От моей последней встречи с Ахматовой в Москве и до первой встречи в Комарове 24 страница



Скууучно!

Возник обычный общий разговор о Евтушенко, Вознесенском и Ахмадулиной. О Евтушенко и Ахмадулиной говорили по‑разному, о Вознесенском же все с неприятием.

– «Мальчик Андрюшечка», как называли его у Пастернаков, – сказала Анна Андреевна. – Вчера он мне позвонил. «Я лечу в Лондон… огорчительно, что у нас с вами разные маршруты… Я хотел бы присутствовать на церемонии в Оксфорде». Вовсе незачем, ответила я. На этой церемонии должен присутствовать один‑единственный человек: я. Свиданий ему не назначила: ни у Большого Бена, ни у Анти‑Бена…

Разговор впал в обычную колею: вот мы сидим, недоумеваем, бранимся, а Вознесенский, Евтушенко и Ахмадулина имеют бешеный успех.

– Надо признать, – сказала Анна Андреевна, – что все трое – виртуозные эстрадники. Мы судим их меркой поэзии. Между тем, эстрадничество тоже искусство, но другое, к поэзии прямого отношения не имеющее. Они держат аудиторию вот так – ни на секунду не отпуская. (Она туго сжала руку и поставила кулак на стол.) А поэзия – поэзией. Другой жанр. Меня принудили прочесть «Озу» Вознесенского, какое это кощунство, какие выкрутасы…217

Было около четырех. И до сих пор неизвестно – едут они или не едут, готовы визы или нет. Я ушла, условившись, что позвоню, и если да – примчусь на вокзал.

 

28 мая 65 (продолжение) • Не уехали. Отправятся 1 июня. Нет ничего вреднее для больного сердца, чем этакие финты.

 

29 мая 65 • Вечером вчера международный звонок. Скороговорка телефонистки: «Вас вызывает Лондон. Будете говорить? Будете говорить? Будете говорить?» – Буду.

Звонила Аманда. Она хочет встретить Анну Андреевну в Голландии, чтобы помочь ей на пароходе. Я позвонила про это Анне Андреевне, и по бурной ее радости заново поняла, как она боится дороги!

 

31 мая 65 • Боялась не зря. Уезжала мучительно. Уехала, но не обошлось без болей в сердце. Я ее не провожала (занята), но Ника и Наталия Иосифовна рассказывают: до без четверти шесть ей не изволили сообщить, едет она или нет; она своим грозила, что если визу не дадут сегодня – вообще не поедет ни в какой Лондон, а отправится к себе в Комарово. Дали! Но на перроне уже сплошной нитроглицерин.

 

26 июня 65 • Вчера, вернувшись с дачи, я сразу позвонила ей. В ответ – бурная радость: «Я вам вчера весь день звонила. Приходите скорее!» И вот – Ордынка. Всюду цветы. Проклятье! Моя неспособность помнить дни рождения опять сыграла со мною злую шутку. Только что день рождения Анны Андреевны, а я и не вспомнила. И вообще непростительно: в нашем саду, в Переделкине, цветет сирень, а я ни веточки не привезла.

Ардовы в полном составе. Кроме них – Любовь Давыдовна. Потом портниха. Встреча наша в столовой, на людях, все время кто‑то проходит, приходит, уходит. Анна Андреевна благостна, приветлива и величава, но по каким‑то еле уловимым признакам я догадалась, что она то ли больна, то ли не в духе.

Вскоре, когда мы минут на десять остались одни, мне сделалась ясна причина ее раздражительности.

Иностранная пресса.

Из чемоданчика вынула она целый ворох газетных вырезок. И книгу – «Воздушные пути», № 4. Деду кто‑то привез из‑за́ моря в Переделкино экземпляр, дома я просмотрела, но еще не изучила досконально. С удивлением, благодарностью, радостью, скорбью увидела я там Фридину запись[181]. (Хватит ли у Фридочки сил обрадоваться?..) И там же стихи Бродского. И воспоминания Ахматовой о Модильяни – прекрасные. И ее же – о Мандельштаме – обрывки, драгоценные, разумеется, но в том же несобранном состоянии, в каком я читала их в Комарове. И дивная фотография Пастернака… И стихи – лагерные – Елены Михайловны Тагер… Остальное посмотреть я не успела.

