от Германии). Допустим, что таких, как он, большинство, но ведь среди русских встречаются германофилы. С татарами и казахами у Гумилева была положительная комплиментарность, но обо всех ли русских можно такое сказать?

При помощи гипотезы поля Гумилев попытался объяснить явление, хорошо известное еще в античности, но так и оставшееся загадкой, – влияние сильной, по Гумилеву – пассионарной – личности на окружающих: «Пассионарность обладает важным свойством: она заразительна. Это значит, что люди гармоничные (а еще в большей степени – импульсивные), оказавшись в непосредственной близости от пассионариев, начинают вести себя так, как если бы они были пассионарны. Но как только достаточное расстояние отделяет их от пассионариев, они обретают свой природный… поведенческий облик». Гумилев приводил примеры преимущественно из военной истории: Наполеон при Лоди и на Аркольском мосту не только сам бросился на верную смерть, но и увлек за собой тысячи людей, которые в нормальном состоянии ни за что бы не пошли в столь рискованную атаку. Одно появление Суворова вызывало в войсках необыкновенный энтузиазм, как бы повышая их атакующую мощь. В конце жизни Гумилев, по просьбе Владимира Мичурина взявшийся уточнить понятия своей теории, сформулировал понятие пассионарной индукции яснее и проще: «изменение настроений и поведения людей в присутствии более пассионарных личностей». Пассионарная индукция «пронизывает все этнические процессы, будучи основой всех массовых движений людей, инициаторами которых являются пассионарии, увлекающие за собой менее пассионарных людей. Таковы политические движения, крупные миграции, религиозные ереси и т. д.»

Нормальные, гармоничные люди не обязательно ведут себя как пассионарии, но, главное, они попадают под влияние этих пассионарных личностей. Гумилев приводил в пример знаменитую речь Достоевского о Пушкине. Но примеров можно привести множество.

Считается, что Сталин никогда не был хорошим оратором. Его речи, как правило, банальны и малоинтересны. Однако не только речи Сталина, но даже само его появление вызывало реакцию, которую обычно называют «массовым психозом» – явление, не объяснимое одним лишь страхом: «ОН стоял немного утомленный, задумчивый и величавый. <…> Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – только видеть – для всех нас было счастьем. К нему всё время с какими‑то вопросами обращалась Демченко. И мы все ревновали, завидовали – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы так и зашептали: “Часы, часы, он показал часы”, – и потом, расходясь, уже возле вешалок, вновь вспоминали об этих часах.

Пастернак шептал мне всё время о нем восторженные слова. <…> Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью».

Это фрагмент из дневника Корнея Ивановича Чуковского. Почему же они с Пастернаком, серьезные, немолодые уже люди, превратились в восторженных обожателей маленького невзрачного тирана? Ведь Чуковский не помнит даже, сказал ли Сталин что‑либо или только молчал и показывал на часы. Воздействие Сталина было не в словах, а в чем‑то другом, на первый взгляд, совершенно иррациональном.

Сталин был, конечно, явлением экстраординарным, но такое воздействие на аудиторию – не исключение. Есть и другие, пусть и не столь яркие примеры.

Николай Заболоцкий не любил стихов Маяковского, но однажды, в начале двадцатых, он оказался на выступлении Маяковского, который как раз читал свою поэму «150 000 000». И здесь Заболоцкий «не мог противиться темпераменту» Маяковского, «проявлявшемуся во время выступлений и особенно во время диспутов с противниками. Тогда Николай вместе со всеми аплодировал и даже одобрительно кричал», – вспоминал друг Заболоцкого М.И. Касьянов. Но когда Маяковский уходил, волшебство исчезало, и Заболоцкий снова относился к Маяковскому холодно и даже смеялся над его поклонниками.

Дмитрий Сеземан, насмешливый человек со скептическим складом ума, навсегда запомнил, как читала свои стихи Марина Цветаева: «Было такое ощущение, что она жизнью отвечает за каждый стих. Я никогда ничего подобного не слышал. <…> Марина Ивановна читала как на эшафоте, как Мария Стюарт на эшафоте, с невероятной напряженностью, и она отвечала головой за каждый стих. Это на меня произвело громадное впечатление даже тогда, хотя я был глупый мальчишка».

Но ведь то же самое писали об Ахматовой: «Когда я уходила от Ахматовой (часто – к последнему поезду метро), особенно если она перед тем читала мне стихи, я шла, ног под собой не чуя – даже и физически, с ощущением такого ликования, для которого я и сейчас не могу найти слов», – вспоминала Ника Глен.

Я не знаю физической природы этого феномена, как не знал его и Гумилев. Но Гумилев объединил явления, внешне различные, но имеющие, видимо, одну природу: поведение полководца или просто воина на поле боя, воздействие поэта на слушателей, оратора – на толпу. Уже в этом его несомненная заслуга. Как и положено убежденному материалисту и позитивисту, он попытался найти научное объяснение, которое можно использовать как рабочую гипотезу. Как и в случае с природой пассионарности, Гумилев начал поиск в правильном направлении. Найти биологический и физический смысл пассионарной индукции и связать с психической деятельностью людей – задача ученых будущего. Для гуманитария гипотеза Гумилева не кажется ни противоречивой, ни невероятной. Она достаточно убедительна, логична и красива. По сравнению с ней привычные нам фразы («массовый психоз», «обаяние сильной личности» и т. п.) – только набор слов, не объясняющих вообще ничего.

 

Вторая докторская

 

Однажды Наталья Викторовна Гумилева пожаловалась мужу:

– Знаешь, Лев, что‑то стало скучно. <…> Что бы нам такое придумать, как бы оживиться, всё‑то одни огорчения.

– Хочешь, я вторую докторскую защищу?

– Хочу.

Вот так Наталья Викторовна простодушно приписала своему благотворному влиянию новую амбициозную затею мужа.

Но им руководило не только тщеславие, а естественное для ученого стремление соединить свои мысли, разбросанные по статьям в научных журналах, в одной книге. Тогда пассионарная теория этногенеза, «в черновом варианте» подготовленная уже в начале семидесятых, явилась бы научному миру во всей полноте. Гумилев просто не мог не взяться за такую работу: «…нет в моей душе покоя, и не по моей вине, а по вине моей природы. Хочу написать книгу. Без этого мне жизнь не мила», – признавался он Борису Кузину еще в ноябре 1968 года.

«Мною руководило чувство, знакомое и вам, журналистам: публично высказаться, поделиться накопившимися мыслями, материалами», – рассказывал Гумилев корреспонденту «Ленинградского рабочего» в 1988‑м.

Гумилев писал все свои статьи и книги от руки, затем их печатала машинистка. Когда она по какой‑то причине отказалась работать, Наталья Викторовна решила помочь мужу. Она купила у своей московской соседки старую, начала XX века, пишущую машинку «Континенталь» и начала набирать диссертацию. Прежде Наталья Викторовна печатать не умела, поэтому учиться пришлось на ходу, текст отстукивать «двумя пальцами».

В то время Гумилев еще «ходил в диссидентах», а поскольку он никогда не работал втайне и любил рассказывать друзьям и знакомым о своих идеях, то не удивительно, что вскоре пошел слух, будто Гумилев «сочинил какую‑то антимарксистскую работу». Наталья Викторовна была уверена, что ее муж находился под постоянным наблюдением госбезопасности. А тут стали еще бумаги пропадать. Уезжая из Ленинграда в Москву, Гумилев оставлял в ящике письменного стола записку: «Начальник! Шмоная, клади на место и книг не кради. Л.Гумилев».

В конце концов «с большими трудами, с потом и кровью вся работа была напечатана», – вспоминала Наталья Викторовна. На титульном листе этой рукописи впервые и появился заголовок: «Этногенез и биосфера Земли».

На кафедре и на географическом факультете Гумилева поддержали. Еще одна ученая степень научного сотрудника выгодна начальству, если только сотрудник не претендует на новую ставку. Гумилев, уже давно доктор наук, на новую ставку не претендовал, ученая степень доктора географических наук была для него наградой нематериальной. Докторов наук много, но «дважды доктор наук» – редкость. А докторов, защитивших докторские диссертации не в смежных гуманитарных науках (допустим, в истории и филологии), а в гуманитарных (история) и естественных (география), вообще трудно отыскать.

23 мая 1974 года Гумилев вышел на защиту докторской диссертации. Он, как всегда, был готов к бою. Защиту начал словами: «Шпагу мне». Ему подали указку. Но воевать оказалось не с кем. Оппоненты были солидны, но доброжелательны – два доктора географических наук, Э.М. Мурзаев и А.М. Архангельский, и Ю.П. Алтухов, будущий академик, а тогда еще сравнительно молодой генетик, за год до Гумилева защитивший докторскую диссертацию. Ученый совет присвоил Гумилеву степень доктора географических наук, против был подан только один голос.

