УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН АВТОРОВ «КОКИНВАКАСЮ», ПРЕДСТАВЛЕННЫХ В НАСТОЯЩЕМ ИЗДАНИИ



 

Аривара‑но Мотоката (упом. 900) – сын Аривара‑но Мунэяны, губернатор провинции Тикудзэн. Приемный сын канцлера‑регента Фудзивара‑но Куницунэ, мужа его сестры.

Аривара‑но Нарихира (825–880) – сын принца Абэ, внук императора Хэйдзэй. Один из «шести кудесников поэзии». Он является одним из главных героев знаменитого литературного памятника X в. – «Исэ моногатари».

Исэ – дочь Фудзивара‑но Цугукагэ, губернатора Исэ с 885 по 890 г. Служила при дворе императрицы.

Ки‑но Акиминэ (упом. 890) – вельможа шестого ранга.

Ки‑но Томонори (ум. в 906 (?)) – один из составителей «Кокинвакасю». Занимал различные придворные должности.

Ки‑но Цураюки (ум. в 945 (?)) – один из составителей «Кокинвакасю» и автор Предисловия на японском языке.

Киёхара‑но Фукаябу (упом. 910) – в 908 г. назначен Главой управления ремесел, а в 923 г. – Главой управления дворцовых складов и хранилищ.

Кисэн – священник. Один из «шести кудесников поэзии».

Кэнгэй (упом. 875–885) – священник.

Мибу‑но Тадаминэ (упом. 920) – один из составителей «Кокинвакасю». Вельможа шестого ранга. Занимал различные должности при дворе.

Мунэока‑но Оёри – какие‑либо сведения о нем отсутствуют.

Оно‑но Комати (IX в.) – одна из «шести кудесников поэзии».

Оно‑но Такамура (802–852) – прославился как сочинитель стихов на китайском языке.

Осикоти‑но Мицунэ (упом. 900–920) – один из составителей «Кокинвакасю».

Оэ‑но Тисато (ум. в нач. X в.) – принадлежал к старинному роду ученых и литераторов.

Саканоэ‑но Корэнори (упом. 905–925).

Сосэй (ум. ок. 909) – священник храма Урин‑ин. В 896 г. был назначен мастером изящных искусств.

Сугавара‑но Митидзанэ (845–903) – автор нескольких поэтических сборников, а также исторических трудов.

Тайра‑но Садафун (871(?)‑931).

Фудзивара‑но Ёрука (упом. 875) – дочь придворной дамы Кёсин, принявшей монашество. Служила при дворе.

Фудзивара‑но Окикадзэ (упом. 900) – сын Фудзивара‑но Митинари. Прославленный музыкант.

Фудзивара‑но Сэкио (815–853) – при дворе не служил в связи с болезнью. Славился искусной игрой на цитре‑кото , а также талантом каллиграфа.

Фудзивара‑но Тадаюки (ум. в 906) – занимал различные должности при дворе.

Фудзивара‑но Тосиюки (ум. в 901 (907?)) – занимал различные должности при дворе.

Фунья‑но Ясуосидэ (упом. 860) – один из «шести кудесников поэзии».

Харумити‑но Цураки (ум. в 920) – в 920 г. был назначен губернатором Ики, но умер, не успев занять должность.

Хэндзё (816–890) – мирское имя Ёсимунэ‑но Мунэсада. Один из «шести кудесников поэзии».

Юсэн (836–900) – буддийский священник.

Перевод и указатель имен авторов А. А. Долина

 

ЛИРИЧЕСКИЕ ДНЕВНИКИ

 

Дневниковый жанр занимает особое место в истории японской литературы. Вместе с изобретением в IX в. слоговой азбуки (в начале распространения письменности использовался китайский язык) в японской словесности происходит решительное обращение к личностной тематике. И здесь выдающуюся роль играли женщины, ибо лирический дневник представляет собой единственный жанр, в становлении которого мужчины принимали минимальное участие, поскольку пользоваться азбукой при создании текста считалось для мужчины неприличным. В то же время женщинам не рекомендовалось овладевать иероглификой. Недаром иероглифы называли тогда «мужскими знаками», а азбуку«женскими». Поэтому‑то и автор первого известного нам дневника«Дневника путешествия из Тоса в столищ» («Тоса никки») – знаменитый поэт Ки‑но Цураюки (около 868–945)был вынужден скрываться за женским псевдонимом.

Мужчины‑аристократы имели официальные биографии, в которых приводились данные об их чиновничьей карьере, даты жизни и смерти. Женщины такого внимания не удостаивались, поэтому они сами стали создавать истории своей жизни – дневники. Женский дневник, однако, не автобиография в общепринятом смысле слова (охватывающая события от рождения до момента написания), а лишь ее разновидность. В дневниках аристократок жизнь описывается не целиком, но частичнообычно это время пребывания на придворной службе. Кроме того, следует иметь в виду, что дневники аристократок не представляли собой сугубо личные записи, они изначально были рассчитаны на публичное чтение вслух, то есть дневникэто не документ приватной жизни, а произведение художественной литературы.

Уход дневниковой прозы в частную жизнь означал одновременно и падение интереса к социальным аспектам бытия, которые могли присутствовать в дневниках лишь постольку, поскольку они были непосредственно связаны с автором. Это указывает на определенную особенность эпохиофициальные хроники вести перестали, а вместо них теми же высочайшими указами предписывалось составление поэтических антологий. Поле действия дневниковой прозы ограничено физическими возможностями авторского глаза, что и создает иногда впечатление некоторой «замкнутости» этого мира. Тем более что в большинстве дневников основное действие развертывается в интерьере. Аристократы, проживавшие в столичном Хэйане (современный Киото), не рвались на просторы и осваивали по преимуществу пространство, непосредственно их окружающее. Вместе с тем пристальное внимание к автору и его окружению привело к развитию рефлексии самой высшей пробы – степень осознания границ своей личности, тонкость душевного движения, точность авторских характеристик вызывают настоящее удивление.

В данном разделе представлены отрывки из трех женских дневников хэйанского времени. Первый из них принадлежит кисти Митицуна‑но хаха («Мать Митицуна», Митицунаимя ее сына). Иногда дневник этой женщины, родившейся в 935 г., так и называют – «Дневник матери Митицуна» («Митицуна‑но хаха никки»), иногда он фигурирует как «Кагэро никки» («Дневник летучей паутинки»), что подчеркивает элегический настрой этого произведения, в котором повествуется о непрочности любовных отношений между героиней «Дневника» и отцом ее ребенка.

«Дневник Мурасаки Сикибу» («Мурасаки Сикибу никки») принадлежит кисти прославленного автора «Повести о Гэндзи». По отношению к произведению Мурасаки термин «дневник» следует понимать с некоторой долей условности, поскольку сочинение это – не столько поденные записи, сколько ряд воспоминаний о том, что ее волновало. Эти воспоминания построены, как правило, в соответствии с реальным ходом времени. Но в «Дневнике» есть и пассажи, не поддающиеся временной атрибуции, – рассуждения Мурасаки о людях, окружавших ее, воспоминания детства. В целом «Дневник» охватывает период с 1008 по 1010 г. Открывается он описанием дворца Цутимикадо – главного имения знатнейшего рода Фудзивара. Государыня Сёси, дочь всемогущего Фудзивара‑но Митинага, прибыла сюда, чтобы приготовиться к своим первым родам. События и церемонии, с этим связанные, и составляют основную тематику первой части «Дневника». Затем внимание Мурасаки обращается на окружающих дам. Часть ее метких и зачастую колких оценок облечена в форму письма неизвестному нам адресату. Сама же Мурасаки предстает перед читателем как натура весьма чувствительная. Лишенная уверенности в завтрашнем дне, она предается размышлениям о непрочности бытия. В то же время совершенно понятно, что, несмотря на все ламентации, которые, похоже, считались приличествующими всякой придворной даме, Мура‑саки обладает и достаточной жизнестойкостью.

Последний по времени написания«Одинокая луна в Сарасина» («Сарасина никки»). Автор «Одинокой луны в Сарасина», известная как «дочь Сугавара‑но Такасуэ», родилась в 1008 г. Само же произведение было создано около 1060 г. Оно носит характер воспоминаний автора о прожитой жизни и охватывает период протяженностью в 38 лет (с 1020 по 1058 г.). Автор описывает свою жизнь в провинции (Сарасинаназвание местности), переезд в Хэйан, придворную службу, замужество, смерть мужа, одиночество...

Предлагаемые вниманию читателя лирические дневникизамечательные литературные и человеческие документы эпохи. Они служат поразительным свидетельством развитости культуры мысли и чувства аристократов той далекой эпохи. И дневники служили им важнейшим инструментом познания себя и людей, их окружавших.

А. Н. Мещеряков

 

КИ‑НО ЦУРАЮКИ

ДНЕВНИК ПУТЕШЕСТВИЯ ИЗ ТОСА В СТОЛИЦУ[82]

 

Говорят, что писание дневников – ведь их так именуют – дело мужчин, а теперь женщина пытается сделать это.

В некий год, в первый день по двудесятому дню последней луны года, в час Пса оставили мы ворота. Я начинаю описывать понемногу обстоятельства нашего странствия.

Один человек, когда подошли к концу четыре... нет, почти пять лет его службы в провинции, завершил все, что надлежало ему по должности, получил от своего преемника разрешительные бумаги, после чего освободил ведомственный дом, где проживал он все то время, и выехал к пристани, чтобы взойти на корабль.

Все, и знакомые, и незнакомцы – пришли его проводить.

Ну а те, с кем его долгие годы связывала тесная дружба, огорченные близкой разлукой, день напролет провели в хлопотах, брались то за одно, то за другое, так что ночь наступила среди шума и суеты.

В 22‑й день воздвигаем обеты, молясь о благополучной дороге, хотя бы до Идзуми.

Фудзивара‑но Токидзанэ, несмотря на то, что путешествовать нам предстоит кораблем, «направил на путь коней наших». Все – высшие, средние, низшие – от господ и до слуг – напились допьяна, и странно: их шутки и развлечения попахивали дурно, а ведь это было на берегу соленого моря.

23‑й день. Здесь живет человек по имени Яги‑но Ясунори. Он вовсе не принадлежит к тем, кому в ведомстве правителя постоянно давали поручения по службе. Между тем он‑то наидостойнейшим образом «наставил на путь коней наших»: чинно и величаво преподнес нам прощальные дары. Может быть, причина здесь кроется именно в должности правителя? Ведь каково обыкновение сердец у местных людей? Теперь, мол, какая от него будет польза?! – и не кажут более глаз. А человек чуткого сердца пришел, не постеснялся поступить по‑своему. Похвала моя отнюдь не из‑за подарка.

24‑й день. Ученый Наставник – настоятель государственного местного храма – соблаговолил пожаловать, дабы «наставить на путь коней наших». Тут все, кто только ни был на церемонии, от высших и до низших, даже дети, упились до того, что себя не помнили. Мужи, кои прежде своею дланью знака «один» начертать не умели, ныне, умудренные вином, выписывали ногами «десятки».

25‑й день. Из резиденции нового правителя – письмо с приглашением пожаловать в гости. Причем доставил его – посыльный! Ну что ж! Раз пригласили – приходится прежнему правителю добираться до места. День‑деньской и ночь напролет предавались, как кажется, музицированию, покуда не наступил рассвет.

26‑й день. Мы все еще в палатах правителя. Угощают нас шумно, с большой щедростью. Последний слуга и тот наделен подарком! Декламировали кара‑ута – китайские стихотворения. Также хозяин и гость, остальные присутствующие слагали японские песни – ямато‑ута, обмениваясь ими друг с другом. Строфы китайских стихов мне записать не под силу, что же до японских песен, то вот одна из них, ее сочинил хозяин – новый правитель:

 

«Столицу покинув,

Я приехал ныне сюда,

Чтобы встретиться с вами.

Увы, был напрасен приезд,

Мы вот‑вот расстаться должны!»

 

Так он сказал, поэтому прежний правитель, который возвращался обратно в столицу, сложил в ответ:

 

«Вы приплыли издалека

Стезею волн белотканых.

Расходятся наши пути,

Но кому предстоит отныне

С моею сходная участь?»

 

Прозвучали стихи других людей, однако особо искусных среди них не оказалось.

Беседуя о том и о сем, прежний правитель и нынешний – вместе спустились в сад, нынешний правитель и прежний, поддерживая друг друга под руки, хмельными голосами пожелали друг другу благополучия, после чего один вышел за ворота, другой удалился в свои покои.

27‑й день. Выплываем на веслах из Оцу, держа путь в сторону Урадо. Меж тем у одного из нас маленькая дочь, которая родилась на свет еще в столице, внезапно умерла здесь, в этом краю, отчего он хоть и взирал на все эти недавние предотъездные хлопоты, но не отзывался на них ни единым словом. Он возвращался, наконец, в столицу, но печалился и тосковал только лишь об одном – о том, что у него больше нет дочери. Спутники его были не в силах вынести это. Некий человек написал, а затем и произнес следующее стихотворение:

 

– Вот и в столицу!

Отчего же такая печаль,

Лишь помыслю об этом?

Нет вместе с нами ее,

Она никогда не вернется!

 

И еще, в некий час:

 

– Мнится, она жива.

