Дела государственного значения 19 страница



— Даром все равно гоняли! Извозчика… спешить некуда… можно гаяты час. Все родить будут… И все без толку…

Дерюченко возвратил в свое гнездо незадачливую родильницу, и страдания Братченко надолго прекратились. В этой печальной истории Братченко больне принимал участия, но история на этом не окончилась. Тараса Дерюченко еще не было на свете, когда в историю случайно зацепилась посторонняя тема, которая, однако, в дальнейшем оказалась отнюдь не посторонней. Тема эта для Дерюченко была тоже страдательной. Заключалась она в следующем.

Воспитатели и весь персонал колонии получали пищевое довольствие из общего котла колонистов в горячем виде. Но с некоторого времени, идя навстречу особенностям семейного быта и желая немного разгрузить кухню, я разрешил Калине Ивановичу выдавать кое-кому продукты в сухом виде. Так получал пищевое довольствие и Дерюченко. Как-то я достал в городе самое минимальное количество коровьего масла. Его было так мало, что хватило только на несколько дней для котла. Конечно, никому и в голову не приходило, что это масло можно включить в сухой паек. но Дерюченко очень забеспокоился, узнав, что в котле колонистов уже в течение трех дней плавает драгоценный продукт. Он поспешил перестроиться и подал заявление, что будет пользоваться общим котлом, а сухого пайка получать не желает. К несчастью, к моменту такой перестройки весь запас коровьего масла в кладовой Калины Ивановича был исчерпан, и это дало основание Дерюченко прибежать ко мне с горячим протестом:

— Не можно знущатися над людьми! Да ж те масло?

— Масло? Масла уже нет, сьели.

Дерюченко написал заявление, что он и его семья будут получать продукты в сухом виде. Пожайлуста! Но через два дня снова привез Калина Иванович масло, и снова в таком же малом количестве. Дерюченко с зубовным скрежетом перенес и это горе и даже на котел не перешел. Но что-то случилось в нашем наробразе, намечался какой-то затяжной процесс периодического вкрапления масла в организмы деятелей народного образования и воспитанников. Калина Иванович то и дело, приезжай из города, доставал из-под сиденья небольшой «глечик», прикрытый сверху чистеньким куском марли. Дошло до того, что Калина Иванович без этого «глечика» уже в город и не ездил. Чащего всего, разумеется, бывало, что «глечик» обратно приезжал ничем не прикрытый, и Калина Иванович небрежно перебрасывал его в соломе на дне шарабана и говорил:

— Такой бессознательный народ! Ну и дай же человеку, чтобы было на что глянуть. Что ж вы даете, паразиты: чи его нюхать, чи его исты?

Но все же Дерюченко не выдержал: снова перешел на котел. Однако этот человек не способен был наблюдать жизнь в ее динамике, он не обратил внимания на то, что кривая жиров в колонии неуклонно повышается, обладая же слабым политическим развитием, не знал, что количество на известной степени должно перейти в качество. Этот переход неожиданно обрушился на голову его фамилии. Масло мы вдруг стали получать в таком обилии, что я нашел возможным за истекшие полмесяца выдать его в составе сухого пайка. Жены, бабушки, старшие дочки, тещи и другие персонажи второстепенного значения потащили из кладовой Калины Ивановича в свои квартиры золотистые кубики, вознаграждая себя за долговременное терпение, а Дерюченко не потащил: он неосмотрительно сьел причитающиеся ему жиры в унеловимом и непритязательном оформлении колонистского котла. Дерюченко даже побледнел от тоски и упорной неудачи. В полной растерянности он написал заявление о желании получать пищевое довольствие в сухом виде. Его горе было глубоко, и он вызывал всеобщее сочувствие, но и в этом горе он держался как казак и как мужчина и не бросил родного украинского языка.

В этот момент тема жиров хронологически совпала с неудавшейся попыткой продолжить род Дерюченко.

Дерюченко с женой терпеливо дожевывали горестные воспоминания о Тарасе, когда судьба решила восстановить равновесие и принесла Дерюченко давно заслуженную радость: в приказе по колонии было отдано распоряжение выдать сухой паек «за истекшие полмесяца», и в составе сухого пайка было показано снова коровье масло. Счастливый Дерюченко пришел к Калине Ивановичу с кошелкой. Светило солнце, и все живое радовалось. Но это продолжалось недолго. Уже через полчаса Дерюченко прибежал ко мне, расстроенный и оскорбленный до глубины души. Удары судьбы по его крепкой голове сделались уже нестерпимыми, человек сошел с рельсов и колотил колесами по шпалам на чистом русском языке:

— Почему не выданы жиры на моего сына?