Однако триумф сорвался. ВАК неожиданно отказался утверждать новую ученую степень ленинградского историка. Ему пришлось ехать в Москву, где, по словам Сергея Лаврова, Гумилев в ответ на вопрос: «А кто же вы все‑таки такой: историк или географ?» «наговорил много лишнего и был провален. В Ленинград вернулся смущенный и несколько виноватый…»

Одновременно с отказом утвердить докторскую степень ВАК ввел Гумилева в специализированный ученый совет «по присуждению докторских степеней по экономической и социальной географии». Это выглядит чем‑то вроде утешительного приза. Но почему же не присудить и саму степень, если ВАК очевидно оценил профессионализм Гумилева?

Решение ВАК основывалось на рецензии Юлиана Глебовича Саушкина, заведующего кафедрой экономической географии МГУ. Чистобаев называет Саушкина «тогдашним лидером экономико‑географической науки». Прежде Саушкин Гумилева хвалил и ставил его работы по исторической географии выше «классических трудов С.П. Толстова». Но в своей рецензии Саушкин подчеркивает, что Гумилев – историк, а не географ: «…диссертация Л.Н. Гумилева ничего не внесла в географическую науку, не обогатила ее новыми научно доказанными положениями. В лучшем случае она показала направления и проблемы, еще ждущие своего научного решения. Не подлежит сомнению то, что работа вполне самостоятельна, написана ученым большой культуры с исключительно большой научной эрудицией, вызывающей всяческое уважение рецензента. В этом отношении (несмотря на серьезные ошибки) она стоит выше многих докторских диссертаций, и если основной критерий – научная эрудиция и общая культура, то Л.Н. Гумилев есть доктор наук. (Впрочем, он и есть доктор исторических наук.) Но, повторяю еще раз, в географическую науку он должного вклада не сделал, даже уводит ее в сторону».

Лев Николаевич считал, что Саушкин просто свел с ним счеты, ведь Гумилев еще в 1967 году критиковал взгляды Саушкина на страницах «Вестника ЛГУ». Можно ли предположить такую злопамятность у гумилевского рецензента?

Свою версию выдвинул ленинградский биолог Юрий Вахин. По его словам, «научная общественность» (видимо, речь шла не столько о географах, сколько о биологах) возражала против, мягко говоря, нестрогого, а вернее, дилетантского подхода Гумилева к биологической науке вообще, а особенно – к генетике. Но открыть дискуссию с Гумилевым на защите эта «научная общественность» не решилась, зато «привычными закулисными маневрами она добилась отрицательного решения ВАК».

Сергей Лавров, друг и покровитель Гумилева, обращает внимание еще на одно обстоятельство: Льва Николаевича подвели «благодушие и некоторая расслабленность». Автореферат диссертации был написан и оформлен так небрежно, что Лавров пришел в ужас. А ваковский номер специальности, по которой защищался Гумилев (07.00.10 – «История науки и техники»), совершенно не соответствовал теме и содержанию диссертации.

Вероятно, чтобы оценить решение ВАК, надо вспомнить, какой год стоял на дворе. Диссертацию Гумилева не утвердили в 1976‑м, когда он уже начал превращаться из уважаемого советского ученого в скандальную, почти одиозную фигуру: годом ранее Гумилев невольно спровоцировал большой скандал.

 

Скандал в музее этнографии

 

История Тибета давно занимала Гумилева хотя бы из‑за военного, политического, а позднее и религиозного влияния этой высокогорной страны на историю Монголии, Китая и китайского Западного края. К тому же у Гумилева был консультант, помощник и даже соавтор по одной из «тибетских» статей – уже известный нам востоковед и преподаватель тибетского языка Бронислав Кузнецов. «Тибетские» главы «Древних тюрков» и несколько специальных статей, посвященных политической истории Тибета, тибетской религии бон, древнетибетской картографии и даже стране Шамбале, – из самых интересных и профессиональных у Гумилева.

С Тибетом Гумилева связывала и одна давняя работа. Вспомним, как в 1949 году профессор Н.В. Кюнер поручил своему ученику Гумилеву составить опись коллекции Агинского дацана. Хотя этот буддийский монастырь и располагался в Забайкалье, но лучшая часть коллекции (литые статуи будд и бодхисатв, буддийские иконы) имела тибетское или китайское происхождение. Опись Гумилев составил, деньги за нее получил, но по неопытности наделал много ошибок, о которых, вероятно, и не подозревал.

Когда Гумилев получил от издательства «Искусство» предложение написать книгу о коллекции Агинского дацана, то, конечно же, согласился. Тем более что жанр, на первый взгляд, не требовал много работы. «Старобурятская живопись» состоит из сравнительно небольшого художественного альбома из 54 иллюстраций (статуи и картины на буддийские религиозно‑мифологические сюжеты), составленной Гумилевым синхронистической таблицы (история Европы, Ближнего Востока, Центральной Азии с Тибетом и Китая с Маньчжурией) и вступительной статьи «История, открытая искусством». Впрочем, тут надо сделать поправку: вместо обычной вступительной историко‑искусствоведческой статьи Гумилев написал увлекательное эссе об истории Тибета, буддизма, бона и даже манихейства. Бон и манихейство к сокровищам Агинского дацана отношения не имели, но ведь Гумилеву важнее была его мысль, а не картины и скульптуры, которые в лучшем случае годились на роль иллюстраций, да и то не всегда. Гумилев был ученым‑историком, а не искусствоведом.

Рассуждения Гумилева о тибетском буддизме и особенно о боне как варианте митраизма были интересны, оригинальны и не вызвали возражений у востоковедов. К тому же Гумилев, работая над статьей, консультировался с Борисом Ивановичем Панкратовым, синологом и специалистом по буддизму. К сожалению, он не догадался показать Панкратову иллюстрации и свои комментарии к ним. В 1975‑м книга Гумилева вышла из печати, и только тогда престарелый (Панкратову было восемьдесят четыре года) востоковед обнаружил, что Гумилев совершенно не разбирается в тибетской иконографии.

10 июня 1976 года в конференц‑зале Музея антропологии и этнографии Панкратов выступил с разоблачением Гумилева. В 54 иллюстрациях Панкратов нашел 20 ошибок. Например, на одной из картин архат – ученик Будды – сидит на олбоках, специальных подушках, а Гумилев решил, будто архат сидит на книгах. Позолоченное изображение Зеленой Тары (в буддизме – благое существо, помогающее людям, наподобие Богоматери в христианстве) Гумилев назвал Золотой Тарой и так далее.

Скандал состоялся, зал был полон, так что свидетелей оказалось больше, чем достаточно. Сотрудники музея были потрясены.

«Книга Гумилева – пятно для востоковедов! Дефектные описи составлены были 30 лет назад, мы благодарны Борису Ивановичу Панкратову», – воскликнула этнограф Б.Я. Волчок.

«Такие несообразности в иллюстрациях! Нельзя допустить, чтобы эта книга Гумилева попала за рубеж!» – горячился востоковед В.И. Рудой.

Гумилев оправдывался: он ориентировался на справочную литературу, однако негодующий Панкратов тут же ответил: «В иконографии каждое лыко в строку! Описывая иконы, нужно пользоваться консультацией специалистов, а не старыми справочниками!»

Наконец, «некто лысый» (И.Ломакина, сохранившая для нас запись этого обсуждения, не знала его имени) «с запальчивостью» обратился к автору книги: «Если у вас есть совесть, Лев Николаевич, вы должны добиться, чтобы работа, проделанная Панкратовым, была обнародована. Как? Так же, как добились, чтобы напечатали вашу книгу с такими ошибками! Так же добейтесь и этой публикации!»

Гумилев просто не ожидал, что дело примет такой оборот. Он готовился говорить о махаяне, хинаяне, боне, даже о манихействе, но иконографии он, скорее всего, не придавал значения, так что удар застал мастера научных дискуссий врасплох. Сначала он пытался защищаться, но позиция оказалась слишком слабой даже для такого опытного бойца. Его финальная реплика эмоциональна, но сумбурна, что вообще не характерно для Гумилева, которого всегда отличали логика, ирония и умение защитить практически любое, пусть и самое спорное утверждение:

«Я считаю, что это провокация! Пусть попробует Панкратов это напечатать, ни “Искусство”, ни другие издательства этого не сделают, им подавай печатные авторитеты! Борису Ивановичу давно пора не выступать, а писать и печатать… Унд зо вайтер!»