То и дело он, позабывшись,

О той, кого больше нет,

«Где она?» – людей вопрошает.

Слышать это такая печаль!

 

В то время, когда он читал эти стихи, около места, именуемого Како‑но саки – мыс Како, догоняет нас брат нового правителя, а кроме него – и еще некоторые, с собой у них вино, все прочее. Они сходят на берег, раскладывают угощение, все рассаживаются, они произносят прощальные речи. Из всех, кто был тогда в резиденции нового правителя, они одни поспешили сюда вслед за нами. Воистину, люди чуткого сердца! Кто‑то из нас невольно вымолвил это, но вполголоса, чтобы не пошло дальше... А люди сии, после того как высказали они таким образом свои сожаления о разлуке с нами, поднялись и, в один голос и мерно притоптывая, затянули песню. Не так ли рыбаки тянут на берег моря тяжелые сети? Вот их песня:

 

«О, неразлучницы‑птицы,

Быть может, останетесь вы?!

Словно бы уток стая,

Что сбирается в тростниках,

Мы пришли молить вас об этом!»

 

Закончив пение, они вновь заняли свои места, поэтому тот, кто уезжал теперь в столицу, от всего сердца восхвалил их, а на песню отозвался стихами. Вот они:

 

«Шест рыбарь опустил.

Но нет, невозможно коснуться

Дна пучины морской.

О, я вижу: столь же безмерны

Глубины ваших сердец!»

 

Однако наш кормчий, которому невдомек незримая прелесть происходящего[83], да к тому же по самую корму нагруженный вином, бушует:

– Уже полный прилив! Того и гляди, ветер поднимется.

Готовимся взойти на корабль.

В эти мгновенья одни декламируют китайские стихотворения, связанные с временем года, что так соответствует всей обстановке отъезда. Другие распевают песни края Каи – восточные наши песни; забавно слышать их здесь, в нашей западной стороне! Кажется, кто‑то даже сказал: «Они так хорошо поют, что „пылинки взлетают с навеса ладьи", что „плывущие по небу облака останавливаются над нами!"»[84]

Этой ночью сделали остановку в Урадо. Там нас догнали Фудзивара‑но Токидзанэ и Татибана‑но Суэхира.

Из Урадо выходим на веслах, направляемся к Оминато. Меж тем господин Ямагути‑но Тиминэ, сын прежнего – до нас – правителя, привез с собой в изобилии вина и прекрасной снеди и все это передал на корабль. Так и плывем мы, попивая вино и уплетая яства.

29‑й день. Остаемся на ночь в Оминато. Ученый врач[85] доставил к нам сюда целебные снадобья, которые он нарочно для нас приготовил: «тосо» и «бякусан»[86], позаботился даже и о вине! Кажется мне, в нем есть доброжелательство.

Начальный день [первой луны]. Мы по‑прежнему в Оминато. Снадобье «бякусан» исчезло. Кто‑то засунул его под корабельный навес: мол, всего только на одну ночь, а оно от ветра все отодвигалось к краю, пока не упало в море. Теперь не придется отведать целебного питья на новолетье. Между тем на корабле нет даже сушеных стеблей батата, нет морской капусты, нет ничего, «укрепляющего зубы»![87]. Вот так провинция, где нет подобных вещей! И приобрести их невозможно бедному хозяину. Только и остается, что обсасывать соленые губы вяленой форели. А ну как и она способна помыслить нечто, обсасываемая губами людей?

– Сегодня все мои мысли только в столице!

– На воротах маленьких домиков соломенные веревки симэнава, а к веревкам прикреплены ветки остролиста, а на них нанизаны головы кефали, – хотелось бы взглянуть!

Ведь так, наверное, переговариваются сейчас друг с другом люди.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

11‑й день. Засветло трогаемся в путь. Идем в Муроцу. Никто из нас еще не вставал, и, каково нынче море, не видим. Лишь по свету предутренней луны понимаем: там вот запад, а там – восток.

Наконец‑то рассвело.

Умываем руки, молимся, завтракаем – обычное утро.

Полдень. И тут перед нами открылось место по имени Крылья.

«Крылья? – волнуются дети.– Как у птицы?!»

Мы улыбаемся их вопросам. Маленькая дочь одной нашей спутницы сложила:

 

«Если по правде

„Крыльями"

Эту землю назвали,

Я бы на них в столицу

Сразу бы полетела!»

 

Но и у взрослых на сердце одна только мысль: о, скорей бы в столицу! И что нужды, что стихи девочки были не хороши. Они правдивы и нейдут из памяти.

Память... Едва дети стали спрашивать нас об этих Крыльях, тотчас вспомнилась «та, что не возвратится». Да разве забудется она когда‑нибудь? Сегодня мать девочки особенно печальна!.. Вдруг подумалось: а ведь не досчитались мы одной из тех, кто уехал тогда вместе с нами из столицы... всплыли в памяти старинные строки:

 

«На север, домой,

Возвращаются гуси и плачут.

Не досчитались они

Своих сородичей, верно,

Товарищей в долгой дороге!»

 

И тогда один из нас сказал:

 

– С печальным участьем

Гляжу я на горестный мир,

Но нет печали сильнее,

Нет безутешней тоски,

Чем тоска по ребенку!

 

Он еще долго повторял эти строки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

17‑й день. Облака разошлись. Луна предрассветного часа необычно хороша. Корабельщики взялись за весла. Плывем. Где вершины облаков, где дно моря – не ведаем – соединились в одно. Правду сказал один старинный муж:

 

– Пронзает весло

луну средь бегущих волн.

Раздвигает ладья

небо в морской глубине.

 

Стихи привожу понаслышке. Тут некто прочел:

 

– Над самой луной,

В морской глубине утонувшей,

Проплывает ладья.

Может статься, лунного лавра

Коснется весло невзначай?

 

Кто‑то подхватил:

 

– Вижу сиянье луны.

Она, верно, там, под волнами.

О, как уныло плыть

По этой равнине пустынной

Среди небес вечносущих!

 

Ночь постепенно светлеет. Корабельщики говорят: «Близко тучи чернеются. Противный ветер может налететь. Надо бы вернуться», – и мы возвращаемся. Начинается дождь. Всем очень грустно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

18‑й день. По‑прежнему в тех же местах. Море неспокойно, и корабль не снимается с якоря. Вид с нашей пристани прелестный – и вдаль, на горы, и вблизи, на залив. Но мы так страдаем, что уж ничто не трогает сердца.

Мужчины, желая немного забыться, читают нараспев китайские стихи.

А корабль не выходит.

Один из нас, развлечения ради, прочел:

 

– Не различая погоды,

Ни времен годовых,

Падает снег на прибрежье –

Хлопья пены, где плещут

Белоснежные волны.

 

Стихи человека, в обычное время равнодушного к стихам. Но вот другие стихи:

 

– Ни соловей не знает,

Ни весне невдомек,

Что за цветы на прибрежье:

Там, где неистово плещут

Ветром гонимые волны.

 

Стихи вполне сносные. Услыхав их, некий почтенный старик, чтобы хоть в малой мере рассеять мучительную тоску последних дней, сказал:

 

– Набегают и падают волны.

Никак не поймут:

Снег иль цветы на прибрежье?

О, ветер‑обманщик!

И вас он с толку сбивает!

 

Обсуждаем только что сложенные стихи. Один человек прилежно слушает наши споры, и вдруг неожиданно с губ его срываются стихи. Тридцать семь! Шестью слогами больше! Мы не выдерживаем, смеемся. Незадачливый стихотворец удручен и растерян. Но в самом деле: кто когда‑нибудь сможет запомнить и повторить такие стихи?! Их и по писаному не произнесешь без запинки, до того неуклюже они построены. А если их и сейчас трудно прочесть, то – время пройдет – тем паче!

19‑й день. День выдался скверный. Стоим без движенья.

20‑й день. Все то же. Стоим. Все вздыхают жалобно. Иные в нетерпенье спрашивают: «Сколько дней мы в пути? Двадцать? Тридцать?!» – загибают они пальцы. С опаской гляжу – не вывихнули бы... Грустно. Нам не спится. Луна двадцатой ночи. Увы, здесь не было гор, она взошла из‑за края моря. И вот что мне вспомнилось.

Когда‑то давным‑давно человек по имени Абэ‑но Накамаро отправился в Китай и долго жил там. Настала пора возвращаться. Он выехал к пристани, чтобы взойти на корабль. Его провожали люди той страны. Они устроили прощальное пированье, одарили его подарками. Взволнованные разлукой, они сочиняли и читали ему стихи на тамошний лад. Но неутоленная горечь расставанья, верно, не отпускала их, и они оставались с Накамаро до восхода луны двадцатой ночи. Луна тогда тоже всходила из глуби моря. И Накамаро молвил: «Еще во времена богов стихи, подобные этим, в нашей стране слагали боги в своей великой милости к нам. Ныне же всякий – и знатный, и простолюдин – умеет сложить их: и печалясь разлукой, как ныне, и в радости и в горе». Затем он произнес:

 

– Равнина небес!

Далеко я взор простираю.

Как?! Та же луна

В юности моей восходила

В Касуга, над горой Микаса?!

 

Чтобы все его поняли, он изложил смысл песни китайскими письменами. Когда же сведущий в словах нашей страны человек изъяснил им песню, то они, надо думать, уразумев, о чем в ней говорится, весьма его похвалили, даже сверх ожидания. Слова в Китае и в нашей стране различны, но лунный свет одинаков и у нас, и у них, да и чувства, должно быть, одни и те же! Так вот, один из нас, вспомнив то давнее время, сказал:

 

– Та самая луна,

Что восходила прежде –

В столице, из‑за края гор,

Теперь восходит над волнами

И за волнами вновь садится.

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

1‑й день второй луны. Все утро идет дождь. Только к часу Коня он прекращается. Выходим из залива Идзуми. Море по‑прежнему спокойно. Плывем вдоль сосновой рощи по имени Черная коса. Имя – черное, сосны – зеленые, волны прибоя белы, ровно снег, раковины – багряно‑красные. Одного желтого недостает до всех пяти цветов!

Меж тем корабль наш из места Хаконоура – «Залив Драгоценный ларец» – тянут на толстенной бечеве. Некто сказал:

 

– О ларец драгоценный,

Где лежат драгоценные гребни,

В зеркале отражаясь!

Гребни волн улеглись,

Безмятежно зеркало моря.

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

4‑й день. Кормчий говорит: «Ветер и облака внушают тревогу!» Мы не выходим. А круглый день ни ветерка, ни малого волнения! Ну что за дурень: погоды толком угадать не может!

Берег возле нашей стоянки усыпан прелестными ракушками и камнями. Одна из наших спутниц, томясь тоскою по той, которая не возвратится, сказала:

 

– Волны, прихлыньте сильней,

Только оставьте на берегу

Раковину «Позабудь»!

Пусть промолвит она: «Позабудь

Ту, о ком ты тоскуешь!»

 

И тогда некто, не в силах этого вынести, продолжил... так, чтобы немного отвлечься от мучительных дорожных тягот...

 

– Подбирать я не стану

Раковину «Позабудь»!

Я жемчужину отыщу.

Да будет она мне на память

О драгоценности милой.

 

Должно быть, утратив дитя, родители сами впадают в младенчество. Ведь все тут могли возразить, что она ничуть не жемчужина! Но недаром говорят: «Вечно прекрасно лицо умершего дитяти».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

5‑й день. День напролет молимся: «О волны! Не поднимайтесь!» Моленье наше услышано. Ни ветра, ни волн. Неподалеку резвится стая чаек. Столица все ближе. Вот стихи переполненного радостью ребенка:

 

– Моленье наше сбылось,

Радуемся затишью!

Но отчего же тогда

Чаек белые крылья

Похожи на белые волны?

 

А корабль идет все дальше. Сосновая роща на каменной косе очень красива. Проплываем близ Сумиёси. Один человек произнес:

 

– Вот узнал я ныне,

Сколько осталось мне жить...

Прежде сосны в Суминоэ,

Вечнозеленой сосны,

Я успел постареть.

 

В это время родительница той, что больше не вернется, даже на миг не в силах ее позабыть, сказала:

 

– О лодка, поторопись!

Я хотела б нарвать в Суминоэ

Травы «Позабудь».

Если верно ее назвали

Я, быть может, смогу забыться?!

 

Но разве она могла все позабыть?! Она только хотела дать роздых своей горестной любви, чтобы затем отдаться ей с новой силой.

Внезапный ветер. Гребцы усердно налегают на весла, но что толку! Волны тащат корабль назад. Вот‑вот перевернемся. «Ах ты, милостивый бог Сумиёси! – восклицает кормчий. – Тебе бы нынче родиться! Любишь наживу, как все ныне живущие!»

Уж ты‑то, по всему судя, родился вовремя.

«Поднесите ему нуса!»[88] Мы послушно подносим нуса светлому богу Сумиёси – защитнику мореходов. Но ветер не стихает, дует все сильнее, все свирепее. Волны вздымаются все грознее. «Нуса не трогают божественного сердца, – изволит молвить кормчий, – по каковой причине корабли и не трогается с места. Надо поднести что‑нибудь более дорогое, чтобы больше обрадовать бога». Мы послушно пускаемся в размышления: «Глаз у каждого целых два. Поднесем ему зеркало. Оно у нас на корабле одно!» Кидаем зеркало в море. Всем его жалко. Но – о, чудо! – море вдруг становится похожим на гладкое зеркало, и кто‑то говорит:

 

– Едва мы бросили зеркало,

Успокоилось море,

И увидели мы

В безмятежной его глубине

Сердце бурного бога.

