От моей последней встречи с Ахматовой в Москве и до первой встречи в Комарове 16 страница



– Не читала и читать не стану! Поэт – это человек, наделенный обостренным филологическим слухом. А у него английское имя при поповской фамилии. И он не слышит. Какие уж тут стихи!

Потом Анна Андреевна надела очки, порылась в сумочке и вынула оттуда письмо. Снова от Вигорелли. На этот раз благодарность за воспоминания о Модильяни, ею присланные, а затем сообщение о ее будущем триумфальном путешествии по Италии[132]. Она сунула письмо обратно и целую минуту с ожесточением запихивала глубже и глубже.

– Тут уж пошла петрушка, – говорила она, комкая внутри сумки письмо.

– Анна Андреевна, это не петрушка, это правда! Вы поедете, вы снова увидите Италию!

– Нет, петрушка, петрушка…

Я спросила, получила ли она еще письмо от мальчика из Лодейного Поля?

– Да, и прекрасное. Вот что значит великая страна: после такого гноя, крови, смрада, мрака приходят такие мальчики… От них все скрыли, а они все нашли… И откуда приходят? Из Лодейного Поля!..119

 

28 марта 64 • Вечером поздно я поехала к Анне Андреевне (к Алигер). Хозяйки нет дома, у Анны Андреевны гости. Все в столовой, вокруг большого стола: Ника, Юля Живова, Копелевы – Лев Зиновьевич и Раиса Давыдовна[133]. Мне показалось, все какие‑то невеселые. Анна Андреевна сидит на диване отдельно. Полубольная, недобрая, хмурая. Велела мне сесть рядом: «Я сегодня совсем плохо слышу», – сказала она.

В облике у нее что‑то новое, я не сразу поняла, что́ . Потом разглядела: другая прическа. Не челка, и не вверх и гладко, а одна прядь спущена посреди лба.

Означает ли эта перемена, что поездка ее в Рим решена и что Нина Антоновна уже принаряживает ее к поездке? Нина Антоновна режиссер, актриса – наверное, она и умелый гример.

Хочу, чтобы Анна Андреевна ехала, и боюсь, чтобы Анна Андреевна ехала. Поздно, поздно, она слишком больна. Вряд ли у нее хватит сил видеть Рим, а сил‑то на поездку уйдет сколько!

Отвратительная неприятность: Иосиф позвонил на Ордынку к Ардовым откуда‑то с дороги, спросил, как дела, на что Виктор Ефимович ответил: «Забудьте наш телефон. Здесь у вас никаких дел больше нет».

Верно сказала в прошлый раз Анна Андреевна: нож в спину.

Тут я сразу поняла ее недомогание. И что сей сон значит? Еще недавно он, тот же Ардов, написал заступническое письмо Толстикову. Взгрели его за это, что ли? Как бы там ни было, срам, срам и срам. Каково это было услышать Иосифу по дороге в ссылку! Столь неожиданный ответ из того дома, где его всегда привечали: Анна Андреевна, мальчики, Нина Антоновна, да и тот же Ардов.

– Ужасно! – сказала Анна Андреевна с искаженным лицом. И повторила: – Ужасно!

Извинившись перед гостями, она увела меня к себе в комнату и там, под секретом, сообщила одну горькую новость: Толя отчислен от Сценарных курсов. Эту беду она тоже как‑то связывает с Ардовым.

Мы вернулись. Пришла Маргарита Иосифовна. Она была приветлива, но час поздний, всем уже пора. Гости поднялись. Разговаривали, одеваясь в передней и в столовой. Тут раздался звонок и вошла Тамара Владимировна. «Я на минутку, мне надо потолковать с Львом Зиновьевичем об издании»[134]. Разговор между ними был быстрый, а потом, стоя в передней, Тамара Владимировна попросила меня передать привет Фриде Абрамовне. «Пожмите ей руку, – сказала она. – Я всегда относилась к ней с уважением, а теперь уважаю в особенности». Мне было радостно услышать очередной восхищенный отзыв о Фридином шедевре. Передам с удовольствием.

