От моей последней встречи с Ахматовой в Москве и до первой встречи в Комарове 17 страница



Потом:

– Не забывайте, что западничество – во всех смыслах – очень русская черта.

Потом опять о Гумилеве:

– Сейчас на Западе много обо мне пишут. И всюду я читаю: «вышла замуж за основателя акмеизма». Точно это было условием свадебного контракта! А я вышла замуж за молодого начинающего поэта‑символиста. Когда он увидел нашу работу – мою и Мандельштама – он начал подводить под нее теоретическую базу и родился акмеизм. Вот как было[139].

Скоро она едет в Ленинград, а в конце мая в Комарово.

 

21 апреля 64 • У меня грипп. Анна Андреевна по телефону справлялась о здоровье.

Потом:

– Я вынуждена буду уехать в Ленинград еще раньше, чем предполагала: хворает Ира. Я подумала: с кем бы мне более всех хотелось увидеться в этом городе напоследок? Поняла: с вами. А вы заболели. Нехорошо.

Потом:

– Мой вечер в Музее Маяковского все‑таки состоится. Меня спросили: кто для вас предпочтительнее в качестве открывающего? Шкловский или Андроников? Я ответила: не хочу ни того, ни другого. «А кого же?» Я ответила: «Карандаша»[140].

 

22 апреля 64 • Температура у меня почти нормальная. Я отправилась к Анне Андреевне с утра. Не знаю, когда она переехала на Ордынку, но сейчас она там.

Я застала ее в столовой. Сидит на своем обычном месте в углу дивана за большим обеденным столом и вставляет французские слова в машинописные экземпляры воспоминаний о Модильяни.

Я преподнесла ей Леопарди. Случайно он попал ко мне в руки. В подлиннике – по‑итальянски. Издание необычайно изящное. Ахматова по‑итальянски понимает, а я ни звука. О Леопарди мне известно только то́ , что пишет о нем Герцен: он будто бы напоминает Лермонтова127.

Анна Андреевна поблагодарила равнодушно. «Вряд ли кто‑нибудь на этой планете может напоминать Лермонтова», – сказала она.

Ардов восхитился переплетом, бумагой, и тут же с большим проворством приклеил непрочно вклеенный портрет.

Окончив вписывать французские слова, Анна Андреевна повела меня в «комнату мальчиков», в «детскую». Сегодня она больная, раздраженная. Наверное, из‑за телефона. Каждую минуту входила домработница – звонит такой‑то или такая‑то: Банников; Наташа Горбаневская; Аманда (не то англичанка, не то американка, пишущая книгу об Ахматовой). Каждый спрашивает, когда можно придти.

Что ж, ничего удивительного. Ждановская петля разжалась, а год юбилейный[141]. Стихи с начала года печатаются в журналах и газетах. Да ведь и всегда к Анне Андреевне люди шли потоком. «Ахматовкой» называл Пастернак это изобилие посетителей. Сейчас – прилив.

Ирине, к счастью, лучше, и Анна Андреевна еще побудет с нами в Москве.

Она – сразу о Бродском.

Я пересказала ей одну забавную городскую сплетню:

Пьянка у Расула Гамзатова. Встречаются Твардовский и Прокофьев. Оба уже пьяные. Твардовский кричит через стол Прокофьеву:

– Ты негодяй! Ты погубил молодого поэта!

– Ну и что ж! Ну и правда! Это я сказал Руденко, что Бродского необходимо арестовать!

– Тебе не стыдно? Да как же ты ночами спишь после этого?

– Вот так и сплю. А ты в это дело не лезь! Оно грязное!

– А я непременно вмешаюсь!

– А кто тебе о нем наговорил?

– Оно мне известно как депутату Верховного Совета.

– И стихи тебе известны как депутату?

– Да, и стихи.

Анна Андреевна перебила меня.

– Они ему известны, конечно, от Маршака, да и я передала их Твардовскому через одного своего друга. Продолжайте.

