Норвежская новелла XIX–XX веков 2 страница



Хочется надеяться, что читателя заинтересует творчество писателей Норвегии – страны суровой и нелегкой судьбы.

 

В. Берков

 

 

Норвежская новелла XIX–XX веков

 

 

Бьёрнстьерне Бьёрнсон

 

Опасное сватовство

 

Когда Аслауга заневестилась, не стало в Хусебю покоя, ибо самые лихие парни дрались и колотили друг друга чуть не каждую ночь. Хуже всего бывало в ночь субботнюю, и старый Кнут Хусебю ложился в кожаных штанах, ставя березовую дубинку возле кровати.

«Я девку вырастил, мне ее и оберегать», – говорил хозяин хутора Хусебю.

Тур Несет был всего‑навсего сыном издольщика. Но люди говорили, что он‑то и хаживал к хозяйской дочке. Говорили, что старому Кнуту это было не по душе, да только он не больно верил разговорам, потому что «никогда его там не видал». Люди посмеивались и думали, что если бы старик пошарил в своем дому по углам, а не возился бы с теми, кто галдел на дворе и в сенях, так непременно нашел бы Тура.

Пришла весна, и Аслауга отправилась пасти скотину на дальнее пастбище в горы. Жаркий день стоял в долине, а с горы веяло прохладой, там звякали колокольцы, лаял сторожевой пес, Аслауга аукала и дудела в рожок, бродя по горным склонам, и у парней, работавших внизу на полях, щемило сердце. В первый же субботний вечер они наперегонки кинулись наверх к пастбищу, но еще быстрее скатились оттуда, ибо за дверями избушки стоял какой‑то здоровенный малый, который так встречал всякого, что тот летел кувырком и навек запоминал слова, сказанные вдогонку: «Сунься‑ка еще, покрепче достанется».

Как ни прикидывай, а во всем приходе только у одного человека был такой кулачище, и, стало быть, потчевал парней не кто иной, как Тур Несет. И все хозяйские сынки из богатых думали, что не пристало сыну издольщика, словно козлу, бодаться и сбивать с ног кого попало.

Так же подумал и старый Кнут, когда про это услышал. А еще он подумал, что если не сыщется никого, кто обломал бы козлу рога, так он с сыновьями сам возьмется за это. Правда, Кнут уже начал стареть, как‑никак ему было под шестьдесят, но все равно любил иной раз схватиться со старшим сыном, когда на гулянке становилось скучно.

На пастбище вела только одна дорога – прямо через двор Кнута Хусебю. В следующую субботу вечером Тур собрался в путь, но когда он крался на цыпочках через двор, у сарая кто‑то сгреб его за грудки. «Чего тебе от меня надо?» – сказал Тур и так швырнул незнакомца оземь, что у того кости затрещали. «Сейчас узнаешь», – сказал кто‑то другой сзади и огрел Тура по загривку. «А вот тебе и от третьего!» – сказал третий, Кнут, и съездил Тура в грудь.

В схватке Тур оказался сильнее. Он был гибок, как ивовый прут, и лупил так, что было жарко. Только его соберутся стукнуть, он увернется, а сам ударит без промаха. Наколотили его, однако, порядком, но старый Кнут не раз потом говаривал, что не доводилось ему, пожалуй, схватываться с парнем крепче Тура. Дрались они до крови, а потом старик крикнул: «Стой!» – и сказал Туру: «Коли в будущую субботу проберешься мимо старого волка из Хусебю и его волчат, девка будет твоя».

Тур кое‑как добрался домой и слег. Толки про драку в Хусебю пошли по селу, и каждый говорил: «А чего он совался?»

И только один человек так не говорил – сама Аслауга. Она очень ждала Тура в тот субботний вечер, а как услыхала, чем у него с отцом дело кончилось, заплакала и сказала себе: «Коли не будет Тур мой, не видать мне счастья на белом свете».

Провалялся Тур все воскресенье и в понедельник все еще не мог встать. Наступил вторник, и день выдался такой славный. Ночью прошел дождь, мокрая гора зеленела, окно было отворено, в дом шел дух от листвы, в горах звякали колокольцы и кто‑то аукался… Не сиди мать в доме, Тур разревелся бы.