Случилось так, что во время этого короткого разговора стояли в передней Анна Андреевна (вышедшая нас проводить), Тамара Владимировна, я – и хозяйка дома. Тамара Владимировна расспрашивала Анну Андреевну о здоровье, а я мельком глянула на Алигер. Разумеется, чтение на лицах – дело рискованное. Маргарита Иосифовна вежливо молчала. Спорить с гостями ее Высочайшей Гостьи ей, как женщине благовоспитанной, было неловко. Но мне показалось, что реплика Тамары Владимировны не доставила ей удовольствия. Улыбочка на лице была, мне показалось, ироническая.

Если я угадала верно, то остается вопрос: к кому или к чему относится ирония? К таланту Бродского? К заступничеству за Бродского? К Фридиной записи? К приветственным словам Тамары Владимировны?

 

1 апреля 64 • День подарков. Мне, не мне. Анне Андреевне и не Анне Андреевне. Однако не от меня.

Я позвонила поздновато – можно ли придти?

– Да, да, и, пожалуйста, поскорее!

Я – поскорее. Пришла. Никакой причины спешить не оказалось.

Анна Андреевна в маленькой уютной комнате. Полулежит. Веселая, спокойная. Рассказала мне то, что я уже слыхала от Фриды: ей позвонил «человек из “Известий”», некто Гольцев120, хочет придти: «он желает узнать мое мнение о таланте Бродского».

Провокация это? Вряд ли! Высокого своего мнения о таланте Иосифа Бродского Ахматова не скрывает. А если бы «Известия» выступили с разоблачениями неправого суда – всех этих Лернеров, Савельевых, Воеводиных, Тяглых и прочих негодяев – вот это было б дело! Да не выступят они: ведь вся эта шушера действует с благословения Толстикова. А Толстиков – верховная власть.

Постучал и вошел Павел Николаевич Лукницкий. Моложавый, чисто выбритый, аккуратно причесанный; я знаю, ему за шестьдесят, а выглядит он не более, чем на сорок пять; он придвинул стул к тахте, сел; на коленях необъятный портфель. Разговор между ними особенный и мне бы куда‑нибудь деться. Да куда денешься? Я перенесла свой стул поближе к окну, но все равно слышала каждое слово тем легче, что они не понижали голосов и совсем не секретничали.

Анна Андреевна просила Павла Николаевича непременно в июле приехать в Комарово, «чтобы поработать как следует». Я‑то знаю, над чем они работают, но знает ли Павел Николаевич, что я это знаю и что часть сделанной ими работы долгое время хранилась у меня? Нет. Анна Андреевна зря не проговаривается.

Я никогда не читала ни единой строчки, а интересно было бы прочесть. Интересно будет прочесть. Одна только загвоздка: когда? Прочтем, когда Гумилева, наконец, объявят одним из крупных лириков начала века и издадут в Большой серии, объяснив в предисловии, что путь его был «сложен и противоречив», и не упомянув при этом ни о заговоре (мнимом), ни о расстреле (подлинном). А я ведь помню Николая Степановича: помню у нас дома, во «Всемирной», в «Доме Искусств». Помню взгляд и голос. Для меня он живой121.

Павел Николаевич щелкнул замочком портфеля, извлек оттуда нечто красиво переплетенное и протянул Анне Андреевне. Вслед – перо. Значит, это нечто ахматовское – листы? тетрадь? книга? – нечто, подлежащее надписи.

Ахматова быстро сделала надпись. И нечто переплетенное исчезло в недрах портфеля. Из глубоких портфельных недр Павел Николаевич извлек сначала коробку шоколадных конфет. Затем две свои книги, обе с надписями: одна «взрослая», другая детская – мелькнули картинки. Тут произошел забавный диалог. В ту минуту, когда Анна Андреевна читала надпись на «взрослой» – «у вас малышей нет?», спросил Лукницкий (имея в виду, конечно, вокруг ).

Пока нет, – ответила Анна Андреевна, переосмыслив вопрос.

Взяла, однако, обе книги и положила возле себя. Протянула мне широко распахнутую коробку конфет. «Попробуйте, Лидия Корнеевна!»

Сладко! А Лукницкий между тем произнес нечто еще более сладостное – по поводу статьи Маковского, столь рассердившей Анну Андреевну. Павел Николаевич выдвинул такую теорию: Маковский, дескать, потому недоброжелательно отзывается о Николае Степановиче, что сам в ту пору был влюблен в Анну Андреевну…

Поверила ли она этой лести?

Не думаю. Она – человек трезвый.

