Норвежская новелла XIX–XX веков 3 страница



А теперь здесь дома стоят тесно, желтеет жнивье, зеленеют луга, и до того стало голодно, что почтенному старому ворону приходится летать в этакую даль за несчастным свиным ушком.

Ох уж эти люди! Знает вас старик ворон!

Он вырос среди людей, да не каких‑нибудь там простых, а среди самой что ни на есть знати. Детство и юность его прошли в большой пригородной усадьбе.

Зато если ему теперь случается пролетать над нею, он старается взлететь как можно выше, чтобы никто его не узнал. Если в саду показывалась женщина, он воображал, что это барышня с бантом в пудреных волосах, а это была ее дочь с вдовьим чепцом на совершенно седых буклях.

Хорошо ли ему жилось у знати? Ну, это как посмотреть. Ел он тогда досыта и многому у них выучился, а все‑таки это был плен. В первые годы ему подрезали левое крыло, а потом он стал пленником под честное слово – «parole d’honneur», как выражался старый барин.

Но однажды он нарушил «parole d’honneur»: дело было весной, над садом пролетала молодая, черная как смоль ворониха.

Потом – когда, пожалуй, прошла уже не одна зима – он наведался в усадьбу. Но какие‑то незнакомые мальчишки стали кидать в него камнями, а старого барина и барышни не оказалось дома.

«В город, видно, уехали», – подумал ворон и через некоторое время наведался еще раз. Однако встретил тот же прием.

Обидно стало почтенной старой птице – потому что к тому времени наш ворон успел уже состариться, – и с тех пор он пролетал над домом повыше. Он решил не знаться больше с людьми, пускай себе старый барин с барышней все глаза проглядят, запрокинув головы, – а в том, что они так и делают, ворон нисколько не сомневался.

Теперь он позабыл все, чему когда‑то научился: перезабыл трудные французские слова, которым выучился в господских покоях, перезабыл и куда более понятные крепкие словечки, которым по своему почину научился в людской.

И только два человеческих слова удержалось у него в памяти, начало и конец всей позабытой премудрости. Порою в хорошем настроении он вдруг вспомнит и скажет: «Bonjour, madame!», а если разозлится, то гаркнет: «Черт побери!»

Редко взмахивая крыльями, он быстро и уверенно летел вперед в густом от влаги воздухе; уже показалась вдали белая кромка морского прибоя. Тут он заметил на земле обширную черную низину. Это было торфяное болото.

По холмам вокруг стояли дома, а в самой низине – она протянулась примерно на милю с лишним – не было никаких следов человека, по краям сушится сложенный горками торф, а посередине только кочки чернеют, да блестят между ними лужи.

«Bonjour, madame!» – прокричал старый ворон и закружил над болотом. И так славно ему тут показалось, что он неторопливо, осторожно спустился и уселся на пень, торчавший из болота.

Все тут напомнило ему былые дни – покой, безлюдье. Местами, где посуше, росли хилые кустики вереска, да там и сям стояли камышинки. Пушица уже отцвела, но кое‑где на сухих стеблях еще колыхались метелки – почернелые и свалявшиеся под осенним дождем; зато повсюду была чудесная черная земля, мокрые комья, окруженные лужами, а из земли торчали старые кривые корни, которые в глубине переплелись, как спутанные рыбачьи сети.

Старый ворон прекрасно понимал, что видит перед собой. Когда‑то здесь росли деревья, давно, когда он еще не родился.

Лес пропал. Ни веток, ни листвы – ничего не осталось; остались одни корни, перепутанные в глубине сырой, топкой почвы.

Зато теперь уже никаким переменам не бывать, так все и останется, тут уж и человек ничего не поделает, придется ему оставить все как есть.

Старая птица приосанилась. До крестьянских дворов отсюда далеко, какое уютное и укромное место среди бездонной трясины! Уцелело‑таки кое‑что от былого! Ворон пригладил клювом блестящие черные перья и несколько раз кряду проговорил: «Bonjour, madame!»

Но вот возле ближнего двора показались люди с лошадью и телегой. Следом вприпрыжку бежали двое мальчиков. Они съехали с холма и по петляющей между кочек тропке направились к середине болота.

«Ничего, скоро остановятся», – рассудил ворон.