Анна Андреевна сердито перелистывала книгу, отыскивая страницу. Нашла и протянула мне том, указывая ногтем, откуда читать. Чье‑то предисловие (курсив). Сначала идет известная мне наизусть ахматовская «Последняя роза» (с опечаткой в эпиграфе[182]). Потом текст от редактора. Весьма двусмысленный текст! Противно[183].

Гадко, не спорю.

Анна Андреевна вынула книгу у меня из рук, швырнула в чемоданчик, а передо мною выложила газетные вырезки.

– Читайте. Я должна примерить платье под руководством Нины и Любочки. Скоро вернусь.

Я начала читать. Не могу похвалиться, что справляюсь с английским без труда. Однако в газетных откликах разобралась. Они разные. Что ж! Пустовато. Хвалы, но за хвалами – пустота. И обидное невежество. Гумилев расстрелян в 20 году. Им все равно – в 20‑м, в 21‑м… Ахматова рассматривается чаще всего не как великий русский поэт, а как женщина‑поэт, поэтесса. («Я научила женщин говорить…») Она женщина, но отнюдь не феминистка. Не всегда также можно понять из текста заметок, молчала ли она двадцать лет, или двадцать лет работала, но ее не печатали. Прокламируется некое ее литературное воскресение во время Второй мировой войны, когда она почувствовала себя патриоткой. (А 14‑й год? А – всегда?) Затем какая‑то путаница с каким‑то звонком Сталина в Ташкент, он будто бы приказал вылечить ее от тифа – хотя, мне помнится, звонил в Ташкент не Сталин, а Жданов, и не во время тифа, а раньше… Встречаются, впрочем, и толковые интервью: это те, в которых добросовестно воспроизведены собственные мысли Ахматовой об эстрадной поэзии – существуют стихи, которые звучат с эстрады, а на бумаге оказываются мнимостью; слова ее о Марии Петровых и о юных, но уже гонимых поэтах. (Явно подразумевается Бродский с товарищами.) Но то: «говорит Ахматова», а когда «говорят газетчики» – сплошное пустомельство218.

Анна Андреевна вернулась и снова села на диван рядом со мною.

– Вкусили?

Я сказала: толково кое‑что, но много равнодушия и вранья.

– Много злобы. Здесь, в этом ворохе, собрано далеко не все. Интервьюировала меня одна журналистка. Поговорив со мною, опубликовала следующее соображение: «Сначала я думала, что это тяжелый случай нарциссизма»… И вот так – все…

Я сказала: судя по вырезкам, не все.

– Да, человеческая глупость разнообразна.

Анна Андреевна сунула газетные вырезки в чемоданчик. Вынула фотографии. Некоторые ужасны: не Анна Ахматова, а старушенция какая‑то. Хорошая одна: трагическая маска. Без живой боли невозможно смотреть на ту, где Анну Андреевну почтительно сопровождают из одного здания Оксфорда в другое. Она уже в мантии. Выражение лица, поникшие плечи: люди! зачем вы ведете меня на эшафот?219 Она объяснила: «В этот день у меня сильно болело сердце». Я глядела, вглядывалась в ее лицо, мученически возвышающееся над мантией, и вспомнились мне строки из «Черепков»: «На позорном помосте беды, / Как под тронным стою балдахином». Здесь, на помосте торжеств, тронный балдахин – мантия! – кажется пестрым саваном…

 

Господи! Ты видишь, я устала

Воскресать, и умирать, и жить…

 

Анна Андреевна спрятала фотографии. Начался монолог. Отрывистый и непоследовательный. Сейчас восстанавливаю в беспорядке.

– Я у сэра Исайи прямо спросила: все эти торжества – и Таормино, и Оксфорд – это ваших рук дело? «Нет… Ну, конечно, вернувшись, я рассказал что и как, но дальше все пошло само своим ходом».

– Он пригласил меня и Аничку остановиться у него. Мы жили в отеле. Тамошние люди не понимают, что нам нельзя ни у кого останавливаться, а положено жить, где поселены.

– Дружила с Оболенскими, они душеньки220.

– У Солдатовых была на семейном обеде, милые, милые люди221.

– В Париже пришел ко мне Юрий Павлович Анненков. Неузнаваем. (Тут она таинственно понизила голос до шепота, словно удивляясь подмене.) Просто какой‑то другой старичок222.