 

Нет, это не был бог – хранитель спокойного моря, травы «Позабудь» и милых прибрежных сосенок. Мы в нашем зеркале узрели истинное сердце бога Сумиёси. У него было сердце нашего кормчего.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

16‑й день. Ныне вечером, по пути в столицу, проезжали Ямадзаки. Кстати, цветные ларчики в здешней лавке расписаны все так же, сладкие лепешки по‑прежнему – витою трубочкой. А хозяева лавки? Впрочем, сказано ведь: «Как узнаешь сердце торговца?»

Мы все ближе к столице. В Симасака некто устраивает нам угощенье. Зачем? Вовсе не обязательно. Замечу, однако, что с той поры, как мы уехали, люди здесь стали много радушней. Посылаем ответные дары.

Мы хотели быть в столице только к ночи, ехали медленно. Луна взошла. Переправляемся через реку Кацурагава – Лавровую реку – при лунном свете. Говорим друг другу: «Это ведь не река Асука, чьи воды мелки и нрав переменчив!» Кто‑то уже читает стихи:

 

– О река, соименница лавра,

Что растет на луне вечносущей,

В глубине твоих вод

Лунный свет отражается

Неизменно и верно.

 

Другой сказал:

 

– О река, соименница лавра,

Словно облако в глуби небесной,

Так была она далека.

И вот проплываем по ней,

Концы рукавов увлажняя!

 

И еще кто‑то сказал:

 

– Пусть не в сердце моем

Ты стремишь неизменные воды,

О река, соименница лавра,

Поспорят с твоей глубиною

Мои сердечные чувства.

 

Все мы слишком рады возвращению, оттого избыток стихов.

Въезжаем в столицу. Ночь темная, и ничего кругом не видно. Мы все равно радуемся. Вот и дом. Входим в ворота. Луна освещает жилище... Мы, правда, уж слышали кое‑что, но то, что мы увидели, описать невозможно. Все порушилось, запустело, заросло. Все ужасно! Впрочем, не более ужасно, чем сердце того человека, коему поручено было следить за домом. А ведь мы разделены одной лишь тонкою изгородкой, наш дом и его, – по сути, один и тот же дом, да и он сам предложил свои услуги. Всякий раз, как он писал нам о своем дозоре, мы слали ему подарки. Но повышать голос в первый день по приезде... «Вот уж...» – могут сказать. Хозяин был весьма огорчен, раздосадован, но... решил все же отблагодарить нерадивого соседа.

В нашем саду было нечто вроде пруда – так, небольшая копань, наполненная водой. Рядом росла сосна. С одного боку ветки у ней иссохли и отвалились. Пять лет прошло, а как будто целая тысяча. Видны новые молодые побеги. Да, почти все тут пришло в упадок, но чего ни коснешься, все трогает сердце и все дышит печалью. Сердце сжимается, как помыслишь о той, что родилась здесь на свет и сюда не вернулась. Наши корабельные спутники о чем‑то оживленно говорят, вокруг них стайки веселых детей. От этого еще тяжелее. Вот стихи, обращенные вполголоса к той, которая могла их понять:

 

– Тут она родилась,

Но больше сюда не вернется.

С грустью гляжу

На сосны молодые побеги

В том же самом саду.

 

Но чувства переполняли сердце, и он промолвил:

 

– О, когда бы она,

Как эта сосна, долговечна,

Рядом со мною была!

Но там, в далекой земле,

Нам пришлось разлучиться!

 

Многое трудно забыть, немало печалей на сердце – достанет ли слов их высказать?! Да и к чему! Порвать бы все эти записи скорей, чтобы и помину не было!

Перевод и комментарии В. С. Сановича 

 

МИТИЦУНА‑НО ХАХА

ДНЕВНИК ЛЕТУЧЕЙ ПАУТИНКИ[89]

 

 

Свиток I

 

Прошло то время, как не бывало. Теперь она блуждала по ветру, не прилепясь ни к единой опоре.

«Другие превосходят меня красотой и душевными дарами. Немудрено, что он пренебрегает мною», – думала она в бессонные ночи.

Она стала проглядывать старые романы, каких много ходит в свете, но нашла в них одни пустые небылицы.

«Быть может, даже история моей безотрадной жизни покажется внове, если я опишу ее день за днем, – думала она. – Можно будет судить на моем примере, так ли завидна участь жены именитого человека. Все неясно в моей душе: давно прошедшее и то, что было лишь вчера. Смогу ли я выстроить события в должном порядке?»

 

8‑й год эры Тэнряку  [90]

 

Итак, я умолчу здесь о происках светских любезников и начну свой рассказ с того времени, когда посватался ко мне Касиваги.

Люди его высокого ранга обычно посылают кого‑нибудь замолвить словечко, скажем, молодую прислужницу, но он сам обиняком полушутливо завел разговор с моим отцом.

Я дала понять, что разговор о столь неравном браке меня смущает. А он, невзирая на то, послал конного вестника стучать в ворота моего дома. Ни к чему было спрашивать, от кого прибыл посланный. Служанки мои подняли суматоху.

В смущении я не знала, как мне быть. Пришлось принять письмо. Но шуму стало еще больше.

Бумага слишком простая для такого случая, почерк оскорблял глаза. Не похоже, чтоб так писал превосходный каллиграф, каким он слыл. В письме было только стихотворение:

 

Лишь голос молвы

Я слышу к моей печали.

Где ты, кукушка?

Далекая, отзовись!

Хочу говорить с тобой.

 

Женщины нашего дома совещались между собой: «Как быть? Следует ли отвечать на письмо?»

Но моя мать, верная старинным обычаям, решила: «Все же надо».

И я, повинуясь ей, послала «ответную песню»:

 

В безлюдном селе

Кому говорить с тобой?

Кто отзовется?

Ты не бросай, кукушка,

Песню свою на ветер.

 

Это было началом. Он посылал мне письма вновь и вновь, но я не давала ответа. Вот, к примеру, стихи от него:

 

Как смутно на душе!

Где воды падают твои,

Беззвучный водопад?

Ищу и не могу найти

Сокрытый в тишине порог.

 

Я отговаривалась, только для вида, сейчас, мол, напишу ответ, но он понял мои уловки. Вот его послание:

 

Как долго я жду!

Твержу в моем нетерпенье:

«Сейчас! Вот сейчас!»

Но снова медлит гонец...

Я безответно стражду.

 

Моя мать сказала мне:

– Это, наконец, неучтиво. Довольно ребячиться, ответь ему всерьез.

Я поручила одной прислужнице, искусной в письме, сочинить пристойное случаю послание. Он и то душевно обрадовался и стал еще чаще посылать мне стихи.

В одном из писем он высказал подозрение:

 

Прибрежный кулик,

Нет, не случайно исчезли

Следы на песке.

Уж, верно, здесь набегали

Волны повыше меня?

 

Но моя прислужница, отвечавшая вместо меня с деланной искренностью, сумела рассеять его тревогу.

Он продолжал забрасывать меня письмами. В конце одного из них можно было прочесть:

«Ваши слова, кажется мне, идут от сердца, но если вы и на этот раз не ответите мне собственноручно, это будет так жестоко.

 

Чья пишет рука,

Я различить не в силах,

И все же томлюсь.

Я жду письма от единой,

Кого не видать, не слыхать».

 

Так долгое время мы посылали друг другу письма, не пустые по значению.

Настала осень.

Вот что он написал мне:

«Возможно, кто‑то стоит между нами. Как это тягостно. Я сильно встревожен, в чем дело?

 

В столице у нас

Не слышно стонов оленя

Осенней порой,

Так отчего же всю ночь

Сном не дано мне забыться?»

 

Я впервые ответила ему сама:

 

«Всю ночь не молкнут

На склоне горы Такасаго

Стоны оленей. Но, говорят, даже там

Сморят сон поневоле.

 

Так почему же вы проводите бессонные ночи? Право, это странно».

Недолго спустя он вновь прислал мне стихи:

 

«Застава встреч»

Уже казалась близка

Желанная цель.

Увы! Я ее не достиг

И безмерно печалюсь.

 

Я послала «Ответную песню»:

 

Печалишься ты

Перед «Заставой встреч»,

Но слава идет,

Будто всех неприступней

Застава «Не приходи».

 

Так посылали мы друг другу сердечные письма, и однажды утром – когда это было? – от него пришли стихи:

 

Как на реке Ои

Срубленные деревья

Ждут высокой воды,

Так я сумерек жду,

Реку слез проливая.

 

Мое ответное письмо:

 

Сумерки скоро.

Как воды реки Ои,

Тревоги растут.

Они затопили меня:

Что, если ты не придешь?

 

Письмо от него на третье утро:

 

В лучах рассвета

Исчезнут лишь капли росы.

Но отчего же,

Когда я прощался с тобой,

Казалось, жизнь отлетает?

 

Мое «ответное письмо»:

 

Роса мимолетна.

Но что же сказать о моей

Непрочной судьбе?

Я вверила участь свою

Прихоти зыбкой росинки.

 

Вот какие события произошли в моей жизни. Вскоре мне пришлось ненадолго уехать в чужие места. Он посетил меня там. На другое утро от него пришло письмо:

«Я надеялся неторопливо провести с тобой хотя бы один день, но есть тому препятствия. Что скажешь? Может быть, ты бежала от меня в горы?»

Я ответила:

 

Не по воле своей

Я скрылась в дикой глуши.

Цветок гвоздики

Сорвала я возле плетня,

И пролились росинки...

 

В конце месяца он не появлялся две ночи подряд и только послал мне письмо. Я ответила:

 

Падали слезы росой,

Еще не просохли утром

Концы моих рукавов.

Зачем же хмурое небо

Безжалостно сыплет дождь?

 

Его «ответная песня»:

 

Это моя тоска

Застлала ночью все небо

Туманною пеленой,

И поутру показалось,

Будто сыплется дождь.

 

Он появился прежде, чем я успела написать ответ.

Сколько‑то времени потом он не навещал меня, но однажды в дождливый день от него пришла весть: «Буду нынче вечером».

Я ответила:

 

Укрылась трава

В тени ветвей касиваги[91].

Увы! Неверная сень.

Не отогнать опасений,

Осенний точится дождь.

 

Вместо «ответной песни» он поспешил прибыть сам.

Настал 10‑й месяц. Пока я соблюдала «моноими», он много раз сетовал на это.

 

Ночную одежду

Я надел наизнанку...

Роса моих слез.

А поутру даже небо,

Мнится, роняет морось.

 

Я ответила, но, боюсь, в старомодном стиле:

 

Любовью горишь?

Тогда б, наверно, просохли

Одежды твои.

Но рукава наизнанку,

Скажи, у кого влажней?

 

А меж тем мой отец, служивший мне опорой в жизни, должен был отбыть на север, в край Митиноку. То было горестное время. Я еще не привыкла к моему супругу и, когда он навещал меня, только молча лила слезы и не поверяла ему свои тревоги и печали. Все кругом были полны сочувствия и говорили мне в утешение, что он меня не покинет. Но меня непрестанно томили печальные мысли. Можно ли, думала я, слишком доверять изменчивому человеческому сердцу?

Настал день отъезда. Пора было трогаться в путь. Расставаясь со мной, отец тоже не мог удержать слезы, а мое горе не высказать словами.

Отца стали торопить: «Проходит назначенный срок», – а он все медлил в нерешимости. Но, вот он свернул в трубку письмо, бросил его в мой ящик с тушечницей и вышел, роняя слезы.

Не сразу я нашла в себе силы взять письмо в руки, но, проводив взглядом отца, я наконец собралась с духом и прочла:

 

На вас одного

Я возложил все надежды.

Да будет ваш путь

С нею вдвоем так долог,

Как мой путь одинокий.

 

С тяжелым сердцем я положила письмо обратно, в надежде, что мой супруг заметит его. Скоро он появился, но я не показалась ему на глаза в моем душевном смятении.

– Что с тобой? – попенял он мне. – Дело ведь обычное, житейское, а ты впала в такое уныние! Значит, мне не доверяешь.

Но тут он увидел письмо возле тушечницы, прочел его с возгласом сочувствия и, покидая мой дом, послал вдогонку моему отцу ответное письмо:

 

Верь мне, я буду стоек,

Как сосны на берегу

Суэ‑но Мацуяма.

Все надежды не всуе

Ты возложил на меня.

 

Настал 12‑й месяц. Супруг мой отправился на поклонение к горному храму возле Ёгавы. Гонец сообщил мне на словах: «Дорогу занесло снегом, к моему великому огорчению».

Я ответила с тем же посланным:

 

Окованы льдом

Воды реки Ёгавы[92].

Опору найдет

Даже летящий снег,

Лишь я в печали растаю...

 

Быстро пролетели последние дни года.

 

9‑й год эры Тэнряку  

 

В начале года я не видела его два‑три дня и, собираясь ненадолго в отъезд, оставила письмо с наказом передать ему, если он наведается в мой дом. Вот что я написала:

 

Покинул меня!

