Второе следствие, первый срок 8 страница



Еще лучше его приняли в университете. Впервые Гумилев оказался в глазах даже благонамеренных советских обывателей не сыном контрреволюционера, не «контриком», а солдатом‑победителем, участником Великой Отечественной войны. В то время демобилизованный Гумилев еще носил фронтовую шинель. В 1945‑м для молодого мужчины не могло быть лучшей одежды.

Декан исторического факультета В.В. Мавродин, симпатизировавший Гумилеву еще до войны, предложил Льву восстановиться на четвертом курсе и спокойно закончить учебу или сдать экзамены экстерном. Гумилев выбрал второй вариант. За четыре месяца (с декабря 1945‑го по март 1946‑го) он сдал десять экзаменов (за два курса), в основном – на пятерки и четверки. Гумилеву помогла не только феноменальная память. Все его мысли, вся воля, всё желание были направлены на одно – вернуться в науку.

Эмма Герштейн боялась за Гумилева, ведь после его демобилизации она несколько месяцев не получала от него писем. Эмма была потрясена, когда узнала, что Гумилев давно уже живет в Ленинграде, сдает экзамены и работает в Институте востоковедения. С точки зрения любого нормального человека это черная неблагодарность. Но Гумилева можно понять: ради науки ученый жертвует даже близкими. Теперь у тридцатитрехлетнего Льва не было сомнений: его будущее не литература, а наука, только наука.

Если верить Гумилеву, самым примечательным эпизодом этого времени стал экзамен по научному коммунизму, где он на два из трех вопросов ответил стихами. К сожалению, перепроверить это невозможно, потому что единственное свидетельство, подтверждающее достоверность истории, – это воспоминания экономиста Льва Александровича Вознесенского, который с Гумилевым познакомился только в лагере и историю про экзаменационные ответы стихами слышал от самого Гумилева. Но сомневаться в достоверности рассказа Льва Николаевича вряд ли стоит. В экзаменационной комиссии преобладали профессора старой школы, они знали о происхождении Гумилева. Так что стихотворный ответ они могли воспринять не иначе, как яркий и нестандартный поступок незаурядного человека, достойного сына Николая Гумилева и Анны Ахматовой.

Гегелевский закон отрицания отрицания Гумилев изложил стихами Николая Заболоцкого, историю народнического движения – стихами Бориса Пастернака, процитировав большой фрагмент его поэмы «1905 год»:

 

Это народовольцы,

Перовская,

Первое марта,

Нигилисты в поддевках,

Застенки,

Студенты в пенсне.

Повесть наших отцов,

Точно повесть

Из века Стюартов,

Отдаленней, чем Пушкин,

И видится,

Точно во сне.

<…>

А сентябрьская ночь

Задыхается

Тайною клада,

И Степану Халтурину

Спать не дает динамит.

Эта ночь простоит

В забытьи

До времен Порт‑Артура.

Телеграфным столбам

Будет дан в вожаки эшафот.

 

Наконец, Гумилев успешно защитил дипломную работу, хотя рецензировал ее не кто иной, как А.Н. Бернштам. Несмотря на давнюю ссору, Александр Натанович оценил его работу очень высоко.

Материал к диплому Гумилев начал собирать еще в том самом счастливом 1937‑м, когда занимался под руководством Кюнера в Музее антропологии и этнографии. Он изучал там терракотовые статуэтки воинов, привезенные из Центральной Азии, и читал китайские тексты, переведенные для него Кюнером. На основе своей дипломной работы Гумилев подготовит статью, которую опубликуют уже после его нового ареста – ее просто не успеют изъять из двенадцатого тома сборника трудов музея. Но это случится в 1949 году, а тогда, весной 1946‑го, ему был открыт путь в аспирантуру. Он выбрал не ЛГУ, а Институт востоковедения АН СССР – ИВАН. Возможно, это была его ошибка, но первые месяцы в ИВАНе были, кажется, удачными. Официальным научным руководителем Гумилева стал академик Сергей Андреевич Козин, который вошел в историю науки своим переводом «Сокровенного сказания», важнейшего источника по истории монголов и биографии Чингисхана. Переводил он также монгольский и калмыцкий эпос. Козин, тогда советский монголовед № 1, был человеком, необходимым Гумилеву, а потому Лев попытался с ним подружиться.

