Глава IV. Объяснение некоторых черт пореформенной экономики россии У Г. Струве



 

Последняя (шестая) глава книги г. Струве посвящена самому важному вопросу – экономическому развитию России. Теоретическое содержание ее распадается на следующие отделы: 1) перенаселение в земледельческой России, его характер и причины; 2) разложение крестьянства, его значение и причины; 3) роль промышленного капитализма в разорении крестьянства; 4) частновладельческое хозяйство; характер его развития и 5) вопрос о рынках для русского капитализма. Прежде чем перейти к разбору аргументации г. Струве по каждому из этих вопросов, остановимся на замечаниях его о крестьянской реформе.

Автор заявляет протест против «идеалистического» ее понимания и указывает на потребности государства, которые требовали подъема производительности труда, на выкуп, на давление «снизу». Жаль, что автор не договорил своего законного протеста до конца. Народники объясняют реформу развитием в «обществе» «гуманных» и «освободительных» идей. Факт этот несомненен, но объяснять им реформу значит впадать в бессодержательную тавтологию, сводя «освобождение» к «освободительным» идеям. Для материалиста необходимо особое рассмотрение содержания тех мероприятий, которые во имя идей были осуществлены. Не было в истории ни одной важной «реформы», хотя бы и носившей классовый характер, в пользу которой не приводились бы высокие слова и высокие идеи. Точно так же и в крестьянской реформе. Если обратить внимание на действительное содержание произведенных ею перемен, то окажется, что характер их таков: часть крестьян была обезземелена, и – главное – остальным крестьянам, которым была оставлена часть их земли, пришлось выкупать ее как совершенно чужую вещь у помещиков и притом еще выкупать по цене, искусственно поднятой. Такие реформы не только у нас в России, но и на Западе облекались теориями «свободы» и «равенства», и было уже показано в «Капитале», что почвой, взрастившей идеи свободы и равенства, было именно товарное производство. Во всяком случае, как ни сложен был тот бюрократический механизм, который проводил реформу в России, как ни далек он был, по‑видимому[193], от самой буржуазии, – остается неоспоримым, что на почве такой реформы только и могли вырасти порядки буржуазные. Г‑н Струве совершенно справедливо указывает, что ходячее противоположение русской крестьянской реформы – западноевропейским неправильно: «совершенно неверно (в столь общей форме) утверждение, что в Западной Европе крестьяне были освобождены без земли или, другими словами, обезземелены законодательным путем» (196). Я подчеркиваю слова: «в столь общей форме», так как обезземеление крестьян законодательным путем – несомненный исторический факт всюду, где была произведена крестьянская реформа, но это факт не всеобщий, ибо часть крестьян, при освобождении от крепостной зависимости, выкупила землю у помещиков на Западе, выкупает и у нас. Только буржуа способны затушевывать этот факт выкупа и толковать о том, будто «освобождение крестьян с землей[194] сделало из России tabula rasa» (слова некоего г. Яковлева, «от души приветствуемые» г‑ном Михайловским, – см. стр. 10 у П. Струве).

 

I

 

Перейдем к теории г. Струве о «характере перенаселения в земледельческой России». Это – один из самых важных пунктов, в которых г. Струве отступает от «доктрины» марксизма к доктрине мальтузианства. Сущность его взглядов, развиваемых им в полемике против г. Н.–она, состоит в том, что перенаселение в земледельческой России – «не капиталистическое, а, так сказать, простое, соответствующее натуральному хозяйству»[195].

Так как г. Струве говорит, что его возражение г.–ону «вполне совпадает с общим возражением Ф.‑А. Ланге против теории относительного перенаселения Маркса» (183, прим.), то мы и обратимся сначала к этому «общему возражению» Ланге для его проверки.

Ланге рассуждает о законе народонаселения Маркса в своем «Рабочем вопросе» в главе V (русск. пер., с. 142–178). Он начинает с основного положения Маркса, что «вообще каждому исторически особенному способу производства соответствует свой собственный закон возрастания народонаселения, имеющий только историческое значение. Абстрактный закон размножения существует только для растении и животных»{105}. Ланге говорит на это:

«Да будет нам позволено заметить, что и для растений и животных, строго говоря, не существует никакого «абстрактного» закона размножения, так как вообще абстракция есть только выделение общего в целом ряде однородных явлений» (143), и Ланге с подробностью разъясняет Марксу, что такое абстракция. Очевидно, что он просто не понял смысла заявления Маркса. Маркс противополагает в этом отношении человека – растениям и животным на том основании, что первый живет в различных, исторически сменяющихся, социальных организмах, определяемых системой общественного производства, а следовательно, и распределения. Условия размножения человека непосредственно зависят от устройства различных социальных организмов, и потому закон народонаселения надо изучать для каждого такого организма отдельно, а не «абстрактно», без отношения к исторически различным формам общественного устройства. Разъяснение Ланге, что абстракция есть выделение общего из однородных явлений, обращается целиком против него самого: мы можем считать однородными условия существования только животных и растений, но никак не человека, раз мы знаем, что он жил в различных по типу своей организации социальных союзах.

Изложивши затем теорию Маркса об относительном перенаселении в капиталистической стране, Ланге говорит: «с первого взгляда может показаться, что эта теория порывает длинную лить, проходящую через всю органическую природу вплоть до человека, что она объясняет основания рабочего вопроса так, как будто бы общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода для нашей цели, т. е. для понимания рабочего вопроса, вполне излишни» (154)[196].

Нити, проходящей через всю органическую природу вплоть до человека, теория Маркса нимало не прерывает: она требует только, чтобы «рабочий вопрос» – так как таковой существует лишь в капиталистическом обществе – решался не на основании «общих изысканий» о размножении человека, а на основании особенных изысканий о законах капиталистических отношений. Но Ланге другого мнения: «в действительности же, – говорит он, – это не так. Прежде всего ясно, что фабричный труд уже в первых своих зачатках предполагает нищету» (154). И Ланге посвящает полторы страницы доказательствам этого положения, которое очевидно само собой и которое ни на волос не двигает нас вперед: во‑первых, мы знаем, что капитализм сам создает нищету еще ранее той стадии его развития, когда производство принимает фабричную форму, ранее того, как машины создают избыточное население; во‑вторых, и предшествующая капитализму форма общественного устройства – феодальная, крепостническая – сама создавала свою особую нищету, которую она и передала по наследству капитализму.