Даже друг Гумилева Юрий Ефремов, рецензировавший «Старобурятскую живопись» для «Природы», признал: «Аннотационная часть книги отражает уровень научных требований тридцатилетней давности». Это была еще очень мягкая, беззубая критика. Несколько жестче, но и точнее был специалист по кочевому искусству Джангар Бадмаевич Пюрвеев в журнале «Искусство». Перечислив несколько довольно грубых ошибок Гумилева, рецензент заметил: «…ценность работы не в аннотациях к иконам, заимствованных из общеизвестных справочников А.Грюнведеля и А.Гетти, а в оригинальном исследовании первой части книги, где автор прослеживает судьбу иконописной традиции, прошедшей от Индии до берегов Байкала».

Добавлю от себя: ценность – в оригинальном и блестящем исследовании по истории религий. С идеями, высказанными Гумилевым в 1975 году, мы встретимся еще не раз.

 

Универсальное оружие

 

В декабре 1974 года, за полгода до скандала вокруг «Старобурятской живописи», «Вопросы истории» напечатали статью Виктора Ивановича Козлова «О биолого‑географической концепции этнической истории». Это была уже третья антигумилевская статья Козлова. Первая, как мы помним, вышла в «Природе» в 1971‑м, вторую опубликовала «Советская этнография» в 1973‑м. Но третья статья была совершенно особой. Не уверен, что ее можно даже назвать полемической. Это иной жанр. Судите сами.

«Развитие марксистской исторической науки неизменно сопровождается острой идеологической борьбой против идеалистических и вульгарно‑материалистических концепций. К числу последних относится географический детерминизм. <…> После открытия К.Марксом и Ф.Энгельсом общих законов исторического развития, реализующихся в деятельности людей, положительное значение географического детерминизма полностью сходит на нет, а сам он используется главным образом для обоснования геополитических и других реакционных концепций и учений».

Обвинение в географическом детерминизме было самой малой виной Гумилева. За ним нашлись преступления и пострашнее. Более всего возмутило Козлова как раз самое замечательное в работах Гумилева – теория межэтнических контактов. В самой идее Гумилева о естественности и непреодолимости межэтнических противоречий Козлов увидел едва ли не оправдание фашизма:

«Своей концепцией этнической истории Л.Н. Гумилев, по существу, оправдывает жестокие завоевания и кровопролитные межэтнические конфликты. В чем же виноваты Чингисхан, Наполеон или Гитлер и, главное, при чем тут феодальный или капиталистический строй, если “пассионарная” активность таких “героев” была вызвана биологическими мутациями, а сами они и поддерживающие их группы, проводя завоевательные войны, следовали лишь биогеографическим законам развития монгольского, французского или германского этносов?».

Гумилев редко пользовался термином «социалистическая нация» – Козлов не преминул это отметить. Гумилев печатался в американском журнале “Soviet Geography” – Козлов многозначительно заметил: «Статьи Л.Н. Гумилева охотно перепечатываются в буржуазной прессе». Даже безвредную, казалось бы, идею об этносе как процессе, возрастах этноса Козлов истолковал так, будто Гумилев писал о неравенстве этносов. Что же тогда говорить об этнических химерах! Здесь Козлов прямо переходит на язык, абсолютно далекий от научного: «Л.Н. Гумилев, по существу, оправдывает национальную сегрегацию и евгенические законы о запрещении национально‑смешанных браков, как это делают наиболее реакционные националистические и расистские партии буржуазного общества».

«В целом, – заключает Козлов, – развиваемые Л.Н. Гумилевым идеи не согласуются с историческим материализмом; многие из этих идей ведут к ошибочным выводам, усугубляемым тем, что они затрагивают очень щепетильную область, связанную с этническими отношениями и национальным вопросом, то есть с областью, которая является объектом постоянной и острой идеологической борьбы».

В советских научных спорах марксизм‑ленинизм был чем‑то вроде безотказного универсального оружия большой убойной силы. Обвинение в немарксизме, в «переходе на позиции буржуазной идеологии» переводили оппонента в статус диссидента. Перед ним закрывались двери издательств и редакций научных журналов. В худшем случае можно было и работы лишиться. Виктор Иванович должен был предвидеть все последствия своей статьи. Между прочим, даже сам Лев Николаевич не чуждался этого «оружия» и применял его, например, против ненавистного Бернштама. Если в сталинские времена «ученые сажали ученых», то теперь ученые просто уничтожали своих оппонентов, не всегда разбирая средства.

 

Свобода творчества в советской исторической науке – до сих пор вопрос спорный. С одной стороны, после смерти Сталина возродились научные дискуссии, советских ученых начали понемногу выпускать на международные конгрессы и симпозиумы. В университетах до девяностых годов в обязательном порядке изучали статью Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства», но профессиональные историки первобытности уже с конца пятидесятых соглашались, что ни матриархата как особого этапа в развитии человечества, ни группового брака в истории не было. Марксистский контроль над исторической наукой был неравномерен. Византинистам жилось легче, чем специалистам по новейшей истории Запада, а история Киевской Руси была политизирована несравненно меньше истории СССР.

Строже всего официальная наука контролировала вопросы истории XX века, особенно такие болезненные, как революция 1917‑го, пакт Молотова – Риббентропа, 1941 год. К ним пускали только избранных – хорошо проверенных партийных историков. Любая ересь незамедлительно каралась. Александр Некрич, секретарь партийной организации Института всеобщей истории, после своей книги «1941. 22 июня» немедленно превратился из преуспевающего ученого в изгоя советского научного мира. Некрича исключили из партии, что для партийного историка было своего рода анафемой. В конце концов он эмигрировал. Его книгу изъяли из всех библиотек.

Но Александру Моисеевичу еще повезло. Травля в СССР обернулась успехом на Западе, многочисленными переводами на европейские языки. Намного печальнее сложилась жизнь Виктора Холодковского, крупнейшего в СССР специалиста по истории Финляндии в XX веке. Однажды этот высокий, нескладный, даже внешне похожий на Дон Кихота сотрудник Института всеобщей истории произвел сенсацию. На каком‑то международном симпозиуме он заявил, что Зимняя война была вызвана сталинской агрессией против Финляндии. Холодковского уволили из института, он вынужден был зарабатывать на жизнь расклеиванием газет.

Теория и методология истории были политизированы основательно, тут исследователь должен был постоянно держаться верного курса. Многие темы вообще закрыли для исследования, даже самая безобидная работа могла стоить автору карьеры. Верхом теоретической смелости считалась вялотекущая дискуссия между ортодоксальными и неортодоксальными марксистами‑востоковедами. Первые отстаивали сталинскую (точнее, заимствованную Сталиным у В.В. Струве) концепцию пяти общественно‑исторических формаций («пятичленку»), а вторые утверждали, что на Востоке вместо рабовладения и феодализма господствовал азиатский способ производства (АСП): власть и собственность принадлежали государству, а население представляло собой совокупность бесправных податных сословий. В пятичленку азиатский способ производства не вписывался, но обвинить сторонников этой марксистской ереси в «антимарксизме» было затруднительно, потому что азиатский способ производства придумал именно Маркс.

Лев Гумилев до 1974 года счастливо избегал преследований. Правда, со временем Гумилеву приходилось уже пробивать свои статьи. Но у него были влиятельные друзья и просто доброжелатели. По иронии судьбы одним из них оказался известный полярник, вице‑президент (а с 1977‑го – президент) Географического общества Алексей Федорович Трешников, директор того самого Арктического и Антарктического научно‑исследовательского института, что некогда выжил Ахматову из Фонтанного дома. Позднее помогал Гумилеву физик Владимир Николаевич Красильников, с 1981 года занимавший в ЛГУ высокую должность проректора по науке.

Кроме того, и сам Лев Николаевич, опытный боец, мастер научных споров, умел пробивать свои труды. Профессор Жолковский вспоминает разговор Гумилева с заместителем главного редактора журнала «Народы Азии и Африки», ведущим научным сотрудником Института востоковедения Григорием Григорьевичем Котовским, сыном легендарного налетчика и красного командира. Жолковский пришел тогда в редакцию узнать о судьбе своей статьи. Дело было в 1969 году. Жолковского пригласили в редакцию «на всякий случай, если возникнут вопросы». Вопросы не возникли, а статья пошла в печать, но, услышав имя «Лев Николаевич» и догадавшись, о ком идет речь, Жолковский решил остаться и услышал интересный разговор.

