От моей последней встречи с Ахматовой в Москве и до первой встречи в Комарове 1 страница



Лидия Корнеевна Чуковская

Записки об Анне Ахматовой. Том 3. 1963‑1966

 

Записки об Анне Ахматовой – 3

 

 http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=631425

«Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 3. 1963 – 1966»: Время; Москва; 2013

ISBN 978‑5‑9691‑0928‑5

 

Аннотация

 

Третий том «Записок» Лидии Чуковской охватывает три года: с января 1963 – до 5 марта 1966‑го, дня смерти Анны Ахматовой. Это годы, когда кончалась и кончилась хрущевская оттепель, годы контрнаступления сталинистов. Не удаются попытки Анны Ахматовой напечатать «Реквием» и «Поэму без героя». Терпит неудачу Лидия Чуковская, пытаясь опубликовать свою повесть «Софья Петровна». Арестовывают, судят и ссылают поэта Иосифа Бродского… Хлопотам о нем посвящены многие страницы этой книги. Чуковская помогает Ахматовой составить ее сборник «Бег времени», записывает ее рассказы о триумфальных последних поездках в Италию и Англию.

В приложении печатаются документы из архива Лидии Чуковской, ее дневник «После конца», ее статья об Ахматовой «Голая арифметика» и др.

 

лидия чуковская

записки об анне ахматовой

1963 – 1966

том третий

 

Я благодарна судьбе за то, что она щедро оделила меня многолетними, изо дня в день, встречами с Анной Ахматовой.

В своих «Записках» я пыталась создать образ Ахматовой и, прежде всего, воспроизвести ее речь, столь близкую по словарному составу, по лаконизму, по своим интонациям, по широте, глубине и неутолимой трезвости взгляда – к ее гениальной поэзии.

Я пыталась также дать читателям посильное представление о той непосильной эпохе, сквозь которую она пронесла бездомность, болезнь, нищету, разлуку с сыном, постоянный ужас перед застенком: ужас за себя и за друзей. Пронесла с гордостью и величием.

 

7 июня 1995

Слово при вручении

Государственной премии

 

1963

 

10 января 63 • На днях – 6‑го или 7‑го? уже не помню – повидалась я с Анной Андреевной. Она по‑прежнему у Ники. Несколько раз в комнату вбегал китайчонок – первый китайчонок в моей жизни! Четыре года, желтый, черно– и жестковолосый, глаза косые, очень хорошенький, чем‑то похож на маленьких узбеков. Но он не настоящий: отец китаец, мать русская. Не думаю, чтоб он знал по‑китайски, а по‑русски разговаривает свободно, как и положено коренному четырехлетнему москвичу. Но вот в чем вундеркиндство: не только говорить, а читать умеет и писать! Читает – это случается: я сама в четыре года читала. Но он пишет! Анна Андреевна попросила: «Напиши мне что‑нибудь, Сашенька!» Ника дала ему большой лист бумаги и карандаш. Он разостлал бумагу на низеньком столике, попрыгал, опираясь о столик желтыми ладонями, потом пососал карандаш и, стоя, вывел крупными, круглыми буквами:

«Я поздравляю Вас с Новым Годом Саша».

Даже все заглавные буквы на месте. Ни единой ошибки, только перед своим именем забыл поставить точку.

Попрыгал еще, опираясь ладонями о стол, и убежал обратно в соседнюю комнату. (Он, вместе со своей матерью, гость Никиной мамы. Отца нет – отец оставил семью и уехал в Китай.)

– Восьмое чудо света! – сказала Анна Андреевна, прочитав Сашину записку. – Буду показывать всем. Ни одной ошибки. Мне бы так научиться. Я ведь ни на одном языке не умею писать грамотно.

Мой приход – и Сашин набег! – оторвал Анну Андреевну от работы: она диктовала Нике свой, как она пояснила мне, «конспективный ответ» на предисловие к первому тому Собрания Сочинений Гумилева[1]. Выступать со своими соображениями в печати она не собирается: здесь – в нашей печати – имя Гумилева запрещено, не очень‑то выступишь, а там – это для здешних советских граждан опасно. Хочется ей, однако, чтобы ее соображения были зафиксированы.