«Но даже с таким могучим помощником [т. е. с нуждой] первому предпринимателю лишь в редких случаях удается переманить значительное количество рабочих сил к новому роду деятельности. Обыкновенно дело происходит следующим образом. Из местности, где фабричная промышленность отвоевала уже себе права гражданства, предприниматель привозит с собою контингент рабочих; к нему он присоединяет несколько бобылей[197], не имеющих в данный момент работы, а дальнейшее пополнение наличного фабричного контингента производится уже среди подрастающего юношества» (156). Два последние слова Ланге пишет курсивом. Очевидно, «общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода» выразились именно в том положении, что фабрикант набирает новых рабочих из «подрастающего юношества», а не из увядающей старости. Добрый Ланге на целой странице еще (157) продолжает эти «общие изыскания», рассказывая читателю, что родители стремятся обеспечить своих детей, – что досужие моралисты напрасно осуждают стремление выбиться из того состояния, в котором родился, что стремиться пристроить детей к собственному заработку – вполне естественно. Только преодолев все эти рассуждения, уместные разве в прописях, доходим мы до дела:

«В земледельческой стране, почва которой принадлежит мелким и крупным владельцам, неизбежно возникает, если только в народных нравах не укрепилась тенденция добровольного ограничения рождений, постоянный избыток рабочих рук и потребителей, желающих существовать на произведения данной территории» (157–158). Это чисто мальтузианское положение Ланге просто выставляет, без всяких доказательств. Он повторяет его еще и еще раз, говоря, что «во всяком случае народонаселение такой страны, хотя бы оно абсолютно и было очень редко, представляет обыкновенно признаки относительного перенаселения», что «на рынке постоянно преобладает предложение труда, между тем как спрос остается незначительным» (158), – но все это остается совершенно голословным. Откуда это следует, чтобы «избыток рабочих» получался действительно «неизбежно»? Откуда явствует связь этого избытка с отсутствием в народных нравах тенденции добровольного ограничения рождений? Не следовало ли, прежде чем рассуждать о «народных нравах», посмотреть на те производственные отношения, в которых живет этот народ? Представим себе, например, что те мелкие и крупные владельцы, о которых говорит Ланге, были соединены по производству материальных ценностей таким образом: мелкие владельцы получали от крупных земельные наделы на свое содержание и за это работали на крупных барщину, обрабатывая их поля. Представим далее, что эти отношения разрушены, что гуманные идеи до того закружили голову крупным владельцам, что они «освободили своих крестьян с землей», т. е. отрезали у них, примерно, 20 % наделов, а за остальные 80 % заставили платить покупную цену земли, повышенную вдвое. Понятно, что эти крестьяне, обеспеченные таким образом от «язвы пролетариата», по‑прежнему должны работать на крупных владельцев, чтобы существовать, но работают они теперь уже не по наряду крепостного бурмистра, как прежде, а по свободному договору, – следовательно, перебивают друг у друга работу, так как теперь они уже вместе не связаны и каждый хозяйничает за свой счет. Этот порядок перебивания работы неизбежно вытолкнет некоторых крестьян: так как они вследствие уменьшения наделов и увеличения платежей стали слабее по отношению к помещику, то конкуренция их увеличит норму прибавочного продукта, и помещик обойдется меньшим числом крестьян. Сколько бы ни укреплялась в народных нравах тенденция добровольного ограничения рождений, – образование «избытка» все равно неизбежно. Рассуждение Ланге, игнорирующее общественно‑экономические отношения, служит только наглядным доказательством негодности его приемов. А Ланге ничего не дает еще кроме таких же рассуждений. Он говорит, что фабриканты охотно переносят производство в деревенскую глушь по той причине, что там «всегда имеется наготове потребное количество детского труда для любого дела» (161), не исследуя, какая история, какой способ общественного производства создал эту «готовность» родителей отдавать своих детей в кабалу. Его приемы всего рельефнее выясняются на таком его рассуждении: он цитирует Маркса, который говорит, что машинная индустрия, давая возможность капиталу покупать труд женщин и детей, делает рабочего «работорговцем».

«Так вот к чему клонилась речь!» – победоносно восклицает Ланге. – «Но разве можно думать, что рабочий, который из нужды продает свою собственную рабочую силу, так легко перешел бы еще и к торговле женою и детьми, если бы его и к этому шагу не побуждали, с одной стороны, нужда, а с другой – соблазн?» (163).

Добрый Ланге довел свое усердие до того, что защищает рабочего от Маркса, доказывая Марксу, что рабочего «толкает нужда».

«…Да и что иное в сущности представляет собою эта все дальше развивающаяся нужда, как не метаморфозу борьбы за существование?» (163).

Вот к каким открытиям приводят «общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода»! Узнаем ли мы хоть что‑нибудь о причинах «нужды», об ее политико‑экономическом содержании и ходе развития, если нам говорят, что это – метаморфоза борьбы за существование? Ведь это можно сказать про все, что угодно, и про отношения рабочего к капиталисту, и землевладельца к фабриканту и к крепостному крестьянину и т. д., и т. д. Ничего, кроме подобных бессодержательных банальностей или наивностей, не дает нам попытка Ланге исправить Маркса. Посмотрим теперь, что дает в подкрепление этой поправки последователь Ланге, г. Струве – на рассуждении о конкретном вопросе, именно перенаселении в земледельческой России.

Товарное производство – начинает г. Струве – увеличивает емкость страны. «Обмен проявляет такое действие не только путем полной, технической и экономической, реорганизации производства, но и в тех случаях, когда и техника производства остается на прежней ступени, и натуральное хозяйство удерживает, в общей экономии населения, прежнюю доминирующую роль. Но в этом случае после короткого оживления совершенно неизбежно наступает «перенаселение»; в нем, однако, товарное производство если и виновато, то только: 1) как возбудитель, 2) как усложняющий момент» (182). Перенаселение наступило бы и без товарного хозяйства: оно носит некапиталистический характер.

Вот те положения, которые выставляет автор. С самого начала они поражают той же голословностью, какую мы видели у Ланге: утверждается, что натурально‑хозяйственное перенаселение неизбежно, но не поясняется, каким именно процессом оно создается. Обратимся к тем фактам, в которых автор находит подтверждение своих взглядов.

Данные за 1762–1846 гг. показывают, что население в общем размножалось вовсе не быстро: ежегодный прирост – 1,07–1,5 %. При этом быстрее размножилось оно, по словам Арсеньева, в губерниях «хлебопашественных». «Факт» этот, – заключает г. Струве, – «чрезвычайно характерен для примитивных форм народного хозяйства, где размножение стоит в непосредственной зависимости от естественного плодородия, зависимости, которую можно, так сказать, осязать руками». Это – действие «закона соответствия между размножением населения и средствами существования» (185). «Чем шире земельный простор и чем выше естественное плодородие земли, тем больше естественный прирост населения» (186). Вывод совершенно бездоказательный: на основании одного того факта, что в губерниях центральной области Европейской России население всего менее возросло с 1790 по 1846 год во Владимирской и Калужской губерниях, строится целый закон о соответствии между размножением населения и средствами существования. Да разве по «земельному простору» можно судить о средствах существования населения? (Если бы даже и признать, что столь немногочисленные данные позволяют делать общие выводы.) Ведь «население» это не прямо обращало на себя добытые им продукты «естественного плодородия»: оно делилось ими с помещиками, с государством. Не ясно ли, что та или другая система помещичьего хозяйства – оброк или барщина, размер повинностей и способы их взимания и т. д. – неизмеримо более влияли на величину достающихся населению «средств существования», чем земельный простор, находившийся не в исключительном и свободном владении производителей? Да мало этого. Независимо от тех общественных отношений, которые выражались в крепостном праве, население связано было и тогда обменом: «отделение обрабатывающей промышленности от земледелия, – справедливо говорит автор, – т. е. общественное, национальное разделение труда существовало и в дореформенную эпоху» (189). Спрашивается, почему же в таком случае должны мы думать, что «средства существования» были менее обильны у владимирского кустаря или прасола, живших на болоте, чем у тамбовского серого земледельца со всем его «естественным плодородием земли»?