Повод для сближения появился скоро. Весной 1946 года в ИВАНе защитил диссертацию Эрдэмто Рыгдылон, бурятский археолог и монголовед. Лев пригласил в гости (отпраздновать защиту) не только его, но и двух академиков – Козина и своего старого знакомого Струве, тогда директора института. Оба пришли, вероятно, не только ради Гумилева: в Фонтанном доме их принимала сама Ахматова. На Рыгдылона особенно не обращали внимания, героями дня были Ахматова и «Левушка». Струве очень хвалил Гумилева, Козин с ним соглашался.

Всё, казалось бы, шло великолепно. Гумилев успешно сдал кандидатские экзамены. Уже к концу 1947 года подготовил диссертацию и получил на нее положительные отзывы от своих старых друзей‑учителей – профессора М.И. Артамонова и члена‑корреспондента академии наук А.Ю. Якубовского. Анна Андреевна, удивленная необыкновенными успехами сына, звала его «осьминогом». А ведь Гумилев к тому же каждое лето отправлялся в археологическую экспедицию: и в 1946‑м, и в 1947‑м он работал под началом Артамонова на Западной Украине (Винницкая область).

Но учеба в аспирантуре ИВАНа, так блистательно начинавшаяся, окончилась катастрофой: Гумилева отчислили. За что? Биографы Гумилева и сценаристы популярных фильмов о нем объясняют отчисление просто: так институт отреагировал на постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Автором этой версии стал сам Л.Н., который много лет спустя вспоминал: «Мамины стихи не понравились товарищу Жданову и Иосифу Виссарионовичу Сталину тоже, и маму выгнали из Союза, и начались опять черные дни. Прежде чем начальство спохватилось и выгнало меня, я быстро сдал английский язык и специальность (целиком и полностью), причем английский язык на “четверку”, а специальность – на “пятерку”, и представил кандидатскую диссертацию. Но защитить ее уже мне не разрешили. Меня выгнали из Института востоковедения».

Но между ждановским постановлением и отчислением Гумилева прошли год и четыре месяца. Медленно же доходила воля партии и правительства до академического института!

Сергей Лавров обвиняет в несчастьях Гумилева не Жданова, а самих востоковедов, которые не только отчислили Гумилева из аспирантуры, но и способствовали его аресту. «Ученые сажали ученых», – говорил об этом сам Лев Николаевич. Действительно, сотрудники ИВАНа написали на Гумилева несколько доносов, где обвиняли в нескольких «преступлениях»: Гумилев аполитичен; он не владеет марксистско‑ленинской методологией; Гумилев не согласен с постановлением партии «по поводу ахматовщины».

В обвинениях нет ничего оригинального. В немарксизме Гумилева обвиняли и студенты‑доносчики в тридцатые, и ученые‑доносчики в сороковые, и ученые – противники пассионарной теории этногенеза в семидесятые и даже восьмидесятые годы.

Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» сделало Гумилева практически беззащитным, но объяснить отчисление только гонениями на его мать нельзя. В ИВАНе ведь работали не только молодые марксисты. Институт востоковедения первые двадцать лет своего существования был заповедником, где нашли свою экологическую нишу востоковеды, чуждые советской власти. В институте тон задавали ученые старой, дореволюционной школы, в большинстве своем беспартийные. Мнение товарища Жданова о творчестве Анны Ахматовой не особенно интересовало этих арабистов, синологов и монголоведов. Напротив, корифеи востоковедения на ученого с партийным билетом смотрели, по словам Дьяконова, как на карьериста и халтурщика, партийного диссертанта могли даже завалить на защите. Правда, случалось такое нечасто. Партийный товарищ почти всегда мог рассчитывать на поддержку высоких покровителей. У Льва Гумилева такой защиты не оказалось.

Вернемся к интервью: «…тогдашняя дирекция института, которой командовал доктор филологических наук Боровков, заявила, чтобы я убирался…» Гумилев не случайно упоминает ученую степень филолога. Официально его отчислили «как не соответствующего по своей филологической подготовке избранной специальности».