Как с песней, полною слез,

Летит соловей,

Я плача тебя ищу

В рощах и на лугах...

 

Скоро я получила ответную песню:

 

Летит соловей,

Куда его прихоть влечет.

В лесах, на лугах

Призывно звучат голоса...

Он ищет там, но кого?

 

Вскоре затем я почувствовала себя необычно и очень страдала всю весну и все лето, а в конце восьмой луны разрешилась от бремени. Все это время супруг мой проявлял ко мне сердечное участие.

Наступила девятая луна. Однажды в его отсутствие я, чтобы рассеять скуку, стала разбирать письма в ящике с тушечницей и вдруг нашла письмо от него к другой женщине.

Я была потрясена. Пусть же он узнает, что мне все известно, и я написала ему:

 

Сомненье в душе.

К другому берегу ты

Идешь через мост.

Куда он тебя уведет?

Быть может, всему конец.

 

На исходе 3‑го месяца он три ночи подряд не посещал меня, а потом отговорился как ни в чем не бывало: хотел, мол, проверить мои чувства...

Только завечерело, как он уже поторопился уйти:

– Из твоего дома ко дворцу путь закрыт.

Мне это показалось подозрительным, и я поручила слуге следить за ним. Посланный доложил:

– Господин провел ночь в доме, что стоит в тесном переулке, на задворках улицы.

«Так и есть!» – подумала я в сердечной тоске, но у меня не хватило духу сообщить ему, что мне все известно.

Через два‑три дня перед рассветом вдруг послышался громкий стук в ворота.

«Это, верно, он», – догадалась я, но в сердечной досаде не велела отпирать. Пришлось ему отправиться в тот жалкий домишко.

Дольше я молчать не могла, сложила стихотворение с большим тщанием, чем обычно, и привязала его к увядшей хризантеме:

 

Ворочаюсь без сна

Всю ночь на ложе одиноком.

Воротится ли вновь?

Теперь у запертых ворот

Ты понял муку ожиданья?

 

«Я ждал бы до самого рассвета, – ответил он, – пока не отопрут ворота, но меня отозвали по важному делу. Укоры твои справедливы, и все же...

 

Поверь мне, поверь,

Податливей зимней ночи

Дверь на замке,

Но ожиданьем напрасным

Я вконец истомлен.

 

Он напустил на себя подозрительно невинный вид. А ведь мог бы, кажется, более искусно скрыть горькую правду, ссылаясь на службу во дворце... Но не дал себе труда. До чего же омерзительно, нет слов!

Перевод В. Н. Марковой

Комментарии В. С. Сановича

 

МУРАСАКИ СИКИБУ

ДНЕВНИК[93]

 

Десятый День Девятой Луны 

Еще не наступил рассвет 10‑го дня, как покои государыни уже преобразились, а сама она перебралась на помост, закрытый белыми занавесками. Сам Митинага, его сыновья, придворные четвертого и пятого рангов, громко переговаривались, развешивая их, вынося матрасы и подушки. Было очень шумно.

Весь день государыня не могла найти себе места – то вставала, то снова ложилась. Громко читались бесконечные заклинания, призванные оборонить от злых духов. Вдобавок к монахам, что находились при государыне последние месяцы, во дворец призвали всех отшельников из окрестных горных храмов, и я представляла себе, как Будды всех трех миров – прошлого, настоящего и будущего – слетаются на их зов. Пригласили и всех заклинателей, каких только можно было сыскать в этом мире, и, наверное, ни один из сонма богов не остался глух к их молитвам. Всю ночь шумели гонцы, отправлявшиеся с приношениями в храм, где читались сутры.

С восточной стороны помоста собрались местные придворные дамы. С западной же – находились заклинательницы, каждая из которых была отгорожена ширмой и занавеской при входе. Подле каждой из них сидел отшельник, возносивший молитву. К югу расположились рядами архиепископы и епископы. Они призывали защитника вероучения Фудомёо[94]. Их охрипшие от молитвы голоса сливались в торжественный гул. В узком пространстве к северу, отсеченном от помоста раздвижной перегородкой, сгрудились люди, коих я потом насчитала более сорока. От тесноты они не могли и шелохнуться и не помнили себя от возбуждения. Для тех же, кто прибыл из дому позже, места и вовсе не нашлось. Не разобрать было – где чей подол или рукав. Дамы пожилые между делом всхлипывали украдкой.

Одиннадцатый День Девятой Луны 

Вечером 11‑го дня две раздвижные перегородки к северу от помоста убрали, и государыня переместилась во внутреннюю галерею. Поскольку бамбуковые шторы повесить было нельзя, пришлось отгораживаться многочисленными занавесками. Архиепископ Сёсан, епископы Дзёдзё и Сайсин возносили молитвы. Епископ Ингэн, добавив необходимые благопожелания к молитве, составленной накануне Митинага, торжественно возглашал ее так, что слова западали в душу, проникали в сердце. А когда сам Митинага присоединился к нему, то голоса зазвучали так мощно, что все уверовали: роды окончатся благополучно. Тем не менее все были взволнованы и никто не мог унять слез. И хоть говорили друг другу, что слезы – предзнаменование дурное, сдержаться не было сил...

В тот же день 

Когда государыне остригли волосы и она приняла монашеское посвящение, всех охватило страшное беспокойство и отчаяние, но роды завершились благополучна Еще не отошел послед, а монахи и миряне, сгрудившиеся в обширном пространстве от залы до южной галереи с балюстрадой, пали ниц и еще раз объединили голоса в молитве.

Женщины в восточной галерее смешались с высшими придворными; госпожа Котюдзё оказалась лицом к лицу с главным Левым делопроизводителем Ёрисада, и их взаимное недоумение стало потом предметом насмешек.

Котюдзё выглядит всегда так свежо. Вот и сегодняшним утром она с тщанием привела лицо в порядок, но сейчас оно опухло от плача, там и сям слезы оставили следы на слое пудры, и она совсем перестала быть похожей сама на себя. Лицо госпожи Сайсё тоже преобразилось самым неподобающим образом. Да и сама я была, видно, не лучше. Как хорошо, что в таких случаях никто никого как следует запомнить не может.

Какие истошные вопли издавали духи, когда отходил послед! К прорицательнице Гэн‑но Куродо был приставлен учитель Закона Будды Синъё, к Хёэ‑но Куродо – некто по имени Мёсо, к Укон‑но Куродо – учитель из храма Ходзёдзи, а возле Мия‑но Найси священнодействовал учитель Тисан. Дух бросил его на пол, и Тисан находился в таком ужасном состоянии, что для чтения молитв ему в помощь призвали учителя Нэнгаку. И не то чтобы Тисан был слаб, но уж очень силен был дух. К госпоже Сайсё пригласили монаха Эйко, и от чтения молитв всю ночь напролет он осип. Но никто не мог помочь ей отогнать духов, и голоса не стихали.

Двенадцатый День Девятой Луны 

К полудню небо прояснилось, и настроение было утреннее, солнечное. Роды закончились благополучно, и радость не знала предела, а уж когда узнали, что родился мальчик, мы пришли в неописуемый восторг. Дамы лили слезы весь вчерашний день, проплакали они и сегодняшнее туманное утро. Теперь же они разбрелись отдыхать по своим покоям. Остались женщины постарше, более способные прислуживать государыне.

Митинага с супругой отправились в другую часть дворца, раздавая подарки и тем монахам, которые молились и читали сутры последние месяцы, и тем, кого пригласили только вчера и сегодня. Одаривали также лекарей и гадателей, искусных в своем деле.

Во дворце начинались приготовления к обряду первого купания. В женские покои вносились огромные мешки и свертки с одеяниями. Накидки были расшиты чересчур ярко, подолы – отделаны перламутром чрезмерно. Одеяния складывались в укромном месте. Дамы красились, слышались голоса: «А веер‑то еще не принесли!»

Привычно выглянув из комнаты, я увидела в конце коридора нескольких придворных. В том числе управляющего делами дворца государыни Таданобу и Ясухира – управляющего делами дворца наследного принца. К ним подошел Митинага и велел очистить ручей от листьев, нападавших в последние дни. Смотреть на них было так умилительно. Даже те, в чьем сердце затаилась печаль, теперь позабыли, казалось, о своих горестях.

Но и сейчас Таданобу старался не выказать радости, хотя по его лицу можно было догадаться, что он‑то как раз доволен более остальных. Канэтака – Правый советник в чине тюдзё – на веранде левого крыла дворца оживленно разговаривал с Такаиэ, носившим звание гонтюнагона.

Главный делопроизводитель Ёрисада, носивший чин тюдзё, доставил из государева дворца меч. Митинага повелел ему на обратном пути доложить государю о том, что все находятся в добром здравии. Поскольку в этот день отправлялись приношения в храм родных богов Исэ, то Ёрисада не мог задерживаться во дворце государыни, и Митинага разговаривал с ним стоя. Видимо, он одарил Ёрисада, но я того сама не видела.

Пуповину завязывала супруга Митинага. Первое кормление доверили Татибана‑но Самми, а постоянной кормилицей была назначена Осаэмон, поскольку служила она давно и славилась добрым нравом. Она приходилась дочерью управителю земли Биттю – Мунэтоки‑но Асон и была замужем за делопроизводителем Хиронари.

Тринадцатый День Девятой Луны 

Я окинула взглядом придворных дам в белоснежных одеждах, сгрудившихся перед государыней, и отчетливое сочетание черного с белым напомнило мне превосходный рисунок тушью – темные волосы на белых одеждах.

В тот день мне было как‑то не по себе, я чувствовала себя стесненной и почти все время оставалась у себя, наблюдая со стороны, как придворные дамы из восточного крыла спешили в покои государыни. Кому разрешались запретные цвета – были в коротких накидках из такого же шелка, что и нижние одеяния, и потому, несмотря на великолепие одежд, сердце каждого не было явлено. Те же, кому запретные цвета не разрешались, а также дамы постарше позаботились о том, чтобы выглядеть скромно, и одели восхитительные трех‑ или же пятислойные нижние одеяния, поверх них – шелковые накидки и простые накидки без узора. Некоторые же нарядились в узорчатые ткани и тонкий шелк.

Веера поначалу не слишком бросались в глаза, но изысканность ощущалась в них. На веерах были начертаны приличествующие случаю изречения и стихи. Забавно, что каждый хотел подобрать что‑то свое, но только надписи эти оказались при сравнении столь схожи, будто о том сговорились заранее. А желание выглядеть не хуже других чувствовалось столь явно. Шлейфы и накидки – вышиты, обшлага рукавов – в серебре, швы на подолах заделаны серебряной нитью, сплетенной шнуром, веера украшены серебряными накладками. Казалось, что видишь перед собой глубокий снег в горах, освещаемый ярким лунным светом. Слепило глаза, как если бы стены были увешаны зеркалами.

Семнадцатый День Девятой Луны 

Празднования на седьмой день после рождения принца проводились государевым двором. Митимаса, распорядитель в чине сёсё, от имени государя преподнес государыне ивовый ларец с вложенным в него списком даров. Просмотрев его, государыня передала список приближенным. Затем появились ученики из школы Кангакуин[95] и преподнесли список присутствующих. Государыня передала его приближенным. Судя по всему, преподносились и ответные дары. Действо на сей раз было особенно пышным и на удивление шумным.

Когда я заглянула за занавеску, за которой пребывала государыня, она вовсе не имела того величественного вида, который подобает «матери страны». Она почивала и выглядела несколько измученной, черты лица заострились, молодость и хрупкая красота были явлены более обычного. В пространстве, образованном занавесками, небольшой светильник ярко освещал ее как бы прозрачную кожу, и я подумала, что, когда густые волосы государыни завязаны на затылке, это делает ее еще привлекательнее. Впрочем, я говорю о вещах и так известных и потому писать о том больше не буду.

Действо происходило так же, как и в прошлый раз. Наряды для жен сановников и одежды из числа подаренных принцу выдавались из‑за занавесок, окружающих помост. Затем приблизились высшие придворные, ведомые двумя начальниками над распорядителями. Дары двора соответствовали установлениям и включали в себя одежды, одеяла и рулоны шелка. Татибана‑но Самми, первой кормилице новорожденного, преподнесли обычные женские одежды, а также длинный шелковый наряд в серебряном ларце, обернутом, кажется, в белую ткань. Слышала я, что были там и другие свертки, но я того не видела.

На восьмой день дамы переоделись в платье обычных цветов.

Девятнадцатый День Девятой Луны 

Празднества девятого дня были устроены Ёримити, временным управляющим делами дворца престолонаследника. Дары подавались на двух белых столиках. Само же действо проводилось на непривычный, современный лад. Я обратила внимание на серебряный ларец для одежд, украшенный изображением морских волн и горы Хорай. И вроде бы всем он был обычен, но в отделке ощущалась особенная искусность и свежесть. Но боюсь говорить обо всем, что заслуживает внимания, – это невозможно.

В этот вечер занавески помоста были расписаны на обычный лад – узором древесины, тронутой гниением. Женщины же переоделись в пурпур. После белых одежд последних дней это бросалось в глаза своей необычностью. Сквозь тонкие короткие накидки просвечивали сочные цвета нижних одежд, и обличье каждого было явлено.