Затем г. Струве приводит данные об уменьшении крепостного населения перед освобождением. Экономисты, мнение которых он сообщает, приписывают это явление «упадку благосостояния» (189). Автор заключает:

«Мы остановились на факте уменьшения числа крепостного населения перед освобождением, потому что он – по нашему мнению – бросает яркий свет на экономическое положение России в ту эпоху. Значительная часть страны была… насыщена населением при данных технико‑экономических и социально‑юридических условиях: последние были прямо неблагоприятны для сколько‑нибудь быстрого размножения почти 40 % всего населения» (189). При чем же тут «закон» Мальтуса о соответствии размножения со средствами существования, когда крепостнические общественные порядки направляли эти средства существования в руки кучки крупных землевладельцев, минуя массу населения, размножение которой подвергается изучению? Можно ли признать какую‑нибудь цену за таким, например, соображением автора, что наименьший прирост оказался или в малоплодородных губерниях со слабым развитием промышленности, или в густо населенных чисто земледельческих губерниях? Г. Струве хочет видеть в этом проявление «некапиталистического перенаселения», которое должно было бы наступить и без товарного хозяйства, которое «соответствует натуральному хозяйству». Но с таким же, если не с большим правом можно было бы сказать, что это перенаселение соответствует крепостному хозяйству, что медленный рост населения всего более зависел от того усиления эксплуатации крестьянского труда, которое произошло вследствие роста товарного производства в помещичьих хозяйствах вследствие того, что они стали употреблять барщинный труд на производство хлеба для продажи, а не на свои только потребности. Примеры автора говорят против него: они говорят о невозможности построить абстрактный закон народонаселения, по формуле о соответствии размножения со средствами существования, игнорируя исторически особые системы общественных отношений и стадии их развития.

Переходя к пореформенной эпохе, г. Струве говорит; «в истории населения после падения крепостного права мы видим ту же основную черту, что и до освобождения. Энергия размножения в общем стоит в прямой зависимости от земельного простора и земельного надела» (198). Это доказывается табличкой, группирующей крестьян по размеру надела и показывающей, что прирост населения тем больше, чем больше размер надела. «Да оно и не может быть иначе при условии натурального, «самопотребительского»… хозяйства, служащего прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя» (199).

Действительно, если бы это было так, если бы наделы служили прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд производителя, если бы они представляли единственный источник удовлетворения этих нужд, – тогда и только тогда можно было бы выводить из подобных данных общий закон размножения. Но мы знаем, что это не так. Наделы служат «прежде всего» для удовлетворения нужд помещиков и государства: они отбираются от владельцев, если эти «нужды» не удовлетворяются в срок; они облагаются платежами, превышающими их доходность. Далее, это – не единственный ресурс крестьянина. Дефицит в хозяйстве, говорит автор, должен превентивно и репрессивно отражаться на населении. Отхожие промыслы, отвлекая взрослое мужское население, сверх того задерживают размножение (199). Но если дефицит надельного хозяйства покрыт арендой или промысловым заработком, то средства существования крестьянина могут оказаться вполне достаточными для «энергичного размножения». Бесспорно, что так благоприятно обстоятельства могут сложиться лишь для меньшинства крестьян, но – при отсутствии специального разбора производственных отношений внутри крестьянства – ниоткуда не видно, чтобы этот прирост шел равномерно, чтобы он не вызывался преимущественно благосостоянием меньшинства. Наконец, автор сам ставит условием доказательности своего положения – натуральное хозяйство, а после реформы, по его собственному признанию, широкой волной проникло в прежнюю жизнь товарное производство. Очевидно, что для установления общего закона размножения данные автора абсолютно недостаточны. Мало того – абстрактная «простота» этого закона, предполагающего, что средства производства в рассматриваемом обществе «служат прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя», дает совершенно неправильное, ничем не доказанное освещение в высшей степени сложным фактам. Например: после освобождения – говорит г. Струве – помещикам выгодно было сдавать крестьянам земли в аренду. «Таким образом, пищевая площадь, доступная крестьянству, т. е. его средства существования, увеличилась» (200). Это прямолинейное отнесение всей аренды на счет «пищевой площади» совершенно голословно и неверно. Автор сам указывает, что помещики брали себе львиную долю продукта, производимого на их земле (200), так что еще «опрос, не ухудшала ли такая аренда (за отработки, например) положения арендаторов, не возлагала ли она на них обязательств, приводивших в конце концов к уменьшению пищевой площади. Далее, автор сам указывает, что аренда под силу лишь зажиточным (216) крестьянам, в руках которых она должна являться скорее средством расширения товарного хозяйства, чем укрепления «самопотребительского». Если бы даже было доказано, что в общем аренда улучшила положение «крестьянства», – то какое значение могло бы иметь это обстоятельство, когда, по словам самого автора, бедняки разорялись арендами (216) – т. е. это улучшение для одних означало ухудшение для других? В крестьянской аренде, очевидно, переплетаются старые, крепостнические отношения и новые, капиталистические; абстрактное рассуждение автора, не принимающего во внимание ни тех, ни других, не только не помогает разобраться в этих отношениях, а напротив, запутывает дело.

Остается еще одно указание автора на данные, подтверждающие, якобы, его взгляды. Это именно ссылка на то, что «старое слово малоземелье есть только общежитейский термин для того явления, которое наука называет перенаселением» (186). Автор как бы опирается, таким образом, на всю нашу народническую литературу, которая бесспорно установила тот факт, что крестьянские наделы «недостаточны», которая тысячи раз «подкрепляла» свои пожелания о «расширении крестьянского землевладения» таким «простым» соображением: население увеличилось – наделы измельчали – естественно, что крестьяне разоряются. Едва ли, однако, это избитое народническое рассуждение о «малоземелье» имеет какое‑нибудь научное[198] значение, едва ли оно может годиться на что‑нибудь иное, кроме как на «благонамеренные речи» в комиссии по вопросу о безболезненном шествовании отечества по правильному пути. В этом рассуждении за деревьями не видно леса, за внешними контурами явления не видно основного общественно‑экономического фона картины. Принадлежность огромного земельного фонда представителям «стародворянского» уклада – с одной стороны, приобретение земли покупкой, с другой – вот тот основной фон, при котором всякое «расширение землевладения» останется жалким паллиативом. И народнические рассуждения о малоземелье, и мальтусовы «законы» о соответствии размножения со средствами существования грешат именно своей абстрактной «простотой», игнорирующей данные, конкретные общественно‑экономические отношения.