Гумилев пробивал статью «Место исторической географии в востоковедных исследованиях», посвященную даже не теории, а методологии истории. Статью Лев Николаевич завершал рассказом об «историоскопическом методе». Работа историка проходит на нескольких уровнях (степенях приближения). Первый – история человечества как целого. Она развивается спонтанно, «по спирали, нижний конец которой теряется среди гоминид, освоивших огонь и технику каменных орудий, а верхний – уходит в будущее. На протяжении видимой части спирали просматриваются три явления: демографический взрыв, технический прогресс и смена социально‑экономических формаций». Второй уровень – этносфера. Это, собственно, уровень этнической истории, где заметно развитие этносов и суперэтносов, подъем одних и упадок других. Третий уровень – история одного народа. Четвертый – история отдельной эпохи. Пятый – жизнь отдельного человека.

Что немарксистского в этой схеме? Пожалуй, она вовсе не противоречит историческому материализму, тем более и ссылка на «смену социально‑экономических формаций» есть. Но Котовский‑младший был все‑таки недоволен: у Гумилева не хватало «применения классовых, историко‑материалистических критериев». Котовский не отказывал Гумилеву, но мягко, дипломатично требовал – переделать. Однако Гумилев переделывать отказался. Он «заговорил со столь невозмутимым спокойствием, что я ему немедленно позавидовал, – вспоминает Жолковский. – За его преувеличенной восточной любезностью стояла не только бескомпромиссная, ахматовской закалки твердость, но и вызывающая, пусть символическая, апелляция к насилию, в которой сказывался то ли киплинговский налет, унаследованный с отцовскими генами, то ли собственный зэковский опыт.

– Благодарю вас, глубокоуважаемый Григорий Григорьевич, за незаслуженно лестное мнение о моем скромном опусе. И вы абсолютно правы насчет классового подхода, каковой в нем, действительно, не нашел применения. Дело в том, что меня интересуют исторические закономерности более общего порядка. <…> Если, скажем, взять какого‑нибудь человека, поднять его на самолете на высоту в несколько тысяч километров над каким‑нибудь пустынным местом и сбросить оттуда вниз, то можно с более или менее полной достоверностью предсказать, что, ударившись о песок, он разобьется насмерть. И для того, чтобы прийти к этому научному выводу, вовсе не потребуется учет классовой принадлежности этого человека и социальных взаимоотношений между ним и владельцами самолета».

Даже современному читателю ответ Гумилева представляется логичным, аргументы же – совершенно неотразимыми. Но в ответе был и скрытый смысл, который раскрывает для нас Жолковский. Незадолго до этого разговора в Саудовской Аравии опробовали модернизированный способ казни – сбрасывание с самолета. Мир был потрясен, а советские люди узнали кое‑что новое об арабах. Сообщение, попавшее в советскую прессу, было крайне неудобным «с официальной – подчеркнуто проарабской – точки зрения».

Статью Гумилева без изменений напечатали в первом номере «Народов Азии и Африки» за 1970 год. Между 1959 и 1975 годами Гумилеву удалось напечатать практически всё, что он написал. А ведь напечатать книгу в издательстве «Наука» было очень трудно. Даже историки куда более благополучные, чем Лев Николаевич, порой предпочитали не связываться с «Наукой». Книги Арона Гуревича «Наука» печатала, но свои знаменитые «Категории средневековой культуры» Арон Яковлевич предпочел отдать издательству «Искусство». А вот у Гумилева до 1975 года все книги выходили именно в системе главного академического издательства. Тем тяжелее он будет переживать новый период своей жизни: в следующий раз «Наука» напечатает его книгу только в 1990 году.

 

 

Часть XV

 

Этногенез и биосфера

 

– «Этногенез и биосфера Земли»? Вы знаете, да, была такая книга. Удивительно интересная! Я ее с удовольствием прочитала. Правда, ее совсем зачитали, не помню, оставили ее на полке или нет, – говорила мне пожилая женщина, библиотекарь подсобного фонда Российской государственной библиотеки.

Главную книгу Льва Гумилева я впервые прочитал в 1993 году. Это было одно из многочисленных тогда пиратских изданий. Теперь в моей библиотеке стоит и новенький, хорошо изданный томик «Этногенеза». Но ни в пиратских изданиях начала девяностых, ни в современных качественных изданиях «Астрель» и «Айрис‑пресс» не сохранилась вступительная статья профессора, этнографа Рудольфа Фердинандовича Итса, которая предваряла первое и второе издание «Этногенеза». В моем родном городе найти первое издание оказалось трудно. В одной библиотеке книга была столь зачитана, что ее пришлось отправить на реставрацию. Из другой вообще исчезла. Пришлось отправиться в Ленинку. Но и там «Этногенез» нашли не сразу. Тысячи читателей центрального подсобного фонда Ленинки привели книгу в негодность, пришлось искать другой экземпляр.

Но фантастический для научной книги успех придет на рубеже восьмидесятых и девяностых, а в середине семидесятых годов Гумилева неожиданно перестали печатать.

Вскоре после статьи Козлова двери издательств и редакции журналов стали всё чаще закрываться перед Гумилевым. С Козловым Гумилев пикировался с 1971 года и теперь снова решил вступить в спор. В начале 1975‑го Гумилев направил письмо в редакцию «Вопросов истории», приложив к нему свой ответ Козлову. Журнал долго не отвечал, дважды главный редактор, член‑корреспондент Академии наук В.Г. Трухановский собирал редколлегию, но ответ Гумилева так и не вышел. Трухановский сообщил Гумилеву, что публикации помешал академик Бромлей, директор Института этнографии. Если учесть, что ближайшим соратником Бромлея был Козлов (они даже часто выступали в соавторстве), то можно предположить, что именно Юлиан Владимирович стоял за публикацией антигумилевской статьи.

Но у Гумилева и без Бромлея хватало влиятельных недоброжелателей. В 1977‑м и 1978‑м Трухановский дважды заказывал Гумилеву большие статьи по истории евразийских кочевников, и дважды их не пускал в печать академик Рыбаков, причем вторая статья уже прошла редактуру и была сверстана для журнала. Гумилева перестал печатать даже родной «Вестник ЛГУ». В 1976 году главный редактор отклонил новую статью Гумилева «Факторы этногенеза». Так прервался знаменитый цикл «Ландшафт и этнос» (Гумилев называл его «сюитой»).

Биографы Гумилева и его ученики представляют травлю Гумилева как нечто исключительное. Между тем с подобными препятствиями сталкивались многие историки, чьи воззрения расходились с общепринятыми в советской науке. Вот только один пример. Блистательный медиевист Арон Яковлевич Гуревич считал себя человеком исключительно счастливым, просто баловнем судьбы. Но вот журнал «Вопросы истории» двадцать лет его не печатал (Гумилева этот журнал не печатал восемнадцать лет). Гуревич с конца пятидесятых по 1973 год был постоянным автором престижного сборника научных трудов «Средние века». Но однажды Гуревичу устроили проработку: он, оказывается, преувеличил роль католической церкви. Так его перестали печатать и «Средние века».

 

Полного запрета на публикации Гумилева не было. С ним продолжал сотрудничать журнал «Природа». Статьи выходили в научных сборниках, в «Ученых записках» Ленинградского и даже Тартуского университетов. Правда, публикации были в основном проходными. «“Тайная” и “явная” история монголов XII–XIII вв.», «Монголы и меркиты в XII веке» – сюжеты из давно опубликованных «Поисков вымышленного царства». «История колебания уровня Каспия за 2000 лет» – тоже повторение старого.

Исключением была статья «Биосфера и импульсы сознания», одна из программных у Гумилева. Она вышла в двенадцатом номере «Природы» за 1978 год. Редакция журнала вновь, как и в 1970–1971‑м, решила завязать дискуссию об этногенезе, тем более что Гумилев переформулировал и уточнил многие понятия по сравнению с рубежом шестидесятых и семидесятых годов и ввел термин «техносфера» – царство мертвых вещей. С техносферой он сопоставил ноосферу Вернадского: «А что дала нам ноосфера, даже если она действительно существует? От палеолита остались многочисленные кремневые отщепы и случайно оброненные скребки да рубила; от неолита – мусорные кучи на местах поселений. Античность представлена развалинами городов, а Средневековье – замков. Даже тогда, когда древние сооружения целиком доходят до нашего времени, как, например, пирамиды или Акрополь, это всегда инертные структуры, относительно медленно разрушающиеся. И вряд ли в наше время найдется человек, который бы предпочел видеть на месте лесов и степей груды отходов и бетонированные площадки. А ведь техника и ее продукты – это овеществление разума. Что же касается произведений гениальных поэтов или философов, то они остаются в памяти людей, не образуя никакой особой “сферы”».

