Норвежская новелла XIX–XX веков 26 страница



 

Проходит неделя, и две, и три. Сотрудник уголовной полиции X. громко хохочет и говорит своему коллеге:

– Старый Хаген опять орудует. На сей раз он превзошел себя и получил повышение в чине. То был майором, а теперь уже полковник. Свыше двадцати заявлений. И на этот раз тоже автомобиль за много тысяч крон, под фальшивый вексель. И еще масса всяких вещей, одежда, гостиничные счета, цветы. Господи спаси и помилуй, ну до чего же люди глупы! Честное слово, поделом им, пускай бы сами и расхлебывали. Это было бы только справедливо. Но скажи на милость, цветы‑то ему зачем понадобились?

По тюрьме прошел слух. Его передают друг другу в мастерских, в переплетной, на сторожевой вышке, в коридорах, во дворе:

– Хаген сидит. На сей раз он уже полковник, а то был всего лишь майор. Ха‑ха‑ха! Ну и мастак! Шикарный автомобиль, куча всяких вещей. Цветочный магазин его бабе розы послал. Ха‑ха‑ха, розы‑то, розы ему на кой леший понадобились!

 

Перевод Ф. Золотаревской

 

 

Сватовство

 

Весь день мрачные серые тучи низко плывут над лесом, над заснеженными полями, но деревенская лавка у поворота дороги ярко освещена новой люминесцентной лампой, висящей над недавно купленным новомодным прилавком. Торговля идет бойко. Даже те, кто в прежние времена нерешительно топтался сзади и наконец робко просил «отпустить покуда в кредит», теперь пересчитывают деньги и расплачиваются наличными. Люди охают от цен, подскочивших чуть ли не до потолка, но покупают много.

За прилавком расхаживает лавочник, веселый, энергичный, а рядом с ним – жена и дочь. Сын Карстен, долговязый лоботряс, бегает то на склад, то в погреб. Если ему удается подкрасться незаметно к помощнице, рыжеволосой Инге Хубель, он награждает ее дружеским щипком или игриво тычет ей в бок огромным кулачищем. Инга на бегу пинает его ногой, тихонько хихикает и мчится дальше, не переставая улыбаться. С этими озорными юнцами не соскучишься.

А вот стройная темноволосая фрекен Осен никогда не носится по лавке сломя голову. Она движется неслышно, грациозно, точно танцуя, в своем форменном фартучке из черного шелка, плотно облегающем фигуру, – неторопливая, гибкая, нежная и такая юная‑юная. Она вовсе не рисуется, уж такая она уродилась. Плавно двигаясь вдоль прилавка, она работает быстро и умело и одна отпускает товару больше, чем все четверо остальных продавцов. Это известно не только лавочнику, но и всем другим как по ту, так и по эту сторону прилавка.

Лавочник дорожит ею, он ежемесячно подкидывает ей несколько крон сверх жалованья. Знает, что она стоит этого, а то, пожалуй, и большего. В часы затишья она ведет торговые книги, в той мере, в какой он вообще допускает к ним наемных людей. Она окончила заочно коммерческое училище, так что на нее вполне можно положиться. Отлучаясь ненадолго в город, он со спокойной душой оставляет на нее и лавку и кассу.

Вот уж к ней‑то Карстен не осмелится лезть со своими щипками, потому что фрекен Осен по‑своему умеет держать мужчин на расстоянии. Не то чтобы она вела себя заносчиво и неприступно; просто во всем ее облике, в затаенной улыбке, в коротких, чуть иронических репликах есть что‑то обезоруживающее. Любоваться любуйся, а рукам воли не давай, так‑то! Даже вполне достойные молодые люди с самыми серьезными намерениями и солидной экономической базой вынуждены были отступиться. Это известно всем на добрую милю вокруг.

Кого она, интересно, дожидается? Миллионера, что ли? Если она будет продолжать в том же духе, то как бы ей не пришлось в один прекрасный день раскаяться. Таково мнение и представительниц деревенской знати и женщин попроще. Спору нет, девушка она хоть куда, но время‑то идет, а двадцать один год бывает только раз в жизни. Не слишком ли высоко она метит? Живет‑то она в тесном домишке, семья у них многодетная, а достаток скудный.