Этот обзор аргументов г. Струве приводит нас к тому выводу, что положение его, будто перенаселение в земледельческой России объясняется несоответствием размножения со средствами существования, решительно ничем не доказано. Свои аргументы он заключает таким образом: «и вот – перед нами картина натурально‑хозяйственного перенаселения, осложненного товарно‑хозяйственными моментами и другими важными чертами, унаследованными от социального строя крепостной эпохи» (200). Конечно, про всякий экономический факт, происходящий в стране, которая переживает переход от «натурального» хозяйства к «товарному», можно сказать, что это – явление «натурально‑хозяйственное, осложненное товарно‑хозяйственными моментами». Можно и наоборот сказать: «товарно‑хозяйственное явление, осложненное натурально‑хозяйственными моментами» – но все это не в состоянии дать не только «картины», но даже и малейшего представления о том, как именно создается перенаселение на почве данных общественно‑экономических отношений. Окончательный вывод автора против г. Н.–она и его теории капиталистического перенаселения в России гласит: «наши крестьяне производят недостаточно пищи» (237).

Земледельческое производство крестьян до сих пор дает продукты, идущие помещикам, получающим чрез посредство государства выкупные платежи, – оно служит постоянным объектом операций торгового и ростовщического капитала, отбирающего громадные доли продукта у преобладающей массы крестьянства, – наконец, среди самого «крестьянства» это производство распределено так сложно, что общий и средний плюс (аренда) оказывается для массы минусом, и всю эту сеть общественных отношений г. Струве разрубает как гордиев узел{106} абстрактным и голословнейшим решением: «недостаточно производство». Нет, эта теория не выдерживает никакой критики: она только загромождает то, что подлежит исследованию, – производственные отношения в земледельческом хозяйстве крестьян. Мальтузианская формула изображает дело так, как будто перед нами tabula rasa, а не крепостнические и буржуазные отношения, переплетающиеся в современной организации русского крестьянского хозяйства.

Разумеется, мы никак не можем удовлетвориться одной критикой взглядов г. Струве. Мы должны еще задаться вопросом: в чем основания его ошибки? и кто из противников (г. Н.–он и г. Струве) прав в своих объяснениях перенаселения?

Г. Н.–он основывает свое объяснение перенаселения на факте «освобождения» массы рабочих вследствие капитализации промыслов. При этом он приводит только данные о росте крупной фабрично‑заводской промышленности и оставляет без внимания параллельный факт роста кустарных промыслов, выражающий углубление общественного разделения труда[xxii]. Он переносит свое объяснение на земледелие, даже и не пытаясь обрисовать точно его общественно‑экономическую организацию и степень ее развития.

Г. Струве указывает в ответ на это, что «капиталистическое перенаселение в смысле Маркса тесно связано с прогрессом техники» (183), и так как он, вместе с г.–оном, находит, что «техника» крестьянского «хозяйства почти не прогрессировала» (200), – то он и отказывается признать перенаселение в земледельческой России капиталистическим и ищет других объяснений.

Указание г. Струве в ответ г. Н.–ону правильно. Капиталистическое перенаселение создается тем, что капитал овладевает производством и, уменьшая число необходимых (для производства данного количества продуктов) рабочих, создает излишнее население. Маркс говорит о капиталистическом перенаселении в земледелии следующее:

«Как скоро капиталистическое производство овладевает сельским хозяйством, или, по мере того как оно овладевает им, спрос на сельских рабочих абсолютно уменьшается вместе с накоплением функционирующего в этой области капитала, причем выталкивание рабочих не сопровождается, как в промышленности неземледельческой, большим привлечением их. Поэтому часть сельского населения постоянно готова перейти в городское или мануфактурное население[199]. (Мануфактура – здесь в смысле всякой неземледельческой промышленности.) Этот источник относительного перенаселения течет, таким образом, постоянно. Но его постоянное течение предполагает уже в деревне постоянное скрытое перенаселение, размер которого становится виден только тогда, когда отводные каналы открываются необыкновенно широко. В силу этого сельский рабочий вынужден ограничиваться минимумом заработной платы и постоянно стоит одной ногой в болоте пауперизма» («Das Kapital», 2. Aufl., S. 668){107}.

Г‑н H.–он не доказал капиталистического характера перенаселения в земледельческой России потому, что не поставил его в связь с капитализмом в земледелии: ограничившись беглым и неполным указанием на капиталистическую эволюцию частновладельческого хозяйства, он совершенно упустил из виду буржуазные черты организации крестьянского хозяйства. Г‑ну Струве следовало исправить эту неудовлетворительность изложения г. Н.–она, имеющую очень важное значение, ибо игнорирование капитализма в земледелии, его господства и в то же время его слабого еще развития, естественно, повело к теории об отсутствии или сокращении внутреннего рынка. Вместо того, чтобы свести теорию г. Н.–она к конкретным данным нашего земледельческого капитализма, г. Струве впал в другую ошибку, отрицая совершенно капиталистический характер перенаселения.

Вторжением капитала в земледельческое хозяйство характеризуется вся пореформенная история. Помещики переходили (медленно или быстро, это – другой вопрос) к вольнонаемному труду, который получил весьма широкое распространение и определил собой даже характер преобладающей части крестьянских заработков; они повышали технику и вводили в употребление машины. Даже вымирающая крепостническая система хозяйства – отдача крестьянам земли за отработки – подвергалась буржуазному превращению вследствие конкуренции крестьян, поведшей к ухудшению положения съемщиков, к более тяжелым условиям[xxiii] и, следовательно, к уменьшению числа рабочих. В крестьянском хозяйстве обнаружилось совершенно ясно разложение крестьянства на деревенскую буржуазию и пролетариат. «Богатеи» расширяли запашку, улучшали хозяйство [ср. В. В. «Прогрессивные течения в крестьянском хозяйстве»] и вынуждены были прибегать к наемному труду. Все это – давно установленные, общепризнанные факты, которые указывает (как сейчас увидим) и сам г. Струве. Возьмем еще для иллюстрации самый обыкновенный в русской деревне случай: «кулак» оттягал у «общины», вернее, у сообщинников пролетарского типа, лучший кусок надельной земли и ведет на нем хозяйство трудом и инвентарем тех же «обеспеченных наделом» крестьян, которые опутаны долгами и обязательствами и привязаны к своему благодетелю – для социального взаимоприспособления и солидарной деятельности – силою излюбленных народниками общинных начал. Его хозяйство ведется, конечно, лучше хозяйства разоренных крестьян и требует гораздо меньше рабочих сравнительно с тем временем, когда этот кусок был в руках нескольких мелких хозяев. Что подобные факты не единичны, а всеобщи, – этого ни один народник отрицать не может. Самобытность их теорий состоит только в том, что они не хотят назвать эти факты их настоящим именем, не хотят видеть, что они означают господство капитала в земледелии. Они забывают, что первичной формой капитала всегда и везде был капитал торговый, денежный, что капитал всегда берет технический процесс производства таким, каким он его застает, и лишь впоследствии подвергает его техническому преобразованию. Они не видят поэтому, что, «отстаивая» (словами, разумеется, – не более того) современные земледельческие порядки от «грядущего» (?!) капитализма, они отстаивают только средневековые формы капитала от натиска его новейших, чисто буржуазных форм.