Тут Твардовский заметил Якова Козловского, поэта и переводчика, и закричал Прокофьеву:

– Что же ты его не арестовываешь? Ведь он тоже переводчик, тоже переводит по подстрочникам и тоже еврей! Звони немедленно Руденко!128

(Маршак уже давно говорил с Твардовским о делах Иосифа – они ведь видятся постоянно. Показывал Фридину запись, показывал стихи, это я знала, а вот что Анна Андреевна через кого‑то передавала их тоже – нет129. Спрошу у Самуила Яковлевича, понравились ли Твардовскому стихи? Поэзия Бродского – она ведь ему чужая и чуждая. Если не понравились, то тем более чести Александру Трифоновичу как человеку и депутату: значит, он вмешается из ненависти к антисемитизму и беззаконию.

Я сказала Анне Андреевне, что собранные нами документы вместе с Фридиной записью уже пошли «наверх» по трем каналам: через Миколу Бажана, через Твардовского и через Аджубея130.

Она уже знала об этом.

– Все это хорошо, а вот герой наш ведет себя не совсем хорошо, – сказала она, помолчав. – Даже совсем не.

Оказывается, был у нее Миша Мейлах, навещавший Иосифа в ссылке (один из преданнейших Бродскому молодых ленинградцев).

– Вообразите, Иосиф говорит: «Никто для меня пальцем о палец не хочет ударить. Если б они хотели, они освободили бы меня в два дня»131.

(«Они» – это мы!)

Взрыв. Образчик ахматовской неистовой речи.

– За него хлопочут так, как не хлопотали ни за одного человека изо всех восемнадцати миллионов репрессированных! И Фрида, и я, и вы, и Твардовский, и Шостакович, и Корней Иванович, и Самуил Яковлевич. И Копелевы. Это на моих глазах, а сколькие еще, именитые и не именитые, в Ленинграде! А у него типичный лагерный психоз – это мне знакомо – Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере…132

Я подумала: Лева пробыл в тюрьмах и лагерях лет 20 без малого, а Иосиф – без малого три недели. Да и не в тюрьме, не в лагере, а всего лишь в ссылке.

Анна Андреевна задыхалась от гнева. Вот почему она сегодня больная. Не следовало сообщать ей, что говорит Иосиф. Все мы не умеем беречь ее сердце, все! Мне, например, Мишино сообщение трын‑трава, пусть думает и говорит обо мне и о нас Иосиф все, что хочет, а ей каково: Бродский ведь ее открытие, ее гордость.

Мы сидели молча, я припоминала, сколькие еще, кроме перечисленных ею, хлопотали и хлопочут за Бродского! Вступаются за него! Эткинд, Грудинина, Адмони, Долинина, Гнедин, Иван Рожанский, Наташа Кинд…133

Отдышавшись после неистовой речи, Анна Андреевна с полным спокойствием объяснила причину, по какой «Литературная Россия» все откладывает и откладывает из номера в номер печатанье ее стихов. От удивления я даже не сразу поверила. Когда, наконец, мы отучимся удивляться? Анне Андреевне рассказал З., связанный с этой редакцией, такие оглушительные факты: в «Неделе» появились чьи‑то воспоминания о Распутине134. Так. А в «Литературной России» возымели намерение напечатать Ахматову. Так. Казалось бы, какая между этими фактами связь? Никакой. «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Да и, ведь, печаталась уже Ахматова в «Литературной России»! Но в чьих‑то начальственных мозгах Распутин ассоциируется с Анной Ахматовой (!!!). И «Литературной России» сделан был нагоняй: нельзя на близком расстоянии – близком по времени – преподносить читателю, хотя бы и в разных органах печати! – два таких близких в умах начальства имени, как Распутин и Ахматова.

Ахматова – и Распутин! Распутин – и Ахматова!

– Мало того, что меня не печатают из‑за меня – так еще и из‑за Распутина! – сказала Анна Андреевна со спокойным презрением.

Да, гиганты исторической памяти, великие эрудиты, управляют нашей печатью.

Теперь она решила взять свои стихи из «Литературной России» и разделить их на две части: одни отдать в «Новый мир», где предисловие напишет критик Андрей Синявский, а другие – еще не обдумала, куда.

А происшествию с «Литературной Россией» и «Неделей», в сущности, дивиться нечего. Административно‑судебными делами в ЦК партии ведает Миронов, административно‑литературными – он же. Литература как орган администрации!