1) Три дементные старухи написали о Гумилеве воспоминания. Доверять этим мемуарам нельзя. Одоевцева, конечно, знала его близко, но потом почему‑то взбесилась и возвела на него напраслину. И знала‑то она его всего один год1.

2) Нельзя считать Волошина и Кузмина его друзьями. Они были враги. Нельзя основываться на показаниях Брюсова: Валерий Яковлевич туп и Николая Степановича не понимал.

3) Нельзя изгонять ее, Ахматову, из биографии Гумилева и из его поэзии. Почти все стихи определенного периода связаны с ней, и биография тоже. «Для меня он стал путешественником (чтобы излечиться от любви ко мне); для меня стал Дон‑Жуаном (чтоб доказать мне – он любим); для меня и про меня писал стихи»[2].

Ника записывала непосредственно под диктовку, я записываю теперь.

– Но ведь такой ключ к биографии Гумилева только от вас и можно получить, – сказала я. – Вряд ли Николай Степанович объяснял своим дамам – Одоевцевой, в частности, – что он любит ее , чтобы доказать свою любовь к вам .

– Разумеется, – спокойно ответила Анна Андреевна. – Вот почему я и считаю себя обязанной продиктовать свои показания… В‑четвертых, – продолжила она, обращаясь к Нике, но тут зазвонил телефон. Анна Андреевна взяла трубку. Говоривший говорил так громко, что я узнала голос: Костя Богатырев. Слов я разобрать не могла, Ахматова же отвечала полуизвиняясь, полуобещая, полужалуясь… «Да… да… конечно… ну, конечно… ну, не сердитесь… дайте мне еще неделю».

– Бедный Костя, – сказала она, окончив разговор. – Он не понимает, с кем имеет дело.

Оказывается, она уже давно обещала дать Косте рекомендацию в Союз. И все тянет и тянет, не дает и не дает, и никак не соберется написать. Я спросила, почему, собственно, и в чем для нее трудность? Может быть, у Богатырева не хватает работ?

Анна Андреевна замахала на меня рукой.

– У Богатырева всего хватает, не хватает у меня. Я просто не умею ничего писать. Ничего, кроме стихов. Вы это знаете. Я – как еврей‑скрипач в старом анекдоте. «Вам не по душе этот дирижер?» – «Что вы, дирижер первоклассный!» – «Не нравится композитор?» – «Что вы – Бетховен!» – «Отчего же вы так плохо играете?» – «Я вообще не люблю музыки». Вот так и я. Я вообще не умею писать… Лидия Корнеевна, приготовьте шпаргалку! Умоляю вас! Для вас это пустяки. А то Костя зря мучается. Он очень хороший человек, и переводчик отличный, и в Пастернака влюблен по уши, и Рильке любит.

Я обещала попробовать. Анна Андреевна заранее поблагодарила меня2.

А из «Знамени» насчет «Поэмы» и предисловия Корнея Ивановича ответа нет, нет и нет. Кожевников «читает»…

– Вы понимаете, – сказала Анна Андреевна, – читает вовсе не он. Он испугался и послал «Поэму» наверх… Сейчас очень легко стать эпицентром землетрясения. Всюду ищут излишние сложности, выискивают какие‑то злокозненные намеки… Я очень боюсь за Осипа3.

Она спросила у меня, работается ли мне? Нет. Я ничего сейчас делать не могу, после речи прокурора на процессе Эйхмана в Израиле. Да, вот мне казалось, что я уже все знаю про немецкие лагеря смерти, про расстрелы и печи, а речь прокурора заново меня перевернула. Было так: я провела день в Переделкине, у Деда. В Доме Творчества кто‑то под глубоким секретом и всего на три часа дал Корнею Ивановичу эту речь. Брошюра, напечатанная мелким шрифтом чуть не на газетной бумаге. Изобилие фотографий: вот подростки: мальчик и девочка, лет шестнадцати, слушают. Их лица, глаза. На другой фотографии дает показания свидетель казни, случайно уцелевший сам. Он так потрясен собственным рассказом, что падает в обморок, теряет сознание. Когда стреляли – не терял, а, рассказывая, не вынес! (Мы, видимо, не отдаем себе должного отчета в силе слов – собственных, чужих. Они сильнее, чем мы думаем.) Бумага и печать в этой книжке дурная – Корней Иванович, щадя мое зрение, прочел мне речь прокурора сам, вслух, от первой строки до последней. Прочел и заспешил в Дом Творчества – возвратить в назначенный срок. Самое ужасное то, что лицо у Эйхмана интеллигентное, тонкое: хирург, а быть может, скрипач? Рот, правда, отвратителен, рот убийцы. Книжка переведена на все языки мира. «От имени шести миллионов…»4.