Таким образом, нельзя отрицать капиталистического характера перенаселения в России, как нельзя отрицать господства капитала в земледелии. Но совершенно нелепо, разумеется, игнорировать степень развития капитала, как это делает г. Н.–он, который в своем увлечении представляет его почти завершившимся и потому сочиняет теорию о сокращении или отсутствии внутреннего рынка, тогда как на самом деле капитал, хотя уже и господствует, но в очень неразвитой сравнительно форме; до полного развития, до полного отделения производителя от средств производства еще много промежуточных ступеней, и каждый шаг вперед земледельческого капитализма означает рост внутреннего рынка, который, по теории Маркса, именно земледельческим капитализмом и создается, – который в России не сокращается, а, напротив, складывается и развивается.

Далее, мы видим из этой, хотя бы и самой общей характеристики нашего земледельческого капитализма[200], что он не покрывает собой всех общественно‑экономических отношений в деревне. Рядом с ним мы видим все еще и крепостнические отношения – и в хозяйственной области (например, сдача отрезных земель за отработки и взносы натурой – тут налицо все признаки крепостнического хозяйства: и натуральный «обмен услуг» между производителем и владельцем средств производства, и эксплуатация производителя посредством прикрепления его к земле, а не отделения от средств производства), и еще более в социальной и юридико‑политической (обязательное «обеспечение наделом», прикрепление к земле, т. е. отсутствие свободы передвижения, платеж выкупных, т. е. того же оброка помещику, подчинение привилегированным землевладельцам в области суда и управления и т. д.); эти отношения тоже ведут, несомненно, к разорению крестьян и к безработице, «перенаселению» прикрепленных к земле батраков. Капиталистическая основа современных отношений не должна скрывать этих все еще могущественных остатков «стародворянского» наслоения, которые еще не разрушены капитализмом именно вследствие его неразвитости. Неразвитость капитализма, «отсталость России», которую народники считают «счастьем»[201], является «счастьем» только для эксплуататоров благородного звания. В современном «перенаселении» кроме основных капиталистических черт есть, следовательно, еще крепостнические.

Если мы сравним это последнее положение с положением г‑на Струве о том, что в «перенаселении» есть натурально‑хозяйственные и товарно‑хозяйственные черты, то увидим, что первое не исключает второго, а, напротив, включается в него: крепостное право относится к явлениям «натурально‑хозяйственным», капитализм – к «товарно‑хозяйственным». Положение г‑на Струве, с одной стороны, точно не указывает, какие именно отношения натурально‑хозяйственные и какие товарно‑хозяйственные, а, с другой стороны, ведет нас назад к голословным и бессодержательным «законам» Мальтуса.

Из этих недостатков, естественно, вытекла неудовлетворительность последующего изложения. «Каким же образом, – спрашивает автор, – на каких началах может быть реорганизовано наше народное хозяйство?» (202). Странный вопрос, формулированный опять‑таки совершенно по‑профессорски, совершенно так, как привыкли ставить вопросы гг. народники, констатирующие неудовлетворительность настоящего и выбирающие лучшие пути для отечества. «Наше народное хозяйство» есть капиталистическое хозяйство, организация и «реорганизация» которого определяется буржуазией, «заведующей» этим хозяйством. Вместо вопроса о возможной реорганизации и следовало поставить вопрос о последовательных ступенях развития этого буржуазного хозяйства, – следовало с точки зрения той именно теории, во имя которой автор так прекрасно отвечает г‑ну В. В., аттестующему г. Н.–она «несомненным марксистом», что этот «несомненный марксист» понятия не имеет о классовой борьбе и о классовом происхождении государства. Изменение постановки вопроса в указанном смысле гарантировало бы автора от таких сбивчивых рассуждений о «крестьянстве», которые мы читаем на стр. 202–204.

Автор начинает с того, что крестьянству недостаточно надельной земли, что если оно и покрывает этот недостаток арендой, то «у значительной части его» тем не менее всегда бывает дефицит; говорить о крестьянстве, как о целом, нельзя, ибо это значит говорить о фикции[202] (с. 203). И непосредственно из этого выводится:

«Во всяком случае, недостаточное производство – основной, доминирующий факт нашего народного хозяйства» (с. 204). Совершенно голословно и ни в какой связи не стоит с предыдущим: почему «основным, доминирующим фактом» не является тот, что крестьянство как целое есть фикция, ибо внутри его складываются враждебные классы? Автор делает свой вывод без всяких данных, без всякого анализа фактов, относящихся к «недостаточному производству» [которое, однако, не мешает меньшинству обзаводиться достатком на счет большинства] или к расчленению крестьянства, – просто в силу какого‑то предубеждения в пользу мальтузианства. – «Поэтому, – продолжает он, – увеличение производительности земледельческого труда прямо выгодно и благодетельно для русского крестьянства» (204). Мы в недоумении: сейчас только автор выставил против народников серьезное (и в высшей степени справедливое) обвинение за рассуждения о «фикции» – «крестьянстве» вообще, а теперь сам вводит в свой анализ эту фикцию! Если отношения внутри этого «крестьянства» таковы, что меньшинство становится «экономически крепким», а большинство пролетаризуется, если меньшинство расширяет землевладение и богатеет, а большинство имеет всегда дефицит и разоряется, то каким образом можно говорить о «выгодности и благодетельности» процесса вообще? Вероятно, автор хотел сказать, что процесс выгоден и для той и для другой части крестьянства. Но тогда, во‑первых, он должен был разобрать положение каждой отдельной группы и исследовать его особо, а во‑вторых, при наличности антагонизма между группами, необходимо было определенно установить, с точки зрения какой группы говорится о «выгодности и благодетельности». Неудовлетворительность, недоговоренность объективизма г‑на Струве еще и еще раз подтверждается на этом примере.

Так как г. Н.–он по данному вопросу держится противного мнения, утверждая, что «увеличение производительности земледельческого труда[203], если продукты будут производиться в виде товара, не может служить к поднятию народного благосостояния» («Очерки», с. 266), – то г. Струве и переходит теперь к опровержению этого мнения.

Во‑первых, говорит он, тот крестьянин, на которого современный кризис обрушился всей своей тяжестью, производит хлеб для собственного потребления; он не продает хлеб, а прикупает его. Для такого крестьянина – а их до 50 % (однолошадные и безлошадные) и уже никак не менее 25 % (безлошадные) – увеличение производительности труда во всяком случае выгодно, несмотря на понижение цены хлеба.

Да, конечно, увеличение производительности было бы для такого крестьянина выгодно, если бы он мог удержать свое хозяйство и поднять его на высшую ступень. Но ведь этих‑то условий и нет у однолошадных и безлошадных крестьян. Им не под силу удержать теперешнее свое хозяйство, с его примитивными орудиями, с небрежной обработкой почвы и т. д., а не то чтобы повышать технику. Это повышение техники является результатом роста товарного хозяйства. И если уже на данной ступени развития товарного производства продажа хлеба является необходимостью даже для тех крестьян, которым приходится прикупать хлеб, то последующая ступень сделает эту продажу еще более обязательной (автор сам признает необходимость перехода от натурального хозяйства к товарному), и конкуренция повысивших культуру хозяев неминуемо и немедленно экспроприирует его до конца, обратит из пролетария, прикрепленного к земле, в пролетария, свободного как птица. Я вовсе не хочу сказать, чтобы такая перемена была для него невыгодна. Напротив, раз производитель уже попал в лапы капитала – а это бесспорно совершившийся факт по отношению к рассматриваемой группе крестьянства – ему весьма «выгодна и благодетельна» полная свобода, позволяющая менять хозяев, развязывающая ему руки. Но полемика гг. Струве и Н.–она ведется совсем не в области таких соображений.