 

Вверх по склону холма поднимается человек. Его твердые шаги становятся все неувереннее по мере того, как он приближается к лавке. Он останавливается, выбивает трубку, стряхивает снег с лыжной шапочки, бормочет что‑то и, приоткрыв дверь, заглядывает внутрь лавки, залитой морем света.

Сощурясь от яркого света, он кивает то одному, то другому среди толпящихся у прилавка и опускается на табурет, положив рюкзак рядом с собой. Паренек помоложе подсаживается к нему и заводит тихую беседу о том, о сем: сперва о погоде, а потом о делах – о валке леса, об аккордной плате на делянках.

Наконец спустя долгое время фрекен Осен мягко окликает его:

– Ну, теперь, я думаю, ваша очередь? Верно?

Человек поднимается. Это стройный, высокий, широкоплечий парень лет двадцати с небольшим. Он словно гребнем проводит задубелой пятерней по густой гриве и, нерешительно улыбаясь, кивает девушке.

– Вы, стало быть, и в этом году в наши края приехали? – с профессиональной любезностью спрашивает фрекен Осен.

– Да вот, пришлось и нынче сюда податься, ничего не поделаешь, – словоохотливо отвечает он. – Два хлеба, свежих. Он у вас все такой же?

Фрекен Осен бесшумно подходит к хлебному ларю и кладет перед покупателем два огромных каравая, приветливо приговаривая:

– Да, хлеб у нас все такой же. Лучше хлеба вы нигде не найдете, так все говорят. А масла не нужно?.. Сегодня ровно год, как вы заходили к нам последний раз.

Человек заглядывает в список и тихо отвечает:

– Неужто и день запомнили!.. Деревенского масла и маргарину, по килограмму… Вот уж не думал, что запомните…

– Масло исключительно свежее, чувствуете, как пахнет? – бойко говорит фрекен Осен, и лавочник награждает ее одобрительным взглядом. Она косится на стрелку весов, снимает избыток масла деревянной лопаточкой, быстро и умело заворачивает его, кокетливо бросив вполголоса:

– Да уж вот, представьте, запомнила. Еще чего желаете? Может, кофе? Вам молотого? Фунт? Благодарю. Песку и рафинаду? Благодарю.

Взвешивая кофе, она скороговоркой спрашивает:

– Думаете задержаться здесь? Я слыхала…

Плавно скользя вдоль прилавка, она подходит к новенькой красной кофемолке, высыпает в нее зерна и, пока мельница гудит, снимает с полки пакеты с сахаром и кладет их рядом с хлебом. Потом она снова оказывается около кофемолки, а спустя минуту уже возвращается обратно – юная, гибкая… ни дать ни взять, храмовая танцовщица в сельской лавке. По всему помещению распространяется запах жареного свежемолотого кофе.

– Господи, до чего дух‑то славный! – восклицает Малене Горбунья.

– Да уж ты, Малене, знаешь в этом толк. Сколько ты его на своем веку выдула – никому и во сне не приснится! – громко и грубовато выпаливает старый Енсруд. Люди вокруг прыскают со смеху, а кое‑кто хохочет во все горло.

Весело в деревенской лавке, так оно и должно быть. В кино ведь не пойдешь, далеко больно. Такая обстановка по душе лавочнику, он и сам бросает какое‑то шутливое замечание.

Фрекен Осен предупредительно спрашивает:

– Вам сыру? У нас, как видите, все сорта имеются. Вот очень хороший сыр Гауда, он острый немного. А вот настоящий козий. Подойдет?

– Отрежьте каждого по куску, – чуть хрипло отвечает покупатель. Наблюдая, как она режет, взвешивает, заворачивает, он говорит вполголоса:

– Я‑то могу и в здешних краях на валку подрядиться либо на лесопилку пойти работать. Плата хорошая, грех жаловаться. Я в последние годы и деньжонок поднакопил… Дядя хочет, чтоб я у него на хуторе остался. Старый он стал, живет один как перст. Места там хватит, да и не только мне с ним. Ты небось знаешь его хутор… Вот кабы ты…

– Ох, завидую тем, у кого места в доме много, – тихо отвечает фрекен Осен. Ее большие глаза на худощавом гладком лице окидывают его быстрым взглядом, узкой девичьей рукой она водворяет на место выбившийся черный локон.

Он снова углубляется в список.

