От моей последней встречи с Ахматовой в Москве и до первой встречи в Комарове 20 страница



Наконец она сказала, что ей очень хотелось бы ознакомиться с выступлением Чуковского – с тем, по радио, к ее юбилею. Я обещала завтра же написать Деду.

Опасаясь новой молчанки, я спросила, как праздновался в Ленинграде ее юбилей.

И тут мы, наконец, свободно разговорились. Мне даже и хохотать привелось. Видывала я Анну Андреевну негодующей Федрой, Екатериной Великой, царевной Софьей… А тут я впервые увидела Ахматову в комедийной роли. Да еще, кто бы мог подумать, в мужской.

– Все писательские организации поздравили меня, все, кроме родного Ленинградского отделения… Да, да, да… Наверное, им за такую оплошность намылили холку: через полтора месяца сам Прокофьев, в сопровождении Брауна и Чепурова, пожаловал ко мне извиняться. Не иначе, как по приказу свыше. Преподнес букет белых лилий. Ни дать, ни взять – архангел Гавриил.

Интересно, в каких же выражениях он извинялся? В каких – буквально? Чем оправдывался?

Анна Андреевна привстала. На моих глазах превратила себя в косопузого, кривоногого поздравителя. В правой руке букет, левой он обнимает голову. Твердит неустанно: «Ой, стыдо́ бища! Ой, срамотища!»167

Я утерла слезы. Анна Андреевна опустилась в кресло и снова из Александра Прокофьева превратилась в Анну Ахматову.

– Хотите, прочитаю новые стихи? – спросила Ахматова, не дав мне опомниться. И прочитала три. Одно «В пути», другое – на смерть Срезневской, третье – «В Выборге»[158].

Одно о «тайне тайн», о таинственном даре поэта, другое о смерти – не только Валерии Сергеевны, но и собственной своей смерти. Срезневская, наверное, последняя из тех, кого Ахматова могла окликнуть: «А помнишь?», последняя, кто знал ее со времен гимназической юности. «Почти не может быть. Ведь ты была всегда».

Прочитав «В Выборге», Анна Андреевна объяснила:

– Я Выборг осмотреть не успела, но Ладыженская так хорошо рассказала мне о скале, что я словно увидела сама168.

А вот я, увы, не увидела. Не знаю, почему, но почему‑то увидела я только то, чего в буквальном смысле слова увидеть как раз и невозможно: белую, стоящую на коленях зиму. «И на коленях белая зима / Следит за всем с молитвенным вниманьем». А подводную скалу не увидала. И Скандинавию, и Нептуна тоже нет.

Помолчали.

– Понравились? – спросила Анна Андреевна.

Я ответила по правде: первые два очень. Оба превосходные. Кроме очарования поэзии заново поразила меня прославленная ахматовская зоркость. Тысячи людей, в их числе и я, тысячи раз видели финские сосны на закате. Она первая увидела (не скажу уж, воплотила в стихе), что на закате стволы сосен, такие прочные столбы, коричневые чуть не до черноты – превращены силою света в розовое, нежное, живое, обнаженное тело. Я не запомнила, но попробую вспомнить это стихотворение на обратном пути. И Срезневской. «И мнится, что души отъяли половину, / Ту, что была тобой». (Такое чувство я испытала после смерти Тамары Григорьевны.)

– Хочу, чтобы «Памяти Срезневской» напечатано было в моем сборнике особым шрифтом. Может быть курсивом. Или обведено черной рамкой[159].

Я расхрабрилась и спросила, как поживает однотомник, движется ли по чиновничьей лестнице, то есть идет ли редакционная работа? «Да», – неохотно ответила Анна Андреевна. Я опять не решилась о «Поэме» и о «Реквиеме». Поняла, что об однотомнике Анна Андреевна говорить не желает. Во всяком случае, со мною. Есть же на это какая‑нибудь причина. Вряд ли приятная.

Заметив на столе сборник Кушнера, прочитанный мною недавно, я спросила, что она о нем думает.

– Изящен, – ответила она, то ли с одобрением, то ли с укором. – Интеллигентен, литературен, изящен. Однако, я боюсь, нравится ему такое занятие: писать стихи. А вот эта женщина, – Анна Андреевна раскрыла сумочку и вынула листок со стихами Натальи Горбаневской, – ей не хочется, больно ей, но не писать она не может.