Однако они все приближались и приближались: старая птица беспокойно завертела головой – странно, что они не побоялись так далеко заехать.

Наконец люди остановились, взяли топоры и заступы, и ворон увидел, что они хлопочут над большим корявым пнем, хотят его вытащить из земли.

«Ничего, скоро устанут и бросят», – рассудил ворон.

Но они все не бросали, а продолжали рубить топорами (таких острых топоров ворону еще никогда не приходилось видеть), а потом копали заступами, потом поднатужились и выворотили наконец толстенный пень из земли, и он опрокинулся вверх корнями.

Мальчуганам тем временем наскучило строить каналы от лужи к луже.

– Глянь‑ка, какая воро  нища сидит! – сказал один.

Они насобирали камней и стали по кочкам осторожно подкрадываться к ворону.

Ворон отлично видел их. Но то, что он только что увидел, было пострашнее этих мальчишек. Для старины нынче и в болоте спасения нет.

Только что он увидел, как древние корни, старше самого старого ворона, которые так глубоко вросли в самую глубь бездонного болота, – как даже они не выдержали и уступили острым топорам.

И когда мальчишки приблизились настолько, что могли докинуть свои камни, ворон тяжко взмахнул крыльями и взлетел.

Но подымаясь в воздух и глядя сверху на занятых своею работой людей и на глупых мальчишек, которые, разинув рты и зажав в каждой руке по камню, смотрели ему вслед, почтенный старец вдруг совершенно потерял голову от злобы.

Как орел, он ринулся вниз на мальчишек, хлопанье огромных крыльев прямо над головой оглушило их, и тут он страшным голосом проорал: «Черт побери!»

Мальчишки завопили и попадали наземь. Когда они наконец решились приподнять от земли головы, вокруг было по‑прежнему тихо и пустынно; далеко‑далеко улетала к западу одинокая черная птица.

Всю жизнь, до самой смерти, они стояли на том, что среди черного болота им однажды явился нечистый, приняв облик громадной черной птицы с огненными глазами.

А ведь то был всего лишь старый ворон, который летел на запад, чтобы откопать давно припрятанное свиное ушко.

 

Перевод И. Стребловой

 

Арне Гарборг

 

Ларс из Лиа

 

Э, нет, не таков он, чтобы оседлать коня да тут же и ехать. Уж коли дело надо сделать – может статься, крыша на сеновале кое‑где прохудилась, – так уж придется ему сперва поглядеть, что да как!

– Погляжу‑ка сперва, – говорит он, Ларс из Лиа.

Вот он и глядит. Глядит долго и усердно. А как наглядится досыта, так и скажет себе самому:

– Да, видать, вскорости начинать помаленьку придется… Только сперва прикинуть надобно, что да как…

Стал он прикидывать. Прикидывал он, прикидывал, помаленьку так, год, а может, и два.

– М… э… а!..

Тут его зевота одолела.

– М‑да! Надобно мне, видать, подумать вскорости про то, как… за дело приниматься, – говорит Ларс.

И теперь уж думает он, как за дело приниматься. Думает, думает, а там, глядишь, уж и поздно нынче за дело браться.

– Эх! Ох!

И снова давай зевать!

Так и мешкает он до другого года. Но теперь уж дольше терпеть нельзя, вот как! Стыд, да и только! Стал Ларс с силами собираться. И порешил, что теперь уж хоть кровь из носу, а он за дело возьмется.

– Пес я последний буду, коли не так! – ругается Ларс.

Потому как дольше‑то тянуть нельзя. Дело, выходит, дрянь, этак сеновал вскорости вовсе сгниет. И сено не убрано, да коли дождь его из году в год мочит – оно, ясное дело, преет! Нет, так дальше не пойдет. Хозяйство – оно порядок любит, чтоб все исправно было. Порешит Ларс и отдыхает недели этак три. А куда торопиться? Всему свой черед, вот что!

Настал наконец тот понедельник, когда ему с утра за работу приниматься. Да вот незадача! Случилось тут, как на грех, что в то утро он проспал.

– Теперь уж, засуча рукава, не поработаешь! – позевывает он, проснувшись. – Экая досада, а ничего не попишешь. Работник из меня в такой день никудышный. Да разве наработаешь чего, пусть и с подмогой, коли рано не начнешь?

