Норвежская новелла XIX–XX веков 20 страница



Сложные события – пустое дело. Ведь только отдельные зрительные образы удерживаются прочно. Лицо Гастона – белый затуманенный овал, а в неподвижном смертельно испуганном взгляде страх, всесильный страх. Вот что сквернее всего. Да еще кровь.

Я много убивал, и меня чуть не убили. Я ведь был почти два года на чужбине, в Галиции и в Польше, до того как нас перебросили на западный фронт. Все шло как по писаному, хотя это звучит ужасно. И, однако, мы все стервенели, когда доходило до дела, и должны были либо умереть, либо убить.

Только когда мы прибыли во Францию, стало иначе. Там мы месяцами никуда не двигались. Окопались на горке да и жили там – настроили домиков, обзавелись кошками, курами и огородами.

Расположились мы во французской Лотарингии, в рощице. Французы находились повыше нас, они занимали высотку 269. Но от нашей передовой линии было немногим больше нескольких сот метров до французских позиций, и когда мы ночью выползали в разведку, то бывало, что оказывались лицом к лицу с французами. А спрыгивая в воронку от снаряда, мы никогда не знали, не угодили ли мы прямо в ловушку к противнику.

Тут бы и надо было нам убивать друг друга. Но мы просто отступали. И так бывало часто. Но случалось, что мы не уходили, а лежали друг против друга и переговаривались. Мы ведь по большей части понимали немножко по‑французски и, в сущности говоря, понимали друг друга лучше, нежели нам было дозволено. Так много‑то и говорить было нечего. Мы угощали друг друга сигаретами и говорили bonsoir![7] Так вот и познакомились.

Встречались мы и днем. Это было весной. Солнце начало припекать холмы, и у нас стало приванивать. Повсюду повысыпала мать‑и‑мачеха, а жаворонок утопал в золотисто‑голубом воздухе. Лежа мы следили за ним, и глаза у нас были на мокром месте.

Нам осточертело сидеть все время, словно заживо погребенным, мы думали, что уже пора бы, и так же, пожалуй, думали те. Когда мы высовывали головы и никто не стрелял, так мы и подавно не стреляли. Мы махали платками, показывая, что хотим сделать передышку.

Брататься было, разумеется, настрого запрещено. Однако нам опротивело читать в газетах, с какими негодяями мы воюем. Большой разницы между нами и французами мы не видели.

Они воевали за то же самое, что и мы, – за уголь и калийную соль, за сталь и нефть, за концессии и торговые договоры или за liberty и justice[8], как это называется на языке, которого мы не понимаем.

Но знали мы и то, что раз уж война началась, так дело шло о наших домах и о будущем наших детей. Мы отлично знали, что поражение привело бы к рабству. Мы должны были воевать. Но у нас не было ненависти друг к другу. К несчастью.

Выполз я как‑то ночью за передовую в разведку. На их стороне несколько дней тому назад началась какая‑то непонятная деятельность. Мы слышали, как всю ночь едут груженые телеги, слышали, как из‑под земли раздаются какие‑то слабые звуки. Там опять начали прокладывать минные ходы.

Я только что выбрался за наше проволочное заграждение и медленно полз вперед. Темно было, хоть глаз выколи, и я ничего не различал, покуда не поднялась вдруг чья‑то рука и я услышал шепот: «Camarade!»[9]

– Цыц! – сказал я. – Ты прямо на нас напоролся.

В это мгновение взвилась осветительная ракета. Я увидел перед собой молоденького французика, ребенка, можно сказать. Я увидел, как блеснул тонкий овал лица, всего лишь на несколько секунд, но этого было достаточно.

Это был один из тех юных добровольцев, которые хотели умереть за отечество и не очень‑то ясно представляли себе, что это такое. Им воображалась красивая красная рана, красивая белая сестра милосердия и красивая блестящая медаль. А на самом деле были тухлые консервы, вонь, крысы, вши и расчесы.

Мы спустились в воронку, чтобы мирно посидеть с полчасика. Времени нам хватало.

– Вы скоро перейдете в атаку, – сказал я.