И прочитала Горбаневскую вслух, медленным глубоким голосом. Пожалуй, оно понравилось мне. Странные стихи и неуловимые. Звук какой‑то новый, немножко «бродский звук». Но свой169.

Потом Анна Андреевна рассказала:

– Оксфордцы вздумали выдвинуть меня на нобелевскую премию. Спросили, разрешаю ли. А я находилась тогда в припадке негативизма, которым страдаю с детства. Я ответила: «Поэт – это человек, которому ничего нельзя дать и у которого ничего нельзя отнять».

Слышала я уже от нее эту формулу. Ошибочную. Отнять, увы, можно. Отнять, например, читателей‑современников. Или читателей вообще.

Я ей сказала (вот балда! позабыла сообщить сразу!), что Юрий Павлович Анненков, в письме к Деду, спрашивает из Парижа, когда и где Ахматова будет в Италии.

– Он хочет меня видеть потому, что давно уже собирается иллюстрировать «Поэму без героя». Думаю, вот причина расспросов. Но это не он должен делать.

– Кто же?

– Тот, кто понимает, что «Поэма» не «Мир Искусства». Шире.

О, конечно! Какой же это «Мир Искусства»!

– Но ведь иллюстрировал же Анненков «Двенадцать», – сказала я. – Тоже не «Мир Искусства». А рисунки в самую точку.

– Тогда он был здешний и понимал; из Парижа понять нельзя.

Пожалуй, нельзя. Как из Москвы нельзя понять Париж. Вот, например, история с Сартром. Чем объясняется странный его поступок: отказ получить премию после Пастернака! Ведь это великая честь стать в один ряд с Пастернаком! Почему же он отказался?

– Потому, что Сартр левый, – объяснила Анна Андреевна170.

Я не поняла. Коли Пастернак для них правый, то кого же они из здешних считают левым? Софронова, что ли? Или, может быть, Кочетова?

– Если окажусь в Риме, пошлю Сартру анонимное письмо, – с показною мечтательностью ответила Анна Андреевна. Таким тоном, словно посылать анонимные письма самое для нее разлюбезное дело.

Правые, левые… А как назвать того полковника в машине? Не правый, не левый, а просто зверюга. Интересно, много ли таких в армии? Я рассказала Анне Андреевне недавнее свое приключение. Ясный день, тороплюсь в Замоскворечье, в Лаврушинский писательский дом. Стою в очереди к такси. Передо мною полковник. Когда подходит к нему машина, он внезапно оборачивается и спрашивает: «А вам, гражданка, куда?» – «В Замоскворечье». – «Садитесь, подвезу. Нам тоже в Замоскворечье… Тут, поблизости, меня поджидает жена»… Я села с шофером. Проехали мы дома три, четыре, ждет в подъезде дама с девочкой. Полковник отворил дверцу. Дама вся в мехах, духах, серьгах. Девочка лет пяти. Беленькая. У нее волосы не вьющиеся, а завитые. До плеч. Вся в кудряшках. Сели, поехали. Не знаю, в ссоре ли была полковница с мужем и раньше, или осерчала, что лишняя пассажирка в машине. Не знаю, но она не проронила ни единого слова во весь путь. И глядела в окошко негодующе… Красная площадь. Тут полковник, взяв девочку на колени и гладя ее по волосам, произнес речь:

– Светлана, смотри, слушай и помни! Светлана, смотри направо! Это Кремль. Смотри и запоминай. В Кремле жил самый великий человек на земле. Самый великий за всю историю человечества. Я скажу тебе, как его звали: Ио‑сиф Вис‑са‑ри‑о‑но‑вич Ста‑лин. Он спас нашу Родину. Он спас тебя от смерти. Повтори!

– От смерти, – повторила девочка.

– Дура! – зарычал полковник. – Ты имя повтори: Ио‑сиф Вис‑са‑ри‑о‑но‑вич Ста‑лин…

– Бедное дитя, – перебила меня Анна Андреевна.

Я рассказала дальше. Я – к шоферу: отворите мне дверцу, я выйти хочу. Шофер: «На Красной Площади машинам останавливаться запрещено». «Тогда – чуть проедем». Проехали, он притормозил, я вышла. Я думаю, полковник догадался, что́ к чему. «Вам же в Замоскворечье?» – крикнул он мне вслед не без насмешки. А я чувствовала себя оплеванной: ведь для него в ответ я слов не нашла, и для девочки. Я сбежала от него молча, трусливо.