Неприятное происшествие с госпожой Кома случилось именно в этот день.

После Десятого Дня Десятой Луны 

Государыня никуда не выходила до десятых чисел десятой луны. День и ночь мы находились у ее постели, перенесенной в западную часть дворца. Митинага навещал ее и ночью, и на рассвете. Случалось, что к этому часу кормилица забывалась сном, и тогда Митинага начинал шарить возле нее, чтобы взглянуть на младенца. Кормилица вздрагивала и просыпалась.

Я очень ее жалела. Ребенок еще ничего не понимал, но Митинага это не смущало, он поднимал его на вытянутых руках и забавлялся с ним, услаждая свое сердце.

А однажды мальчик вконец забылся, и Митинага пришлось распустить пояс, чтобы высушить одежду на огне за помостом. «Глядите! – радостно воскликнул он. – Мальчишка меня обрызгал. Один брызгает, другой сушится – все идет как надо!»

 

* * *

 

Митинага был весьма обеспокоен делами принца Накацукаса. Полагая, что я близка принцу, он спрашивал у меня совета. Так что сердце мое было полно заботами[96].

Тринадцатый День Десятой Луны 

Приближался день приезда государя. Дворец подновляли, приводили в порядок. Отовсюду доставляли необычные хризантемы и сажали в саду. Здесь были и цветы с лепестками различных оттенков, и желтые – в полном цвету, и другие – самые разные. Я могла наблюдать их сквозь разрывы в пелене утреннего тумана, и мне казалось, что старость, как считали в давние времена, можно заставить отступить. Если бы только мои помыслы были такими же, как у других... Я могла бы находить больше радостей, чувствовала бы себя не такой старой и наблюдала бы эту преходящую жизнь со спокойствием. Как бы не так – видя красоту и слыша приятное, я лишь только укрепляла мои земные привязанности. Больно было сознавать горечь и жестокость этого мира. «Не стану больше мучать себя, – думала я. – Пора забыть о печалях – нет в них смысла, а грех – большой».

Когда рассвело, я выглянула наружу и увидела уток, безмятежно плавающих в озере.

 

Утки в озере –

Могу ли смотреть на них

Безучастно?

Пересекаю бурлящие воды

Печального мира и я.

 

«Птицы выглядели столь безмятежно, но и они тоже, должно быть, нередко страдают», – подумала я.

 

* * *

 

В то время как я сочиняла ответное письмо госпоже Косёсё, небо вдруг потемнело, заморосило, и посыльный заторопился домой. Мне пришлось оборвать письмо так: «Да и небо что‑то нахмурилось». И песня тоже вышла не слишком удачной. Посыльный прибыл ко мне с ответом, когда уже стемнело. Стихотворение Косёсё было написано на бумаге с изображением свинцовых туч:

 

Гляжу и плачу –

Небо покрыли тучи.

Слезы любви

Вот‑вот

Прольются дождем.

 

Я не могла вспомнить, о чем я писала в прошлой песне, и сложила так:

 

Пришла пора дождей,

И небо покрыли тучи.

Все думы – о тебе,

И рукава не сохнут

Из‑за слез.

 

Шестнадцатый День Десятой Луны 

В этот день Митинага распорядился подогнать две новые лодки к берегу, чтобы он мог осмотреть их. На носу лодок красовались дракон и цапля – словно живые. Государь должен был прибыть к восьми утра, и потому дамы стали приводить себя в порядок еще до наступления рассвета. Поскольку предполагалось, что высшие придворные разместятся в западном крыле дворца, то у нас было непривычно тихо. Но я слышала, как женщинам, которые прислуживали второй дочери Митинага, говорилось, чтобы они были особенно тщательны в нарядах.

Госпожа Косёсё вернулась во дворец на рассвете, так что мы причесывались вместе. Полагая, что государь наверняка опоздает, мы не слишком торопились, ожидая, когда принесут новые веера взамен прежних, ничем не примечательных. Но тут вдруг послышался бой барабанов, и нам пришлось заспешить к месту встречи, что выглядело не слишком прилично.

Доносившаяся с лодок музыка в честь прибытия государя, сидевшего в паланкине, была превосходна. Шествие приблизилось. Конечно, паланкин несли люди простые, но все‑таки было больно видеть, как тяжело им было карабкаться вверх по ступеням, сгибаясь под тяжестью. И я подумала, что эти люди, находящиеся сейчас среди высшего света, обречены на мучительную жизнь.

Место к западу от помоста предназначалось для государя, а его кресло установили в восточной части южной галереи. Дамы же находились по другую сторону от бамбуковой шторы, что была повешена в восточной галерее в направлении с севера на юг. У южной опоры дворца штора была приподнята, чтобы обеспечить обеим служанкам беспрепятственный проход. Волосы их по торжественному случаю были красиво забраны наверх – точь‑в‑точь как на китайской картине.

Саэмон‑но Найси несла меч[97]. На ней была желто‑зеленая короткая накидка без узора, окраска шлейфа становилась ярче ближе к его концу, шарф и пояс – в оранжевых и белых полосах. Пять слоев ее верхней накидки повторяли цвета хризантемы, а нижняя была алой. Ее лицо, полускрытое веером, весь ее облик говорили о красоте и свежести.

Бэн‑но Найси несла ларец с государственной печатью. Поверх алой нижней накидки на ней была светло‑лиловая верхняя накидка. Шлейф и короткая накидка – тех же цветов, что и у Саэмон‑но Найси. Было больно смотреть на эту хрупкую привлекательную женщину – она выглядела столь стесненной и скованной. В сущности, по сравнению с Саэмон‑но Найси она смотрелась безукоризненно – включая веер. Ее шарф был соткан из зеленых и лиловых нитей.

Одежды развевались – женщины словно летели над землей, будто во сне. Можно было подумать, что это – небесные девы из какой‑нибудь стародавней истории.

Телохранители государя, безупречно одетые, находились при паланкине. Они выглядели очень внушительно. Фудзивара‑но Канэтака в чине то‑но тюдзё передал меч и печать слугам.

Я заглянула за бамбуковую штору и увидела там дам, которым позволялись запретные цвета. Их одежду составляли, как и полагалось, короткие накидки желто‑зеленого или же алого цвета с набивным узором по белому полю шлейфа. Верхние накидки – из темно‑синего шелка. И только накидка Мума‑но Тюдзё была бледно‑лиловой. В нарядах дам перемешались оттенки осенних листьев; нижние же одеяния выглядели, по обыкновению, весьма пестро: густой и бледный шафран, лиловый и шафрановый – на голубой подкладке, на иных – не в пять слоев, а в три.

Видела там и тех, кому запретные цвета носить не разрешалось. На дамах постарше были короткие накидки – желто‑зеленые или же темно‑алые с пятислойными обшлагами из узорчатого шелка. От яркости шлейфов с изображением морских волн рябило в глазах, пояса украшены богатой вышивкой. Нижние одеяния в три или же пять слоев были окрашены в цвета хризантемы.. Молодые дамы надели короткие накидки с пятислойными обшлагами цвета хризантемы различных оттенков: белыми снаружи, затем темно‑синими, желто‑зелеными, белыми в зеленую полоску, бледно‑алыми, переходящими в густо‑красный с белой прокладкой между ними. Цвета были подобраны со знанием и вкусом. Заметила я и какие‑то необыкновенные веера, вызывающие чувство удивления.

Обычно всегда можно заметить кого‑то, кто одет не слишком тщательно, но на сей раз все постарались одинаково – и в одежде, и в гриме, – чтобы не выглядеть хуже других, и зрелище представляло собой картину, сошедшую со страниц превосходной книги. Разница ощущалась лишь в возрасте – у одних волосы не столь густы, а другие – помоложе – обладали пышными прическами. Удивительно, что достаточно было взглянуть на верхнюю часть лица, видимую из‑за веера, чтобы сказать, действительно ли изящна та или иная дама, – кто был хорош при этом взгляде и вправду обладал несравненной красотой...

Еще до прибытия государя приехало пять женщин, находившихся ранее в распоряжении государыни: две горничные, две придворные дамы, одна – для прислуживания за столом.

Когда подали знак начать трапезу, Тикудзэн и Саке (волосы у них были забраны в пучок) вышли из‑за угловой подпоры, где обычно располагались горничные. Выглядели они как настоящие небесные девы. На Сакё была простая желто‑зеленая короткая накидка, из‑под которой выглядывали обшлага «ивового» цвета – белая лицевая сторона на светло‑зеленой подкладке, а Тикудзэн надела накидку с пятислойными обшлагами цветов хризантемы – белая лицевая сторона на темно‑алой подкладке. Шлейфы были обычные, с набивным узором. Подавала на стол Татибана‑но Самми. Из‑за подпоры я не смогла хорошенько рассмотреть ее, но она, кажется, тоже забрала волосы в пучок, а ее короткая накидка была желто‑зеленой, из‑под которой виднелись обшлага нижних накидок из узорчатого шелка цвета желтой хризантемы.

Появился Митинага с принцем на руках и передал его государю. Когда он поднял младенца, тот умилительно захныкал. Бэн‑но Сайсё внесла меч‑оберег. Затем младенца через главную залу отправили в покои супруги Митинага в западную часть дворца. Когда государь покинул залу, госпожа Сайсё вернулась обратно. «Все на меня смотрели, мне не по себе стало»,– сказала она и залилась густым румянцем. Лицо ее было очень красиво, а цвета одежд выделялись изяществом.

Семнадцатый День Десятой Луны 

На следующее утро, когда еще не рассеялся туман, прибыл государев гонец. Я же заспалась и не видела его. В тот день впервые новорожденному должны были постричь волосы. Действо отложили из‑за приезда государя.

В тот же день распределялись должности по управлению делами наследника. Я весьма сожалела, что не знала о том заранее.

Последние дни убранство дворца выглядело крайне просто, но теперь все вернулось к прежнему порядку. Супруга Митинага, которая с волнением ожидала рождения ребенка последние годы, после успешных родов успокоилась. Она приходила к мальчику вместе с супругом на рассвете, чтобы поухаживать за ним. Ее движения были исполнены достоинства и очарования.

Ночь того же дня 

Наступила ночь. Луна была прекрасна. Помощник управляющего делами дворца Санэнари, желая, вероятно, через кого‑либо из дам выразить благодарность государыне за повышение в ранге и обнаружив, что боковая дверь была после купания мокрой и никаких голосов не слышно, приблизился к комнате Мия‑но Найси в восточном конце коридора. «Есть здесь кто‑нибудь?» – спросил он. Затем Санэнари прошел дальше и приоткрыл верхнюю створку ставней, которую я оставила незапертой. «Есть кто?» – повторил он, но когда ответа не последовало и управляющий делами дворца Таданобу, находившийся с ним, еще раз спросил: «Есть здесь кто‑нибудь?» – я уже не могла притворяться, что не слышу, и откликнулась. Я не заметила в них никакого раздражения.

– Ты не слышишь меня, но замечаешь управителя. Это естественно, хотя все равно заслуживает осуждения, ибо здесь звания – не в счет, – сказал Санэнари с упреком. Тут он приятным голосом затянул песню «Сегодня хороший день».

Была глубокая ночь, и луна светила особенно ярко.

– Открой же нижний ставень, – настаивали они, но позволить высоким гостям вести себя столь неподобающим образом даже здесь, где их никто не видит, я сочла неприличным. Была бы я помоложе, мне бы многое простилось за неопытностью, но теперь я не могла быть столь безрассудна и ставень не отворила.

Первый День Одиннадцатой Луны 

1‑го дня одиннадцатой луны младенцу исполнилось пятьдесят дней. Как и положено в таких случаях, государыня сидела в окружении празднично одетых придворных дам, являя собой как бы картину, изображающую какое‑то состязание[98]. Государыня сидела к востоку от помоста, внутри пространства, отгороженного сплошным рядом занавесок, начинавшихся сзади помоста от раздвижных перегородок и доходивших до подпоры галереи. Приборы для государыни и принца стояли к югу, причем столик государыни был расположен западнее и был сделан, вероятно, из древесины аквилярии. Поднос тоже, наверное, был красив. Но точно не видела. Государыню обслуживала Сайсё. У Сануки‑но Сайсё и других дам, которые подавали кушанья, волосы, забранные наверх, – перехвачены лентами, закреплены заколками. За наследником, место которого находилось к востоку, ухаживала госпожа Дайнагон. Его подносик, чашечка, подставка для палочек, убранство столика выглядели как кукольные игрушки. Бамбуковые шторы с восточной стороны были слегка приподняты, чтобы Бэн‑но Найси, Накацукаса‑но Мёбу и Котюдзё могли бы вносить очередную смену блюд. Однако я сидела сзади и многого не видела.

В тот вечер Сё – кормилице наследника – были разрешены запретные цвета. Она выглядела очень опрятно. Сё приблизилась к помосту с младенцем на руках. Супруга Митинага взяла его к себе и придвинулась поближе к светильникам. Под их пламенем она выглядела особенно привлекательно. Ее алая короткая накидка в сочетании с набивным рисунком на шлейфе отличалась безупречным вкусом и смотрелась превосходно. Пять слоев нижних одежд государыни были нежно‑лилового цвета, верхняя же накидка – алой. Митинага потчевала младенца рисовыми лепешками‑моти.