Пришла среда, а он еще лежал. В четверг он встревожился, поднимется ли к субботе, но в пятницу встал на ноги. Он вспомнил слова старого Кнута: «Коли в будущую субботу проберешься мимо старого волка из Хусебю и его волчат, девка будет твоя». И стал опять посматривать вверх, на гору. «Ну, разве еще трепку дадут. Хуже не будет», – подумал Тур.

На пастбище, как уже сказано, вела одна дорога. Но можно было добраться туда и без дороги. Если выехать на лодке, обогнуть мыс и причалить с другой стороны горы, останется лишь взобраться наверх. Но и то сказать, крутизна там такая, что и горная коза насилу взберется, а уж ей‑то к горам не привыкать.

Пришла суббота, и Тур весь день провел на воле… Ну и денек выдался! Солнце сверкало, в горах то и дело аукались, да так заманчиво! Когда начало смеркаться, Тур все еще сидел на пороге. Туман окутывал горные склоны. Тур посмотрел туда: там было совсем тихо. Он поглядел на Хусебю… потом столкнул лодку на воду и поплыл вдоль мыса.

Аслауга уже управилась с дневными работами. Она подумала, что Тур не сможет прийти в этот вечер, зато притащатся другие, спустила с цепи пса и ушла, никому не сказавшись. Она выбрала местечко, чтобы смотреть на долину, но поднимался туман, и Аслауге ничего не было видно. Сама не зная почему, она пошла в другую сторону, села и принялась смотреть на залив. И на душе у нее стало спокойно, потому что можно было без конца смотреть на водную ширь.

И вот захотелось ей петь. Она затянула заунывную песню, и песня далеко разносилась в ночной тишине. Аслауга увлеклась и, кончив первый куплет, повторила его. Вдруг ей почудилось, что кто‑то внизу отвечает ей той же песней. «Господи, да что это такое?» – подумала Аслауга. Она ухватилась за тонкую березку и нагнулась над обрывом. Но никого не увидела. На заливе была тишина, он не шелохнулся. Птица, и та не пролетела. Аслауга уселась и запела опять. Ей ответили, и голос был ближе, чем в первый раз. «Не иначе, там кто‑то есть!» – подумала Аслауга, вскочила и снова наклонилась над обрывом. И тогда у берега под самым утесом она разглядела лодку. С такой высоты лодка казалась не больше раковинки. Аслауга подняла взгляд повыше и увидела красную шапочку на человеке, который взбирался вверх, словно по пологой горе. «Господи, да кто же это?» – спросила себя Аслауга, выпустила березку и отпрыгнула назад. Она не смела ответить себе, хотя уже знала, кто это был. Она бросилась ничком на траву и так вцепилась в нее обеими руками, словно ей нельзя было не держаться. Корни подались. Аслауга вскрикнула и вцепилась еще крепче, моля господа всемогущего помочь Туру. Но тут же ей подумалось, что Тур искушает всевышнего и, стало быть, не может ждать от него помощи. «Только один‑единственный раз, – молилась она, – только в этот раз помоги ему!» И Аслауга обхватила пса, словно это был Тур, которого она должна была удержать, и покатилась с ним по лужайке, и ей казалось, что всему этому не будет конца.

Но тут пес вырвался. «Гав, гав!» – залаял он и завилял хвостом. «Гав, гав!» – сказал он Аслауге и положил на нее передние лапы. И снова: «Гав, гав!» И вот красная шапка показалась над краем обрыва… И Тур уже лежит в объятиях Аслауги.

Так он пролежал целую минуту, и они слова не могли вымолвить. Да и в том, что они потом говорили, не много было смысла.

Но старый Кнут Хусебю, узнав обо всем, сказал слово совсем не бессмысленное. Грохнул кулаком по столу на весь дом: «Парень стоящий, пусть берет девку!»