– Уверяю вас, – утешила меня Анна Андреевна, – он и мадам поняли ваш уход отлично. – И, помолчав, добавила (о девочке). – Бедное дитя!

Потом мы заговорили про ее поездку в Италию. Я – обрадованно. Она махнула рукой.

– Что вы, Лидия Корнеевна! Чему радуетесь? Двигаться, смотреть, узнавать я физически уже не могу. Сил нет, поздно. Чему радоваться? Каждую минуту будет входить в номер отеля незнакомый господин и спрашивать, правда ли, что в Советском Союзе началось, наконец, антисоветское движение… Благодарю покорно!

Мне было пора. Взяв с меня слово завтра непременно придти днем, она меня отпустила.

Я трудно пробиралась в темноте сквозь цепкие ветви низкорослых елей. Выбравшись на Озерную, пошла легко и быстро. Не встретила ни одного человека. Хорошо, что с детства не боюсь ни темноты, ни леса. По обеим сторонам дороги – сосны. Между ними, из глубины, изредка – прямоугольники света: освещенные окна домов.

 

8 ноября 64 • – Рябина в этом году хищная, окровавленная. Вы заметили?

– Сегодня наверное ветер. Сосны за моим окном всегда неподвижны, нарисованы. Японский рисунок. А сегодня они качаются, перешептываются, сплетничают. Значит, ветер.

Такими словами встретила меня Анна Андреевна, чуть я заявилась к ней около полудня. Нынче я пришла днем в надежде вывести ее погулять. Но ветер противопоказан больному сердцу, и она – ни за что.

Застала я ее, против ожидания, не в постели, а прибранную, одетую, причесанную. Сарра Иосифовна подавала ей кофе.

Я захватила с собою письмо Деда. Пишет он мне, а не ей, но несколько строчек интересны и для Ахматовой. Это об Оксмане, о Солженицыне, о Твардовском. Думала я по дороге: тревожить или не тревожить дурными вестями Анну Андреевну? У нее на душе и без того много тревог: внезапная, трудная болезнь Нины Антоновны[160]; Иосиф; Толя; поедет она или не поедет в Италию… Однако дурные слухи об Оксмане уже и так донеслись до нее, и она сильно обеспокоена этой новой бедой. Так уж лучше, думала я, пусть знает из первоисточника. Да и показалась она мне сегодня бодрее обычного.

«Юлиану Григорьевичу предложено уйти из Горьковского Института, – прочитала я, – все договоры с ним расторгнуты, ссылки на него изымаются (о чем он не знает). Он был у меня, пришибленный»[161].

– Пришиблена и я, – сказала Анна Андреевна. – Вместе с ним и за него. Николай Васильевич Лесючевский – человек мстительный и свое дело знает171. А тут еще такая Николаю Васильевичу удача – наивная иностранка (если ты наивна, не езди в Советский Союз). Наивный Глеб Петрович Струве со своими наивными благодарностями172.

Я ей сказала, что о заезжей иностранке не знаю ничего, а вот письмо Струве Юлиан Григорьевич мне показывал.

– К сожалению, не только вам, – перебила Анна Андреевна.

Да, конечно, многим. Но дело‑то в том, что письмо Струве не содержит в себе ничего криминального, антисоветского, компрометирующего. Благодарность и благодарность, только и всего. Запомнила я одну фразу (не дословно): «Впервые советский ученый откликнулся на мой многолетний труд». И дальше одни учтивости – криминала нет.

– Не наивничайте хоть вы! – вскрикнула Анна Андреевна. – Учтивости! Письмом этим Струве учтивейше доказал, что советский ученый переписывается с антисоветским. Дал Николаю Васильевичу в руки неопровержимое тому' доказательство.

Она задохнулась. Я переоценила сегодняшние ее силы.

А что показывал письмо Юлиан Григорьевич не только мне – это она права. Он сам подозрения имеет на одного молодого человека, фамилии которого в разговоре со мной не назвал. Похвалившись письмом, засунул конверт в который‑то толстенный томище «Русской Старины» или «Русского Архива», не помню. Когда они явились, то всего лишь минут пять, не более, тыкались для виду в разные книги, а затем прямо пошли к полке со старыми журналами, выхватили нужный том и вытряхнули оттуда искомый документ. Так мне Юлиан Григорьевич рассказывал.