– А как ты думаешь, сколько миллионов погибли у нас при Сталине? – спросил Дед, когда я подавала ему валенки.

Я не знала. У нас ведь страна огромная, лагеря повсюду; я не знаю, сосчитаны ли все лагеря – не то что все люди… Кто вел счет погибшим? И сохранились ли архивы?

– У них шесть миллионов, а у нас при Усатом тридцать, – отозвалась, помолчав, Анна Андреевна. – Когда мне говорят – вы, наверное, тоже слышали эту идиотскую фразу: «пусть так, пусть выпустили, пусть реабилитировали – но зачем рассказывать об этом вслух, зачем выносить сор из избы?..» – слышали? Я всегда отвечаю – вот, Лидия Корнеевна, берите, дарю, пригодится! я всегда отвечаю: «С каких это пор тридцать миллионов трупов стали сором? Когда был несправедливо осужден один человек, Дрейфус, – весь мир за него заступился. И хорошо. Так и надо… А тут тридцать миллионов неповинных – сор!»

 

15 января 63 • У меня грипп. Лежу. Звонила мне Анна Андреевна, справлялась о здоровье. Я в свою очередь спросила, какова же наконец судьба «Поэмы» в «Знамени»? Оказывается, рукопись возвращена при письме Куняева, которое она мне прочла.

По неграмотности – нечто чудовищное. Я запомнила так:

«Возвращаем Вам матерьял (!). Редактор сказала (!!!), что печатать Вашу “Поэму” теперь, сразу после того, как журнал в № 1 публикует целый цикл Ваших стихов, неудобно».

А не неудобно Куняеву, работнику редакции (то есть, по обязанности, знатоку языка) согласовывать на этакий манер существительное с глаголом? «Редактор сказала»? Впрочем, я уже слышала от кого‑то, не веря ушам своим, «моя врач велела » и, не веря глазам, видела в «Литературной газете»: «вошла секретарь»[3].

– Кто там такая эта Куняев? – спросила я у Анны Андреевны5.

– Не знаю. (Из трубки било ключом тихое бешенство.) И не все ли равно? Куняев написала , что редактор сказала … Публичная библиотека в Ленинграде выпрашивает у меня письма читателей. Лучше уж я подарю им это письмо издателей.

Потом она спросила, как у меня обстоят дела с «Софьей»? – в Новосибирске, в «Сибирских огнях».

Я прочла ей письмо Лаврентьева. Не все, а только начало и конец.

«Уважаемая Лидия Корнеевна!

Ввиду Вашего отказа, во время нашей беседы в Москве, внести в текст повести “Софья Петровна” дополнения, я, по приезде домой, еще раз перечитал рукопись и окончательно утвердился в мнении, что в таком виде “Софью Петровну” печатать нельзя…

На встрече членов правительства с деятелями литературы и искусства тов. Хрущев говорил, что произведения о культе личности должны не только описывать злодеяния и ужасы тех лет, но и укреплять у читателя‑современника веру в справедливость и гуманность нашего общества.

Рукопись возвращаем.

Главный редактор (В. Лаврентьев)».

Анна Андреевна молчала так долго, что я уж подумала, нас разъединили… Лаврентьев совершенно прав: для укрепления веры в справедливость и гуманность нашего общества повесть моя решительно не годится… А‑а, вот они чего захотели! Чтобы не было в прошлом массовой облавы на людей, не сохранились бы в народной исторической памяти миллионы попусту загубленных жизней, а были бы отдельные частные ошибки отдельных следователей, приведшие к отдельной гибели отдельных лиц! 1937‑й год как образец гуманности и справедливости!.. Нет уж, от меня не добьются.

Обе мы молчали. Анна Андреевна шумно дышала в трубку. Телефон – механизм, не приспособленный для обсуждения вопроса: что такое гуманность и что такое бесчеловечье.