Вот на этой филологической подготовке надо остановиться, ведь здесь и сокрыта тайна отношений Гумилева с отечественными востоковедами.

Востоковедение – это в первую очередь филология и лишь затем – история. Сначала учат язык, чтобы прочитать древние манускрипты, а лишь позднее начинают интерпретировать факты, из манускриптов полученные. Русская дореволюционная школа востоковедения (и петербургская, и московская) состояла из ученых‑полиглотов, каждый из них знал основные европейские языки, чтобы читать труды английских, французских, немецких коллег, каждый знал латынь и греческий и, самое главное, знал несколько восточных языков, в зависимости от специализации. Кюнер со своими шестнадцатью языками не был исключением. Игнатий Юлианович Крачковский, например, считал, что востоковед должен знать по крайней мере четырнадцать языков. Сам он знал двадцать шесть, в том числе несколько европейских языков, латынь, древнегреческий, коптский, эфиопский, турецкий, татарский, персидский и, конечно же, арабский. На Востоке Крачковского принимали за сирийского араба. Игорь Михайлович Дьяконов еще в детстве выучил норвежский и английский, начал читать по‑немецки, в университете изучал аккадский, шумерский, древнееврейский, начал учить арабский, а позднее занимался еще и хеттским, древнегреческим и другими. Всего он выучил четырнадцать языков. Но абсолютным рекордсменом был, видимо, профессор Киевского университета (а до революции – знаменитого московского Лазаревского института восточных языков) Агафангел Ефимович Крымский: он знал шестьдесят языков.

А какие языки знал Лев Гумилев? В личном листке по учету кадров, который Гумилев заполнял в октябре 1956‑го для отдела кадров Государственного Эрмитажа, упомянуты шесть: французский, английский, немецкий, таджикский, персидский, татарский.

Но в письме к евразийцу П.Н. Савицкому от 17–18 марта 1963 года Гумилев даже не упоминает о татарском языке, а свою филологическую подготовку оценивает очень строго: «Я выучил два языка: персидский и древнетюркский и считаю, что время и силы, потраченные на это, пропали». Под «древнетюркским» он понимает язык орхонских надписей (орхоно‑тюркский), который был ему необходим в исследованиях. «Из восточных языков знаю персидский, тюркский», – скажет Гумилев корреспонденту газеты «Ленинградский рабочий» в марте 1988‑го.

В новиковской «Хронике» под датой «лето 1940» значится: «Перевод Л.Н. Гумилева в… барак к казахам, в котором он выучил казахский язык». Сведения о казахском языке Новикова могла почерпнуть только у самого Гумилева. Но не прихвастнул ли ученый? Ведь историку‑краеведу Дауду Аминову он говорил, будто владеет даже арабским «в пределах, необходимых для научной работы», а затем уточнил, что владеет «арабской графикой». Достоверно подтверждено, что Гумилев мог только подписываться по‑арабски. Этим, очевидно, и ограничивалось знакомство с арабской графикой и арабским языком. У Гумилева просто не было ни времени, ни возможности изучить этот очень трудный для европейца язык.

В одном из интервью Гумилев покритиковал за нереалистичность «Графа Монте‑Кристо». В лагере, по примеру Эдмона Дантеса, он не раз пытался учить восточные языки, но ничего не получилось. На собственном опыте Гумилев убедился, что изучить чужой язык в неволе невозможно. Хотя он общался с казахами, татарами, узбеками и даже с китайцем и с тибетским ламой, но усовершенствовался он только в персидском, который изучил задолго до лагеря. А казахского не знал, в противном случае непременно указал бы его в листке по учету кадров.

В 1957 году во время экспедиции на Ангару Гумилев будет учить молодых студенток: пусть налегают на языки, настоящий историк должен прочитать любую монографию на другом языке за два – пять дней. Однако сам Лев Николаевич не так уж хорошо знал даже европейские языки. По‑немецки он читал с трудом. Английский знал лучше, но, вероятно, не блестяще. По словам М.Г. Козыревой, Гумилев читал английские и немецкие статьи со словарем. В семидесятые – восьмидесятые годы статьи и монографии ему уже переводили друзья и ученики. Марина Георгиевна Козырева показывала мне собственный перевод главы из “The Thirteenth Tribe – The Khazar Empire and its Heritage” Артура Кёстлера, который она сделала для Гумилева.