– Соломинка дивная, совершенно узнаваемая, та же. Встретила нас, приглашала жить у нее223.

– Кто переменился – это Париж. Прекрасен, но совсем другой. Переменил цвет: был когда‑то серый, а теперь белый. Волшебный. Старых улиц я не узнала. Какие‑то роскошные взлеты, спуски, автострады. Меня щедро возили по городу. Но движение там – это уже не движение, а стояние… Город наряден, а люди – да, представьте себе! люди в парижской толпе одеты плохо. В Лондоне старомодны до ужаса, в Париже бедноваты. Да, да, как‑то что‑то накинуто на одно плечо, всунуто в один рукав. Все женщины выкрашены в соломенный цвет, точно попадаешь в царство соломенных крыш.

– В Оксфорде я очень устала. Целые дни правила чужие диссертации. Кто бы мог подумать, что мне, при моей серости, придется заняться этим?.. Ну да, там все пишут диссертации об акмеизме, о Мандельштаме, о Гумилеве, обо мне. У них все перепутано и наврано, а я должна исправлять.

Я сказала: хорошо, что вы получили такую возможность.

– Нет, Лидия Корнеевна, я поняла, что на все это надо махнуть рукой. Ничего не исправишь. Переводы ужасны. Я видела «Реквием» – избави Бог такое и во сне увидать, это наглая халтура. «С морем разорвана связь» – будто бы с Балтийским. «Памятник мне» – будто памятник на могиле… И так все сплошь. Самый точный перевод, сделанный Амандой и Питером – прозаический. Я его авторизовала. Но ведь это всего только проза[184].

– Виделась я и с Акулой капитализма[185]. Это дурной человек. Сэр Исайя сказал ему: «Вы не раз печатали стихи и прозу Ахматовой. Вы должны заплатить ей». Он ответил: «Закон на моей стороне». Видали хама? Через некоторое время он все‑таки позвонил мне и спросил, хочу ли я, чтобы он лично привез мне деньги в конверте? Я ответила: «Рада за вас , что вы позвонили и произнесли эти слова. Ничего мне не надо: ни вашего визита, ни денег, ни конверта». И повесила трубку, не простившись224.

– Нет, нет, Лидия Корнеевна, на Западе уже ничего не исправишь. Злое вранье Неведомской, Анны Андреевны Гумилевой, Маковского считается первоисточником и проникает в серьезные исследования. Мне некогда опровергать. Я не в силах225.

– Поляки в Париже обращались со мной как с мощами. Каждую минуту целовали колени.

Я спросила, побывал ли у нее Иозеф Чапский?

– Чапский? Был, был… – Она весело ткнула пальцем в мою злополучную брошку. – Я устроила ему сцену ревности, а он пел дифирамбы – вам.

Мне пришлось отколоть брошь от жакета и вручить ее на рассмотрение Нине Антоновне и Любови Давыдовне. (Которые не замечали ее множество раз.) Анна Андреевна насмешливо им поясняла: «Черная неблагодарность. Я ему стихи, а он в ответ брошку, не мне, а сопернице».

Дамы хвалили брошь226.

Анна Андреевна продолжала:

– Знаете, чему они там из моих рассказов более всего удивились? Вы, и вы, и вы (она кивнула мне, Нине и Любочке) этому нисколько не удивляетесь, для нас всех здесь это привычно. Они же делают большие глаза. Их удивило, даже потрясло, когда я рассказала, что за несколько дней до отъезда получила письмо от моряков и лесорубов. У них никто стихов не читает, кроме очень тонкого слоя интеллигенции. А тут вдруг, изволите видеть, моряки и лесорубы!227

Хлынул дождь. Он работал за окном, как хорошо налаженная, без перебоев, ровно работающая машина. Мне было пора – Анна Андреевна устала – да и ждала кого‑то – кажется, Журавлевых. Из‑за дождя я долго не могла уйти. Любовь Давыдовна капала ей в глаза какие‑то синие, привезенные из‑за границы, капли – оказывается, у этой злосчастной путешественницы в придачу ко всем болезням еще и конъюнктивит.

 

8 августа 65 • «Дорогая Анна Андреевна вчера утром умерла наша Фрида» – своею рукой написала я сегодня. (И дальше адрес, потому что Анна Андреевна адрес могла позабыть, а телеграфировать пожелает.)