— На какого сына? — спросил я удивленно.

— На Тараса. Как «на какого»? Это самоуправство, товарищ заведующий! Полагается выдавать паек на всех членов семьи, и выдавайте.

— Но у вас же нет никакого сына Тараса.

— Это не вашело дело, есть или нет. Я вам представил удостоверение, что мой сын Тарас родился второго июня, а умер десятого июня, значит, и выдавайте ему жиры за восемь дней…

Калина Иванович, специально пришедший наблюдать за тяжбой, взял осторожно Дерюченко за локоть:

— Товарищ Дерюченко, какой же адиот такого маленького ребенка кормит маслом? Вы сообразите, разве ребенок может выдержать такую пищу?

Я дико посмотрел на обоих.

— Калина Иванович, что это вы сегодня!.. Этот маленький ребенок умер три недели назад…

— Ах, да, так он же помер? так чего ж вам нужно? Ему теперь масло, все равно как покойнику кадило, поможет. Да он же и есть покойник, если можно так выразиться.

Дерюченко злой вертелся по комнате и рубил ладонью воздух:

— В моем семействе в течение восьми дней был равноправный член, а вы должны выдать.

Калина Иванович, с трудом подавляя улыбку, доказывал:

— Какой же он равноправный? Это ж только по теории равноправный, а прахтически в нем же ничего нет: чи он был на свете, чи его не было, одна видимость.

Но Дерюченко сошел с рельсов, и дальнейшее его движение было беспорядочным и безобразным. Он потерял всякие выражения стиля, и даже все специальные признаки его существа как-то раскрутились и повисли: и усы, и шевелюра, и галстук. В таком виде он докатился до завгубнаробразом и произвел на него нежелательное впечатление. Завгубнаробразом вызвал меня и сказал:

— Приходил ко мне ваш воспитатель с жалобой. Знаете что? Надо таких гнать. Как вы можете держать в колонии такого невыносимого шкурника? он мне такую чушь молол: какой-то Тарас, масло, черт знает что!

— А ведь назначили его вы.

— Не может быть… Гоните немедленно!

К таким приятным результатам привело взаимно усиленное действие двух тем: Тараса и масла. Дерюченко с женой выехали по той же дороге, что и Родимчик. Я радовался, колонисты радовались, и радовался небольшой клочок украинской природы, расположенный в непосредственной близости к описываемым событиям. Но вместе с радостью напало на меня и беспокойство. Все тот же вопрос — где достать настоящего человека? — сейчас приступил с ножом к горлу, ибо во второй колонии не оставалось ни одного воспитателя. И вот бывает же так: колонии имени Горького определенно везло, я неожиданно для себя натолкнулся на необходимого для нас настоящего человека. Наткнулся прямо на улице. Он стоял на тротуаре, у витрины отдела снабжения наробраза, и, повернувшись к ней спиной, рассматривал несложные предметы на пыльной, засоренной навозом и соломой улице. Мы с Антоном вытаскивали из склада мешки с крупой; Антон оступился в какую-то ямку и упал. Настоящий человек быстро подбежал к месту катастрофы, и вдвоем с ним мы закончили нагрузку указанного мешка на наш воз. Я поблагодарил незнакомца и обратил внимание на его ловкую фигуру, на умное молодое лицо и на достоинство, с которым он улыбнулся в ответ на мою благодарность. На его голове с уверенной военной бодростью сидела белая кубанка.

— Вы, наверное, военный? — спросил я его.

— Угадали, — улыбнулся незнакомец.

— Кавалерист?

— Да.

— В таком случае, что вас может интересовать в наробразе?

— Меня интересует заведующий. Сказали, что он скоро будет, вот и ожидаю.

— Вы хотите получить работу?

— Да мне обещали работу — инструктором физкультуры.

— Поговорите сначала со мной.

— Хорошо.

Мы поговорили. Он взгромоздился на наш воз, и мы поехали домой. Я показал Петру Ивановичу колонию, и к вечеру вопрос о его назначении был решен.