 

Перевод С. Петрова

 

Александер Хьелланн

 

Бальное настроение

 

По гладким мраморным ступеням она взошла свободно и легко, вознесенная лишь своей красотой и добротой. Она заняла место в залах у сильных мира сего, не заплатив за вход ни честью, ни добрым именем. И все же никто не мог сказать, откуда она; но шепотом поговаривали, что вышла она из самых низов.

Найденыш с парижской окраины, она проголодала все детство, живя среди порока и бедности, о которых имеют представление лишь те, кто знаком с ними по собственному опыту. Мы же, черпающие свои знания из книг и отчетов, должны прибегать к помощи фантазии, чтобы представить себе эти извечные язвы большого города; и тем не менее, быть может, самые страшные картины, которые воображение рисует нам, будут бледнее действительности.

И, в сущности, это было лишь вопросом времени – когда порок захватит ее, подобно тому как зубчатое колесо захватывает подошедшего чересчур близко к машине, и, промчав ее по кругу короткой жизни, в позоре и унижениях, с неумолимой точностью машины отбросит в угол, где она, неузнанная и неузнаваемая, закончит жалкое подобие человеческой жизни.

Но когда она четырнадцатилетней девчонкой перебегала одну из центральных улиц, ее «открыл», как это иногда случается, богатый человек с положением в обществе. Она спешила в темную заднюю комнату на улице Четырех Ветров, где работала у одной мадам, промышлявшей цветами для балов…

Богатого человека покорила не только ее необычная красота, но и ее движения, манеры и выражение лица с еще только формирующимися чертами, – все, казалось, свидетельствовало о том, что в ней идет борьба между добрым от природы нравом и начинающейся испорченностью. Склонный, как многие слишком богатые люди, к неожиданным причудам, он решил попытаться спасти несчастное дитя.

Заполучить ее было нетрудно: она была ничья. Ей дали имя и поместили в одну из лучших монастырских школ. Ее благодетель с радостью видел, как дурные ростки хирели и исчезали. У нее развился любезный, немножко вялый нрав, она приобрела безупречные, мягкие манеры и стала редкой красавицей.

Поэтому, когда она выросла, он женился на ней. Жили они в браке очень дружно и мирно. Несмотря на большую разницу в возрасте, он безгранично доверял ей, и она этого заслуживала.

Во Франции супруги живут не в такой близости друг к другу, как у нас, требовательность их поэтому не столь велика, а разочарования меньше.

Счастлива она не была, но была довольна. В ее натуре было чувство благодарности. Богатство ее не тяготило, напротив, оно нередко доставляло ей почти детскую радость. Однако об этом никто не подозревал: она держалась всегда уверенно и с достоинством. Подозревали только, что с ее происхождением не все ладно. Но поскольку никто ничего толком не знал, вопросы прекратились сами собой: в Париже многое другое занимает мысли людей.

Прошлое свое она забыла. Она забыла его, как мы забываем розы, шелковые ленты и пожелтевшие письма времен нашей юности, потому что никогда о них не думаем. Они лежат, запертые в ящике стола, который мы никогда не открываем. И все же, случись нам заглянуть в этот секретный ящик, мы сразу заметим, если пропала хоть одна из этих роз или самая крохотная ленточка. Ибо мы помним все в точности: воспоминания лежат там по‑прежнему свежие – по‑прежнему сладкие и по‑прежнему горькие.

Так и она забыла свое прошлое: заперла его в ящик и выкинула ключ.

Но по ночам ее иногда мучили кошмары. Ей мерещилось, что старая ведьма, у которой она жила, трясет ее за плечо, чтобы выгнать в холодное утро к мадам, делавшей бальные цветы.

Тогда она рывком садилась в постели и в смертельном страхе вглядывалась в ночной мрак. Но потом нащупывала шелковое одеяло и мягкие подушки, ее пальцы скользили по богатым украшениям великолепной кровати. Сонные ангелочки медленно натягивали завесу сновидений, и она полной грудью наслаждалась этим удивительным, невыразимо блаженным чувством, которое охватывает нас, когда мы обнаруживаем, что скверный, гадкий сон был всего лишь сном.

Откинувшись на мягкие подушки экипажа

, она ехала на большой бал у русского посла. По мере приближения к цели экипаж замедлял ход, пока наконец не достиг вереницы карет, двигавшейся шагом.