В этом же номере «Природы» появилась статья историка первобытности Абрама Исааковича Першица и географа Вадима Вячеславовича Покшишевского «Ипостаси этноса». Соавторы работали в Институте этнографии, то есть должны были представить официальную точку зрения советской этнографии. В общем, они так и сделали. При этом критика достаточно сдержанная, вполне академичная, без «запрещенных приемов», к которым недавно прибегал Козлов. Тяжелая артиллерия советских этнографов с ее бронебойно‑зажигательными обвинениями в антимарксизме и фашизме на этот раз молчала. Авторы с Гумилевым не соглашались, но не нарушали этики нормального научного спора.

Сама дискуссия в авторитетном академическом журнале показывает, что даже после третьей статьи Козлова Гумилева признавали вполне профессиональным ученым, с которым не зазорно спорить на страницах солидного издания.

В 1975 году Ученый совет географического факультета рекомендовал к печати «географическую» диссертацию Гумилева, но издательство ЛГУ отказалось ее публиковать. Через два года Гумилев предложил рукопись «Этногенеза» издательству «Наука». На этот раз Гумилев заручился еще более основательной поддержкой. Он получил десять положительных рецензий, включая отзыв доктора биологических наук Н.Н. Смирнова, заместителя председателя биологической секции и международной секции Научного совета по проблемам биосферы Академии наук СССР. Вновь свою рекомендацию дал Ученый совет геофака ЛГУ. Но издательство согласилось печатать книгу только под грифом Института этнографии и направило рукопись академику Бромлею, который такого грифа, конечно, не дал. Одновременно «Наука» не приняла у Гумилева заказанную для популярной серии небольшую книгу «История природы и история людей».

После двойной неудачи с издательством «Наука» стало ясно, что в ближайшее время напечатать «Этногенез» в советском издательстве не удастся, а переправлять за границу и печатать главный труд жизни в каком‑нибудь Париже Гумилев не мог и не хотел. Во‑первых, книга была вовсе не антисоветской, а потому для диссидентского движения ценности не представляла. Во‑вторых, сам Гумилев не любил диссидентов. Печатать «Этногенез» надо было на родине, но как это сделать? И Гумилев решил депонировать свою книгу во Всесоюзном институте научной и технической информации (ВИНИТИ).

Депонированная рукопись – это нечто среднее между нормальным изданием и анабиозом в ящике письменного стола. Однако и на это кладбище идей, концепций, сочинений надо было еще попасть. 30 октября 1978 года ученый совет ЛГУ представил рукопись Гумилева к депонированию, но только в первых числах марта следующего года Гумилев депонировал первые десять листов своей книги. Он не терял времени даром: расширял текст, дополнял, переписывал. В конце концов объем рукописи вырос почти на треть, и ВИНИТИ согласился принять ее разделенной на три выпуска.

После депонирования первой части случилась заминка: сотрудница ВИНИТИ О.Н. Ансберг чуть было не «зачитала» вторую и третью части, Гумилев даже пригрозил ей уголовной ответственностью. Только в октябре 1979‑го депонирование было закончено. Так началась жизнь одной из самых оригинальных книг XX века.

В отечественной исторической мысли «Этногенез и биосфера Земли» не имел аналогов, потому что даже «Россия и Европа» Н.Я. Данилевского уступала книге Гумилева во всех отношениях – от стилистики до строгости научной терминологии. До 1979 года пассионарная теория этногенеза была распылена между двумя десятками статей, опубликованных научными журналами. Теперь Гумилев не только собрал все статьи, все идеи, мысли, догадки в одной книге, но и внес изменения. Именно по «Этногенезу и биосфере» надо изучать теорию Гумилева.

Всякое совершенное литературное произведение – загадка для читателя и критика, а «Этногенез» принадлежит и науке, и литературе. Несмотря на устрашающую терминологию, на чрезвычайную сложность самого предмета, на непривычность исследования, книга Гумилева читается на одном дыхании. Если красота – в самом деле критерий истинности научной теории, то теорию Гумилева следовало признать безупречной.

Но красота «Этногенеза» куплена дорогой ценой. Не зря Николай Глотов еще десять лет назад предостерегал Гумилева от красивых, но поспешных умозаключений, от изящных, но недоказанных гипотез. Трактат Гумилева соединил замечательные наблюдения, тонкие догадки, необычайные прозрения с многочисленными натяжками и упрощениями. Но еще удивительнее другое: сочетание в трактате науки с вероучением.

 

Православный еретик?

 

До сих пор речь шла о науке, о литературе, об истории народов. Но последняя, девятая часть трактата «Этногенез и биосфера Земли» даже на первый взгляд кажется чем‑то инородным. Она называется «Этногенез и культура» и состоит из двух глав: 37‑й – «Отрицательные значения в этногенезе», и 38‑й – «Биполярность этносферы».

Вроде бы та же естественно‑научная терминология, что и в предыдущих восьми частях. Вроде бы и здесь речь об этносах, пассионарности, истории, этнологии. На самом же деле девятая часть «Этногенеза» посвящена учению об антисистемах, которое принадлежит не науке, а философии, причем философии религиозной.

Центральный для учения об антисистемах вопрос – вопрос о природе добра и зла – к науке отношения не имеет. Гумилев задумался о природе зла (а значит и добра) скорее всего во время своего первого (1935) или второго (1938) следствия. Может быть, несколько позднее – в Норильском лагере. Первый результат его размышлений – «Посещение Асмодея» и «Волшебные папиросы», «осенняя» и «зимняя» сказки. Источников, которые позволили бы нам судить о развитии этого учения у Гумилева, очень мало. Видимо, Гумилев создал это учение параллельно пассионарной теории этногенеза.

Андрей Зелинский вспоминает, как Гумилев еще в 1959 году во время Астраханской экспедиции прочел целую «богословско‑философскую лекцию» об учении Иоанна Скотта Эригены, шотландского богослова IX века. Тридцать лет спустя в книге «Древняя Русь и Великая степь» Гумилев будет иллюстрировать свое учение об антисистемах в том числе учением Эригены.

Для Гумилева пассионарная теория этногенеза и учение об антисистемах были связаны. Но грамотный читатель и ученый‑исследователь должны их различать.

Впервые Гумилев изложил это учение не в монографии или в статье, а в художественном альбоме «Старобурятская живопись». В трактате «Этногенез и биосфера Земли» Гумилев развил и обосновал свое учение уже более последовательно и по‑своему убедительно.

Он начинает девятую главу «Этногенеза» дискуссией с Карлом Ясперсом, немецким философом. Сочинение Ясперса Гумилев прочел по‑немецки, что само по себе говорит о чрезвычайном интересе русского ученого к немецкому экзистенциализму и его концепции «осевого времени».

Гумилев плохо читал по‑немецки. Из письма к Б.С. Кузину 17 июня 1970 года: «В твоем письме противоречие: ты рекомендуешь читать немецкие работы и щадить себя. Или то, или другое, тем более что немецкий я знаю слабо». Гумилев брался за немецкую книгу, если действительно не мог без нее обойтись. Например, он добросовестно штудировал монографию Лю Мао‑цзая, известного немецкого тюрколога, с которым, между прочим, иногда сравнивают самого Гумилева.

Вообще‑то Лев Николаевич, как и большинство историков, относился к философам снисходительно. Болтологи и бездельники, что с них взять? Но книга Ясперса его по‑настоящему взволновала. Гумилев увидел в нем достойного противника: «…в число предшественников Ясперса, пусть не идейных, но исторических, следует зачислить Жана Кальвина и в какой‑то мере Иоанна Скота Эригену, а в число противников его учения – Пелагия и естествоиспытателей, изучающих окружающий мир, а также историков как эрудитской школы, так и теоретиков, например О.Тьери…»

Какое странное, диковинное сочетание! Естествоиспытатели, Огюстен Тьери и Пелагий – древний богослов, современник Иоанна Златоуста и главный оппонент Блаженного Августина. Только Гумилев мог бы объединить их. Но как?

 

Лев Николаевич Гумилев, как мы знаем, был воспитан человеком православным: «Православным он был от рождения до самой смерти. Перед смертью он исповедовался и причащался», – вспоминала Наталья Викторовна Гумилева.

Веру он сохранил и даже укрепил в годы страшных гонений на религию, особенно на православную. С мужеством ранних христиан он исповедовал свою веру даже перед следователями МГБ.

 

Из допроса Льва Гумилева. 23 декабря 1949 года. Лефортово.

Следователь МГБ майор Бурдин. Вы верующий?

Гумилев. Я глубоко религиозный.

Следователь. Что это значит?

Гумилев. Верю в существование Бога, души и загробной жизни. Как человек религиозный, я посещал церковь, где молился.

Следователь. Вы занимались и религиозной пропагандой?