– Да! Да! – зевает он. – Ничего тут не поделаешь, придется, видать, до завтра отложить. Или еще на какой другой день. А не то вроде бы чудно выходит, вроде бы и ни к чему за большую работу, скажем, во вторник приниматься. Да и кто его знает, выйдет ли еще что из такой‑то работы.

В четверг поднялся он в восемь утра; коли уж в долгий путь собрался, так вставай загодя.

– Ох!

Потягивается. Зевает. Натянул штаны и снова зевает – раз, другой. Подошел к окошку и глядит, какая на дворе погода.

– Гм!

Да и гляди не гляди, никогда ведь не узнаешь, какой погоды ждать. Неладно будет, коли узнаешь, какая нынче погода, когда уж за полдень перевалило. Ох, неладно! Куда как неладно! Уж вот нет так нет! Не‑ет! А придется, видать, смелости набраться да за дело взяться. Уж коли он, Ларс из Лиа, встал да надумал раньше четырех дня за дело браться, так, черт его подери, не такой он человек, чтобы отступиться. Ни боже мой!

Обувает он один башмак. А потом и другой. И в окошко поглядывает. Чтобы он да вышел поглядеть, какая на дворе погода, – это уж дудки!

Теперь Ларсу надобно пойти кобылу обихаживать. А как напоил он ее, накормил, надобно и самому в избу пойти да заправиться, так‑то! Пора уж, что правда, то правда. Коли ноги жидки, камни не поворочаешь. Надобно подкрепиться, вон что!

Наконец Ларс готов. Теперь и закурить не грех. Не годится за большую работу браться, коли не подымишь малость.

Выцарапывает он из кармана безрукавки крошки табака, достает из ножен складной нож. Освобождает себе местечко на столе, где можно табак покрошить. Садится к столу возле самой печки и принимается крошить табак. Набивает трубку. Берет щипцы и выискивает горящий уголек. Хочет трубку зажечь.

Да не тут‑то было; видать, трубка засорилась. Хмыкает Ларс и давай трубкой об стол колотить. Потом встряхивает ее. Находит на полке толстую соломинку и трубку прочищает. Набивает трубку помаленьку и еще уголек вытаскивает. Ну, теперь дело пойдет.

– Пф, пф, пф… Все помехи да помехи – просто беда! И никак, это самое, без них… Пф, пф… а табачок добрый!

Посиживает он так и трубкой попыхивает; теперь пусть брюхо поработает. А сам искоса в окошко поглядывает: как оно там с погодой…

– Пф, пф, пф, пф…

А жена его, Горо, то выйдет из горницы, то снова войдет; рубашка на ней да юбка, а космы во все стороны торчат.

– Надежда нынче на погоду худая, – говорит она, – добра не будет, коли дождь польет.

– Пф, пф, да не‑ет!

Вышла она из горницы. И снова вошла. Снует туда‑сюда. Копошиться в шкафу стала, а шкаф‑то старинный, диковинный, дедовских еще времен; где такой шкаф стоит, так об том доме, видно, в Библии сказано: «Господь пошлет, так и работать не надо». Потом хозяйка с котлом копошиться стала. К окошку подошла и во двор выглядывает; сдается ей, будто и вправду к непогоде идет.

– И чего ты затеял с этим сеновалом, дело‑то не к спеху, – говорит она, – никуда он не сбежит; да и до осени еще далеко; а кому на погоду наплевать, тому она и досаждает. А уж чашечка‑то кофейку для тебя завсегда есть, хочешь еще?

И наливает мужу кофейку. Вышла из горницы. И снова вошла. Стала возле печки копошиться. Сунула сухую щепку на растопку.

– Коли уж по правде говорить, так ты, Ларс, все из дому норовишь, а в доме‑то никогда ничего не справишь. Не упомню, когда ты собирался обручи на бочку набить, мог бы нынче это сделать.

И уж так‑то она, Горо, из‑за этой бочки убивается, ну, чисто ума решилась.

– Пф, пф, у вас, у баб, одно вытье на уме, – говорит Ларс.

Через минуту вышел он из дому. Слышит Горо, что муж в сарай пошел. Немного погодя возвращается с молотком да с клещами, с ножом да с гвоздями.