Как и заведено, места для высшей знати находились в западной галерее восточного крыла дворца. Помимо прочих прибыли также и два министра. Затем придворные собрались на мосту, откуда стали доноситься привычные мне пьяные крики. Из покоев Митинага слуги принесли коробки и корзины с праздничными кушаньями и расставили их вдоль перил, но пламя светильников оказалось слишком слабым, так что Масамити в чине сёсё, носившего четвертый ранг, послали за факелами, чтобы можно было рассмотреть дары. Вообще‑то их полагалось выставить в кладовке при государевой кухне, но поскольку завтрашний день был объявлен для государя несчастливым[99], решили поторопиться. Таданобу приблизился к государыне, скрытой бамбуковыми шторами. «Придворные готовы»,– объявил он. Услышав разрешение государыни, люди, ведомые Митинага, вошли в помещение. Они разместились в соответствии с рангами от восточной части главного входа и до боковой двери в восточном углу дворца. Придворные дамы уселись напротив них в два или три ряда, закатав бамбуковые шторы – каждая свою. Правый министр Акимицу приблизился к тому месту, где сидели дамы – Дайнагон, Сайсё, Косёсё, Мия‑но Найси, – и раздвинул закрывавшие их занавески, чем весьма смутил их.

Меж собой мы шептались, что он слишком стар для таких проделок, но Акимицу, не обращая внимания на упреки, отобрал у дам веера и отпускал непристойные шутки. Таданобу принес чарки. Он превосходно спел «Гора Минояма», хотя обстоятельства не требовали от него особого тщания.

А сидевший у соседней подпоры к востоку Санэсукэ, носивший чин удайсё, приблизился к дамам и стал весьма непристойно ощупывать рукава и подолы их одежд. Над ним потешались, полагая, что он совершенно пьян, а некоторые заводили с ним разговоры сомнительного свойства, считая, что он все равно не понимает, с кем имеет дело. Однако он заставил нас устыдиться, поскольку держался отнюдь не хуже других. И хотя Санэсукэ ожидал своей очереди с некоторым испугом, он как ни в чем не бывало поднял чарку и провозгласил обычную здравицу. Тут начальник Левой стражи Кинто осведомился: «Прошу прощения, здесь ли пребывает малютка Мурасаки?»

«Кажется, здесь нет никого, кто походил бы на Гэндзи. Так какой же смысл приходить ей сюда»,– отвечала я.

– Третий ранг – Санэнари, взять чарку! – распорядился Митинага.

Санэнари поднялся с пола и из уважения к своему отцу, министру Центра Кинсуэ, поднялся к Митинага по лестнице, ведущей из сада. Видя это, Кинсуэ залился пьяными слезами. Гонтюнагон Такаиэ, прислонившись к подпоре в углу, теребил одежды госпожи Хёбу, распевая при этом нечто невообразимое. Но Митинага не обращал на него внимания.

Убоявшись последствий этой пьяной ночи, мы вместе с госпожой Сайсё сочли за благо скрыться сразу же после окончания пира. Но тут сыновья Митинага, а также советник Канэтака в чине тюдзё подняли в восточной галерее ужасный шум. Мы спрятались за помостом, но Митинага отдернул занавески – мы оказались в ловушке. «Каждой – сложить по стихотворению. Сочините – тогда отпущу!» – закричал он.

Преодолевая отвращение и испуг, я повиновалась:

 

– Пять десятков дней прошло.

И как могу я сосчитать

Бесчисленные годы,

Что предстоят

Наследнику на троне?

 

«Превосходно!» – сказал Митинага и, дважды повторив слова, тут же сложил ответ:

 

– Ах, если бы я был журавлем

И тысячу лет

Мой длился век –

Тогда я смог бы сосчитать

Года на троне.

 

На меня произвело сильное впечатление, что даже выпитое не лишило его рассудка. Перед наследником действительно открывалось блестящее будущее, раз уж Митинага заботился о нем с такой трогательностью. И хоть я знала, что век мой – короток, все же подумала: а ведь и тысяча лет – срок для наследника недолгий.

«Государыня, ты слышала стихотворение? Славно вышло, – сказал Митинага с гордостью. – Я не подвел свою дочь. Да и я ею – доволен. И мать твоя должна быть счастлива – вон улыбается. Думает, наверное, – хороший ей муженек достался».

Можно было подумать, что развязность Митинага объясняется излишком выпитого. Однако держался он вполне достойно, и, несмотря на производимый им шум, государыня внимала ему благосклонно. Супруга Митинага, однако, почувствовала себя, вероятно, утомленной от этих речей и решила уйти. «Мамочка меня не простит, если я ее не провожу!» – закричал Митинага, поспешая за ней сквозь занавески. Все засмеялись, когда он пробормотал: «Государыня, может, думает, что я всякий стыд потерял, но, не будь у нее таких родителей, ей бы не взлететь так высоко».

Около Десятого Дня Одиннадцатой Луны 

Уже приближался день возвращения государыни в государев дворец, и нас одолевали беспрестанные заботы. Государыня была занята переплетением книг. С рассветом мы являлись в ее покои, подбирали нужную по цвету бумагу и отправляли вместе с самой рукописью с приложением просьбы к переписчику. С утра и до ночи мы приводили в порядок уже перебеленные рукописи.

«Холодно‑то как. Молодая мать должна поберечь себя»,– сказал Митинага государыне. Тем не менее он принес ей хорошей тонкой бумаги, кисть, тушь и даже камень для ее растирания. Государыня отдала его мне. Дамы не скрывали своей зависти, говоря, что я скрытно обошла их. Но тем не менее государыня одарила меня также превосходной бумагой и кистями.

Когда я находилась у государыни, Митинага прошел в мою комнату и обнаружил спрятанную там рукопись «Повести о Гэндзи», которую я собиралась отнести домой. Он же отдал ее своей второй дочери. В то время у меня не было достойным образом перебеленной рукописи, а эта могла только сделать меня предметом насмешек.

Ребенок уже стал издавать какие‑то звуки, и потому нетерпение государя увидеть сына было столь естественным.

Наблюдая за птицами в пруду, которых с каждым днем становилось все больше, я представляю себе, как станет красиво вокруг, если снег выпадет еще до отъезда государыни. И вот – двумя днями позже, когда я совсем ненадолго забежала к себе домой, снег действительно выпал. Я смотрела на свой запущенный сад, и горькие мысли одолевали меня. Последние годы я жила здесь на поводу у восходов и закатов, смотрела на цветы и слушала птиц, наблюдала, как весна и осень окрашивают небо, отмечая про себя смену времени года. Я не знала, что станет со мной. Неуверенность в завтрашнем дне преследовала меня. Но все же с кем‑то я обсуждала свою никчемную повесть, а с людьми близкими по духу обменивалась доверительными письмами. Писала я и тем, к кому подступиться было не так легко. Занималась «Повестью» и находила утешение в бесконечных разговорах о том о сем. Я отдавала себе отчет, что не гожусь для светской жизни. Хорошо только, что я не совершила ничего постыдного или же заслуживающего осуждения, но горечи и мучений выпало на мою долю тогда немало.

Чтобы отвлечься, я взяла в руки «Повесть», но на сей раз не почувствовала былой радости и осталась ею недовольна. Мне показалось, что люди мне дорогие, с которыми я коротала время в беседах, должны считать меня пустой и никчемной. Мне стало так горько и стыдно, что я решила писем больше не писать. Люди, которых я считала в глубине души близкими, наверное, думали обо мне, как об обычной придворной даме, которая их послания делает достоянием посторонних глаз, и совершенно естественно, что они перестали вникать в мои чувства и потеряли ко мне всякий интерес.

Но все‑таки больно, что прежние связи частью ослабли, а частью – заглохли сами собой совсем. Другие знакомые, обнаружив, что найти меня стало непросто, тоже перестали бывать у меня. Изменилось все, включая самое малое, и я ощущала себя жительницей совсем другого мира. Находясь дома, я чувствовала горечь еще более, чем когда бы то ни было.

С болью думала я о том, что если я теперь хоть в ком‑нибудь нуждаюсь, так это только в тех дамах, кто всегда находится неподалеку, – к ним я чувствую некоторую привязанность, с ними можно поговорить сердечно и без труда вступить в дружескую беседу.

Особенно приятна мне Дайнагон, которая часто разговаривала со мной вечерами, проводимыми подле государыни. Наверное, я действительно уже свыклась с придворной жизнью?

И я написала ей:

 

Вспоминаю с любовью

Те ночи во дворце.

Теперь – одинокое ложе,

Холодное, как иней

На крыльях уток в пруду.

 

Дайнагон отвечала:

 

Чистят перышки друг

Другу – утки.

Глаза открываю –

Одиноко без тебя.

Тоскую ночью.

 

Увидев столь изысканный ответ, я подумала: «А ведь и вправду она – человек незаурядный».

В письмах других дам говорилось, что государыня весьма сожалела о моем отсутствии в то время, когда она изволила любоваться снегом.

Получила я послание и от супруги Митинага: «Я была против того, чтобы ты отлучалась из дворца, и, видимо, именно поэтому ты покинула нас с такой поспешностью. А твое обещание о скором возвращении оказалось ложью, и ты, похоже, останешься дома навечно».

Написано, положим, в шутку, но супруга Митинага сказала о том и государыне, и, получив такое послание, я почувствовала смущение и заторопилась обратно.

Перевод и комментарии Л. Н. Мещерякова

 

ДОЧЬ СУГАВАРА‑НО ТАКАСУЭ

ОДИНОКАЯ ЛУНА В САРАСИНА[100]

 

 

Дневник благородной госпожи, дочери управителя Восточных земель Сугавары‑но Такасуэ, написанный ею на склоне лет, когда даже луна в Сарасина кажется одинокой  

 

* * *

 

Девочка, выросшая в тех дальних краях, где «кончается дорога на Восток», и даже еще дальше, – какой же, наверное, я была дикаркой! И как только сумела я проведать о существовании романов? Но вот ведь, проведала и стала мечтать лишь о том, чтобы эти книги увидеть! Днем в досужие часы, или сумерничая, сестрица, мачеха и другие женщины пересказывали отрывки из того или иного романа моногатари, например о принце Гэндзи,– я слушала, и интерес мой все более разгорался. Разве могли они по памяти рассказывать столько, сколько мне бы хотелось!

В своей страсти я была столь неуемна, что для меня вырезали будду Якуси[101] в мой рост, и вот, потихоньку от всех, я омывала как положено руки, затворялась и, павши ниц перед изваянием, молила: «Сделай, чтобы мы скорее поехали в столицу! Говорят, там много повестей и романов – покажи мне их все!»

 

* * *

 

Когда мне исполнилось тринадцать, пришла, наконец, пора ехать в столицу. Третьего числа 9‑го месяца мы совершили «выход из ворот» и поселились пока что в Иматати[102].

Дом, где я в играх провела эти годы, был весь разорен, весь нараспашку, царила суматоха. Когда солнце зашло, опустился страшный туман, а мы как раз садились в повозки – я оглянулась, и мне стало так горько покидать моего Будду, которому я тайком била поклоны и молилась, что я украдкой поплакала.

После того как мы «вышли из ворот», мы жили в каком‑то неогороженном строении, покрытом наспех мискантом, даже ставен там не было, лишь кое‑как для нас устроили занавеси и растянули полог. К югу далеко видны были поля и равнины, а с запада и востока – море, совсем близко. Это было удивительно красиво! Вечером все вокруг окутал туман, но мне было так интересно, что я поднялась спозаранку и уже не спала, все смотрела по сторонам. Уехать отсюда было мне жаль, и я грустила.

 

* * *

 

Пятнадцатого числа того же месяца, в сумрачный от дождя день, мы пересекли границу своего края и остановились в местности Икада провинции Симоса. Наша хижина едва не поплыла – такой был ливень и непогода, от страха я не могла заснуть. Вокруг было чистое поле, только в одном месте поднимался пригорок, и на нем стояло три дерева. Днем мы сушили наши вещи, промокшие от дождя, и весь день провели там, поскольку надо было дождаться наших людей, которые отстали. Рано утром семнадцатого числа мы двинулись в путь.

В старину жил в краю Симоса некий Хозяин Мано. Когда мы переправлялись в лодке через глубокую реку, там были остатки его усадьбы, в которой, говорят, ткали и отбеливали полотно тысячами и десятками тысяч штук. Посреди реки и теперь стояли четыре больших столба, будто бы те еще, что служили в прежние времена опорами ворот. Я услышала, что другие слагают об этом стихи, и тоже про себя шептала:

 

– Если б нетленны

Здесь не стояли поныне

Эти речные опоры,

Как бы могла я

Прошлого видеть следы?

 

На этот раз на ночлег мы остановились в месте, называемом Курото‑но Хама – взморье Курото. Со всех сторон были пологие холмы, это белый песок расстилался далеко‑далеко, и на нем – заросли сосняка. Луна светила очень ярко, и звуки ветра необычайно трогали сердце. Людям, видно, показалось все это красивым – стали слагать стихи.

 

Как можно спать?

Ведь если не теперь,

Когда еще увидеть доведется

На взморье Курото

Луну осенней ночи?