Я рассказала Анне Андреевне эпизод, бродящий в виде очередной легенды по городу. 12 апреля, на празднование третьей годовщины со дня полета в космос, космонавты пригласили к себе в поселок, в клуб, знаменитого Евгения Евтушенко. Выступать. Читать стихи. Евтушенко приехал. Гагарин, Николаев, Терешкова – словом, герои космоса – встретили его радушно. Он готов был уже взойти на трибуну. Но тут подошел к нему некий молодой человек и передал совет т. Миронова: не выступать. Герои космоса его не удерживали. В самом деле, что такое для Юрия Гагарина невесомость по сравнению с неудовольствием товарища Миронова? (А полу‑правоверный Евтушенко опять, кажется, в полу‑опале135.)

Напоследок я хватилась, что позабыла показать Анне Андреевне интересную записочку от Фриды.

Нашла ее.

«Экземпляр ходит – и это ужасно. То есть ужасно для самого главного – для дела. Безумные люди!»

Экземпляр ее судебного отчета. Но ужасно это для дела или хорошо?

Анна Андреевна полагает, что для дела не ужасно, и даже, может быть, полезно, а вот для людей, переписывающих и распространяющих…

– Да, люди безумны, – сказала она.

А я подумала, что на безумные поступки толкает людей в этом случае популярность Бродского, подлость Савельевой и сила Фридиного слова. Иначе – стали бы переписывать такую длинную драму? На ее перепечатку, знаем по опыту, требуется не менее семи‑восьми часов. Ведь мы посылаем Фридин отчет в каждую новую инстанцию, каждому «влиятельному лицу», и две наши верные помощницы, поклонницы поэзии Бродского, переписывают Фридин отчет ночами.

 

11 мая 64 • Сегодня, после долгого перерыва, пришла я, наконец, к Анне Андреевне. (Дед болел гриппом, я тоже немножко, затем на всех парах писала о «Былом и Думах», бегала по глазным врачам и по аптекам – и – и – главная трата времени: «дело Бродского».)

Фрида и Копелевы, Фрида и я, Фрида, я и Копелевы встречаемся ежедневно, обсуждаем очередные вести, полученные из Ленинграда (Фриде оттуда постоянно пишет Эткинд, да и не он один) и каждая наша встреча кончается Фридиным вопросом: «как же мы будем поступать?» А как, собственно, можем мы поступать? Сочиняем очередную писанину – совместно или порознь – вот и все наши поступки136.

Чуть только пришла я сегодня к Анне Андреевне, «дело Бродского» снова прыгнуло на меня из‑за ее плеча. Слава Богу, и стихи тоже. Но, главным образом, расспросы.

Не виделись мы долго: недельки три. Большинство моих «бродских» новостей для Анны Андреевны не новость. Бумажных и бытовых. Навестили Иосифа некие молодые люди. Молодые врачи. В комнате холод, грязь. Спит не раздеваясь. С сердцем плохо: физическая работа ему не по силам. Необходимо, чтобы местные, тамошние врачи, дали ему справку о болезни – тогда, быть может, освободят его тамошние власти от тяжелой работы. Доставлены ему: спиртовка, теплые вещи и спальный мешок… Показали ему письмо мое. Говорят, оно ему понравилось137.

Анна Андреевна слышала об этом письме. В Отдел Культуры ЦК. Товарищу Черноуцану. Первое ему же мы писали с Фридой вместе, а это, второе, я накатала сама. Друзьям оно нравится, и Фридочка стала даже прилагать его в виде предисловия к своему отчету. (Большая честь для меня.) Оба документа она посылает разным «влиятельным лицам» и в разные инстанции.

– Дайте, – сказала Анна Андреевна, словно увидав мои листки сквозь кожу портфеля.

В последнее время у меня в портфеле гнездятся копии. Они там живут и размножаются. Забавно: как и Фридин отчет, письмо мое получило собственное хождение. Будто выросли у него собственные незримые ножки. Не говорю уж о друзьях, но люди, никогда не читавшие стихов Бродского, никогда не видавшие его самого – просят, берут на день – на два и переписывают. Я даю, но не безвозмездно, с условием: вернуть мне подлинник и, в качестве гонорара, копию… У меня их теперь всегда штук десять и более. А сколько ходит по городу?138

Я извлекла экземпляр. Анна Андреевна принялась читать. Перелистывала страницы вперед и обратно и снова вперед. Я поеживалась. Никогда не угадаешь, чего от нее ждать. Что‑то она сопоставляла, перечитывала, обдумывала.