Во‑вторых, продолжает г. Струве, г. Н.–он «забывает, что повышение производительности земледельческого труда возможно только путем изменений в технике и в системе хозяйства или полеводства» (206). Действительно, г. Н.–он забывает это, но это соображение только усилит положение о неизбежности окончательной экспроприации несостоятельных крестьян, крестьян «пролетарского типа». Для изменения техники к лучшему нужны свободные денежные средства, а у этих крестьян нет даже продовольственных средств.

В‑третьих – заключает автор – не прав г. Н.–он, утверждая, что повышение производительности земледельческого труда заставит конкурентов понизить цену. Для такого понижения – справедливо говорит г. Струве – необходимо, чтобы производительность нашего земледельческого труда не только догнала западноевропейскую [в этом случае мы будем продавать продукт по уровню общественно‑необходимого труда], но и перегнала ее. – Это возражение вполне основательно, но оно ничего еще не говорит о том, для какой именно части «крестьянства» и в силу чего будет выгодно это повышение техники.

«Вообще г. Н.–он напрасно так боится увеличения производительности земледельческого труда» (207). Происходит это у него, по мнению г. Струве, оттого, что он не может себе иначе представить прогресс сельского хозяйства, как в виде прогресса экстенсивного земледелия, сопровождающегося все большим и большим выталкиванием рабочих машинами.

Автор очень метко характеризует отношение г. Н.–она к росту земледельческой техники словом: «боязнь»; он совершенно прав, что эта боязнь – нелепа. Но его аргументация затрагивает, кажется нам, не основную ошибку г. Н.–она.

Г. Н.–он, придерживаясь будто бы со всей строгостью доктрины марксизма, резко отличает тем не менее капиталистическую эволюцию земледелия в капиталистическом обществе от эволюции обрабатывающей промышленности, – различает в том отношении, что для последней он признает прогрессивную работу капитализма, обобществление труда, а для первой не признает. Поэтому для обрабатывающей промышленности он «не боится» увеличения производительности труда, а для земледелия – «боится», хотя общественно‑экономическая сторона дела и отражение этого процесса на разных классах общества совершенно одинаково в обоих случаях… Маркс выразил это положение особенно рельефно в следующем замечании: «Филантропические английские экономисты, как Милль, Роджерс, Гольдвин Смит, Фаусетт и т. д., и либеральные фабриканты, как Джон Брайт и К0, спрашивают английских поземельных аристократов, как бог спрашивал Каина о его брате Авеле, – куда девались тысячи наших крестьян? – Да откуда же вы‑то произошли? Из уничтожения этих крестьян. И почему вы не спрашиваете, куда девались самостоятельные ткачи, прядильщики, ремесленники?» («Das Kapital», I, S. 780, Anm. 237[xxiv]). Последняя фраза наглядно отождествляет судьбу мелких производителей в земледелии с судьбой их в обрабатывающей промышленности, подчеркивает образование классов буржуазного общества в обоих случаях[xxv]. Основная ошибка г. Н.–она состоит именно в том, что он игнорирует эти классы, их образование в нашем крестьянстве, не задается целью проследить со всей точностью каждую последовательную ступень развития противоположности этих классов.

Но г. Струве совсем не так ставит вопрос. Он не только не исправляет указанной ошибки г. Н.–она, а, напротив, сам повторяет ее, рассуждая с точки зрения профессора, стоящего над классами, о «выгодности» прогресса для «крестьянства». Это покушение подняться выше классов приводит к крайней туманности положений автора, туманности, доходящей до того, что из них могут быть сделаны буржуазные выводы: против неоспоримо верного положения, что капитализм в земледелии (как и капитализм в индустрии) ухудшает положение производителя – он выдвигает положение о «выгодности» этих изменений вообще. Это все равно, как если бы кто‑нибудь, рассуждая о машинах в буржуазном обществе, стал опровергать теорию экономиста‑романтика, что они ухудшают положение трудящихся, доказательствами «выгодности и благодетельности» прогресса вообще.

На соображение г‑на Струве народник, вероятно, ответит: г. Н.–он боится не увеличения производительности труда, а буржуазности.

Что прогресс техники в земледелии при наших капиталистических порядках связан с буржуазностью, – это несомненно, но «боязнь», проявляемая народниками, разумеется, совершенно нелепа. Буржуазность – уже факт действительной жизни, труд подчинен капиталу уже и в земледелии, – и «бояться» надо не буржуазности, а отсутствия сознания этой буржуазности у производителя, отсутствия у него способности отстаивать свои интересы против нее. Поэтому надо желать не задержки развития капитализма, а, напротив, полного его развития, развития до конца.

Чтобы подробнее и точнее указать основания той ошибки, которую допустил г. Струве, трактуя о земледелии в капиталистическом обществе, попробуем обрисовать (в самых общих чертах) процесс образования классов рядом с теми изменениями в технике, которые подали повод к рассуждению. Г. Струве различает при этом строго экстенсивное земледелие и интенсивное, усматривая корень заблуждений г. Н.–она в том, что он кроме экстенсивного земледелия не хочет ничего знать. Мы постараемся доказать, что основная ошибка г. Н.–она не в этом, что, при переходе земледелия в интенсивное, образование классов буржуазного общества в сущности однородно с тем, которое происходит при развитии экстенсивного земледелия.

Об экстенсивном земледелии говорить много не приходится, потому что и г. Струве признает, что тут получается выталкивание буржуазией «крестьянства». Отметим только два пункта. Во‑первых. Прогресс техники вызывается товарным хозяйством; для осуществления его необходима наличность у хозяина свободных, избыточных [по отношению к его потреблению и воспроизведению его средств производства] денежных средств. Откуда могут взяться эти средства? Очевидно, они не могут взяться ниоткуда, кроме как из того, что обращение: товар – деньги – товар превратится в обращение: деньги – товар – деньги с плюсом. Другими словами, средства эти могут взяться исключительно от капитала, от торгового и ростовщического капитала, от тех самых «коштанов, кулаков, купцов» и т. д., которых наивные российские народники относят не к капитализму, а к «хищничеству» (как будто капитализм не есть хищничество! как будто русская действительность не показывает нам взаимной связи всевозможных форм этого «хищничества» – от самого примитивного и первобытного кулачества до самого новейшего, рационального предпринимательства!)[204]. Во‑вторых, отметим странное отношение г. Н.–она к этому вопросу. В примечании 2‑м на стр. 233‑й он опровергает автора «Южнорусского крестьянского хозяйства» В. Е. Постникова, который указывает, что машины повысили рабочую площадь крестьянского двора ровно вдвое, с 10 дес. до 20 дес. на рабочего, и что поэтому причина «бедности России» – «малый размер крестьянского хозяйства». Другими словами: рост техники в буржуазном обществе ведет к экспроприации мелких и отсталых хозяйств. Г. Н.–он возражает: завтра техника может еще втрое повысить рабочую площадь. Тогда 60‑десятинные хозяйства надо будет превратить в 200 или 300‑десятинные. – Такой аргумент против положения о буржуазности нашего земледелия так же смешон, как если бы кто‑нибудь стал доказывать слабость и бессилие фабричного капитализма на том основании, что сегодняшнюю паровую машину придется «завтра» заменить электрической. «Также остается неизвестным, куда деваются миллионы освободившихся рабочих сил», – добавляет г. Н.–он, призывая на суд перед собой буржуазию и забывая, что судить‑то ее некому, кроме самого производителя. Образование резервной армии безработных – такой же необходимый результат применения машин в буржуазном земледелии, как и в буржуазной индустрии.