На большой площади перед особняком, богато освещенным факелами и газовыми рожками, собралось множество народу. Не только гуляющие, которые остановились поглазеть, но по большей части рабочие, бродяги, бедные женщины и сомнительного вида дамы стояли плотной толпой по обе стороны вереницы экипажей. Веселые замечания и грубые остроты на вульгарнейшем парижском арго градом сыпались на изысканную публику.

Она услышала слова, которых ей не приходилось слышать уже много лет, и покраснела при мысли, что во всей этой колонне карет, возможно, лишь она одна понимает эти мерзкие выражения парижского дна.

Она принялась вглядываться в окружающие ее лица. Казалось, все они были ей знакомы. Она знала, что они думают, какие мысли бродят в этих тесных рядах голов, и мало‑помалу на нее хлынул поток воспоминаний. Она противилась им изо всех сил, но сама не узнавала себя в этот вечер.

Значит, она не потеряла ключа к секретному ящику; нехотя она вынула его, и воспоминания завладели ею.

Она вспомнила, как, подростком, сама пожирала глазами богатых, нарядных дам, ехавших, на бал или в театр; как часто в горькой зависти лила слезы на те цветы, которые сама с таким трудом мастерила, чтобы украсить других. И сейчас она видела перед собой те же жадные глаза, ту же негасимую, ненавидящую зависть.

А эти мрачные, серьезные мужчины, окидывающие экипажи полупрезрительным, полуугрожающим взглядом, – она знала их всех.

Разве она сама, еще девочкой, не лежала в углу, прислушиваясь с широко раскрытыми глазами к их разговорам о том, как несправедливо устроена жизнь, о тирании богачей, о том, что рабочему достаточно протянуть руку, чтобы добиться своих прав?

Она знала, что они ненавидят все, начиная с откормленных лошадей и торжественно восседающих кучеров до блестящих, лакированных карет. Но всего более они ненавидят тех, кто сидит в этих каретах, ненасытных вампиров и этих дам, чьи украшения стоят больше, нежели каждый из них может заработать за всю свою трудовую жизнь.

Она сидела, наблюдая за вереницей экипажей, и в ее памяти всплыло иное воспоминание, полузабытый образ времен ее учения в монастырской школе.

Она вспомнила рассказ о фараоне, вознамерившемся преследовать иудеев через Красное море. Она увидела, как волны, которые она всегда представляла себе кроваво‑красными, расступаются, как стены, перед египтянами.

И тут раздался глас Моисеев, он простер длань над водами, и волны Красного моря сомкнулись, поглотив фараона и все его колесницы.

Она знала, что стена, стоящая по обе стороны от нее, необузданнее и свирепее, нежели волны морские; она знала, что нужен лишь глас, новый Моисей, чтобы привести это людское море в движение, и тогда оно хлынет, сметая все на своем пути, затопляя своей кроваво‑красной волной весь блеск богатства и власти.

Сердце ее колотилось, она дрожа забилась в угол кареты. Но причиной тому был не страх, а стыд: ей не хотелось, чтобы стоящие на улице увидели ее.

Впервые в жизни ее счастье представилось ей чем‑то несправедливым, чем‑то постыдным.

Разве ее место здесь, в мягком, элегантном экипаже, среди тиранов и кровопийц? Разве оно не там – в колышущейся массе, среди детей ненависти?

Полузабытые мысли и чувства подняли голову, словно хищные звери в клетках, проснувшиеся после долгого сна.

Она почувствовала себя в этой блестящей жизни чужой и бездомной и в какой‑то сладкой муке вспомнила ужасные места, где прошло ее детство.

Она схватила свою дорогую кружевную шаль: ею овладела неудержимая потребность уничтожить, разорвать что‑нибудь в клочья – и тут экипаж свернул в крытый подъезд особняка.

Слуга распахнул дверцу, и со своей благожелательной улыбкой на лице, спокойно, аристократически величаво она медленно вышла из экипажа.