Анна Андреевна переменила тему.

Она прочитала мне свои ответы на вопросы одного иностранца. Он прислал письмо: пишет книгу о ней. Первые ее ответы показались мне чуть замысловатыми, искусственными, а дальше о детстве – чудесно. «Дикая девочка». «Меня принимали за помесь русалки и щуки». Потом о Царском: «тут вода была звуком водопадов, – звуком, всегда сопровождавшим Пушкина»[4].

 

20 января 63 • Теперь грипп у Анны Андреевны, и я приходила ее навещать. Сидит в кресле укутанная, t° 37,2. Однако пир: на низеньком столике перед нею два первые номера: № 1 «Нового мира» и № 1 «Знамени» – и в обоих стихотворения Анны Ахматовой![5] К тому же в «Новом мире» два рассказа Солженицына.

Я сразу схватила книжку «Нового мира» – поглядеть на «Родную землю». Существует ведь «магия печатного слова». Да, в печати «Родная земля» еще сильнее, чем в машинописи, в произнесении, в памяти. Еще величавее и клятвеннее. Никакой нежности к родине, никаких сантиментов, никакого умиления – грязь на калошах, хруст на зубах, месим, мелем – а звучит как присяга.

Да и все ее стихотворения в «Новом мире» сильные необыкновенно – и «Царскосельская ода», и «Последняя роза», и четверостишия.

Заговорили о двух рассказах Солженицына: «Случай на станции Кречетовка» и «Матренин двор». Первый я еще не читала, а второй полюбился мне, еще когда он по рукам ходил. О «Матренином дворе» Анна Андреевна отозвалась высоко.

– Да… Удивительная вещь… Удивительно, как могли напечатать… Это пострашнее «Ивана Денисовича»… Там можно все на культ личности спихнуть, а тут… Ведь это у него не Матрена, а вся русская деревня под паровоз попала и вдребезги… Мелочи тоже удивительные… Помните – черные брови старика, как два моста друг другу навстречу?.. Вы заметили: у него скамьи и табуретки бывают то живые, то мертвые… А тараканы под обоями шуршат? Запомнили? Как далекий шум океана! и обои ходят волнами… А какая замечательная страница, когда он вдруг видит Матрену молодой… И всю деревню видит молодою, то есть такою, какая она была до всеобщего разорения… Заметили вы, что́ древняя, древнее всех, бабка над гробом Матрены думает: «Надоело мне вас провожать». Вас – покойников, тех, кто моложе ее, кому бы еще жить да жить.

Зато про «Случай на станции Кречетовка» Анна Андреевна отозвалась сурово:

– Нет. Это рассказ неправдивый. От Солженицына мы ждем правды, только правды. Он не должен такие рассказы рассказывать.

(Я еще не читала, судить не могу.)

– Там главный герой выдуман. Склеен из бумаги. Таких у нас нет и никогда не было.

Ника за рассказ вступилась. Своим тихим, застенчивым, но твердым голосом, она произнесла, что, напротив, ей рассказ очень нравится, что он «в самую точку», что у нас такие люди были – «искренне‑правоверные», как их назвала она. И даже в большом количестве и повсюду.

Анна Андреевна сердилась. Повторяла: «Не было таких людей. О таких в газетах сочиняют. Он его из бумаги склеил. От Солженицына мы другого ждем, только правды, а не этих выдуманных добродетелей».

Что ж, надо мне поскорее прочесть.

Важная новость: Анна Андреевна дала «Реквием» Карагановой, чтобы та показала Дементьеву6. Я сомневаюсь в удаче. Опубликовать не опубликуют, а перестукают сотрудники на своих машинках, и разойдется он по городу. Это бы хорошо! – а худо то, что может «Реквием» попасть за границу, выйдет он где‑нибудь в Нью‑Йорке и тогда… тогда тут разразится гроза… «Живаго»‑подобная.

Однако Анна Андреевна не высказала по поводу моих опасений большого беспокойства – на душе у нее другая досада. (Никогда не угадаешь, что ее встревожит и ранит.) Она прочла «Реквием» одному физику, и тот сказал, что это чистой воды акмеизм и в каждой строке слышен Мандельштам. И то, и другое – совершенный вздор. Ахматова давно уже никакой не акмеизм и вообще никакой не «изм» – она суверенная держава, именуемая «Анна Ахматова», она сама по себе, ни к какой школе уже давно не принадлежит, школу переросла. Раз. Голос Мандельштама в «Реквиеме» не слышен совсем. Два.