Гумилев. Не отрицаю, что беседы религиозного характера со своими близкими и знакомыми я вел. Имел место и такой факт, когда в 1948 году я по собственному желанию, в силу своих религиозных убеждений исполнял роль крестного отца при крещении одной своей знакомой – помощника библиотекаря Ленинградской библиотеки имени Салтыкова‑Щедрина Гордон Марьяны Львовны. С этой самой Гордон, при моем содействии перекрещенной из иудейской веры в православную, я потом посещал церковь.

Следователь. Какой же вы советский ученый, вы – мракобес.

Гумилев. В известной мере это так.

 

Судя по воспоминаниям самой Марьяны Козыревой (в девичестве Гордон), Гумилев проявил при этом немалое рвение и упорство. В день крещения Марьяна, довольно легкомысленно относившаяся к этому важному делу, позабыла дома деньги и крестик. Тогда Гумилев велел подруге подождать его на улице, сам сходил к ней домой, взял всё необходимое, а потом уже до самой церкви шел с ней рядом и даже держал будущую крестницу за руку.

Еще до войны Гумилев убеждал креститься Эмму Герштейн. Крестником Гумилева стал его первый ученик, Гелиан Прохоров. Гумилев не повел его в церковь, как Марьяну Козыреву, но и не скрывал своей религиозности. То есть убеждал не словами, а личным примером. «Я всё приглядывался к нему, чем он отличается от большинства людей и от меня тоже, – вспоминал Прохоров. – И потом понял, что верой. Верой, которая давала как бы добавочное измерение личности. Я плоский, а у него еще вертикальное есть. <…> Я сам со временем попросил его быть моим крестным отцом и крестился сравнительно взрослым под его влиянием».

Повседневная жизнь советского ученого как будто не оставляла места для религии, но Гумилев и в ленинградской коммуналке соблюдал православные традиции, а свою комнату на Московском проспекте попросил освятить. По словам Натальи Викторовны, в храме Гумилев бывал редко, но обязательно приходил на великие церковные праздники. Часто он приезжал в Гатчину, где служил отец Василий (Бутыло), духовник Гумилева. А вот Ольга Новикова пишет, что Гумилев каждую неделю бывал в храме, где обязательно исповедовался и причащался. Журналистке Людмиле Стеклянниковой Гумилев рассказывал, будто в 1935 году всерьез думал стать священником, но его отговорили: «У нас много священников‑мучеников, и нам нужны светские апологеты».

Из воспоминаний отца Василия: «Ему очень нравились мои проповеди, на отпеваниях он внимательно слушал Евангелие, да еще и рукой иногда махнет, как будто подчеркнет: “Вот какая, мол, истина! Вот какая правда! Вот как Спаситель говорил!” Он очень был верующий…»

Отцу Василию как будто вторит другой священник, а в конце пятидесятых – в шестидесятые просто друг Гумилева, Михаил Ардов: «В нем я встретил первого в нашем интеллигентском кругу сознательного христианина. Я помню, как поразила меня его короткая фраза о Господе Иисусе. Он вдруг сказал мне просто и весомо:

– Но мы‑то с вами знаем (выделено Ардовым. – С.Б. ), что Он воскрес».

Михаил Ардов принял православие в 1964‑м и еще больше сдружился с Гумилевым как с одним из немногих верующих интеллигентов. Но со временем Ардов пришел к неожиданному заключению: взгляды Льва Гумилева «вовсе не православны». Это странное свойство Гумилева Ардов посчитал наследственным и вспомнил статью Ходасевича о Николае Гумилеве: «Гумилев не забывал креститься на все церкви, но я редко видел людей, до такой степени не подозревающих о том, что такое религия».

С Михаилом Ардовым трудно не согласиться. Более того, я не уверен в том, что Льва Гумилева вообще можно считать христианином.

Гумилева более всего интересовал вопрос о добре и зле, а христианство, в том числе и христианство православное, этот вопрос решает непоследовательно. Дьявол – всего лишь падший ангел, который творит зло, а Бог, всемогущий и всеведущий, это зло до поры до времени попускает. Гумилев такой взгляд с негодованием отвергает, ведь Бог при такой трактовке оказывается соучастником дьявола, а значит – несет ответственность за все злодеяния, что совершаются на свете. Гумилев предпочел отказаться от веры во всемогущество и всеведение Бога, чем переложить на него ответственность за преступления и грехи. В этом и заключается его светская апологетика, а точнее – теодицея: «…если бы Он был вездесущ, то Он был бы и во зле, и в грехе, а этого нет. 6. Это так, потому что Он милостив, ибо если бы Он был всемогущ и не исправил бы зла мира сего, то это было бы не сострадание, а лицемерие».

Это цитата из так называемого «Апокрифа». Гумилев пишет, что он будто бы нашел в 1949 году в Государственном музее этнографии древний текст, написанный уйгурским алфавитом на неизвестном языке, а к тексту прилагался русский перевод, сделанный, судя по орфографии, еще до революции. Гумилев добросовестно переписал перевод, который остался единственным следом этого текста, потому что оригинал пропал. По крайней мере он, Гумилев, вернувшись в Ленинград в 1956 году, не обнаружил этого сочинения ни в Этнографическом музее, ни в Государственном Эрмитаже. Гумилев приписал авторство неизвестному средневековому «турфанскому вольнодумцу» и все‑таки опубликовал перевод, потому что счел мысли автора оригинальными и логичными.

Разумеется, дело шито белыми нитками, а Гумилев лишь слегка прикрывает собственное авторство флером мистификации. Судя по рассказу Гумилева, перевод был один, в то время как «Апокриф» Льва Гумилева существует в двух редакциях: краткой, но с комментарием (включен в книгу «Древняя Русь и Великая степь»), и пространной, но без комментария. Пространную редакцию издали в сборнике «Этносфера: история людей и история природы» уже после смерти Гумилева.

«Апокриф» – мистификация, но мистификация, рассчитанная на быстрое и легкое разоблачение. Наталья Викторовна прямо назвала «Апокриф» сочинением своего мужа, но и без этого признания ясно, что Гумилев просто выразил в «Апокрифе» свои мысли четко, кратко и не языком ученого, а скорее языком вероучителя.

Комментарий, сочиненный к «Апокрифу», тем более выдает истинное происхождение этого «турфанского вольнодумца». Чего стоит только цитата: «Небытие облекает частицы Света (фотоны) и влияет на свободную волю людей через ложь, через необратимость времени и через разрывы в пространстве». Согласитесь, такая лексика нехарактерна для дореволюционной России, где будто бы был сделан перевод, я уж молчу о средневековом Турфане.

Вероучение, изложенное Гумилевым, сложносоставное. Сам Гумилев прямо называет его источники: «желтая вера» (то есть ламаизм) Тибета, несторианство (как ответвление христианства) и «восточный вариант митраизма», который Гумилев отождествлял с тибетской религией бон.

 

Гумилев и демоны

 

В мировоззрении Гумилева соединялись позитивизм ученого, дуалистическая картина мира, разделенного между Богом и Сатаной, и вера в нечистую силу, в степных, горных, домовых созданий, которых обычно соотносят с духами, демонами, языческими богами. Эту нечисть он упоминает даже в своих научных работах, более всего в своем бестселлере «Древняя Русь и Великая степь». Причем Лев Гумилев, доктор исторических наук, советский ученый, старался вложить собственные мысли в чужие уста: «…языческие боги не считались надмирными существами… это живые организмы, но более могущественные, нежели люди, иначе устроенные, но соизмеримые с другими организмами, населяющими землю. Они просто на порядок совершеннее людей, как люди совершеннее муравьев». Эти взгляды Гумилев приписывает христианской Церкви, хотя и в православии, и в католицизме на проблему демонологии смотрят совершенно иначе.

Подход Гумилева к демонам как к высокоразвитым животным, в сущности, как к части биосферы очень далек от христианской традиции. У Гумилева демоны могут быть вредными и неприятными, но это вполне земные создания, к мировому злу никакого отношения не имеющие. От традиционного для русского православия двоеверия воззрения Гумилева отличались именно непреодолимой границей, отделяющей земную нечисть от Сатаны, «отца лжи», окруженного сонмом огненных демонов, вроде ветхозаветного Яхве. Сатана – враг рода человеческого, а нечисть – просто наши невидимые (но реально существующие) соседи. Гумилев не без удовольствия цитирует опубликованный славистом Н.М. Гальковским источник («О посте к невежам в понеделок 2 недели»), где рассказывается о навьях (древнеславянских духах умерших), которые любили угощаться за счет добрых русских двоеверов. Крестьяне оставляли им кувшинчик молока, хлебца и мяса, а навьи их по‑своему благодарили: «Мы же походили по болгаром, мы же по половцем, мы же по чуди, мы же по вятичам, мы же по словеном, мы же по иным землям, ни сяких людей могли есмы найти к сему добру, и чести, и послушанию, яко сии человецы».