Петр Иванович принес в колонию целый комплекс счастливых особенностей. У него было как раз то, что нам нужно: молодость, прекрасная ухватка, чертовская выносливость, серьезность и бодрость, и не было ничего такого, что нам не нужно: никакого намека на педагогические предрассудки, никакой позы по отношению к воспитанникам, никакого семейного шкурничества. А кроме всего прочего у Петра Ивановича были достоинства и дополнительные: он любил военное дело, умел играть на рояле, обладал небольшим поэтическим даром и физически был очень силен. Под его управлением вторая колония уже на другой день приобрела новый тон. Где шуткой, где приказом, где насмешкой, а где примером Петр Иванович начал сбивать ребят в коммуну. Он принял на веру все мои педагогические установки и до конца никогда ни в чем не усомнился, избавив меня от бесплодных педагогических споров и болтовни.

Жизнь наших двух колоний пошла, как хороший, исправный поезд. В персонале я почувствовал непривычную для меня основательность и плотность: Тихон Нестерович, Шере и Петр Иванович, как и наши старые ветераны, по-настоящему служили делу.

Колонисто в к этому времени было до восьмидесяти. Кадры двадцатого и двадцать первого годов сбились в очень дружную группу и неприкрыто командовали в колонии, составляя на каждом шагу для каждого нового лица негнующийся волевой каркас, не подчиниться которому было, пожалуй, невозможно. Впрочем, я почти не наблюдал попыток оказать сопротивление. Колония сильно забирала и раззадоривала новеньких красивым внешним укладом, четкостью и простотой быта, довольно занятным списком разных традиция и обычаев, происхождение которых даже и для стариков не всегда было памятно. Обязанности каждого колониста определялись в требовательных и нелегких выражениях, но все они были строго указаны в нашей конституции, и в колонии почти не оставалось места ни для какого своеволия, ни для каких припадков самодурства. В то же время перед всей колонией всегда стояла не подлежащая никакому сомнению в своей ценности задача: расширить наше хозяйство. В том, что эта задача для нас обязательна, в том, что мы ее непременно разрешим, сомнений ни у кого не было. Поэтому мы все легко мирились с очень многими недостатками, отказывали себе в лишнем развлечении, в лучшем костюме, в пище, отдавая каждую свободную копейку на свинарню, на семена, на новую жатвенную машину. К нашим небольшим жертвам делу восстановления мы относились так добродушно-спокойно, с такой радостной уверенностью, что я позволял себе прямую буффонаду на общем собрании, когда кто-нибудь из молодых поднимал вопрос: пора уже пошить новые штаны. Я говорил:

— Вот окончим вторую колонию, разбогатеем, тогда все пошьем: у колонистов будут бархатные рубашки с серебрянным поясом, у девочек шелковые платья и лакированные туфли, каждый отряд будет иметь свой автомобиль и, кроме того, на каждого колониста велосипед. а вся колония будет усажена тысячами кустов роз. Видите? А пока давайте купим на эти триста рублей хорошую симментальскую корову.

Колонисты хохотали от души, и после этого для них не такими бедными казались ситцевые заплаты на штанах и промасленные серенькие «чепы».

Верхушку колонистского коллектива и в это время еще можно было походя ругать за многие уклонения от идеально-морального пути, но кого же на земноа шаре нельзя за это ругать? А в нашем трудном деле эта верхушка показывала себя очень исправным и точно действующим аппаратом. Я в особенности ценил ее за то, что главной тенденцией ее работы как-то незаметно сделалось стремление перестать быть верхушкой, втянуть в себя всю колонистскую массу.

В этой верхушке состояли почти все старые наши знакомые: Карабанов, Задоров, Вершнев, Братченко, Волохов, Ветковский, Таранец, Бурун, Гуд, Осадчий, Настя Ночевная; но к последнему времени в эту группу уже вошли новые имена: Опришко, Георгиевский, Волков Жорка и Волков Алешка, Ступицын и Кудлатый.

Опришко много усвоил от Антона Братченко: страстность, любовь к лошадям и нечеловеческую работоспособность. Он не был так талантлив в творчестве, не был так ярок, но зато у него были и только ему присуще достоинства: пенистая до краев бодрость, ладность и удачливость движений.