Из письма Льва Гумилева к Наталье Варбанец 26 мая 1955 года: «Английские и немецкие книги читаю только научные и со словарем. Уж очень не люблю я эти языки».

Теперь посмотрим на Гумилева глазами Александра Константиновича Боровкова, заместителя директора ИВАНа. Боровков был не только партийным ученым, но и профессиональным тюркологом, знатоком узбекского, чагатайского, карачаево‑балкарского и других тюркских языков.

Гумилев, правда, немного читал тюркские надписи и, по его собственному утверждению, делал это лучше Бернштама, но Александр Натанович и не был образцовым востоковедом, его считали прежде всего археологом и этнографом. А сравниться в знании тюркских языков с Сергеем Ефимовичем Маловым, давшим первые описания ряда тюркских языков Китая, или даже с Боровковым Лев Николаевич, конечно, не мог. Не знал он и древнемонгольского, маньчжурского и, что самое главное для его темы, китайского, а ведь о кочевниках Центральной Азии больше всего писали в древнем и средневековом Китае. Гумилев не знал тибетских языков, не знал древнегреческого, но, что хуже всего, судя по его собственным словам, тюркскими языками он владел очень плохо. В общем, надо признать, филологическая подготовка Гумилева была для востоковеда тех лет слабой. Как Боровков мог относиться к такому аспиранту? К тому же аспиранту дерзкому, успевшему нажить врагов среди влиятельных ученых. Как заместитель директора он помимо научной работы отвечал и за политическую благонадежность ИВАНа – был секретарем партийной организации института, а потому Гумилев должен был быть ему вдвойне неприятен[23].

Тогда, в 1947–1948 годах Гумилев яростно спорил с востоковедами, но десять лет спустя он фактически признал их правоту. «Основными недостатками своей подготовки я считаю: слабое знание языков. Читаю свободно только по‑французски и английски, знаю персидский и таджикский, но не за все периоды (они очень разные). По‑немецки читаю еле‑еле, а по‑татарски еще хуже; латынь чуть‑чуть. Это, конечно, очень грустно, но не моя вина…» – писал Гумилев в одном из своих первых писем к евразийцу Петру Савицкому.

Впрочем, скорее всего отчислили Гумилева не только за незнание китайского и слабое знание тюркского. Научная жизнь, в особенности у гуманитариев, полна интриг, зависти, взаимных обид, ссор, конфликтов. Враги Гумилева были столь влиятельны, что ему не помогли даже положительные отзывы Якубовского и Артамонова. В ИВАНе ценили субординацию и не терпели выскочек. Гумилев настроил против себя не одного Боровкова. Донос написал, например, ученый секретарь сектора монгольской филологии Пучковский и зам. секретаря партбюро Салтанов. Бернштам, благосклонно встретивший дипломную работу Гумилева, вновь стал его врагом. Но хуже всего была ссора с Козиным. Л.Н. об этой ссоре никогда и нигде не упоминал, зато до нас дошел один любопытный документ.

Михаил Илларионович Артамонов 19 декабря 1955 года направил в Прокуратуру Советского Союза ходатайство за Гумилева, где, в частности, есть и такая фраза: «Встречая подозрительное к себе отношение, Л.Н. Гумилев нередко реагировал на него по‑ребячески, показывая себя хуже, чем есть. Отличаясь острым умом и злым языком, он преследовал своих врагов насмешками, которые вызывали к нему ненависть. Обладая прекрасной памятью и обширными знаниями, Л.Н. Гумилев нередко критиковал, и притом очень остро, “маститых” ученых, что также не способствовало спокойствию его существования. <…> Особенно острым (так в тексте. – С.Б. ) были столкновения Л.Н. Гумилева с его официальным руководителем акад. Козиным и с проф. Бернштамом, которых он неоднократно уличал в грубых фактических ошибках».