– Бобов и гороху по фунту, – явно волнуясь, говорит он, – и еще черносливу и абрикосов, забыл записать.

Слишком быстро отпускает она товар, пакеты стоят на прилавке, прежде чем он успевает собраться с духом. Он просит соли, пряностей, закусок – всего понемногу. Он медлит, тянет время, но робость все еще одолевает его, и он берет все новые и новые припасы, которых и не собирался покупать.

Фрекен Осен бесшумно скользит к полкам, к холодильнику, легко и осторожно обходит других продавцов за прилавком. Загадочное темноволосое существо в плотно облегающем форменном фартучке из черного шелка.

– Табаку? – любезно спрашивает она. Любезно, и только. Ни больше и ни меньше.

– Смесь, три пачки.

Гляди‑ка ты, сразу принесла нужный сорт. Неужто и это запомнила?

– «Мы помним то, что в душу нам запало», – кокетливо цитирует она. – Еще чего‑нибудь желаете?

Он начинает складывать покупки, но она отнимает у него рюкзак и укладывает сама, гораздо лучше, чем он. Затем ложится грудью на прилавок и ровными, красивыми буквами пишет счет. Поднимает взгляд на него:

– Ничего не забыли?

– Две плитки мягкого шоколаду, – находится он, и она тут же кладет шоколад к нему в рюкзак.

– Орехов, – громко говорит он.

Фрекен Осен снова склоняется над прилавком. Карандаш скользит по бумаге, выводя цифры. Ее ухо оказывается совсем близко от него, и ему хочется ухватить его пальцами, ущипнуть.

А она, чертовка этакая, встряхивает темными кудрями и, начиная подсчитывать сумму, чуть‑чуть морщит выпуклый девичий лоб.

Чувствуя, как у него взмокло лицо, он хрипло шепчет:

– Ну что ж, девушка, тогда я напрямик спрошу, коли ты понимать не хочешь…

– Да ты никак рехнулся, – шепчет она в ответ. – Я и видела‑то тебя всего один раз.

– Можно сразу и оглашение сделать. Это мигом уладим. Не то уеду отсюда, так и знай! – хрипло бормочет он.

– Ну, ничего больше не забыли? – громко спрашивает она.

– Нет, – чуть помедлив, отвечает он. Выпрямляется, стройный, серьезный, и достает бумажник из заднего кармана.

Фрекен Осен привычно крутит ручку кассы и дает ему сдачу вместе с чеком. Она слегка улыбается, чуть‑чуть краснеет.

– Проверьте, все ли правильно, – говорит она.

Он смотрит на чек, потом вглядывается повнимательнее. Под суммой красивыми, ровными буквами написано: «Сегодня вечером я освобожусь не раньше половины седьмого. Жди меня около лесопилки».

– Спасибо, – говорит он.

– Это вам спасибо, – приветливо отвечает она, с минуту серьезно смотрит на него и переходит к следующему покупателю.

 

Перевод Ф. Золотаревской

 

Юхан Борген

 

Нуммерманы

 

После театра директор Нуммерман и его супруга закусывали, и это был самый приятный момент за весь вечер. Они были постоянными посетителями храма Талии[13], и редкая премьера обходилась без них. Фру Алфхиль Нуммерман считала это делом своей чести, да и кому, спрашивается, поддерживать духовную культуру, переживающую трудную пору в наши материалистические времена, как не тем, у кого хватает на то средств и душевных сил?

Но наибольшее удовольствие супруги получали от легкого ужина после театра, в особенности, пожалуй, Нуммерман. Ведь супруга умела поговорить на разные темы, умела повернуться во время антракта – желательно перед самым подъемом занавеса – и сказать со знанием дела несколько слов о пьесе, об актерской игре. На этот счет у нее были сложившиеся мнения, у нее имелась своя точка зрения. Все это было вовсе не так трудно, как может показаться многим – тем бессловесным, которые только глазеют и не знают, что сказать, которые приходят в восторг, как только поднимается занавес, открывая ампирный тронный зал, и опускается под плач и скрежет зубовный. Их много – этих не имеющих своих суждений; подавшись вперед, они дышат тебе в затылок, и все им в радость, особенно когда можно посмеяться от души.