Я замолчала, ругая себя. Незачем было лишний раз огорчать больную. Вот и без всякого заоконного ветра причинен ей вред. Однако Анна Андреевна углядела мою попытку незаметно спрятать в карман письмо Корнея Ивановича: «читайте новости дальше». Я промямлила «ничего интересного». Но от нее не укроешься. Пришлось читать.

«В Союзе Писателей выступил Друзин и заявил, что пора призвать к ответу этих хрущевцев: Твардовского и Солженицына».

– Солженицына? – переспросила Анна Андреевна. – Еще бы, давно пора! Ведь это он призвал их к ответу. «Он весь, как Божия гроза». С первого же дня я у него спрашивала, понимает ли он, что скоро его начнут терзать.

Замолчали. Желая отвлечь Анну Андреевну от грустных пророческих дум, я прочитала ей двухстрочную – неизвестного автора – эпиграмму на Друзина:

 

Был областной подонок Друзин.

Стал ныне Друзин всесоюзен173.

 

Анна Андреевна не улыбнулась.

С ужасом заговорила об албанцах и китайцах, которые в обе радиоглотки защищают Сталина.

– Да ведь и у нас водятся такие, – сказала я.

– Я бы таких, – неожиданно спокойным, деловитым, ровным, даже бесстрастным голосом ответила Анна Андреевна, – я бы таких людей отправляла в соседнюю комнату и там специалисты проделывали бы с ними точно то́ же, что с каждым делал Иосиф Виссарионович174.

 

9 ноября 64 • Сегодня снова о китайцах и албанцах.

– Подумать только: живешь тихо, мирно, и вдруг оказывается, что ты – враг шестистам миллионам людей.

По случаю перемены правительства она теперь сомневается в своей поездке на Запад (в Оксфорд, где ей на днях дали почетное звание доктора филологических наук, и в Италию, где ей собираются вручить премию).

– Со мною всегда так, – говорит Анна Андреевна, – только начнет поворачиваться судьба чем‑нибудь для меня хорошим – Италия, Оксфорд! – тут случается нечто невообразимое. Всегда! Вот и сейчас: китайцы жаждут моей крови. А вдруг наше новое правительство с ними подружится?.. Какая же тогда моя поездка на Запад? В Сицилию, в Лондон? Между прочим, все это предсказано у меня в «Китежанке»:

 

Ты лучше бы мимо,

Ты лучше б назад,

Хулима, хвалима,

В отеческий сад[162].

 

Прочитала мне два четверостишия: одно о встречах, которые горше разлук, а второе – вот оно:

 

А‑а, тебе еще мало по‑русски?!

И ты хочешь на всех языках

Знать, как круты подъемы и спуски

И почем у нас совесть и страх[163].

 

Не странно ли, что строки эти написаны теперь, то есть до ее поездки? Ведь не китайцев и албанцев она имеет в виду, а римлян и лондонцев. Оксфордская степень, итальянская премия. Странно. А первое четверостишие, к стыду моей дырявой памяти, я не запомнила.

– Надеюсь, встреча наша с Иосифом будет веселой, счастливой, – сказала она. – Только бы поскорее… Все радиостанции мира кричат об освобождении Ивинской и Бродского. Для того ли я растила Иосифа, чтобы имя его стояло рядом с именем этой особы… Ладно, приеду в Италию, потом в Оксфорд – и объясню им who is who[164].

Боюсь, не удастся. Поэзия сильнее правды. Боюсь, Ивинская все равно войдет в историю как звезда любви, как муза великого поэта… Как Лара из «Живаго».

– Нет, не так, – ответила, подумав, Анна Андреевна. – Она войдет, как Авдотья Панаева, обокравшая первую жену Огарева. Так175.

Заговорив о Бродском, она стала выспрашивать у меня подробности о Поликарпове – о приезде его в Переделкино к Деду176. В общем про это она уже наслышана, а теперь просит «не в общем». Что ж! Губы у Деда были серые, и когда мы с Фридочкой поднялись в кабинет, он почему‑то лежал, и лежал в странном виде: не в халате, не в рабочей своей курточке, а в синем парадном костюме, при галстуке. Подвинулся и нас попросил сесть у него в ногах. Ну и дальше: Поликарпов ему объяснял, что будто бы только с его именем, с его, Чуковского, заступничеством они считаются, а вы, Корней Иванович, за кого, дескать, заступаетесь? Ну и дальше запустил обычную шарманку: подстрочники, попойки, под всем этим, там, в глубине, грязь.