– Тащи сюда бочку. А то, видать, покоя от тебя не будет, покуда ее не налажу.

Помчалась тут хозяйка за бочкой, да так прытко, будто кто ее крапивой стеганул.

Управился Ларс с бочкой, глядишь – время прошло, поздно уж нынче из дому на работу идти, все одно проку мало. Вот незадача! Жди теперь, какая завтра погода будет!

А на другое утро дождь льет. Потом, глядишь, и погода хорошая, да уже суббота. А что толку за большое дело в субботу приниматься!

В воскресенье Ларс отдыхает по всей совести; завтра надо за работу браться, то‑то и оно.

Как бы не так! В понедельник утром вспомнил Ларс, что ему дозарезу надобно в усадьбе остаться да потолковать с Уппистюгунном о той овце, которую он собирался осенью сторговать; вот незадача, и угораздило же его такое дело запамятовать!

Поплелся Ларс к Уппистюгунну. Сидит там да тары‑бары разводит – про погоду, да про Свейна Муанна, который тяжко занедужил, да еще про всякую всячину, знай уши развешивай; глядишь, и полдень миновал. Тут уж торопиться некуда и можно посудачить вволю.

Порешили они дело с овцой. И в сумерки Ларс домой вернулся.

– Вот незадача! Опять день прошел! – говорит Ларс из Лиа.

На другое утро идет он наконец к сеновалу работу справлять.

Откуда ни возьмись, вдруг на дороге двухколесная бричка появилась. Кого это нелегкая несет, а?

Черт меня подери, коли это не ленсман[2]. А с ним парни из усадьбы Утигард, какого черта…

Вылезает ленсман из брички и здоровается.

– Куда это ты, ленсман, нынче путь держишь?

– Да вон туда!

– А чего тебе там надо?

– Налог собрать!

– Эх, разрази меня гром! Как же я и это запамятовал! – говорит Ларс.

– Да ты это давным‑давно запамятовал, – отвечает ленсман.

– Вот незадача! – бурчит себе под нос Ларс.

И в тот день не стал он в работу впрягаться.

На другое утро Ларс и вовсе голову потерял. «Теперь и подавно за работу браться нечего, все одно ничего не выйдет. Остается лишь пойти да узнать, не даст ли кто в долг – налог заплатить», – думает он.

– Вот ведь незадача! – бурчит себе под нос Ларс и чешет затылок. – Кажись, все было на мази, сеновал, почитай, был готов! А тут, нате, еще напасть!

И вдруг ему приходит на ум:

– Придется с сеновалом до осени повременить.

– А уж, – добавляет он, – коли снова какая помеха выйдет, брошу все, черт меня подери, и укачу в Америку!

 

Перевод Л. Брауде

 

Пер Сивле

 

Нильс‑побирушка

 

 

I

 

В годах мы были с ним ровня, а я был мальчонка по четырнадцатому году, когда он пришел к нам в село…

Было то под осень, в студеное утро, когда солнышко не все еще обогрело и все дворы покрывал сероватый иней.

Батька с Соломоном были на мельнице, а мы с мамкой сидели в избе. Она пахтала масло, а я пособлял ей. Дела у ней было спозаранку по горло. Но хоть и за полудень перевалило, а масла на мутовке все еще не было видать. Сливки не сбивались, так и перли из маслобойки, и мать давай разливать их по чашкам.

– Что за притча? – молвила она. – Кабы только беды не было! Шибко боязно мне за Розку.

Розка‑то, самая лучшая наша корова, собиралась вот‑вот телиться.

Тут он и сунулся в приотворенную дверь.

– Ой, никак опять побирушка? – заворчала мать.

А у него поздороваться еле‑еле язык повернулся. Так он и остался стоять в печном углу, слова не говоря, а мамка пахтала.

– Сроду такого тихого нищонка не видывала, – сказала она шепотом.

Да и меня не приводил бог ни прежде, ни после видеть такого голодранца. Лохмотья на нем прикрывали друг дружку, а местами видать было голое тело. На ногах у него были опорки без подошвы, на полу оставались мокрые следы пальцев.

– Побираешься? – спросила наконец мамка.

Так оно и было.