Георгиевский в глазах колонистского общества был существом двуликим. С одной стороны, всей его внешностью нас так и подмывало назвать его цыганом. И в смуглом лице, и в черных глазах навыкат, и в сдержанном ленивом юморе, и в плутоватом небрежении к частной собственности действительно было что-то цыганское. Но, с другой стороны, Георгиевский был отпрыском несмоненно интеллигентской семьи: начитан, выхолен, по-городскому красив, и говорил он с небольшим аристократическим оттенком, немного картавя. Колонисты утверждали, что Георгиевский — сын бывшего иркутского губернатора. Сам Георгиевский отрицал всякую возможность такого позорного происхождения, и в его документах никаких следов проклятия прошлого не было, но я в таких случаях всегда склонен верить колонистам. Во второй колонии он ходил командиром и отличался одной прекрасной чертой: никто так много не возился со своим отрядом, как командир шестого. Георгиевский им и книги читал, и помогал одеваться, и самолично заставлял умываться и без конца мог убеждать, уговаривать, упрашивать. В совете командиров он всегжда представлял идею любви к пацану и заботы о нем. И он мог похвалиться многими достижениями. Ему отдавали самых грязных, сопливых ребят, и через неделю он обращал их в франтов, украшенных прическами и аккуратно идущих по стезям трудовой колонистской жизни.

Волковых было в колонии двое: Жорка и Алешка. Между ними не было не единой общей черты, хотя они и были братья. Жорка начал в колонии плохо: он обнаружил непобедимую лень, несимпатичную болезненность, вздорность характера и скверную мелкую злобность. Он никогда не улыбался, мало говорил, и я даже посчитал, что «это не наш» — убежит. Его возрождение пришлобез всякой торжественности и без педагогических усилий. В совете командиров вдруг оказалось, что для работы на копке погреба осталась только одна возможная комбинация: Галатенко и Жорка. Смеялись.

— нарочно таких двух лодырей в кучу не свалишь.

Еще больше смеялись, когда кто-то предложил произвести инетерсный опыт: составить из них сводный отряд и посмотреть, что получится, сколько они накопают. В командиры выбрали все-таки Жорку: Галатенко был еще хуже. Позвали Жорку в совет, и я ему сказал:

— Волков, тут такое дело: назначили тебя командиром сводного по копке погреба и дали тебе Галатенко. Так вот мы боимся, что ты с ним не справишься.

Жорка подумал и пробурчал:

— Справлюсь.

На другой день оживленный дежурный колонист прибежал за мной.

— Пойдемте, страшно интересно, как Жорка Галатенко муштрует! Только осторожно, а то услышат, ничего не выйдет.

За кустами мы прокрались к месту действия. На площадке среди остатков бывшего сада намечен прямоугольник будущего погреба. На одном его конце участок Галатенко, на другом — Жорки. Это сразу бросается в глаза и по распоряжению сил, и по явным различиям в производительности: у Жорки вскопано уже несколько квадратных сажен, у Галатенко — узкая полоска. Но Галатенко не сидит: он неуклюже тыкает толстой ногой в непослушную лопату, копает и часто с усилием поворачивает тяжелую голову к Жорке. Если Жорка не смотрит, Галатенко останавливает работу, но стоит ногой на лопате, готовой при первой тревоге вонзить ее в землю. Видимо, все эти хитрости уже приелись Волкову. Он говорит Галатенко:

— Ты думаешь, я буду стоять у тебя над душой и просить? Мне, видишь, некогда с тобой возиться.

— а чего ты так стараешься? — бубнит Галатенко.

Жорка не отвечает Галатенко и подходит к нему:

— Я с тобой не хочу разговаривать, понимаешь? А если ты не выкопаешь до сих пор и до сих пор, я твой обед вылью в помои.

— Так тебе и дадут вылить! А что тебе Антон запоет?

— Пусть что хочет поет, а я вылью, так и знай.

Галатенко пристально смотрит в глаза Жорки и понимает, что Жорка выльет. Галатенко бурчит:

— Я же работаю, чего ты пристал?

Его лопата быстрее начинает шевелиться в земле, дежурный сдавливает мой локоть.

— Отметь в рапорте, — шепчу я дежурному.

Вечером дежурный закончил рапорт:

— Прошу обратить внимание на хорошую работу третьего "П" сводного отряда под командой Волкова первого.