Почти по Фалесу Милетскому: мир полон демонов, но не сатанинских, а земных, да еще поделенных если не по национальному, то уж точно по территориальному и этнокультурному принципу – славянские домовые, лешие, русалки, тюркские албасты, кара‑чулмусы, тибетские ракшасы и еще многие существа, не обязательно злые.

Гумилев, вне всякого сомнения, был убежден в их реальности, иначе не затеял бы заочный спор со скептиками: «Поскольку многие люди либо видели этих чудовищ, либо ощущали их, не успев погибнуть благодаря заклинаниям или внезапному вмешательству соседей, то никакого сомнения в наличии болезнетворных существ, вызывающих то инфаркты, то анемию, то паралич, не возникало. Но ведь и мы недавно перестали сомневаться в существовании вирусов, хотя их можно видеть только через электронный микроскоп…»

Наталья Гумилева и Гелиан Прохоров пересказывали историю, которую им, видимо, не раз рассказывал Гумилев. Дело было в 1943 году, во время экспедиции на Нижнюю Тунгуску. Палатку, где жили Козырев и Гумилев, вдруг стало трясти, рядом с палаткой послышались чьи‑то тяжелые, будто слоновьи, шаги. Пришлось выбраться наружу и осмотреться – чужих следов не нашли. Но с тех пор так и пошло каждый день: необъяснимый шум рядом с палаткой, чьи‑то шаги. А однажды кто‑то невидимый, но очень сильный взял Козырева за плечи и толкнул на торосы, да так, что астроном сломал себе два или три ребра. Тогда Гумилев догадался: это албаст, демон, хорошо известный народам Средней Азии, Сибири и даже Кавказа. Гумилев начал уговаривать албаста уйти.

Из рассказа Льва Гумилева, записанного Гелианом Прохоровым: «Я стал обращаться к духу. Сначала по‑русски. Чувствую, не понимает. Тогда по‑татарски. Не понимает. По‑тунгусски – я тогда говорил по‑тунгусски. Не понимает. По‑французски – то же самое. Тогда я догадался заговорить с ним по‑персидски. Понял! Я попросил его уйти. Тут на палатку налетел вихрь, сильный порыв ветра. <…> Пламя в лампе метнулось, чуть не погасло. И ушел».

Ираноязычный демон Гумилева послушался и оставил геологов в покое. Позднее «туземцы» (скорее всего, эвенки) рассказали геологам, что те по невежеству поставили палатку как раз на тропе, по которой «ходили» местные духи, загородив им проход. После этого палатку, конечно, пришлось переставить.

Любопытно, что именно в Норильске Гумилев написал рассказ «Таду‑вакка», где некий респектабельный джентльмен из Канберры по ночам превращался в отвратительное чудовище и нападал на людей и домашних животных. Впрочем, этот рассказ появился за два года до истории с албастом.

В омском лагере албасты, видимо, не водились. Зато там встречались китайцы, которых Гумилев расспрашивал о драконах. Один китаец рассказал, как еще в тридцатые годы (XX века!) рядом с его родной деревней приземлился истомленный жарой дракон: «…он был очень большой, длинный и пах рыбой». Добрые китайские крестьяне оказали дракону первую помощь: поливали его водой. А затем «пошел сильный дождь, дракон ожил, оправился и улетел».

Савве Ямщикову Гумилев рассказывал еще одну историю. За ее достоверность не поручусь, но для Гумилева она очень характерна. Дело было, судя по всему, опять‑таки в 1943‑м или 1944‑м. Однажды он плыл на лодке по сибирской реке, увидел на берегу идола и решил его прихватить с собой, «чтобы в ближайший музей доставить. Тут река заволновалась, забурлила. Я понял, что лодка потонет, и быстро к берегу, к берегу. Идола поставил, и река сразу утихомирилась».

Север Сибири – вообще страна чудес. Например, в передовом колхозе имени Ленина, неподалеку от Туруханска, заместителем председателя колхоза был настоящий практикующий шаман, который, если верить Ариадне Эфрон, отбывавшей в тех краях ссылку, отвечал за «связь с массами». Может быть, там среди эвенков бродят и албасты, почему‑то понимающие по‑персидски.

Верить ли этим историям – пусть решит читатель. Лев Николаевич всегда любил фантазировать и сочинять. В экспедиции, у костра или за письменным столом – неважно. Но вера Гумилева в демонов не уникальна. Вспомним, как уговаривал Гелиан Прохоров дух покойника‑хазарина не противиться раскопкам, как заманивал существо из царства теней переселением в Эрмитаж.

 

«Лучший друг сатаны»

 

Судя по пространной редакции «Апокрифа», у гумилевского учения об антисистемах мог быть еще один источник – ересь Маркиона (середина II века н. э.). Гумилев отнес учение Маркиона, которого богословы считают не гностиком, а христианским ересиархом, к «негативным», «жизнеотрицающим», что, видимо, не помешало ему заимствовать некоторые идеи Маркиона (сочинения Маркиона не сохранились, о его взглядах мы можем судить только по христианской критике его учения).

Маркион прежде всего отрицал преемственность Ветхого и Нового Заветов. Он отредактировал Евангелие от Луки – убрал все ветхозаветные мотивы. Оставшиеся три Евангелия объявил иудейской фальшивкой.

Христианские богословы считали Маркиона опаснейшим еретиком, тем более что он создал собственную антицерковь, которая просуществовала несколько веков, конкурируя с христианской Церковью. Святой Поликарп Смирнский, встретив Маркиона в Риме, сказал: «Узнаю первенца Сатаны».

Вслед за Маркионом автор пространной редакции «Апокрифа» называет Яхве «огненным демоном и лучшим другом Сатаны». Мусульманский Иблис отождествляется не только с дьяволом, но и с Яхве: «Если это сопоставить с “казнями” ни в чем не повинных египтян, особенно новорожденных первенцев, с обманом девушек, у которых подруги взяли золотые украшения на праздник и убежали, не вернув их, с истреблением жителей Палестины, включая детей, то всё это больше походит на облик Иблиса, нежели Аллаха».

В своих лекциях Гумилев отзывался о Боге Ветхого Завета и Его ангелах насмешливо, даже презрительно и очень зло: «…появился страшный бог, который закричал: “Ты должен принести мне в жертву – первенца!” А у этих древних семитов существовал такой обычай, что первого своего сына они убивали в жертву богу. А жене‑то было жалко. Она быстренько взяла острый камень… сделала обрезание Моисею и “духу” или “богу”, который там был… бросила окровавленный кусок мяса. И закричала: “Бери и уходи!” Ну, тот по глупости своей, по наивности – забрал и ушел».

Яхве – только огненный демон, но еще не сам Сатана. Природа «печального и алчущего» дьявола в том, что он не был сотворен Богом. Он – воплощенное Небытие, Ничто.

Но если сатана – это небытие, то что есть Бог? Бог – личность, создатель материального мира, последний же очень нравится жизнелюбивому Гумилеву: «Бог добр, а значит мир, сотворенный им, благ». Поэтому все нормальные религии, с точки зрения Гумилева, должны благословлять мир, а все нормальные люди – любить мир, природу, биосферу.

Гумилев любил цитировать бонский гимн, переведенный тибетологом Брониславом Кузнецовым.

 

Да будет неба сапфир!

Пусть желтое солнце – мир

Наполнит светом своим

Оранжево‑золотым!

Да будут ночи полны

Жемчужным блеском луны!

Пускай от звезд и планет

Спускается тихий свет,

И радуги окоем

Сияет синим огнем.

Пусть поит дождь океан,

Пусть будет вечной земля,

Родительница добра;

Здесь так зелены поля,

Так много прекрасных стран!

 

Мир прекрасен и разумно устроен, даже болезнь и смерть – не зло, а следствие естественного порядка вещей. Более того, автор «Апокрифа» верит в переселение душ: «…чередование смертей и рождений – не зло, а благо. Вечная душа (атман) перерождается, забыв обиды и горе, перенесенные ею в предшествующей жизни. Цепь перерождений непрерывна».