– Сирота, что ли?

– Нет, мамка с братом да сестрой, а еще Антон, пошли низом.

Антон тот был чухна. А был он ему отец.

– Ладно! Я тебе положу малость в суму‑то, – сказала мать. – А ты покамест пособи‑кось Перу пахтать. А я тогда коровушку пошла бы проведать.

– Как тебя звать? – спросил я.

– Нильсом кличут.

– Слышь‑ка, Нильс, – сказал я, – давай‑ка пошевеливаться! Надо сбить масло, покуда мамка не воротилась. Уж будь уверен, перепадет тебе добрый кусочек маслица.

Ну он тут же за дело! Я держал маслобойку, а он вертел мутовку, аж сливки загудели и запенились.

Но то ли я был косорукий, то ли он перестарался, а только маслобойка – бац! – и опрокинулась, крышка слетела, и сливки, словно море разливанное, растеклись по полу.

Как ошалелый, я дал стрекача прямо по сливкам и сиганул на чердак, а Нильс за мной.

Ой, батюшки! Слышим, мамка идет.

– Ох, уж эти мне мальчишки! – закричала она.

Она сразу увидала сливочную дорожку.

– Вот они где, паршивцы!

Мы и не пикнули.

– Ну, погоди у меня, вот вернется тятька, так тебе, Пер, крепко достанется, и голоштаннику твоему тоже мало не будет – к ленсману его и под замок!

– Господи спаси и помилуй! Это мне все едино, что в прорубь головой, – всхлипнул Нильс, да так жалостно, будто его душили.

Тут у меня в груди теплота разлилась.

– Мама! – сказал я. – Это я сделал.

– А я так думаю, что вы оба.

– Нет, мой грех… Я тебе все свои шиллинги отдам… Слушаться тебя буду, всегда буду подсоблять, оттаскай сама за волосы, только бате не говори.

– Ну‑ну! Слезайте уж, чертенята!

И по голосу слыхать было, что она уже отошла. Теперь надо было собрать сливки, замыть следы и вытереть пол. А поросенок и Жучка дожидались своей доли.

Так батька ничего и не узнал, как под вечер домой воротился!

Нильсу перед уходом наложили в торбы и на груди и на спине. Вовек не забуду, как смиренно и благодарно смотрел он мне в глаза, когда мы прощались с ним у калитки.

У нас и в мыслях не было, что нам придется еще много лет друг с другом дело иметь.

 

II

 

А вышло так, что нас черт одной веревочкой связал. В Сеймслиде, версты три в сторону, на отшибе есть хуторок по прозванью Харкахауг, где никто не жил с тех пор, как старуха Сюннева попала на призрение.

Там‑то, в курной избе, и поселился Антон. Он был прялочник и лудильщик, да к тому же смекал в любом деле на свой чухонский лад. А чухна он был вылитый. Помню как сейчас его, верзилу, – низколобая голова заросла иссиня‑черными лохмами, кожа как дубленая, а глаза из‑под нависших век как жар горели и шмыгали то вниз, то вбок, в ту же сторону глядел и вострый нос, а язык молол, что твоя мельница. Баба его, Бирта, рослая была, толстомясая и вовсе богомерзкая, морщинистая да желтомордая – ни дать ни взять старое, выдоенное вымя. И не глядя скажешь, что она тоже была чухонской породы. Было у них двое ребятишек – Тина да Илья, девочка на четвертому году, а парнишка годовалый. А еще был Нильс. В своих он не выдался. Поглядеть на волосы, так все равно что зола тлеет, кожа светлая, лоб высокий и чистый, на скулах веснушки, носик востренький книзу смотрит, а рот и подбородок – загляденье! В одном только и сказывалась чухонская кровь – в пылких, шустрых глазах, но взгляд был добрый и честный, даже скромный и пугливый… Смирный был завсегда да тихий, а как заговорит, так и слышишь, как то одно слово проглотит, то другое, а в горле хрип да скрип идет. Так мне казалось, когда мы с ним еще мало знались, а потом я заметил, что голос у него бывает и красивый и сильный. Росту он был со здоровенного детину, в плечах широк, спина как у быка. Выше моего, пожалуй, на полголовы был, а старше разве что на месяц.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 59;