Карабанов заключил голову Волкова в клещи своей десницы и заржал:

— Ого! Цэ не всякому командиру така честь.

Жорка гордо улыбался. Галатенко от дверей кабинета тоже подарил нам улыбку и прохрипел:

— Да, поработали сегодня, до черта поработали!

И с тех пор у Жорки как рукой сняло, пошел человек на всех парах к совершенству, и через два месяца совет командиров перебросил его во вторую колонию со специальной целью подтянуть ленивый седьмой отряд.

Алешка Волков с первого дня всем понравился. Он некрасив, его лицо покрыто пятнами самого разнообразного оттенка, лоб у Алешки настолько низок, что, кажется, будто волосы на голове растут не вверх, а вперед, но Алешка очень умен, прежде всего умен, и это скоро всем бросается в глаза. Не было лучше Алешки командира сводного отряда: он умел прекрасно рассчитать работу, расставить пацанов, найти какие-то новые способы, новые ухватки.

Так же умен и Кудлатый, человек с широким, монгольским лицом, кряжистый и прижимистый.. Он попал к нам прямо из батраков, но в колонии всегда носил кличку «куркуля»; действительно, если бы не колония, приедшая Кудлатого со временем к партийному билету, был бы Кудлатый кулаком: слишком довлел в нем какой-то желудочный, глубокий хозяйственный инстинкт, любовь к вещам, возам, боронам и лошадям, к навозу и вспаханному полю, ко всякой работе во вдоре, в сарае, в амбаре. Кудлатый был непобедимо рассудителен, говорил не спеша, с крепкой основательностью серьезного накопителя и сберегателя. Но, как бывший батрак, он так же спокойно и с такой же здравомыслящей крепкой силой ненавидел кулаков и глубоко был уверен в ценности нашей коммуны, как и всякой коммуны вообще. Кудлатый давно сделался в колонии правой рукой Калины Ивановича, и к концу двадцать третьего года значительная доля нашего хозяйства держались на нем.

Ступицын тоже был хозяин, но совсем иного пошиба. Это был настоящий пролетарий. Он происходил из цеховых города Харькова и мог рассказать, где работали его прадед, дед и отец. Его фамилия давно украшала ряды пролетариев харьковских заводов, а старший брат за 1905 год побывал в ссылке. И по внешнему виду Ступицын хорош. У него тонкие брови и небольшие острые черные глаза. Вокруг рта у Ступицына прекрасный букет подвижных точных мускулов, лицо его очень богато мимикой, крутыми и занятными переходами. Ступицын представлял у нас одну из важнейших сельскохозяйственных отраслей — свинарню второй колонии, в которой свиное стадо росло с какой-то сказочной быстротой. В свинарне работал специальный отряд — десятый, и командир его — Ступицын. Он умел сделать свой отряд энергичным и мало похожим на классических свинарей: ребята всегда с книжкой, всегда у них в голове рационы, в руках карандаши и блокноты, на дверцах станков надписи, по всем углам свинарни диаграммы и правила, у каждой свиньи паспорт. Чего там только не было, в этой свинарне!

Рядом с верхушкой располагались две широкие группы, близкие к ней, резерв. С одной стороны — это старые боевые колонисты, прекрасные работники и товарищи, не обладающие, однако, заметными талантами организаторов, люди сильные и спокойные. Это Приходько, Чбот, Сорока, Леший, Глейзер, Шнайдер, Овчаренко, Корыто, Федоренко и еще многие. С другой стороны — это подрастающие пацаны, действительная смена, уже и теперь часто показывающая зубы будущих организаторов. Они, по возрасту, еще не могут взять в руки бразды правления, да и старше сидят на местах; а старших они любят и уважают. Но они имеют и много преимуществ: они вкусили колонистскую жизнь в более молодом возрасте, они глубже восприняли ее традиции, сильнее верят в неоспоримую ценность колонии, а самое главное — они грамотнее, живее у них наука. Это частью наши старые знакомые: Тоська, Шелапутин, Жевелий, Богоявленский, частью новые имена: Лапоть, Шаровский, Романченко, Назаренко, Векслер. Все это будущие командиры и деятели эпохи завоевания куряжа. И сейчас они уже часто ходят в комсводотрядах.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 125; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!