Гимн жизни, гимн природе и мирозданию, возможно, и сочетался с «восточным митраизмом», но сочетался ли он с христианством, впитавшим в себя вполне «антисистемные», с точки зрения Гумилева, то есть мироотрицающие идеи? Мироотрицанием проникнуто «Откровение Иоанна Богослова». Образ жизни монахов, посвятивших себя Господу, прямо противоположен жизнерадостному гимну жизни; подвиги святых, умерщвлявших плоть постом и молитвами, тоже с трудом вписываются в гумилевскую концепцию «позитивного» мироощущения. Видимо, Гумилев не вполне понимал сущность христианства, но, по словам Михаила Ардова, был совершенно убежден, что его взгляды ни в чем не противоречат не только христианству вообще, но даже православию, то есть самой строгой, ортодоксальной ветви христианства.

Гумилев был уверен, что его религиозные воззрения не противоречат и научной картине мира. Убежденный позитивист, не сомневавшийся в универсальности научного познания, он даже религию сделал материалистической. Это не так уж трудно, ведь Бог Гумилева – это творящее бытие. Если Его не персонифицировать, то противоречие с наукой и вовсе исчезнет. Материалисты считают, что в мире нет ничего, кроме материи (вещества и энергии), но разве не так же считал и Гумилев? Отсутствие материи – вакуум – тоже понятие физическое, вполне научное, его Гумилев и отождествил с понятиями Ничто, Пустота, Бездна: «…физики знают, что при интенсивных термодинамических процессах идет утрата вещества, преображающегося в световую энергию, а последняя уходит из своей системы в межгалактическую бездну. Это аннигиляция, которая не смерть, но страшнее смерти. <…> Древние мудрецы это знали. Они даже персонифицировали, как это было тогда принято, принцип аннигиляции и назвали его Люцифером, т. е. “носящим свет” (правильнее будет неточный перевод – уносящий свет; куда? – в бездну!). А бездну сопоставили с адом – самым страшным из всего, что могли вообразить. <…> Современная физика тоже оперирует этим понятием, конечно, называя его по‑своему – вакуум. <…> Бездна – это пространство без дна, т. е. без конца, а следовательно, и без начала. <…> Вакуум – это мир без истории. В каждом малом объеме пространства непрерывно рождаются пары “частица – античастица”, но тут же они взаимоуничтожаются, аннигилируются, испуская кванты света, которые, в свою очередь, “проваливаются в никуда”. <…> Ну разве это не ад в понимании древних, считавших бессмертную душу частицей света?»

Учение поразительное. Материалистическая картина мира оказалась у Гумилева вполне религиозной, а понятия биологии, географии, физики обрели религиозный смысл. Даже большой взрыв трактуется как чудо творения: «Мир, созданный Богом, Им же и поддерживается, и развивается. К этому же выводу пришли современные физики‑космологи, которые истолковали создание мира как “первоначальный взрыв”, то есть проявление надмирной Силы».

Гумилев разделил все религии и философские учения по одному признаку – отношению к биосфере и, шире, к природе и миру. Для жизнеутверждающих учений материальный мир – это благо, для жизнеотрицающих материальный мир – это зло. Первые славят Бытие, вторые – Небытие, Пустоту, Ничто. Первые защищают богатство и разнообразие жизни, вторые мечтают или уничтожить жизнь, или преобразовать ее до неузнаваемости. Первые охраняют природу, вторые ее разрушают: «На одном полюсе стоит Дерсу Узала – образ, описанный В.К. Арсеньевым, на другом – изобретатель ДДТ, имени которого я не хочу знать».

 

Антисистема

 

К жизнеотрицающим учениям Гумилев отнес гностицизм, манихейство, исмаилизм, павликианство, богомильство. Если вокруг такого учения формируется община из людей, искренне принимающих жизнеотрицание, то Гумилев называл такую общину «антисистемой». Антисистемы враждебны миру, природе, биосфере, опасны для существования нормальных этносов.

Вера в предопределение, по мнению Гумилева, тоже угодна дьяволу, потому что снимает ответственность с человека за поступки. Вот почему к людям с жизнеотрицающим мироощущением Гумилев отнес и Блаженного Августина, и Жана Кальвина, а их противников, соответственно, к сторонникам добра и света, верующим в истинного Бога. Поэтому естествоиспытатели, изучающие биосферу, и оказались в одном лагере с Пелагием, последовательным сторонником свободы воли и оппонентом Августина.

В нормальных условиях нормальные люди к антисистеме не примкнут, такие общины образуются только в зонах негативных этнических контактов, внутри этнических химер, где, как в коммуналке с неуживчивыми соседями, все друг друга ненавидят, а нормальные этнические традиции искажаются из‑за контактов с чужаками. В этнических химерах появляется много людей с жизнеотрицающим мироощущением, которые и объединяются в антисистемы.

На первый взгляд, учение очень логичное и удивительно непротиворечивое, но только на первый. Владимир Губайловский, не только профессиональный математик, но и человек, сведущий в современном естествознании, сразу же поймал Гумилева на дилетантизме:

«…Почему кванты, которые рождаются при аннигиляции, проваливаются в никуда? Они, может быть, тут же сталкиваются и порождают новые частицы, процесс‑то обратимый. <…> Неплохо, кстати, было бы и успокоить своих читателей, вспомнив, например, что не могут все частицы вещества аннигилировать. Это противоречит закону сохранения барионного заряда. <…> Так что стремление социального человека к пустоте – то есть к уничтожению и смерти, образ которой Гумилев находит в аннигиляции и превращении всей массы в излучение, ограничено не только биологической природой и инстинктами человека, но и фундаментальным физическим законом. Но этот вывод никак с теорией этногенеза не связан.

Картина, нарисованная Гумилевым, красива и зловеща. Чувствуешь себя виртуальной частицей, которая вот прямо сейчас и аннигилирует. <…> Но никогда никакая аналогия не была доказательством. У географии свои законы, у физики свои, и что бы там в физике микромира ни происходило, вряд ли это существенно для понимания этногенеза. Научное рассуждение так строиться не может».

Конечно, но ведь перед нами не наука, а религиозное учение, которое Гумилев только закамуфлировал под научное. Гумилев не обманывал своих читателей, «камуфляж» был искренней попыткой соединить несоединимое. Тем не менее для научного наследия Гумилева учение об антисистемах сослужило дурную службу. Оно оттолкнуло от Гумилева многих серьезных исследователей. Тот же Губайловский, сначала «очарованный» научной мыслью Гумилева, прочитав девятую часть «Этногенеза», превратился в последовательного критика «гумилевщины».

А ведь в учении об антисистемах еще немало слабых мест. Гумилев, не только историк, но и географ, к тому же много интересовавшийся проблемами экологии и развития биоценозов, не мог не знать, что почти все экологические преступления человечества совершены вовсе не представителями зловещих антисистем, а самыми обычными людьми, которые руководствовались не мироотрицанием, а банальной корыстью, жаждой легкой наживы. Леса на Аппенинском полуострове свели за много столетий до появления патаренов. Не альбигойцы сливали в Гаронну и Луару промышленные стоки. Не исмаилиты истребили туранского тигра.

 

К сожалению, многие «гумилевцы» превратили учение об антисистемах в нечто и вовсе карикатурное. К антисистемам отнесли не только коммунизм, но и «западный социализм» и либерализм. Что общего с жизнеотрицанием у сторонников социальной справедливости? Неужели же можно причислить к антисистемам рабочие партии, боровшиеся за повышение зарплаты, за восьмичасовой рабочий день и оплачиваемый отпуск? Что общего с мироотрицанием у защитников прав и свобод человека?

Более того, нельзя причислять к антисистемам и нацизм с коммунизмом. С последним всё как будто ясно. Коммунистический идеал – всеобщее равенство в свободном бесклассовом обществе, справедливое распределение плодов труда, интернационализм и мир между народами – утопия, но никак не мироотрицающая. А нацизм и подавно далек от антисистем. Идеология нацизма представляла собой самый бесстыжий национальный эгоизм, она обернулась ужасом для Европы, но мир, жизнь, природу нацисты не отрицали никогда.

К сожалению, люди поверхностные и слабо знающие историю решили, что антисистемы и несут ответственность за самые страшные преступления, совершенные нацистами и коммунистами. Своим наивным последователям невольно подыграл и сам Гумилев, в одном из интервью назвавший Сталина человеком, сочетавшим пассионарность с «негативным, жизнеотрицающим выбором». Но Иосиф Виссарионович тоже любил жизнь, что не мешало ему уничтожать сотни тысяч невинных людей. При всём том он не стремился истребить всё живое на земле во имя слияния с абстрактным Абсолютом. Не причислил же Гумилев к антисистемам легизм правителя Шан Яна и не посчитал империю Цинь антисистемой, хотя немного найдется в истории человечества деспотов, подобных Цинь Ши Хуанди, хоронившему заживо последователей Конфуция.

 


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 269; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!