 

10 августа 65 • Среди других телеграмм, читавшихся над гробом – над Фридиным гробом! – была и такая:

«Пусть ее светлый образ останется для нас утешением и примером душевного благородства. Ахматова»228.

Примером? Да. Но утешением? Какое тут утешение? Как утешиться, что Фриды больше нет, и главное, какое утешение в ее предсмертных муках!

 

10 сентября 65 • Знает ли Анна Андреевна?229 И как я была бы счастлива позвонить Саше и сказать: «Саша? Говорю я… Скажи маме: в субботу, 4 сентября, дело пересмотрено, Иосиф свободен»…

Все кругом гадают: чье вмешательство побудило Верховный Суд пересмотреть наконец это дело? Думаю: капля долбит камень. Фрида своею записью докричалась, наконец, до широкого мира. На нас всех – и на Ахматову в том числе – Толстиков может плевать. На Сартра и на Европейское содружество ему плевать не позволяют. А Сартр – не знаю, правый он или левый? – Сартр, если верить слухам, написал Микояну, что в октябре писатели Содружества съедутся в Париже и там разговор о Бродском пойдет непременно230.

Необходимо, чтобы Анна Андреевна и все ленинградцы знали: к нашей радости примешана капля яда… Лев Зиновьевич ходил в Верховный Суд РСФСР и там ему сказано: решение ленинградского суда не отменено, как ошибочное, а изменено только в части срока: вместо пяти лет наказание сократили до уже отбытого времени – один год и пять месяцев. Значит, он все‑таки был виновен? В чем? А виноватость его может дать основания ленинградскому начальству, то есть Толстикову, Волкову, Лернеру, Прокофьеву не допустить ни прописки, ни работы.

 

25 сентября 65 • Бродский… Освобожденный Бродский.

Он приехал в Москву раньше, чем в Ленинград. С ним вместе мы позвонили в Ленинград, Анне Андреевне. Я отдала ему трубку, а сама ушла в кухню жарить яичницу.

Иосиф. Тот, кого на один месяц и восемнадцать дней не дождалась Фрида.

Он как‑то еще вырос и поширел. Большой, будто сильный. Но и потрясенный: не кончает фраз, бегает по комнате, все время крутит пальцами.

Одет плохо. Но и это его не портит. Доброта, простодушие, ум, дурной нрав, ребячливость – прямой поэт.

Читал мне стихи – но бросал, забывал их.

Теперь предстоит Ленинград и последний барьер – прописка.

Зашла за ним Юля. (Она его ко мне и привезла.) Они ушли вместе.

Подавая ей клетчатое пальто – Иосиф сказал:

– Все в клетку, как тюремная решетка.

 

8 октября 65 • Приехала Анна Андреевна. Живет на Ордынке.

Такой отяжелевшей, унылой и раздражительной я, кажется, ее еще никогда не видала. Жалуется на сердце: «мне хуже от того, что лето я прожила без единой прогулки». Когда она встает, вид откровенно страдающий: гримаса боли и одышка.

Под зеркалом в столовой – две высокие белые стопочки книг. Возле нее, под рукою, один экземпляр. Бродский, наконец, освобожден, и наконец добежал до нас «Бег времени»! Но на радость, на счастье у нее, видно, тоже не хватает сил.

– Сейчас я покажу вам издательские мошенства. Подлейшие.

Она объяснила: снят эпиграф из Бродского к ее «Последней розе» (то есть убрана строка Иосифа, обращенная к ней: «Вы напишете о нас наискосок»). Со стихами к Борису Леонидовичу поступлено так: цикл разрушен и вместо «Памяти Бориса Пастернака» предложено озаглавить стихотворение «Смерть поэта». Она согласилась. Но, уже без спросу, негодяи подменили даты: вместо 1960‑го под «Смертью поэта» в надежде на беспамятность читателей поставлено «1957», и под стихотворением «И снова осень валит Тамерланом», не 47‑й, а тоже 57‑й[186].

– Это мелкое жульничество… – прокомментировала Анна Андреевна. – Нечто вроде воровства Муры Будберг с прилавка… Вы слышали? Все английские газеты полны этим происшествием… Какие мелкие, однако, приемы для такой крупной авантюристки!..231

Она протянула мне книгу.

– Это для вас, надпись и поправки прочтете после… А сейчас я только покажу вам, где должно стоять «Я всем прощение дарую». Вот здесь. Сразу после стихотворения о Пастернаке 47 года.