– Хорошо, – сказала она, наконец. – Даже очень. Только длинноты. Например, посередине. Уберите.

Я объяснила, что укоротить или переменить уже ничего не могу: письмо разослано уже по многим адресам. Товарищу Черноуцану и даже, сказала я, подумайте! один экземпляр отослан мною в редакцию газеты «Известия».

– Лидия Корнеевна! Я не узнаю вас. Неужели вы воображаете – напечатают?

Нет, конечно, нет. Все газеты работают по команде, а команды печатать что бы то ни было в защиту Бродского – не будет. Не напечатали же «Известия» письмо Варшавского – молодого ленинградца, научного работника, который побывал на суде и потом, прочитав в «Смене» отчет о судебном разбирательстве – подлейшую брехню! выворачивающую все наизнанку! возмутился, написал опровержение!139 Не напечатают, конечно, нигде и мое письмо. Но ведь работники «Известий» – здание в несколько этажей! – такие же люди, как все другие, как, например, студенты Университета. Пусть знают правду. (Это тем более полезно, что, ходят слухи, Толстиков требует от «Известий» такого же выступления против Бродского и против защитников его, каким уже осчастливила читателей «Смена». Ну вот, пусть которому подлецу в «Известиях» поручат, тот и выступит, мое же письмо пусть послужит хотя бы слабым противоядием для отравленных. Фридина запись бродит по городу уже совсем бесконтрольно, – пусть и мое письмо побродит. Чем больше людей узнают правду, тем лучше.)

Я попробовала переменить разговор: спросила, нет ли новых стихов.

– Бродского? – спросила в ответ Анна Андреевна. – Вы «Стансы» знаете?

Да, это как раз те из его стихов, какие полюбились мне более всех других и притом сразу. Эти, да еще «Стансы городу», да еще «Рождественский романс», да еще о черном коне140. Я начала – Анна Андреевна подхватила – и мы в два голоса произнесли первые четыре строки:

 

Ни страны, ни погоста

Не хочу выбирать.

На Васильевский остров

Я приду умирать141.

 

Я никогда не видела, чтобы с таким счастливым и победоносным лицом читала Ахматова собственные свои стихи.

Анна Андреевна порылась в сумочке – искала новые стихотворения Иосифа, еще неизвестные мне – но не нашла.

– Посылает все время, – сказала она. – А какие у Фриды Абрамовны последние новости из Ленинграда?

В Ленинграде Лернер и К° усердно распространяют слухи, будто Маршак и Чуковский отреклись от Бродского.

– Никто не поверит, – сказала Анна Андреевна. Но тут же с испугом: – А я еще не отреклась?

Через несколько дней в Союзе должен состояться доклад какого‑то высокого чина из КГБ. Он объяснит собравшимся всю меру вины Бродского и глубину падения тех, кто защищает тунеядца. Я полагаю, это отлично: истинные распорядители покажут свое лицо. А то выходило, что чекистам на двух партийных съездах намылили холку и теперь у нас во всем и всюду торжествует закон. Они будто бы ни при чем! Нет, при чем, при чем. И вообще – некоторое достижение: Гранин устыдился (ведь справка, выданная Воеводиным, дана от имени Комиссии, а он председатель), устыдился и перешел на нашу сторону! Он заявил Прокофьеву, что если Евгений Воеводин не будет убран – Комиссия работать не станет. Во всяком случае – он.

– Рада за Гранина, – сказала Анна Андреевна142.

Да, я тоже. Уверяли меня, что он хороший человек… А может, прав Паустовский, утверждая: в стране существует общественное мнение? Нельзя отчаиваться.

– В стране общественное мнение существовало всегда, – ответила Анна Андреевна. – Но власть никогда к нему не прислушивалась. Напротив: чем яснее и громче общественное мнение, тем свирепее на общество накидывается власть. Гранин прислушивается к обществу, Толстиков – обдумывает, кого бы еще посадить. И какой орден дать Воеводину: Трудового Знамени или Ленина?

Значит, по‑прежнему: отчаянье? отчаянье?

Я покрутила головой и огляделась. Тахта Анны Андреевны, как лоскутным одеялом, устлана машинописными экземплярами.