– А ты откуда знаешь? – спросил он.

– Да ведь вы там у себя все время что‑то подвозите.

Мы полежали молча. А потом он сказал:

– А ваши не думают положить этому конец? Ведь не можем же мы так и стоять все время.

– Они, видно, не имеют права положить конец, – сказал я. – Или не могут. Видно, это «технически» невозможно. Армии не могут отступить. И никто не смеет просить мира. Иначе он обойдется дорого. И потом, ведь мы оба думаем, что победим. Если кто‑нибудь из правителей скажет людям правду, так его свалят. Ведь всегда найдутся люди, которые думают, что смогут управлять лучше. Вот и кормят избирателей завтраками, чтобы самим прийти к власти. И сидят наверху, связанные своими дурацкими посулами, а сами ни шиша сделать не могут. И получается, что нами никто не правит. А Рибо и вовсе не человек, и какой он к черту канцлер. Все они жалкие орудия сил, о которых сами не подозревают. Народы ненавидят друг друга, как одно животное – запах другого. Нами движут грубейшие инстинкты. Все мы виноваты, но не чувствуем ответственности, ибо нас много. А чувство вины возникает только у одиноких. То, что делают многие, становится правом и законом.

– Вы ненавидите нас? – спросил он.

– Ни я тебя, ни ты меня. Но мы ненавидим Рибо, потому что он превратил себя в орудие того скверного, что есть в вас. А скоро начнем ненавидеть своих собственных.

Мы опять полежали молча. Беззвездная ночь низко нависла над нами. Но световые сигналы и разноцветные ракеты взметывались на небе, как сказочные огненные цветы, гудящая адская флора, вырвавшаяся из преисподнего мрака и усеявшая звездный свод.

Потом они погасли. И наступила тишина, как в мертвецкой.

– А! Все равно! – сказал он.

Это прозвучало как решение покончить с чем‑то, о чем он размышлял.

– Я согласен умереть, знай я только, что от этого будет прок, знай я, что тогда все это кончится.

Долго еще мы лежали и разговаривали, и он немножко рассказал о себе – самую заурядную быль.

Его звали Гастон, было ему восемнадцать лет, сыну турского адвоката. Отец погиб, из двух старших братьев один пропал без вести, а другой вернулся инвалидом. Когда отец погиб, Гастон пошел в добровольцы. Мать сидела дома и из сил выбивалась, чтобы посылать ему деньжонок и всякой мелочи – нижнего белья и шоколаду. А в это время старший сын вернулся калекой.

Из других родственников у него был только богатый дядя, который ныл и плакался на то, что кто‑то будет ему в тягость.

Начало светать. На фоне грустного и туманного рассвета мы различали край холма с топорщащимися ободранными деревьями и нагромождениями колючей проволоки. И мы поползли назад, каждый к своему краю. И я его больше не видел, думаю, что нет, но не знаю.

Да в сущности‑то говоря, я и вовсе его не видел. Когда мы разговаривали, ночь была беспросветная. При трепетных вспышках ракет я только и разглядел, что он был молодой, безбородый и с темными глазами, а они почти все такие. Его же нарисовал мне голос – мягкое лепечущее стаккато: ба, ба, ба, би, бон? В голосе была застенчивая ребячья нежность, которая и расположила меня к нему, но на свой взволнованный лад, потому что я ничего не мог поделать. Я мог отвечать словами на то, о чем он спрашивал, но не на то, чего он не сказал.

После этого у меня много дней была тоска по родине – и всяческая тоска. Словно сорвал он с меня броню грубости и сказал совсем некстати, что у меня есть сердце.

В атаку пошли мы. Мы должны были опередить противника. В четыре часа утра началась бомбардировка, а в семь нас причастили, и мы пошли. Перед нами появился полковник и опять молол о боге, императоре и отечестве. Но сам он в них верил, он был старый, седой, тощий, больной и грустный. Он годился нам в отцы, и мы любили его. Потом на нас посыпало из семидесятипятимиллиметровок. Были убитые. И мы пошли.