Итак, по отношению к развитию экстенсивного земледелия нет сомнения, что прогресс техники при товарном хозяйстве ведет к превращению «крестьянина» в фермера, с одной стороны (понимая под фермером предпринимателя, капиталиста в земледелии), – в батрака и поденщика, с другой. Посмотрим теперь на тот случай, когда экстенсивное земледелие переходит в интенсивное. Г‑н Струве именно от этого процесса ждет «выгод» для «крестьянина». Чтобы устранить спор о пригодности того материала, по которому мы описываем этот переход, воспользуемся сочинением: «Влияние парового транспорта на сельское хозяйство» г‑на А. И. Скворцова[205], которого так безмерно восхваляет г. Струве.

В главе 3‑ей отдела IV своей книги г. А. Скворцов рассматривает «изменение техники земледелия под влиянием парового транспорта» в странах экстенсивных и интенсивных. Возьмем описание этого изменения в густонаселенных экстенсивных странах. Можно думать, что центральная Европейская Россия подойдет под такую характеристику. Г‑н Скворцов предсказывает для такой страны те же изменения, которые неминуемо должны произойти, по мнению г‑на Струве, и в России, именно: превращение в страну интенсивного земледелия с развитым фабричным производством.

Последуем за г. А. Скворцовым (§§ 4–7, с. 440–451).

Страна экстенсивная[206]. Весьма значительная часть населения занята земледелием.

Однообразие занятий вызывает отсутствие рынка. Население бедно, во‑первых, вследствие малого размера хозяйств и, во‑вторых, вследствие отсутствия обмена: «удовлетворение остальных потребностей, кроме пищи, производимой самим земледельцем, совершается, можно сказать, исключительно на счет произведений первобытного ремесла, так называемого у нас кустарного промысла».

Проведение железной дороги повышает цену земледельческих продуктов и, следовательно, увеличивает покупательную силу населения. «Вместе с железною дорогою страна наводняется дешевыми произведениями мануфактур и фабрик», которые разоряют местных кустарей. Это – первая причина «крушения многих хозяйств».

Вторая причина того же явления – неурожаи. «Земледелие также велось до сих пор первобытным способом, т. е. всегда нерационально, и, следовательно, неурожаи составляют нередкое явление, а с проведением железной дороги вздорожание продукта, бывшее прежде последствием неурожая, или совсем не имеет места, или, во всяком случае, значительно уменьшается. Поэтому естественным последствием первого же неурожая здесь является обыкновенно крушение многих хозяйств. Такой результат является тем скорее, чем вообще меньше были избытки нормальных урожаев и чем более население должно было полагаться на заработок от кустарных промыслов».

Для того, чтобы обойтись без кустарных промыслов и обеспечить себя от неурожаев переходом к интенсивному (рациональному) земледелию, – необходимы, во‑первых, большие избытки денежных средств (от продажи по более высоким ценам земледельческих продуктов) и, во‑вторых, интеллигентная сила населения, без которой невозможно повышение рациональности и интенсивности. У массы населения, конечно, этих условий нет: им удовлетворяет лишь меньшинство[207].

«Избыточное население, образовавшееся таким образом [т. е. вследствие «ликвидации» многих хозяйств, разоренных падением кустарных промыслов и более высокими требованиями от земледелия], частью будет поглощено теми хозяйствами, которые выйдут из этого положения более счастливо и будут иметь возможность увеличить интенсивность производства» (т. е., конечно, будут «поглощены» в качестве наемных рабочих, батраков и поденщиков. Г‑н А. Скворцов не говорит этого, считая, может быть, что это слишком ясно). Потребуется большая затрата живой силы, ибо близость рынка, достигаемая улучшенными путями сообщения, дает возможность производить трудно транспортируемые продукты, «производство которых по большей части требует значительной затраты живой рабочей силы». «Обыкновенно, однако, – продолжает г. Скворцов, – процесс разрушения идет гораздо быстрее процесса улучшения сохранившихся хозяйств, и часть разоренных хозяев должна выселиться если не вон из страны, то по крайней мере в города. Эта‑то часть составила главный контингент прироста населения европейских городов со времени проведения железных дорог».

Далее. «Избыток населения означает дешевые рабочие руки». «При плодородной почве (и благоприятном климате…) здесь даны все условия для культуры растений и вообще производства земледельческих продуктов, требующих большого расхода рабочей силы на единицу пространства» (443), тем более, что мелкие размеры хозяйств («хотя они, быть может, и увеличатся против прежнего») затрудняют введение машин. «Рядом с этим не останется без изменения и основной капитал, и прежде всего должен изменить свой характер мертвый инвентарь». И помимо машин «необходимость лучшей обработки почвы поведет к замене прежних первобытных орудий более совершенными, к замене дерева железом и сталью. Это преобразование необходимо вызовет образование здесь фабрик, занятых приготовлением таких орудий, ибо они не могут быть изготовляемы сколько‑нибудь сносно кустарным путем». Развитию этой отрасли промышленности благоприятствуют следующие условия: 1) необходимость получить машину или часть ее в скором времени; 2) «рабочих рук здесь изобилие, и они дешевы»; 3) топливо, постройки и земля дешевы; 4) «мелкость хозяйственных единиц ведет к тому, что потребление орудий увеличивается, ибо известно, что мелкие хозяйства требуют относительно больше инвентаря». Развиваются и производства иного рода. «Вообще развивается городская жизнь». Развиваются в силу необходимости горные промыслы, «так как, с одной стороны, является масса свободных рук, а с другой – благодаря железным дорогам и развитию перерабатывающей машинной и другой промышленности усиливается запрос на продукты горного промысла.

Таким образом, такой район, бывший до проведения железной дороги густонаселенным районом экстенсивного земледелия, более или менее быстро обращается в район очень интенсивного земледелия с более или менее развитым фабричным производством». Увеличение интенсивности проявляется изменением системы полеводства. Трехполье невозможно вследствие колебания урожаев. Необходим переход к «плодосменной системе полеводства», устраняющей колебания урожаев. Конечно, полная плодосменная система[208], требующая очень высокой интенсивности, не может войти в употребление сразу. Сначала поэтому введется зерновой плодосменный севооборот [правильное чередование растений], разовьется скотоводство, посев кормовых трав.