 

 

* * *

 

На следующее утро мы ушли из тех мест, а к ночи остановились у переправы Мацудзато в мелководных верховьях реки Футоигава, что служит границей между краем Симоса и краем Мусаси. Вещи и прочее за ночь переправили лодками на тот берег.

Моя кормилица недавно потеряла мужа, но здесь, на границе, у нее родился ребенок, поэтому она удалилась от нас, и в столицу ей нужно было следовать отдельно.

Я очень ее любила, мне хотелось к ней, и брат взял меня на руки и отнес.

Мы все в пути останавливались в незамысловатых временных укрытиях, но туда по крайней мере не задувал ветер, они были обтянуты тканью или еще чем‑то, а тут, поскольку мужчины с ней не было, никто и рук не приложил – совсем грубая лачуга, вместо кровли в один слой была настелена циновка, и лунный свет проникал внутрь без всяких помех.

На ней были алые одежды, она лежала, и фигура ее, залитая лунным светом, была воплощенное страдание. Неизмеримо превосходя наружностью людей своего ранга, она была бледна до прозрачности. Дивясь моему приходу, она гладила меня по голове и плакала, а я была в таком волнении, что не могла и помыслить, чтобы с ней расстаться. Брат уже спешил вернуться назад, а мне все было мало – но что я могла поделать?

Долго стоял у меня перед глазами ее образ. Было так грустно, что я не замечала даже, как красив месяц, и уснула в большом горе.

На следующее утро наши повозки погрузили в лодки и переправили на другой берег. Люди, которые до сих пор нас провожали, здесь все поворачивали назад. Мы, кому предстояло дальше следовать в столицу, медлили с отъездом. Теперь наши пути лежали в разные стороны, и оттого те, кому надо было ехать, и те, кому надо было возвращаться, равно проливали слезы. Даже я своим детским сердцем почувствовала, как это трогательно.

 

* * *

 

Отсюда начиналась страна Мусаси. Ничего особенно интересного заметно не было. Песок прибрежный был не белый, а словно грязь, и поля, про которые я слышала, будто на них цветет трава мурасаки, покрывал лишь тростник и мискант, причем заросли были столь высоки и густы, что конного лучника не видно было, только верхушку его лука, и нужно было пробираться, раздвигая травы.

Там был храм, называемый Такэсиба. Вдалеке виднелись остатки каменных опор галереи и дома. Я спросила, что это за место, и услышала:

– В старину здесь был холм Такэсиба. Человека из этих краев отправили ко двору служить стражем‑факельщиком. Вот подметает он в саду перед императорским дворцом и сам себе бормочет:

– И за что мне такая злая доля? В моем‑то краю видал я и по три, и по семь кувшинов с брагой. Сверху, бывало, плавали черпаки: ветер с юга подует – они на север укажут, ветер с севера подует – на юг укажут, с запада подует – они на восток повернутся, с востока подует – они на запад повернутся. Ничего этого я здесь не вижу!

В это время дочка микадо, которую очень берегли и лелеяли, стояла совсем одна за бамбуковой шторой, и прислонившись к столбу, на все это глядела. То, что говорил сам себе этот мужчина, казалось очень интересным: что за «черпаки», как это «укажут»? Ей неудержимо захотелось это знать, она подняла бамбуковую штору и окликнула:

– Человек, подойдите сюда!

Он послушался и подошел к самым перилам.

– То, что вы сейчас говорили, повторите еще раз для меня, чтобы я могла все услышать, – так она ему велела, и он еще раз повторил свой рассказ о кувшинах с брагой.

– Возьмите меня с собой и покажите мне все это. Я говорю не шутя!

Мужчина подумал, что дело это неслыханное, да и опасное, но – видно, так уж суждено! Посадил ее к себе на спину и отправился. Подумал он и о том, что за ним, конечно, будет погоня: той же ночью перенес принцессу через мост Сэта, усадил ее на другой стороне, а сам разобрал мост и одним прыжком перепрыгнул. После снова усадил принцессу себе на спину и через семь дней и семь ночей добрался до страны Мусаси.

Император и императрица встревожились о том, что принцесса пропала, стали спрашивать людей, и в ответ услышали:

– Служилый человек из провинции Мусаси нес на спине что‑то очень ароматное, он бежал – словно летел.

Стали этого человека требовать – а его и нет.

Решили, что не иначе как он вернулся в родные края, и из дворца послали следом людей. Однако мост Сэта оказался сломан, по нему перебраться было нельзя. Только через три месяца посланные добрались до страны Мусаси. Когда стали они спрашивать того мужчину, их призвала к себе сама принцесса:

– Видно, все это было предначертано. Мне захотелось в родные места этого служилого человека, и я сказала ему, чтобы он немедленно туда отправился и меня взял с собой. И вот, мы здесь. Живется мне очень хорошо. Если станут винить мужчину и накажут его, что будет со мной? Не иначе как в прежнем рождении мне было суждено явить свой след в этой стране. Ступайте же скорее назад и расскажите все как есть.

Возразить было нельзя, и они вернулись в столицу и доложили императору, что, мол, так и так.

Что тут было поделать? Даже если наказать этого мужчину, принцессу уже не вернешь назад в столицу. Дать мужчине из Такэсиба край Мусаси в пожизненное владение, чтобы он исправлял все государственные дела, – тоже не годится. Тогда пожаловать этот край самой принцессе! – такой указ издал император.

Построили для молодых дом – такой, как строят для императорских особ, а когда принцесса умерла, то в ее доме стал храм, нарекли его храм Такэсиба.

Дети той принцессы получили родовое имя Мусаси. А еще говорят, что с той поры факелы во дворце стала жечь только женская прислуга.

 

* * *

 

Мы только и делали, что прокладывали себе дорогу среди тростника и мисканта, то по холмам, то по равнинам. Подошли к реке Асуда, разделяющей провинции Мусаси и Сагами. Это здесь, на переправе, пятый тюдзё Аривара[103] сложил: «Спросил бы я у птиц столицы...»[104] Только в семейном сборнике стихов Нарихира река названа Сумида. Переплывешь ее на лодке – а там уже страна Сагами.

В местности Ниситоми горы словно тщательно изукрашенные ширмы. А в противоположной стороне – море. И побережье, и набегающие волны очень красивы.

Дня два или три мы шли по белейшему прибрежному песку в местности, которая называется Морокоси‑га хара, «китайская равнина».

«Летом здесь словно парча настелена, местами узор ярок, местами поскромней – это цветут японские гвоздики. Сейчас уже конец осени, и их не видно» – так нам рассказали. Однако кое‑где все же остались россыпи этих цветиков – печальная краса! Наши люди дивились: «Уж не в шутку ли – равнина китайская, а гвоздики цветут японские...»

На горе Асигара четыре или пять дней мы были во тьме и страхе. Даже у подножия, когда мы наконец туда добрались, неба было не видно – так густы были заросли. Не нахожу слов, чтобы это описать, но мне было очень страшно.

У подножия Асигара мы и заночевали. Ночь была безлунная, темная, и когда мне уже казалось, что я потерялась в этой тьме, откуда ни возьмись появились три бродячие певицы. Одной было около пятидесяти лет, другой – примерно двадцать, и еще одна была лет четырнадцати‑пятнадцати. Перед нашей хижиной раскрыли зонт, а певиц усадили. Когда слуги зажгли огонь, то стало видно, что одна женщина, назвавшаяся внучкой знаменитой некогда Кохата, имеет очень длинные волосы, которые красиво обрамляют лоб, и очень белое без изъянов лицо. «Да такую хоть сейчас можно взять в свиту – не посрамит!» – так все говорили в восхищении. Голоса же у всех у них были несравненно хороши: чистые, звонкие – песни так и неслись к небесам. Все были ими совершенно очарованы, позвали приблизиться, и в разгар веселья один из наших людей сказал: «Да, певичкам из западных провинций далеко до них!» – на что они тут же звонко пропели:

– «Ах, сравнить ли с переправой Нанива...»

Внешность безупречная, голоса хороши на удивление – всем до слез было жаль, что эти женщины снова скроются в глубине горного леса, такого зловещего. Более всех горевала я, тогда еще сущий ребенок, и ни за что не желала покидать ту нашу стоянку.

На самой горе оказалось еще страшнее, чем у подножия, не могу даже это описать. Под нашими ногами были облака! Приблизительно на середине нашего подъема, на крошечном пространстве меж корней деревьев, мы увидели три кустика мальвы. Они выросли вдали от всего света, среди гор – нас это очень умилило.

А еще с горы Асигара сбегают три потока.

Когда мы наконец завершили этот трудный переход, то заночевали на горной заставе. Отсюда начиналась страна Суруга. Возле заставы, а имя ей Ёкохасири, был так называемый «каменный кувшин». В неописуемо громадной четырехгранной скале было отверстие, и из него истекала вода, отменно чистая и студеная.

 

* * *

 

В этих краях находится гора Фудзи. В родной моей стране она видна с западной стороны. Нигде на свете нет другой такой горы, как эта. Необычен и силуэт ее, и то, что она словно раскрашена темно‑синей краской, а сверху на ней лежат снега, которые не растают вовек. Это выглядит так, словно гора надела лиловое платье и накинула сверху белый кафтан «акомэ».

На вершине гора немного срезана, и оттуда поднимается дымок, а вечером мы видели, что там горел и огонь.

Застава Киёми стоит у моря, и множество сторожевых строений подступают оградами к самой воде. Наверное, когда волны высоки, они смешивают свои брызги с дымками над крышами домов на заставе Киёми. Моему восхищению не было предела.

В бухте Таго тоже были высокие волны, и мы обошли ее на веслах. Вот и переправа через реку Оигава. Вода здесь необычная, она течет быстро, и так бела, словно это густо сыплется рисовая мука.

Река Фудзигава несет свои воды с горы Фудзи. К нам прибился один местный житель, и вот что он рассказал:

«В прошлом году это было. Шел я куда‑то, и поскольку было очень жарко, решил отдохнуть здесь у воды. И вот, вижу, что с верховьев по реке приплыло нечто желтоватого цвета, и этот предмет зацепился у берега. Я взглянул – а это свиток бумаги. Попробовал развернуть его, а там – по желтому полю алые письмена, выведены четко, безупречным почерком. Странным мне это показалось. Как в высочайшем императорском указе о назначениях, там были перечислены все провинции, в которых на будущий год сменится губернатор. В нашей провинции тоже на следующий год истекал срок губернаторства, и преемник был указан, только вдобавок значилось еще одно имя. „Вот чудеса! Только этого недоставало" – с такими мыслями я высушил бумагу и прибрал ее. На следующий год в указе о назначениях все было в точности как в этой бумаге, и в нашей провинции губернатор был назначен тот самый, только вот через три месяца он скончался, и на смену ему пришел тот человек, чье имя стояло в бумаге вторым. Вот какие дела случаются. Говорят, что множество богов собирается на горе Фудзи, чтобы за год вперед принять решение о назначениях. Это поистине удивительно».

Так он нам рассказал.

 

* * *

 

Мы благополучно миновали Нумадзири, а после этого я опасно заболела. Мы тем временем подошли к провинции Тотоми, но я даже не помню, как мы переходили через перевал Сая‑но Накаяма. Я была так плоха, что на берегу реки Тэнтю для меня устроили временное пристанище, где я провела несколько дней, пока наконец не оправилась от болезни. Наступила настоящая зима, ветер с реки дул так свирепо, что не было сил это терпеть. В поисках переправы мы подошли туда, где должен был быть мост Хамана. Когда мы шли из столицы к месту службы, то переходили по его неошкуренным черным бревнам. Однако теперь от него не было видно и следа, и мы переправлялись на лодках. Плыли совсем недолго, ведь это бухта. А в открытом море бушевали высокие волны, и на пустынных прибрежных отмелях не было ничего, кроме сосновых перелесков, глядя сквозь которые чудилось, что прибой брызжет разноцветным хрусталем. И вправду казалось, будто «волны накрыли верхушки сосен», это было очень живописно.

После этого был мучительный подъем на холм Инохана – и вот мы уже в стране Микава на побережье Такаси. Яцухаси, «восемь мостов», как оказалось, всего лишь название места, там нет ничего похожего на мосты, да и вообще не на что смотреть.

Во время ночевки в горах Футамура хижину построили под большим деревом хурмы, и всю ночь сверху падали плоды, а наши люди их собирали.

Когда мы переходили через гору Миядзи, был уже на исходе десятый месяц, однако кленовые листья еще не облетели и были в самой красивой поре.

 

Видно, бури здесь не бушуют,

На этой горе Миядзи

Алая кленов листва

Не облетела еще,

Пока...

 

Переправа Сикасуга на границе краев Микава и Овари, поистине, заставляет усомниться, стоит ли ею воспользоваться, хоть слово «сикасуга» и означает «конечно», – очень забавно!

 

* * *

 

Когда мы двигались вдоль бухты Наруми в стране Овари, на глазах стал подниматься вечерний прилив. Остановиться на ночевку было бы ни то ни се, и двигаться дальше было опасно, если прилив настигнет. И тогда мы побежали вперед чуть не бегом и успели‑таки пройти!