Идти было недалеко. Земля перед нами была раскопана, опустошена, разорена и мертва. И ничего впереди не было видно, кроме взлетающей вихрями земли там, где падали гранаты, да густого серо‑желтого дыма.

Но когда мы подходили к позициям французов, они повыскакивали, точно из‑под земли, и приготовились нас встретить.

У нас был перевес, так что на каждого из нас и по одному не приходилось. Немного спустя кто‑то двинулся на меня. Один все‑таки нашелся.

Но он остановился и замер. Совсем молоденький, почти ребенок. Остановился и забыл ударить меня, только глаза таращит.

– Это ты, Гастон? – сказал я (или подумал). Не знаю, сказал ли я что‑нибудь.

В такие мгновения мы вообще не сознаем ничего определенного. Да и почти не слышим, головы у нас оглохли от канонады и непрерывного грохота гранат. Кажется, что трескается небо, а земля под нами ходуном ходит. Мы не думаем, потому что ничего не узнаем – ни самих себя, ни того, что происходит. Мы только видим это.

Стою и гляжу на это смертельно бледное и болезненное лицо, совершенно оцепеневшее от ужаса. Мне казалось, что долго мы простояли так, а может быть, и всего‑то один миг.

В это время другие уже пошли дальше, и я услышал бешеное «ура!». Я должен был идти за ними.

– Camarade! – крикнул он, когда я пырнул его штыком.

Он упал навзничь. Я попал ему в горло. Он лежал недвижно и упорно смотрел на меня. Говорить он не мог. Я вытащил пакет и попробовал перевязать его, но он уже умер.

Я пытался стереть с рук кровь, тер их о какие‑то клочья травы, которые размякали и липли к пальцам.

Издалека было слышно, как орали «ура!».

 

Перевод С. Петрова

 

 

Легенда

 

Не ведали люди, кто она, не знали, из какой страны она пришла.

Он стоял на кровле дома своего и озирал город. Длинные караваны тяжко нагруженных верблюдов входили через восточные ворота. Острогрудые корабли вползали под утренним ветерком в гавань и бросали якоря. Другие стояли у причала, груженные здешними товарами – тканями и коврами, стеклянными сосудами и глиняными, коваными изделиями из меди и железа. В мастерских звонко стучали молотки, а на улицах распевали торговцы, зазывая людей в лавки и к повозкам.

Город был богат и процветал. Власть его простиралась за море на западные острова и на далекие оазисы в восточной пустыне. Это был его город, все это принадлежало ему. Воины его шли ратными путями на полночь и на восход, и цари иноземные платили ему дань.

И вот когда он стоял и размышлял об этом, мимо прошла некая женщина. Он хотел было остановить ее, но не знал, что сказать ей, и не успел окликнуть ее, как она уже прошла. Обернулась к нему и глянула на него улыбаясь, но невесело.

Спросил царь у советника своего, но тот не знал ее. Царь послал слуг в город привести женщину во дворец. И искали ее на всех улицах и во всех домах, и не нашли.

По небу пробежала тень, и царь вошел в свой дом. И пошел он в сокровищницу, дабы счесть золотые сосуды с жемчугом и самоцветами и сундуки с деньгами. Постоял он и поглядел на них. А потом ушел. Знал он, сколько там было.

Имел он уже более ста жен, и каждый месяц приводили ему новых. Совсем молоденьких бронзовато‑желтых девочек из Сирии и Месопотамии, невинных медвяного цвета персиянок с тяжкими бедрами и медлительною поступью, прохладных, белых, как лебеди, дев из дальних лесов полунощных – и всех их познал он.

В ратном деле превзошел царь всех своих наиискуснейших воинов, никто не мог устоять противу него. Жрецы Наскучили ему ученым бормотанием и вечной своею мудростью, а певцы были ему несносны вкрадчивой лестью. Не хотел он их видеть.

Но каждодневно восходил он на кровлю дома своего. Она должна была возвратиться.

Минуло три луны. И однажды она пришла к царю без его ведома.

И обратился он к ней:

– Скажи мне имя свое и откуда ты родом!

И взглянула она на царя. И вспомнился ему цветок, который принес ему некогда некий пастух со снежных гор.