– Бесстыдники, – сказала Анна Андреевна. – Чуковскому который год пошел? Восемьдесят третий? Бесстыдники!

Я сказала, что сперва испугалась: Дед лежал странно, косо и «не в ту сторону», то есть головою не там, где подушка, а наоборот, и, главное, – губы, губы! – но он вдруг выпрямился, сбросил ноги на пол, притопнул башмаком и, форся перед нами, сказал:

– Он требует, а я ему – кукиш!.. Идемте вниз ужинать!

Между тем, Анна Андреевна уже не слушала меня. Она пристально глядела в окно. Ей так не терпелось понять, кто это пожаловал в Будку – что она встала, с нежданной легкостью прошла в переднюю, отворила дверь на холод – прямо на крыльцо. Оказалось: Натан Альтман с женой. Меня поразило, с каким ужасающе безобразным акцентом говорит он по‑русски, и в какой степени жена его, вопреки прославленной красоте и элегантности, решительно лишена обаяния. Начался разговор о поездке в Италию, о премии, о художественных сокровищах Рима, об Оксфорде. Анна Андреевна веселая, даже, я сказала бы, радостная. Никаких тебе трагических четверостиший о встречах, что разлуки тяжелей.

Я ушла.

 

10 ноября 64 • Сегодня я застала Анну Андреевну в постели. Лежит пластом. Сердце! Ни о какой прогулке и речи нет. Глотает нитроглицерин. Я собиралась было потешить ее стишатами Сергея Васильева «Как с Прокофьевым купался»177.

Развернула газету. Прочла заглавие. Анна Андреевна негодующе на меня поглядела.

Я умолкла.

– Купался? С Прокофьевым? Это в газете? Я не ослышалась? Поэт воспевает свое купание с Прокофьевым?

Она сердито взбила подушку, сердито поставила ее дыбом и села, на нее опираясь.

– Вы, кажется, собираетесь мне это читать?

– Да. Для смеху.

– Нечему тут смеяться. Дурной знак: Прокофьев стоит твердо.

Разумеется, для Иосифа и для нас знак дурной. (О поэзии не говорю.) Воспет зачинщик беды. Прокофьев состоит при Толстикове, а Васильев – при Прокофьеве.

Чтобы отвлечь Анну Андреевну, я начала расспрашивать ее о вчерашних гостях. Мне показалось, вчера она была им рада. О Натане Альтмане и жене его.

– Альтман мой старый друг… Не могу же я не принять жену моего друга!.. И – забавно! Стишки в «Литературной России» в честь Прокофьева – знак дурной. А приезд ко мне Ирины – хороший. Эта дама – вернейший барометр. Она никогда не удостоила бы меня визитом, если бы акции мои в глазах начальства не поднялись.

Завтра Анна Андреевна уезжает в Ленинград, оттуда в Москву, оттуда в Рим.

Выдержит ли сердце? Да и Нины Антоновны рядом не будет. А всякая другая – хуже.

Анна Андреевна прочла мне новое из «Пролога». Восхитительное!

– «Пролог» живет здесь, в этом доме, – сказала она. – Чуть только я сюда возвращаюсь, он за меня берется. Боюсь, Италия ему помешает… Одна тамошняя возможная встреча, – Анна Андреевна многозначительно помолчала, – одна встреча может повернуть весь сюжет.

Я не спросила – встреча с кем ? С кем‑то из ее прежних друзей «тринадцатого года» или с тем, кто «проникнуть в тот зал не мог»? А в сущности, не все ли равно? Лишь бы «сон во сне» снился и снился.

– Понимаете? Встреча с тем, кто может дать новый материал для одной из сюжетных линий.

Мне было пора.

– Жаль, что уезжаю, так и не дождавшись Иосифа, – сказала Анна Андреевна.

Уезжает завтра вечером. Просила днем зайти проститься… До отъезда за границу она еще поживет в Ленинграде, потом в Москве – быть может, еще и успеет увидеться с Бродским.

 

11 ноября 64 • Я зашла проститься, но Анна Андреевна, оказалось, сегодня еще в Питер не едет. То ли ей нездоровится, то ли некому ее сопровождать.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 83;