Миновав переправу Суномата, что находится на границе с краем Мино, мы пришли в Ногами. Там опять явились бродячие артистки, они пели для нас весь вечер, а я с любовью вспоминала тех, что были в Асигара, и грустным думам не было конца.

Разбушевались снегопады, мело, и мы миновали заставу Фува и гору Ацуми, ничего не увидев интересного. В краю Оми мы четыре или пять дней прожили в доме человека по имени Окинага.

У подножия горы Мицусака мы изрядно претерпели: и день и ночь шел дождь вперемежку со снегом, казалось даже, что солнечный свет померк.

Оттуда мы двинулись дальше, и своим чередом миновали Инуками, Кандзаки, Ясу, Курумото. И вот уже расстилалось во всю ширь озеро, и было так интересна разглядывать острова Надэсима, Тикубусима и другие. Мост Сэта оказался разрушен, и переправа через озеро была нелегкой.

 

* * *

 

После привала в Авадзу 2‑го числа 12‑го месяца мы вошли в столицу. Следовало войти в город в темное время суток, и мы двинулись в час Обезьяны, а когда проходили заставу, то на склоне горы, над временным дощатым ограждением, мы увидели возвышающегося примерно на один дзё и шесть сяку Будду, сделанного пока еще вчерне, так что лишь лицо его было различимо. Глядя на него издали, я думала – как печально выглядит этот Будда, воздвигнутый вдали от людей и безучастный ко всему, что его окружает! В тех краях, что мы оставили позади, я нигде, кроме заставы Киёми в Суруга, да этой последней заставы Аусака, не была так растрогана увиденным.

В полной темноте мы добрались до нашего дома, расположенного к западу от дворца Сандзё[105].

 

* * *

 

Усадьба наша была велика и неухоженна, обширные мрачные заросли сада не уступали тем дебрям горных лесов, которые мы недавно миновали на своем пути, и уж совершенно не походило все это на столицу.

Жизнь наша еще не устоялась, во всем была неразбериха, но я только и думала: «Когда же? Скорей бы!» – и подступала к матери с просьбами: «Попроси у кого‑нибудь, я хочу увидеть эти книги! Покажи мне моногатари!» И вот мать написала письмо нашей родственнице, которая служила во дворце Сандзё, госпоже Эмон, и попросила ее об этом. Та, кажется, удивилась, но была рада помочь и прислала мне в верхней половинке ящичка для туши превосходные брошюрованные тетради соси[106], пояснив при этом, что ей они достались от самой принцессы.

Вне себя от радости, я погрузилась в романы и не отрывалась от них день и ночь, но это было хорошо лишь для начала, мне хотелось еще и еще книг. Но кто же будет присылать их сюда, в усадьбу на окраине столицы, куда только‑только поселились люди?

Перевод и комментарий И. В. Мельниковой

 

ЯПОНСКИЕ ЛЕГЕНДЫ О ЧУДЕСАХ

 

Средневековые японские легенды о чудесах всегда пользовались огромной популярностью у читателей. Неиссякаем интерес к ним и сегодня. Многие сюжеты Средневековья получили развитие и в современной литературе, ибо ожидание чуда, похоже, органически присуще самой природе человека. Только раньше он верил в эти чудеса безоговорочно, а теперь находит в них нечто другое – отдохновение от несколько «зарегулированного» современного стиля жизни, при котором в идеале никаких случайностей, непредсказуемостей, выпадения из обыденности и чудес не бывает. Средневековые авторы (которые, впрочем, считали себя не столько творцами беллетристических произведений, сколько незаметными регистраторами чудес) были людьми глубоко верующими, и потому их рассказы о необычайном обладают той степенью искренности и простодушия, которые и заставляют нас обращаться к ним вновь и вновь.

В настоящем издании публикуются фрагменты из трех произведений буддийской литературы чудес, которые представляют три этапа ее развития.

«Записи о стране Японии и о чудесах дивных воздаяния прижизненного за добрые и злые дела» («Нихон гэмпо дзэнъаку рёики», или сокращенно «Нихон рёики», три свитка, 116 историй) были составлены на рубеже VIII–IX вв. буддийским монахом по имени Кёкай из храма Якусидзи, что в городе Пара, который являлся столицей Японии с 710 по 784 г. Несмотря на чрезвычайно широкую популярность «Нихон рёики» (об этом свидетельствует множество сохранившихся списков), о жизни этого монаха не известно почти ничего – Средневековье не слишком внимательно к судьбам своих авторов.

Разъясняя цели своего произведения, Кёкай писал в предисловии к первому свитку: «Есть алчущие добра храмов Будды – они перерождаются волами, дабы отработать долг. Есть и такиеони оскорбляют монахов и Закон Будды, при жизни навлекая на себя несчастья. Иные же ищут Путь, вершат подобающее и могут творить чудеса уже в этой жизни. Тот, кто глубоко верует в Закон Будды и творит добро, достигает счастья при жизни. Воздаяние за добро и зло неотступно, как тень. Радость и страдание следуют за добрыми и злыми деяниями, как эхо в ущелье. Кто‑то видит это и слышит об этом, удивляется, сомневается и тут же забывает. У тех же, кто стыдится своих грехов, с болью бьются сердца, и они спешат скрыться. Если бы карма [107] не указывала нам на доброе и злое, то как тогда можно было бы исправить дурное и отделить добро от зла? Если бы карма не вела нас, то как было бы возможно наставлять дурные сердца и шествовать дорогой добролюбия?»

Таким образом, чудеса в понимании Кёкаяэто средство для наставления паствы. Если же говорить о композиции его легенд, то в большинстве случаев они начинаются либо с констатации несоответствия (режесоответствия) поведения героя нормам буддийской этики, либо с описания несоответствия окружающих героя условий его достоинствам и недостаткам. Нарушение этого соответствия и его чудесное преодоление и составляет движущую силу сюжета. Причем награды и наказания, о которых говорит Кёкай, – вполне житейского свойства. Нищий, обретший достаток. Разорившийся богач. Исцелившийся и захворавший. Рассказы «Нихон рёики» – принципиально дидактичны, многие из них кончаются нравоучением, похвалой праведнику, осуждением недостойного.

«Нихон рёики» – первое произведение в литературной истории Японии, которое было целиком написано в буддийском ключе. До появления «Нихон рейки» синтоистское божество, эпический герой, правитель страны или же государственный деятель удостаивались быть изображенными ввиду их мироустроительной или же исторической значимости. Для Кёкая те или иные люди значимы потому, что через них явлены основные закономерности человеческого существования (в буддийском понимании). Они изображаются не потому, что они значимы сами по себе, но потому, что в них лучше, чем в ком‑либо другом, воплощены качества, способные показать действенность и универсальность кармического воздаяния. Кёкая интересует не жизнь человека от рождения до смерти, не его биография и не житие. Об этом же говорят и названия отдельных историй. В них кратко представлен сюжет истории, но имена персонажей опущены. Кёкай выбирает из всего жизненного потока только те события, только те свойства человеческой натуры, которые могут повлечь за собой воздаяние. Причем в историях «Нихон рёики» сделан акцент на воздаянии прижизненном, часто немедленном: «Близок час воздаяния в этой жизни! Подумай о будущем и смягчись. Пусть сердце твое станет добрым». Или: «Как можно не верить, что воздаяние близко и наступит в этой жизни?» и т. д.

В подавляющем большинстве случаев герои рисуются либо безгранично злыми, либо исключительно добрыми. Мир «Нихон рёики» (как и средневековой буддийской, а также христианской, мусульманской и т. д. литературы вообще)это мир идеальных причинно‑следственных связей. Как только в начале повествования о герое сообщается, злодей он или добролюб, читателю уже ясен исход рассказа. Для средневекового читателя значимость легендыне столько в ее занимательности, сколько в утверждении справедливости. В этом религиозном мире (как, впрочем, и в современном детективе) не бывает так, чтобы злодей не был наказан.

Среди героев «Нихон рёики» есть высокопоставленные чиновники и даже императоры («Бывший император Сёму воздвиг невиданно большую статую Будды, упрочил Учение на вечные времена, обрил голову, облачился в монашеские одежды, получил посвящение, творил добро и справедливо повелевал людьми»). Но более характерной представляется не фигура государя или чиновника, но праведника или грешника, не имеющая выраженного социального статуса. Раннеяпонский народный буддизм (а легенды «Нихон рёики» в значительной степени принадлежат к фольклорному пласту творчества), равно как и раннее христианство, был призван ликвидировать противопоставленность социального «верха» и «низа», государя и подданного. Во втором свитке памятника сообщается о монахе Тайкё, проклявшем принца Удзи, который оскорбил его. Родичи принца доносили государю: «На убийство отвечают убийством. Удзи умер. Мы отомстим Тайке». Однако государь отвечал: «И я монах, и Тайкё тоже монах. Как может монах убить монаха?»

«Записи о вознесении в Край Вечной Радости» («Одзё гокуракки», один свиток, 42 истории) принадлежат кисти мелкого чиновника Ёсисигэ‑но Ясутанэ (принявшего впоследствии постриг под именем Дзякусин). Эти «Записи» были составлены им в конце X в. В названии произведения отразился стремительно распространившийся в то время культ будды Амиды (Амитабхи), считавшегося владыкой Края Вечной Радости – буддийского рая (его называли также Пречистой Землей).

О Ясутанэ известно больше, чем о Кёкае,жизни чиновников документировались лучше монашеских. Он родился в 931 г. Его учителем был знаток китайской литературы Сугавара‑но Фумитоки (899–981). Долгие годы Ясутанэ служил регистратором государевых указов. Приобщением к культу Амиды он обязан «Обществу поощрения учености», чьи участники проводили время в молитвах о перерождении в Краю Вечной Радости, сочинении стихов на китайском языке, изучении едва ли не главного для Японии священного буддийского текста – «Сутры лотоса» (санскр. «Саддхармапундарика‑сутра»).

В 982 г. Ясутанэ заканчивает «Записки из павильона у пруда» («Титэйки»), в котором он воспевает царедворцев, уверовавших в Амиду, посвятивших свою жизнь изучению мудрых книг. Считается, что «Записи о вознесении в Край Вечной Радости» увидели свет в 984 г. А в следующем году Ясутанэ принял монашество и нарекся Дзякусином. Вместо упраздненного «Общества поощрения учености» Ясутанэ вместе с одним из крупнейших религиозных деятелей своего времени, монахом по имени Гэнсин (942–1017), основывает «Общество двадцати пяти способов созерцания». Умер Ясутанэ в 997 г.

Установка на чудо, полная серьезность и дидактичность изложения роднят произведения Кёкая и Ясутанэ. Однако «Записи о вознесении» обнаруживают и ряд особенностей. Во вступлении к «Одзё гокуракки» говорится: «С младых ногтей молился я Амиде, а когда мне минуло сорок лет, вера моя укрепилась еще более. Губами я повторял имя Амиды, а в сердце лелеял дивный лик. Шел я или стоял, сидел или лежал – ни на миг о том не забывал. Стоят статуи Амиды во дворцах, домах, пагодах и усыпальницах. Нельзя не поклоняться и изображению Пречистой Земли. Монахи и миряне, мужи и жены вознестись хотят в Край Вечной Радостине минует их молитва сия. В сутрах и толкованиях к ним глаголется о добролюбии, и желающий Края Вечной Радости не читать их не может».

Итак, автор «Одзё гокуракки» концентрирует свое внимание не на жизни (как то было в «Нихон рёики»), а на моменте смерти праведника (Ясутанэ не интересуют злодеи), непосредственно после которого следует возрождение в раю. Эти праведники живут для жизни другой, их цель – разорвать бесконечную цепь рождений и смертей ради жизни вечной в Краю Вечной Радости. Поскольку цель героев Ясутанэ состоит не в улучшении чего‑то, что сделает их земную жизнь более приятной, а в решительном самовыключении из нее ради последующего вознесения в рай, то и сюжетом здесь часто движет преодоление обыденной жизни ее каждодневным отрицанием (отказ от пищи, речи, семьи и т. п.).

«Записи о чудесах, сотворенных „Сутрой лотоса" в великой стране Японии» («Дайнихонкоку хокэкё кэнки», сокращенно «Хокэ кэнки», три свитка, 129 историй) были составлены монахом по имени Тингэн в середине XI в. Отличительной особенностью чудес, описываемых в данном произведении, является то, что они случаются с обожателями этой знаменитой на всем буддийском Востоке сутры. Тингэн писал, что «Сутра лотоса» истинно повествует о далеких временах, когда Шакьямуни достиг просветления, и истинно указует, что каждая тварь может стать Буддой... От принца Сётоку [108], призванного в западный Край Вечной Радости, и до дней нынешних немало найдется людейпоклонявшихся Сутре и читавших ее,кто испытал на себе ее дивную благодать... Если не записать дела дней минувших, то чем тогда будут одушевляться потомки?»

В этих словах Тингэна обращает на себя внимание следующее: главным средством к возрождению в раю являются не добрые дела и даже не вера вообще, а поклонение и рецитация одного‑единственного текста«Сутры лотоса». Она же, «Сутра лотоса», является и основным «подателем» чудес, которые творятся с ее обожателями.

А. Н. Мещеряков

 

ЯПОНСКИЕ ЛЕГЕНДЫ О ЧУДЕСАХ[109]

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 243; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!