Павел Николаевич поднялся. На прощание Анна Андреевна снова попросила его непременно летом приехать в Комарово.

– Теперь ваша очередь, – сказала она, когда Лукницкий вышел.

Я не поняла.

Она же, поискав вокруг, нашла фотографию – которую обычно называет «Я зарабатываю постановление» и протянула мне. «Переверните». Я прочла:

 

Корнею Ивановичу

Чуковскому

в

Его День

Анна Ахматова

(это я читаю в 1946 г.)

а

2 апреля

1946

Москва122

 

Я поблагодарила за этот дар от души, зная, как обрадуется Дед. Фотография хороша, но я впервые увидела: у! какая страшная тень за спиною у Анны Андреевны! Тень будущего.

– А это вам, – сказала она. Встала, схватила со стола какие‑то листочки, протянула их мне и снова легла.

Я глянула: собственноручно переписанные «Черепки»! Родные братья «Реквиема»! Пять! А на обороте надпись:

 

Для

Л. К. Ч.

1 апреля 1964

Москва

а [135]

 

Тут я догадалась, почему она ответила по телефону: «Приезжайте скорее». Сегодня она милая, добрая, и, приготовив свои дары заранее, она хотела поскорее меня обрадовать.

– Читать будете потом. Да вы и знаете их – почти все. А сейчас я вам другое почитаю… Озерову заказали мой литературный портрет. А я решила написать сама – так, для баловства. В галерее Уффици целая стена автопортретов… Вот, послушайте!

Она открыла «Тысячу и одну ночь» и начала читать нечто, как бы от третьего лица. То есть написанное как бы от имени Озерова? (Но какой же это в таком случае авто портрет?!) Увы! Прозу со слуха я запомнить наизусть не умею. Что это было? Пересказ самых разных суждений о наружности и поэзии Анны Ахматовой? Не окончив, Анна Андреевна внезапно захлопнула тетрадь[136].

– Ну и так далее. Лучше посмотрите – вот.

Из сумочки – газетная вырезка. Напечатано по‑русски, но печать не наша. Анна Андреевна объяснила, что это рецензия на «Реквием» в какой‑то нью‑йоркской газете. Читать, однако, не дала – вечная ее нетерпеливость – и спрятала обратно в сумку[137].

Час поздний, не опоздать бы на метро. Я ушла. Хотелось скорее домой: спокойно перечесть глазами «Черепки». Фотографию завтра же доставлю Корнею Ивановичу. А лучший подарок – весть о «Реквиеме». Значит, его читают – на весь мир звучит погребальный колокол. Не звучал бы – не стали бы рецензию писать. Но пока что для чужих он звучит, «Реквием». Скорее бы вышел «Бег времени». Оплакали бы наши люди своих мертвых.

Странное это в самом деле понятие: время. Оно бежит и оно же на месте стоит. «Реквием» – ведь это Ленинград, комната Анны Андреевны, пепельница, кресло, мои возвращения ночью по Фонтанке и через Невский, маленькая Люша, следы бурых печатей на дверях Митиной комнаты… Потом война, Ташкент, тоска по Ленинграду, потом Москва, смерть Сталина.

Все это было? Было и быльем поросло? Было, прошло? Неправда. Оно неподвижно и никуда из меня не уходит. Какой там «бег»!

 

Разве не я тогда у креста?

Разве не я тонула в море?

Разве забыли мои уста

Вкус твой, горе?

 

Ее же строчками и живет в моем настоящем и прошедшем безостановочно бегущее (или неподвижно стоящее?) – время.

 

9 апреля 64 • Вечером я у нее – у Алигер. В квартире слышны люди – Маргарита Иосифовна, Маша и Таня дома – но мы с Анной Андреевной долго просидели в тишине, Анна Андреевна, как всегда, полулежа. Я сказала ей, что Копелевы и Фрида составляют свод всех документов по делу Бродского. Кому бы ни передавать Фридину запись – свод всех документов необходим. История и предыстория всего происшедшего составлена и переслана из Ленинграда Фриде Наталией Иосифовной Грудининой123. То, что происходило до суда – интересно; на суде – увлекательно; а вот что после суда, это, пожалуй, всего поучительнее.