К ней подлетело молодое атташеобразное существо, почувствовавшее себя счастливым, когда она взяла его под руку, пришедшее в еще больший восторг, когда увидело, как ему показалось, в ее глазах необычный блеск, и совсем уже вознесшееся на седьмое небо, когда почувствовало, что ее рука дрожит.

Преисполненный гордости и надежды, молодой человек повел ее с изысканной элегантностью по гладким мраморным ступеням.

 

– Скажите, очаровательница, что за милостивая фея положила вам в колыбельку такой удивительный подарок: ведь все в вас и вокруг вас изысканно‑необычно. Вот даже и от цветка в ваших волосах исходит особое очарование, словно его увлажнила свежая утренняя роса. А когда вы танцуете, кажется, словно пол колышется, расступаясь перед вашими ногами.

Граф сам поразился своему длинному и удачному комплименту, ибо связно выражаться ему всегда было нелегко. И он ждал, что прелестная собеседница тоже выскажет свое одобрение.

Но его постигло разочарование. Собеседница, глядя на толпу и все еще подкатывающие экипажи, перегнулась через балюстраду балкона, на котором они после танца наслаждались вечерней прохладой. Казалось, она вовсе не заметила блестящего высказывания графа; напротив, он услышал, что она шепчет непонятное слово «фараон».

Он собрался было высказать свою обиду, но она обернулась, сделала шаг по направлению к залу, остановилась перед графом и взглянула на него большими удивительными глазами, каких он еще никогда не видел.

– Не думаю, граф, чтобы при моем рождении присутствовала милостивая фея, да едва ли и колыбелька была. Но говоря о моих цветах и моем танце, вы сделали благодаря вашей проницательности ценное открытие. Вот вам тайна свежей росы, смачивающей цветы: это слезы, граф, пролитые на них завистью и позором, разочарованием и раскаянием. И если вам кажется, что пол колышется у вас под ногами во время танца, то это оттого, что он дрожит от ненависти миллионов.

Она произнесла эти слова со своим всегдашним спокойствием и, отвесив любезный поклон, скрылась в зале.

…Граф в остолбенении не двинулся с места. Он окинул взглядом толпу. Зрелище это он нередко видал и раньше и отпустил за свою жизнь немало неудачных и малоудачных острот об этом многоглавом чудовище. Но лишь сейчас ему пришло на ум, что это чудовище, собственно говоря, самое неприятное соседство для дворца, какое только можно себе представить.

Незнакомые и неприятные мысли закружились в мозгу его сиятельства, и было нм там достаточно просторно. Граф совсем растерялся, и потребовалась целая полька, чтобы он пришел в себя.

 

Перевод В. Беркова

 

 

Торфяное болото

 

Высоко над вересковыми равнинами летел рассудительный старый ворон. Ему надо было пролететь много миль на запад, до самого моря, чтобы откопать на берегу свиное ушко, давно припрятанное на черный день. А теперь уже осень на исходе, и еды в обрез.

Если показался один ворон, значит, где‑то рядом, присмотревшись, увидишь второго – так сказано у старика Брема. Однако тут вы ничего бы не высмотрели; рядом со старым рассудительным вороном никого не было – он так и летел один. Ко всему равнодушный, молча летел он вперед, и редкие взмахи могучих черных крыльев неуклонно несли его все дальше на запад сквозь густой, пропитанный влагой воздух.

Но в размеренном и неторопливом своем полете он острым взглядом окидывал раскинувшуюся внизу землю, и от этого зрелища старую птицу разбирала досада.

С каждым годом зеленые и желтые пятна все множились и расползались по земле, все больше и больше врезывалось их в вересковую пустыню, а вместе с ними вырастали все новые домишки под красными черепичными крышами, и над ними из приземистых печных труб подымался удушливый торфяной дым, – всюду дела рук человеческих, всюду человек.

А ведь помнится ему, что, когда он был молод – с тех пор, пожалуй, прошла не одна зима, – здесь было самое подходящее место для толкового семейного ворона: бескрайние просторы, поросшие вереском, уйма зайчишек и разной пернатой мелюзги, а на побережье гнездились гаги, которые несли крупные, вкусные яйца; словом – всяческих лакомств было сколько душе угодно.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 69;