– Тагор, – объяснила она. И тут же рассердилась. – Мне каждый день звонит редактор, этот турок – Ибрагимов, и объясняет, что я срываю книгу, хотя я всегда сдавала и сдаю переводы в срок143. Теперь мне по ночам, в виде специального кошмара, стало сниться, что я ее в самом деле срываю. Но зато…

Она взяла с подоконника и протянула мне нарядную книжку – итальянскую – где на первом месте напечатаны ее воспоминания о Модильяни и штук шесть ее фотографий разного возраста. Рассказала об открытии Харджиева: рисунок Модильяни напоминает «Ночь» Микеланджело – фигуру, возлежащую поверх надгробья[142].

За Италией – Америка: книга Рива о поездке Фроста в Советский Союз. Там тоже о ней и тоже ее фотография. Ну, эту книгу я уже у Деда видела. Там и фотография переделкинского дома тоже приложена.

– Но фотографий шпиков, о которых вы так живописно рассказывали, там нет? – спросила Анна Андреевна[143].

 

20 мая 64 • Анна Андреевна в ардовской столовой: перед зеркалом. За спинкою ее кресла – Нина Антоновна. Причесывает. Пудрит. Подкрашивает губы.

Я этих зрелищ не люблю. Многим и многим косметика к лицу, но не Анне Андреевне. Я испугалась, а вдруг Нина Антоновна подведет ей брови, нарумянит щеки? К счастью, нет. У Нины хватило вкуса остановиться вовремя.

Сразу вспомнила я Ташкент. Иду по бесконечной улице под беспощадным солнцем. Навстречу Анна Андреевна под руку с Фаиной Георгиевной Раневской. Минут пять стоим и разговариваем – так, ни о чем. Солнце жжет немилосердно, нестерпимо. Они – к Толстому, приглашены на обед. Прощаемся (я тороплюсь куда‑то в детский дом[144]). Расстались. Иду дальше. И все не могу сообразить: почему за последние двое суток Анна Андреевна так постарела. Только шагов через двадцать догадалась: удлинены брови, начернены ресницы и, главное, нарумянены щеки… Фаина Георгиевна без румян не появлялась никогда, вот раскрасила и Анну Андреевну.

Но нет. Нина прекратила свою деятельность вовремя. Хотя подкрашенные губы и делают Анну Андреевну бледнее, а значит, и старше, но это еще ничего, сносно.

Анна Андреевна пересела на диван. Сегодня она величественна и раздражена. Звонил Сурков. Сообщил, что она летит в Италию получать премию, что это уже решено. Он явится в 5 часов рассказать подробно о предстоящей церемонии.

– Я ему скажу: верните мне Иосифа! А то не поеду… Из Лондона приехал Алеша Баталов, там его без конца расспрашивали о деле Бродского. Говорит, в Нью‑Йорке вышла целая брошюра со всеми именами.

Тут я навострила уши. Брошюра? В Америке? Это что же – Фридина запись? Взглянуть бы! Фридочке недавно звонил корреспондент какой‑то итальянской газеты и просил у нее интервью и отчет о суде. Фрида поблагодарила, но ответила так: «Нам хотелось бы самим, без чужой помощи, добиться справедливости у нас на родине». Что же такое тамошняя брошюра? Узна́ ем ли?144

Я рассказала Анне Андреевне, что в Москве несколько дней гостила мать Иосифа. Она была у Фриды, у Копелевых, у меня. Накануне – у сына в Коноше. К сожалению, не добилась там главного: чтобы местные врачи выдали Бродскому справку о пороке сердца. Медицинская справка – единственный шанс освободить ссыльного от тяжелой работы. Копелевы продиктовали Марии Моисеевне три телеграммы: Руденко, Тикунову, Брежневу145.

– Три великих гуманиста, – сказала Анна Андреевна. – Материнские слезы не могут не тронуть их нежные сердца.

Помолчала. Потом:

– На каком, однако, благостном фоне проходит мой юбилей… Из праздников праздник. Иосиф в ссылке, Толе грозит то же.

Фрида собирается послать свою запись Федину. Я спросила, стоит ли? Федин об этом деле непременно узнает, так уж пусть лучше от нас…


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 63;