– Из этих замечаний можно сделать только тот вывод, что ваш собеседник к стихам глуховат, – сказала я. – Эти замечания характеризуют не «Реквием», а только его самого.

– Не утешайте меня, я безутешна, – с нарочитой небрежностью ответила Анна Андреевна.

Я понимаю: до тех пор, пока «Реквием» не будет напечатан и не получит всенародного распространения, – Анне Андреевне не удастся услышать отклик, отзвук, и она будет с преувеличенным интересом прислушиваться к каждому отклику, к каждой оценке[6].

Теперь она хочет подарить экземпляр Солженицыну и послать Паустовскому. «Константин Георгиевич очень высоко отозвался обо мне в Париже», – сказала она7.

Завтра к ней придет «толстый человек» – поэт Евгений Винокуров. За стихами для «Литературной России». Она вынула из сумочки узкий зеленый блокнотик и стала читать нам с Никой первые строки отобранных ею стихотворений. Когда я или Ника не схватывали все стихотворение сразу, по первой строке, она милостиво – но и не без насмешки! – прочитывала нам все до конца. О, сколько же ею наработано за долгие годы «некатания на лодке»! Впрочем, для меня ни одного нового не оказалось. Пока она читала вслух, я молча читала на две строки вперед про себя… Но понравятся ли они «Литературной России»? Тому начальству, от которого зависит печатанье?[7]

А потом мы пили чай, и начался Пушкин. Да, много, много наработано ею! Она окончила статью о своем давнем пушкинистском открытии – о том самом, о котором рассказывала мне лет десять назад[8].

– Я показала статью Оксману и теперь могу считать ее оконченной. Он ведь главный ругатель. Он сказал: «ничего этого никогда не приходило мне на ум, но никаких возражений я не имею».

И она огласила статью. Называется «Пушкин и Невское взморье». Читая, она прибегала, по ходу дела, к пушкинскому однотомнику, лежащему в кресле у нее за спиной. Кое‑что она не прочитывала, а, подняв голову от рукописи, пересказывала. Видимо работа еще не совсем окончена. Убедительная она – во всяком случае для такого читателя‑неспециалиста, как я, – чрезвычайно. И – как все пушкиноведческое у Ахматовой – исследование ведется на глубине глубин. Основную мысль развивает она с несокрушимой логичностью, хотя слог не безупречен, и далеко не на каждой странице статья превращается в «прозу поэта». Зато иногда слышен живой голос Ахматовой, живые интонации ее устной речи.

За время, что Анна Андреевна писала эту статью, основная мысль сильно расширилась, разветвилась, углубилась и обогатилась. Тогда, вначале, помнится, Анна Андреевна говорила только об отношении Пушкина к могилам декабристов, о том, как упорно он разыскивал их и тосковал по ним. Первоначально она занята была истолкованием отрывка «Когда порой воспоминанье». Теперь новый вариант статьи говорит уже о культе могил в пушкинской поэзии вообще , цитируется:

 

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам…

 

и стро́ ки:

 

Животворящая святыня!

Земля была б без них мертва…

 

Могилы животворят землю! Это уже не только о пятерых декабристах, это о каждом человеке, упокоенном в родной земле! (Татьяна: «Да за смиренное кладбище, / Где нынче крест и тень ветвей / Над бедной нянею моей».) Но прежде всего, конечно, Пушкин говорит о могилах казненных. Мысль от декабристских могил («Когда порой воспоминанье») переходит к «Полтаве», к могилам Искры и Кочубея: Петр казнил их как «государственных преступников», но тела отдал родным, и «государственные преступники» оказались похоронены не где‑нибудь, не как‑нибудь, а в самом священном месте: в Киево‑Печерской Лавре. Эта Лавра – святыня России. Ахматова утверждает, что упоминанием о могилах Искры и Кочубея Пушкин попрекал Николая: вот ведь Петр отдал тела казненных – родным, они похоронены почетно, а ты что сделал? Тела пятерых похоронил воровски, трусливо, тайком.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 90;