Преследовать после судебного приговора свидетелей защиты! Причем не за то, что они, будто бы, свидетельствовали ложь, а за то, что предварительно не согласовали свои показания с начальством! Ошельмовать их в печати – в «Вечернем Ленинграде» и в «Смене» – а потом шельмовать в Союзе! Грозить по месту работы!

– Ценное открытие в юриспруденции, – сказала Анна Андреевна. – Впрочем, ничто не ново под луной! Привет товарищу Вышинскому!

Письмо Грудининой к Фриде было у меня с собою, и я не удержалась: кое‑что процитировала124.

Анну Андреевну в особенности заинтересовало то место письма, где Грудинина пишет о следователях Волкове и Седове, исподтишка дирижирующих всем этим судебным делом. Затеяно оно будто бы из‑за тунеядства. А в действительности – из‑за чего?

Насчет дирижерства – это она права. На ХХ и ХХII съезде партии одна могучая организация была разоблачена. «Культ личности и нарушения социалистической законности». А теперь – законность, законность и законность!

А на самом деле некие Волков и Седов (то есть все то же КГБ) дергают за веревочки не только Лернера и Савельеву, но и Прокофьева. А первый секретарь обкома Толстиков? Он командует Волковым и Седовым или они им? Не поймешь. А Миронов? Он ведает ими или они им? КГБ ведает Центральным Комитетом или ЦК партии ведает Комитетом Государственной Безопасности?

Анна Андреевна выслушала меня внимательно.

– Бродский возит навоз в совхозе, – сказала она.

Потом вынула из‑под подушки переписанные от руки листки и медленным, глубоким голосом прочла несколько новых стихотворений Иосифа. Два мне понравились очень.

– Вот ему как раз и возить навоз, – сказала я. – Кому же еще?

Помолчали.

– Жаль, что товарищ Толстиков не имеет возможности лично наблюдать это зрелище из окна своего кабинета, – сказала Анна Андреевна. – «То‑то было б весело, то‑то хорошо…» Я думаю, на дне Иосифового дела оскорбление величества. Тунеядец, распутник – это, конечно, пущено в ход потому, что истинной причины выговорить они не смеют. Миронов сказал Корнею Ивановичу: «там на дне грязь», но на вопрос: какая? в чем? – не ответил. Очень показательно. Не мог же Миронов осквернить свои уста, повторяя слова богохульника.

Помолчали. Кроме возмущения, «дело Бродского» вызывает во мне постылую скуку. Наша обыденность. Словно в поезде едешь по бескрайней степи. Когда ни выглянешь в окошко, все одно, одно и одно. Нет, на двадцатые годы не похоже. И на тридцать седьмой не похоже. На «после войны» не похоже. Однако похоже на все. Волков и Седов. Седов и Волков. Лернер.

…В ногах у Анны Андреевны газетный лист. Я потянула его к себе. Оказалось, это не газета, а всего лишь оттиск одной газетной полосы – ну, гранки, что ли. Полоса «Литературной России» с портретом Ахматовой и одиннадцатью ее стихотворениями. Теми самыми – выпрошенными, вымоленными. Анна Андреевна объяснила, что полоса эта снята – то есть, уверяют ее, не снята напрочь, а передвинута с апреля на май. Она хочет позвонить в редакцию и потребовать стихи обратно: в май не верит[138].

Кто‑то передал ей интересную подробность: начальство так кричало на Поделкова из‑за этой полосы, что тут же, у телефона, с ним случился сердечный приступ125.

И этот начальственный крик тоже надоел до тошноты. И почему это они никак не могут вдоволь наорать друг на друга и что‑нибудь решить окончательно, прежде чем морочить голову автору?

На радио отказались передавать прочитанные Анной Андреевной стихи. Она уверена, что и ве́ чера ее в Музее Маяковского, намеченного на 26 апреля, – не будет.

Я спросила, как она думает: результат ли это «Реквиема» – все эти запреты – или что другое?

– Результат «Реквиема» в Мюнхене и «дела Бродского» в Ленинграде, – отвечала она.

Гадание наше постоянное – что́ из‑за чего? – тоже мне осточертело. В темноте кто‑то играет с нами в жмурки.

Я взяла со столика листок бумаги и написала Анне Андреевне свою новость: Юрий Павлович Анненков дал мне знать из Парижа, что скоро там выйдет «Софья».

Будет скандал? Или соблаговолят не заметить? Кто знает!