– Много у меня имен, – сказала она. – Те, кто видел меня, зовут меня каждый на своем языке. Все земли – мои.

И молвил царь:

– Я ждал тебя три луны. Войди же в дом мой и оставайся у меня.

И отвечала женщина:

– У гавани живет молодой перевозчик, и ждал он меня семь лет. Каждый день возит он людей на острова и с островов в город. Потому возит, что думает когда‑нибудь встретить меня меж ними.

И сказал царь:

– Есть двенадцать домов в городе моем, и в каждом по тридцать покоев, где ты можешь жить. В столице моей шестьдесят тысяч подданных, и все станут служить тебе.

Но она отвечала:

– Станет с меня одного дома и одного слуги.

Огорчился тут царь и воскликнул:

– Кто же ты, что не хочешь служить царю?

И повелел он страже схватить ее и посадить в темную башню.

На другой день вошел он к ней и сказал:

– Выбирай же между тьмой в этой башне и светом солнечным.

– Нет у меня выбора, – отвечала она. – К чему ты принуждаешь меня? Ужели ты можешь заставить траву, цвести или звезды остановиться? Отпусти же меня! Может быть, ты еще и увидишь меня, когда будешь готов принять меня.

И молвил тогда царь:

– Я помазанник божий. Ужели я не готов?

– Лучше бы, – сказала она, – взмок лоб твой от пота, нежели помазан был елеем священным.

– Кто ты? – спросил царь.

– В день, когда ты полюбишь меня, ты поймешь это, – отвечала она. – И тогда я буду зваться тем именем, что ты мне дашь. Дерзкие мореплаватели искали меня по всем морям. Плыли они и на закат солнца и на восход. Теряли они из виду сушу и видели, как солнце встает из моря и как в море садится. В светлые ночи плыли они по звездам, а когда накрывал их туман, плыли они по томлению в сердце своем. Мудрецы искали меня напролет дни и ночи в книгах своих и поседели от тягот знания. Одинокие провидцы прощались с миром и уходили в пустыню искать меня, а иные мыслили обрести меня в смерти. И я любила их всех.

– А куда же пойдешь ты теперь? – спросил царь.

– Ты сам должен найти этот путь.

И тогда отворил царь дверь и выпустил женщину.

Ночью же встал и оставил дом свой и город. Шел ом целую ночь и весь другой день, ночи и дни шел он, пока не взобрался в горы. Там он поселился на берегу озерца.

Выстроил он там себе хижину из камыша и глины и сделал сеть рыболовную. И тихо шли дни его, и он не считал их.

Ввечеру сиживал он на берегу и вглядывался в красные врата на западе гор, а потом горы смыкались вокруг него и печально выходили на небо звезды, словно скорбя об одиночестве сердца его. Под утро он поднимался и окликал их. Но они не слышали его.

Выпал снег. И когда он однажды утром вышел из хижины, белый снег лежал по всем холмам вокруг озерца. Воздух был тих и холоден, озерцо застыло и не шевелилось. И нигде не было жизни. Дорога ушла, исчезли травы и кусты, весь мир оцепенел. И снег разметался на все стороны света.

«Нынче вечером, – думал он, – нынче вечером она придет».

Много минуло серых дней и черных ночей. И всходил месяц и освещал мертвые горы, и было это словно день подземный. И когда царь хотел спросить о чем‑либо, то отвечал сам себе, ибо мог говорить только с собственным сердцем.

Но когда вспоминал он о стране своей, о народе и о несметной казне своей, то это казалось сновидением. Пути назад не было.

Снег растаял, и побежала трапа. Высыпали цветы, словно звездочки, из подземной ночи. И поблекли они и пошли в семя. Настала осень, выпал снег. И шли годы. И однажды, когда притихшая вода была совсем зеркальной, он увидел, что у него поседели волосы и борода. И тогда он подумал:

«Уж теперь‑то она придет!»

Сел он и всматривался в расщелину между горами. Вечерело. По траве бежал ветерок, подобный медленному дыханию, и птицы пели на ночь тоскливую песенку, все ту же песенку на тот же лад. Он вырезал себе свирель и стал перенимать птичьи песни, а птицы ему откликались, пока сон не унимал их.