– Уверена, что весь тираж «Бега времени» загонят в провинцию – там его никто не станет покупать.

(Быть может и так. Вообще существует у нас подобный способ борьбы с книгами – с теми, в которые влюблены обе столицы.)

Сегодня Анна Андреевна и об Иосифе отзывается как‑то раздраженно, безлюбовно.

Я сказала, что после всего перенесенного ему нужен был бы санаторий: хоть на двадцать шесть санаторных дней нормальная жизнь.

– Какая может быть нормальная жизнь у того, у кого все навыворот? С каторги вернулся румяный, здоровый, а из санатория вернется на четырех ногах и на цепи…

Она спросила, читала ли я «Воспоминания» Надежды Яковлевны, которые ходят по рукам.

Я их читала.

– Ну вот теперь, наконец, я буду знать, что это такое. Расскажите.

Я ответила: последовательный, подробный и напряженный рассказ о всех ступенях гибельного пути Мандельштама. Имеет ценность.

Меня ее вопрос удивил: она – участница событий, там в рукописи очень много о ней…

– А разве сами вы не читали? – спросила я.

– Нет.

– Надежда Яковлевна вам не предлагала прочесть?

– Предлагала.

– Почему же вы не прочли?

– Не знаю… – сделав рассеянные глаза, ответила Анна Андреевна232.

Потом мы долго пили чай с Ардовыми. Виктор Ефимович рассказывал анекдоты. Анна Андреевна молчала и не улыбалась. Нина Антоновна, которой, слава Богу, гораздо лучше, поила Борину «вторую Нину» из блюдечка.

Анна Андреевна увела меня к себе. Легла.

– В Париж я ехать отдумала. Может быть в марте. Только не теперь.

Пошарила в сумочке и вынула очаровательную записную книжку: «Это мне сэр Исайя подарил».

Помолчали.

– Вы заметили, – спросила она, – кто именно во все горло чествует нынче Есенина?.. Зелинский, Сергей Васильев, Куняев, Прокофьев… Заметили, что Есенина выдвигают сейчас в противовес Маяковскому?

Заметила. И компанию славящих тоже вполне оценила. Хорош каждый в отдельности и хороши все вместе.

Анна Андреевна больна и устала. Я простилась.

Спустившись в метро, я села на пустую скамью и открыла «Бег времени». В ярком свете прочла:

«Лидии Чуковской – мои стихи, ставшие нашей общей книгой, дружески – Ахматова. 7 октября 1965. Москва».

В вагоне, перелистывая «Бег», увидела выправленные Анной Андреевной даты, восстановленный эпиграф из Бродского над стихами «Последняя роза»… Дома, впившись в книгу, обнаружила, что Анной Андреевной над стихотворением «Умолк вчера неповторимый голос» вписан эпиграф из Пастернака: «“Как птица мне ответит эхо” Б. П.»[187].

 

12 ноября 65, Комарово • Колина смерть застала меня в Комарове[188]. 5‑го утром, после Люшиного звонка, я рванулась в Ленинград, вечером в Москву; 6‑го похороны; 7‑го я сплошь возле Деда. И опять – обратно в Комарово, но до отъезда все‑таки успела побывать на Ордынке, у Анны Андреевны. Приехала я к ней 8‑го, ранним вечером, с тем, чтобы уйти пораньше (позднее она ждала Виноградовых). Она усталая, тревожная, хотя и получше, чем в прошлый раз.

Дверь мне отворила Нина Антоновна. Пока я снимала пальто и стаскивала боты в передней, Нина произнесла трудным, запинающимся шепотом: «Прилетел Толя и нам удалось отговорить мадам от поездки в Париж». Нина хотела сказать еще что‑то, но с губ срывались одни запинки, хотя я ее и не торопила. Она с досадою беспомощно помотала головой, взяла меня за руку и отвела в комнату Виктора Ефимовича. Ардов в командировке, Анна Андреевна живет у него в кабинете.

Сидит в низком широком кресле. Вместо ответного «здравствуйте» пошарила вокруг себя и протянула мне экземпляр «Бега» для Корнея Ивановича. Я поблагодарила – не утешение, конечно, для Деда, но отрада, любовь… Завтра снова поеду к нему и отвезу.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 65;