Анна Андреевна прочла, вернула мне записку, потом, глянув на потолок, со вздохом развела руками – и я выбросила листочек в уборную.

Тут пришла Эмма Григорьевна. Я с интересом прислушивалась к ее с Анной Андреевной разговорам, хотя участвовать не могла и ухватывала далеко не все. Пушкин! В Италии, в Милане, хотят издать книгу ее статей о Пушкине. Хорошо бы! Она советовалась с Эммой о составе126. Потом Анна Андреевна читала принесенные Эммой копии каких‑то архивных документов – кажется, все тех же писем Карамзиных.

– До Пушкина им уже никакого дела не было, – говорила Анна Андреевна. – Наталия Николаевна! вот это было интересно. А тут возле ходил какой‑то маленький, курчавенький, писал стихи – кому это интересно?

Маргарита Иосифовна пригласила нас чай пить. Мы перешли в столовую, сели к столу, а Эмма Григорьевна по дороге отстала в передней и начала одеваться. Анна Андреевна – от стола – пыталась ее удержать. «Почему же вы уходите? Я вас так давно не видала, а вы уходите! Посидите еще!» Эмма отговаривалась поздним часом, далью, неудобным сообщением, пересадками… Надела пальто, шляпу, перчатки, но никак не могла попасть кончиком пояса в пряжку.

– Нет, мне пора, – решительно сказала она. – Час поздний. К тому же носятся слухи, что на сегодня в нашем районе назначен еврейский погром.

– И вы боитесь опоздать? – спросила от стола Анна Андреевна.

Эмма расхохоталась, но все‑таки ушла.

Девочки – Маша и Таня – принесли чай и сели с нами. За столом было вкусно, а общий разговор не клеился. Наконец, болтовня разгорелась: Маша задала Анне Андреевне тот же вопрос, какой некогда я: была ли красива Любовь Дмитриевна Блок? Ну, это привычная и хорошо разработанная Анной Андреевной тема.

Тихо и по складам:

– Она была похожа на бегемота, поднявшегося на задние лапы.

Затем подробнее:

– Глаза – щелки, нос – башмак, щеки – подушки. Ноги – вот такие, руки – вот этакие.

Когда‑то мне Анна Андреевна говорила, что у Любови Дмитриевны была широкая спина. Я напомнила ей об этом.

Ответ был мгновенный:

– Две спины, – сказала она.

Маргарита Иосифовна (как и я когда‑то!) спросила, почему же в таком случае все считали Любовь Дмитриевну красивой?

– Да, да, все – Белый, Чулков, Сережа Соловьев, который сам был красавец. Сережа писал: «Любовь Дмитриевна одна умеет носить платье». Наверное, они все видели ее сквозь дивные стихи Блока, где она и Прекрасная Дама, и София, Премудрость Божия… Некрасивость Любови Дмитриевны заставила меня задуматься о красоте другой дамы: Наталии Николаевны Пушкиной. Была ли она красива? Ее тоже видели сквозь стихи: Психея и пр. Но ведь так ее видели при его жизни. Когда она вернулась в свет, ей было всего тридцать два года – расцвет для женщины! – но почему‑то уж нигде ни звука о ее красоте. В письмах рассказывают о ней и то, и се, но о красоте ни слова.

Мы вернулись в маленькую комнату. Анна Андреевна прилегла снова.

– Был у меня на днях один посетитель – голландец, – рассказала она. – Мы все видывали западных знатоков России, русской истории, русской литературы и пр. А тут я увидела рядового западного человека. Он пришел ко мне потому, что все московские достопримечательности уже осмотрел и ему сказали, что есть такая старуха, которая в десятые годы писала стихи о Боге. Вот он и пришел… Не знает ровно ничего ни о чем и ни о ком. Про Гумилева никогда не слыхивал.

Я спросила, не думает ли она, что «рядовой советский человек» тоже ничего не знает о поэзии стран Запада? Ведь это люди ее поколения и ее круга знали по четыре‑пять иностранных языка, ездили за границу, учились в Марбурге или в Париже, – а теперь?

– И теперь, уверяю вас, интеллигентные русские лучше знают западную литературу – ну хоть не в подлинниках, хоть в переводах. Хоть одну из западных литератур. А этот – ничего, никого, даже Гумилева не знал.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 67;