Фру Нуммерман была не из их числа. Она почти что не плакала и не смеялась в храме искусства: она взирала и судила. А больше всего ей нравились трагедии; когда пьеса была грустная, это как бы надежнее гарантировало ее высокое качество. И как к тому же приятно было, когда все оставалось позади. Многолетний опыт подсказывал ей, что от трагедии аппетит лучше, если к тому же полегче пообедать перед спектаклем.

 

Нуммерман испустил довольный вздох и отправил в желудок очередной кусок курицы, сопровождаемый глотком легкого бордо, которое без заказа появилось на столе. Он был человеком, имевшим твердые привычки и придерживавшимся определенных марок, он был человеком, знавшим метрдотелей. Но вот поэтического чувства ему не хватало. И уж тут фру Нуммерман мучилась с ним все годы. В беседе он мог упорно возвращаться к книжке Джека Лондона, которую он действительно читал и которая ему, безусловно, нечего и говорить, нравилась. Запомнить название он никак не мог, но зато содержание намертво застряло у него в голове, и у него была ужасная привычка заводить некстати разговор об этой книжке, когда речь шла о тонких литературных произведениях последнего времени. А рассказывалось в книжке этой про собаку, совершенно изумительную собаку.

Да и заставить его ходить в театр все эти годы тоже было нелегко, пока он не увидел, во‑первых, что судьбы не миновать, а во‑вторых – и это было его тайное открытие, – что не грех высидеть в предвкушении ужина три долгих действия. Каждое падение занавеса приближало час ужина. А ежели еще иногда отвлекаться от этого блаженного предвкушения и уделять немножко внимания актерам, выламывающимся на сцене, то время могло пролететь поразительно быстро. Случалось даже, что желанный миг наступал до того, как он успевал собраться с мыслями. «Отличная пьеса», – рокотал тогда Нуммерман. «Великолепная игра», – говорил он в гардеробе и давал гардеробщице чаевых больше обычного за то, что она заранее выкладывала на стойку пальто супругов. Когда занавес опускался в последний раз, Нуммермана охватывало великое человеколюбие.

Иной раз, правда, не все сходило так гладко. Так бывало, когда шли пьесы, где герои завывали и орали, хотя надо‑то им было сказать нечто совсем немудреное. Сплошь и рядом они носились по сцене и даже поворачивались спиной к тому, с кем говорили, – а ведь им явно важно было втолковать собеседнику свою мысль. Тут Нуммерман, бывало, стонал в своем кресле. Он терпеть не мог, когда люди преувеличивали трудности. Его девизы были «face the facts»[14] и «кончено дело». Когда что‑нибудь хоть немного выходило за рамки этих правил, Нуммерман стонал, и супруге приходилось призывать его к порядку в полутьме зрительного зала, а иногда даже просто щипать. Так что уж, пожалуй, гораздо лучше было, когда он подремывал, а дремать в театре он научился очень ловко. Голова едва заметно наклонялась вперед, два волевых подбородка плотно упирались в грудь. Лишь фру Нуммерман знала, что означает это посапывание.

Но хуже всего для Нуммермана был этот самый Шекспир. Директор вообще терпеть не мог, когда люди говорили стихами, ему это казалось прямо‑таки непристойным. Другое, конечно, дело свадебная застольная или стишок под рюмочку, но когда люди говорили друг другу самые что ни на есть простые вещи неестественными стихами – это действовало ему на нервы. Случись такое у него в конторе, он бы сразу обрезал болтуна. Нельзя же мириться со всякими нелепостями. Да еще за свои денежки… Затащить его на такие спектакли бывало трудновато. Многолетний опыт говорил ему, что когда герои изъясняются стихами, спектакль затягивается, актеры словно нарочно издеваются над ним, Нуммерманом. Не раз и не два он размышлял, как это его супруга, такая тонкая натура, не видит, что их, зрителей, попросту водят за нос.

Но в таких случаях она говорила – и притом во всеуслышание, что он лишен поэтического чувства. Начисто. Однако говорилось это таким тоном – уж это он понимал, – что тут же и подразумевалось: но зато у Нуммермана столько других достоинств! Бог его знает, может быть, она в душе и радовалась тому, что нет у него поэтического чувства, но зато есть многое другое.

 

Нуммерман поднял бокал и сказал жене:

– Чудесный вечер.