 

Перевод С. Петрова

 

Сигурд Хуль

 

Убийца

 

В один прекрасный день за столом во время завтрака появился новый человек.

Он был гораздо больше всех остальных. Не то чтобы намного выше, просто очень широк в плечах. Он сидел на месте хозяина, и Андерсу показалось, что спина у этого человека шириной со столешницу.

Люди болтали друг с другом, рассказывали всякие небылицы. А чужой почти все время молчал.

Был первый день сенокоса. После завтрака Андерс на досуге достал точильный брусок. Потом он спросил Эмбрета, что это за человек.

Эмбрет постоял немного, налаживая косу, и сказал равнодушно:

– Это ты про Мартина? Мартином его зовут.

Он слегка постучал по гвоздикам, которыми был прибит ремешок к рукоятке косы, а потом сказал:

– А еще его называют убийцей.

– Убийцей? Это почему же?

Но Эмбрет, видно, решил, что и так сказал лишку.

– Почему? Да просто так навивают, вот и все.

И тут же ушел в себя, как бы спрятавшись за своей бородой и длинным носом. Он взвалил литовку на плечо и пошел по полю догонять других. По тому, как он махал руками и сильно сгибал ноги в коленях, можно было догадаться, что он чем‑то сильно раздосадован.

Целый день Андерс только и думал об этом убийце. Когда косцы полдничали в избе, он подкрался и принялся исподтишка разглядывать его. Потом они пошли на поле, и Андерс увязался за ними; он держался поодаль, однако не уходил с поля. Он боялся этого чужого, но ему непременно хотелось разглядеть его, ведь раньше он никогда не видел убийцы.

Сказать по совести, он был вовсе не страшный, этот убийца, правда, здоровенный, но смирный. Он почти все время молчал, а когда говорил, то голос его звучал тихо и приветливо. Садился он или вставал очень осторожно, словно боялся что‑нибудь раздавить. Все предметы казались рядом с ним маленькими и непрочными.

На косьбе он шел позади всех. Первым шел Эмбрет, хозяин, за ним поспевал Нильс из Клейвы, легкий и верткий, как белка. За ним шел Мартин.

Они шли, срезая косами тяжелый клевер. Нетрудно было заметить, что Эмбрету и Нильсу приходилось туго. Мартин же косил играючи. Шел себе не спеша позади.

Когда задним идет лучший из косцов, ему легко поломать весь ряд, стоит только захотеть. Для этого просто надо напирать на переднего. Эмбрет косить был мастак, все говорили, и со многими проделывал такие штуки, сам рассказывал много раз.

Но Мартин и не пытался обогнать идущего впереди. Он шел не спеша, немного отступя от Нильса. Коса его будто сама ходила по густому клеверу. «Жжж!» и снова: «Жжж!»

Однако полосу он захватывал гораздо шире, чем другие.

Неудивительно, что туесок с точильным бруском сердито подпрыгивал и колотил Эмбрета по заду.

Андерс стоял поодаль и смотрел на них.

На другой день Андерс, улучив минутку, стал расспрашивать Нильса про Мартина.

Нильс сперва вздрогнул, потом оглянулся, сначала через одно плечо, потом через другое. Он это делал часто, прежде чем сказать что‑нибудь, как белка, что выглядывает то с одной стороны ствола, то с другой. Потом он сказал:

– Убийца? Да это просто прозвище такое ему дали.

Он оглянулся еще дважды.

– Да ведь он, как это сказать, преступник. В тюрьме сидел, вот какое дело.

И отправился восвояси.

На другой день Андерс на покос не пошел. Видно, опасный все же человек этот Мартин.

Это случилось вечером. Андерс стоял среди двора и развлекался, бросая камешки через крышу сарая. Ему это не разрешалось, потому что за сараем было поле. Именно поэтому у него так приятно щекотало под ложечкой после каждого броска.

Тут вразвалочку, не торопясь, подошел к нему Мартин.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 73;