Не считая доносов Салтанова и Пучковского, ходатайство Артамонова – самый информативный источник об отношениях аспиранта Гумилева с коллегами. Правда, в письмах Гумилев не раз вспоминает ИВАН недобрым словом, но, к сожалению, остается краток: «Воскресать что‑то не хочется, особенно если вспомнишь веселую жизнь в Институте востоковедения». «Если бы обменять местами руководство лагеря и Академии наук, то заключенные сильно проиграли бы, а наука получила бы возможность для расцвета».

Таким образом, Гумилев оказался в ссоре и с монголоведами (Козин, Пучковский), и с тюркологами (Бернштам, Боровков).

 

Защита диссертации

 

Зима 1947–1948‑го – время для Гумилева исключительно тяжелое. Когда в ноябре 1947‑го его отчисляли из аспирантуры ИВАНа, он взмолился: «Ради Бога, оставьте меня до декабря, чтобы карточки получить, иначе я умру с голоду». Карточки за декабрь ему дали, так что несколько недель у него был кусок хлеба. А 15 декабря 1947 года в «Правде» появилось постановление «О проведении денежной реформы и отмене карточек на продовольственные и промышленные товары». К новому, 1948 году прилавки продуктовых магазинов уже ломились от товаров, о которых ленинградцы и думать забыли. Не было ни ажиотажа, ни очередей – у нормального человека, зарабатывавшего 500–1000 рублей в месяц, просто не оставалось денег на деликатесы, ведь дороги были даже самые простые продукты. Килограмм ржаного хлеба стоил 3 рубля, пшеничного – 4 рубля 40 копеек, килограмм гречки – 12 рублей, сахара – 15 рублей, сливочного масла – 64 рубля, подсолнечного – 30 рублей, литр молока – 3–4 рубля. Бутылка «Московской» водки (0,5 литра) – 60 рублей, бутылка «Жигулевского» пива – 7 рублей. Скромный мужской костюм стоил 450 рублей. Приличный, шерстяной – 1500 рублей.

В январе 1948‑го Гумилев устроился в библиотеку психиатрической больницы имени И.М. Балинского, но некоторое время, видимо, пришлось жить на деньги матери, с которой так и не сняли ждановскую опалу. Симонов сумел восстановить Ахматову в Литфонде, но не в Союзе писателей. Ахматова не жаловалась на судьбу, но тяжело переживала невозможность печататься. По свидетельству Гумилева, у Ахматовой были «жуткие бессонницы, она почти не спала, засыпала только уже под утро, часов так в семь». Несчастье сблизило сына и мать. Лев ухаживал за больной матерью, вел хозяйство, покупал продукты, готовил ей еду. 23 декабря 1948 года, то есть за пять дней до защиты Гумилевым кандидатской диссертации, художница Антонина Любимова оставила такую запись: «Сегодня Анна Андреевна встретила меня сама – была в кухне. Она встает, хотя температура еще есть. <…> В комнате прибрано, истоплена печка, хорошо. “Лев ухаживает как добрый сын”. А как же иначе?»

Лев приносил Ахматовой и книги, в основном на английском и французском, подчас весьма экзотические, например, монгольский эпос о Гэсере или сочинения Константина Багрянородного (в английском переводе), и Ахматова всё читала. «У нее были исключительные филологические способности… она очень развилась, расширила свой кругозор, да и я, грешным делом, тоже поднаучился».

Позднее, когда Ахматовой позволят зарабатывать переводами, Гумилев будет ей помогать переводить, но большая часть их совместного творчества придется на первые годы после возвращения из лагеря в 1956‑м.

Отчисление было ударом страшным. Гумилев тщетно пытался восстановиться, но письмо к директору Института академику Струве не помогло. Вероятно, Василий Васильевич не захотел ссориться из‑за Гумилева со своим заместителем Боровковым. В отчаянии Гумилев написал даже академику Мещанинову, который курировал в Академии наук филологию и востоковедение. Хотя шансов на успех не было, ведь с Мещаниновым он даже знаком не был.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 190; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!