Это могло относиться и к спектаклю, который, слава богу, был позади, и – так, вообще ко всему. Его Алфхиль ответила ему сияющим, восторженным взглядом и кивнула:

– Никогда не забуду, как Винкель играл в последнем действии.

Он понимающе наклонил голову и промочил горло новым глотком бордо. Что‑что, а дорогостоящие земные блага, пусть мимолетные, он ценить умел. Кроме того, он давно сделал немаловажное открытие. От хороших блюд и от нескольких бокалов тонкого вина возникает особое настроение, совсем не похожее на приятный хмель в кругу друзей или за великолепным обеденным столом, которым по праву славились Нуммерманы. Нет, именно «в столь дивный миг», как любила цитировать его супруга, с годами появлялось какое‑то новое, неведомое ранее чувство, этакое тихое неземное счастье. И оно опять‑таки не было похоже на юношеский вульгарный экстаз в предвкушении постельных или иных радостей. Нуммерман никогда не делился ни с кем своими мыслями на сей счет, он хранил эту маленькую тайну, так сказать, в личном сейфе. Но иногда, раздумывая наедине, он задавался вопросом: а может, это и есть поэтическое чувство или что‑то, пусть отдаленно, ему родственное, своего рода месса простого человека?

Блаженствуя, он сделал еще глоток. Мысль эта приятно колыхалась в сознании, и, как много раз раньше, слова были готовы сорваться у него с языка. Но он сдержался. Насчет тайн у него уже был опыт. Раскроешь тайну, и нет уже потом от нее радости, нет сладостного бремени. Раскрывая тайны, обедняешь себя, словно счета в банке закрываешь. А как славно, когда у тебя много маленьких счетов в банке! Это подсказывал ему опыт, а уж опыта у Нуммермана хватало.

– Незабываемо! – сказал он об игре Винкеля в последнем акте. Он явственно почувствовал, как поэтическое чувство шевельнулось в груди. Он стал как бы больше, шире. В сущности, он мог понять людей, опьянявшихся духовными радостями. Кто его знает, будь и у него в молодые годы время да деньги… Но жизнь Нуммермана прошла в каторжном труде, подчиненная одному правилу: только вверх! Скачок от ручной тележки до последней модели бьюика (не считая вместительного пикапа и элегантной спортивной машины, на которой ездили дети), что там ни говори, был совершен всего за тридцать лет. За тридцать лет всего не наживешь, и, уж конечно, поэтического чувства, – во всяком случае, на каждый день.

– И подумать только, что пьеса горит, – неожиданно вздохнул он.

Фру Нуммерман тихо поставила бокал, покорно ожидая прозаических высказываний.

– Горит?

– Ты что, газет не читаешь, дорогуша? Театр этим артистам едва на зарплату наскребает. Бог его знает, сколько такой вот Винкель выгоняет в месяц.

– Но, Нуммер, милый, ведь это совсем не важно. Ты подумай только, какое духовное обогащение, какое раскрытие…

– Ну, ну, жить‑то ему тоже надо, – с добродушной жестокостью воскликнул Нуммерман. – Что ты скажешь насчет кусочка бри[15] и крохотной рюмочки… – И он собрался сделать едва уловимое движение головой, на которое метрдотели всего мира стремглав летят к Нуммерманам, тогда как другие посетители могут дергаться, как гимнасты на трапеции, не привлекая к себе внимания самого последнего стажера‑официанта…

Но тут в поле его зрения оказалось нечто иное.

– Смотри‑ка, да это же Винкель… – Он порывисто поднялся и, протянув руку, направился к худощавому, хорошо одетому человеку лет пятидесяти с лишком, который уже несколько раз прошел по залу, высматривая кого‑то из своих друзей. Пока фру Алфхиль собиралась остановить мужа, она с изумлением стала свидетелем того, как оба господина поздоровались за руку и вернулись к ее столу, а подлетевший незаметно официант подставил стул под седалище знаменитого деятеля сцены. Пока все это происходило, Винкель успел наклониться над рукой фру Нуммерман и сообщить, что весьма польщен. Фру Нуммерман почувствовала себя, словно дважды провалилась сквозь пол, но благополучно вернулась обратно. Когда она совсем оправилась, на столе стояло шампанское, а сама она, взвешивая каждое слово и заикаясь, что‑то лепетала об игре в последнем действии.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 65;