«В конце концов, следовательно, наш густонаселенный экстенсивный район более или менее быстро, по мере развития путей сообщения, превратится в район высокоинтенсивного хозяйства, причем интенсивность его, как сказано, будет расти прежде всего на счет увеличения переменного капитала».

Это подробное описание процесса развития интенсивного хозяйства показывает наглядно, что и в этом случае прогресс техники при товарном производстве ведет к буржуазному хозяйству, раскалывает непосредственного производителя на фермера, пользующегося всеми выгодами от интенсивности, улучшения орудий и т. д., – и рабочего, доставляющего своей «свободой» и своей «дешевизной» самые «благоприятные условия» для «прогрессивного развития всего народного хозяйства».

Основная ошибка г. Н.–она не в том, что он игнорирует интенсивное земледелие, ограничиваясь одним экстенсивным, а в том, что он вместо анализа классовых противоречий в области русского земледельческого производства угощает читателя бессодержательными ламентациями, что «мы» идем неверным путем. Г‑н Струве повторяет эту ошибку, заслоняя классовые противоречия «объективными» рассуждениями, и исправляет лишь второстепенные ошибки г. Н.–она. Это тем более странно, что сам же он совершенно справедливо упрекает этого «несомненного марксиста» в непонимании теории классовой борьбы. Это тем более досадно, что такой ошибкой г. Струве ослабляет доказательное значение своей совершенно верной мысли, что «боязнь» технического прогресса в земледелии нелепа.

Чтобы покончить с этим вопросом о капитализме в земледелии, резюмируем вышеизложенное. Как ставит вопрос г. Струве? Он исходит из априорного, голословного объяснения перенаселения несоответствием размножения со средствами существования, указывает далее, что производство пищи у нашего крестьянина «недостаточно», и решает вопрос тем, что прогресс техники выгоден для «крестьянства», что «земледельческая производительность должна быть повышена» (211). Как должен он был поставить вопрос, если бы был «связан доктриной» марксизма? Он должен был начать с анализа данных производственных отношений в русском земледелии и – показавши, что угнетение производителя объясняется не случайностью и не политикой, а господством капитала, необходимо складывающегося на почве товарного хозяйства, – следить далее за тем, как этот капитал разрушает мелкое производство и какие формы при этом принимают классовые противоречия. Он должен был затем показать, как дальнейшее развитие ведет к тому, что капитал перерастает из торгового в индустриальный (принимая такие‑то формы при экстенсивном, такие‑то при интенсивном хозяйстве), развивая и обостряя ту классовую противоположность, основа которой была вполне уже положена при старой ее форме, окончательно противополагая «свободный» труд «рациональному» производству. Тогда достаточно уже было бы простого сопоставления этих двух последовательных форм буржуазного производства и буржуазной эксплуатации, чтобы «прогрессивный» характер изменения, его «выгодность» для производителя выступила с полной очевидностью: в первом случае подчинение труда капиталу прикрыто тысячами обломков средневековых отношений, которые мешают производителю видеть сущность дела и порождают у его идеолога нелепые и реакционные идеи о возможности ждать помощи от «общества» и т. п.; во втором случае подчинение это совершенно свободно от средневековых пут, и производитель получает возможность и понимает необходимость самостоятельной, сознательной деятельности против своего «антипода». На место рассуждений о «трудном, болезненном переходе» к капитализму выступила бы теория, не только говорящая о классовых противоречиях, но и действительно вскрывающая их в каждой форме «нерационального» и «рационального» производства, «экстенсивного» и «интенсивного» хозяйства.

Результаты, к которым привел нас разбор первой части VI главы книги г. Струве, посвященной «характеру перенаселения в земледельческой России», можно формулировать следующим образом: 1) Мальтузианство г‑на Струве не подкреплено никакими фактическими данными и основано на методологически неправильных догматических посылках. – 2) Перенаселение в земледельческой России объясняется господством капитала, а не отсутствием соответствия между размножением и средствами существования населения. – 3) Положение г‑на Струве о натурально‑хозяйственном характере перенаселения верно только в том смысле, что земледельческий капитал задерживается в неразвитых и потому особенно тяжелых для производителя формах переживанием крепостнических отношений. – 4) Г‑н Н.–он не доказал капиталистического характера перенаселения в России потому, что не исследовал господства капитала в земледелии. – 5) Основная ошибка г. Н.–она, повторяемая и г. Струве, состоит в отсутствии анализа тех классов, которые складываются при развитии буржуазного земледелия. – 6) Это игнорирование классовых противоречий у г. Струве естественно привело к тому, что совершенно верное положение о прогрессивности и желательности технических улучшений выражено было в крайне неудачной и туманной форме.

 

II

 

Перейдем теперь ко второй части главы VI, посвященной вопросу о разложении крестьянства. Эта часть стоит в прямой и непосредственной связи с предыдущей частью, служа дополнением к вопросу о капитализме в земледелии.

Указавши на повышение цен на сельскохозяйственные продукты в течение первых 20 лет после реформы, на расширение товарного производства в земледелии, г. Струве совершенно справедливо говорит, что от этого «выиграли по преимуществу землевладельцы и зажиточные крестьяне» (214). «Дифференциация в среде крестьянского населения должна была увеличиться, и к этой эпохе относятся первые ее успехи». Автор цитирует указания местных исследователей, что проведение железных дорог подняло только благосостояние зажиточной части крестьянства, что аренда порождает среди крестьян «чистый бой», приводящий всегда к победе экономически сильных элементов (216–217). Он цитирует исследование В. Постникова, по которому хозяйство крестьян зажиточных настолько уже подчиняется рынку, что 40 % посевной площади дают продукт, идущий на продажу, и – добавляя, что на противоположном полюсе крестьяне «теряют свою экономическую самостоятельность и, продавая свою рабочую силу, находятся на границе батрачества», – справедливо заключает: «Только проникновением менового хозяйства объясняется тот факт, что экономически сильные крестьянские хозяйства могут извлекать выгоду из разорения слабых дворов» (223). «Развитие денежного хозяйства и рост населения, – говорит автор, – приводит к тому, что крестьянство распадается на две части: одну экономически крепкую, состоящую из представителей новой силы, капитала во всех его формах и степенях, и другую, состоящую из полусамостоятельных земледельцев и настоящих батраков» (239).

Как ни кратки замечания автора об этой «дифференциации», тем не менее они дают нам возможность отметить следующие важные черты рассматриваемого процесса: 1) Дело не ограничивается созданием одного только имущественного неравенства: создается «новая сила» – капитал. 2) Создание этой новой силы сопровождается созданием новых типов крестьянских хозяйств: во‑первых, зажиточного, экономически крепкого, ведущего развитое товарное хозяйство, отбивающего аренду у бедноты, прибегающего к эксплуатации чужого труда[209]; – во‑вторых, «пролетарского» крестьянства, продающего свою рабочую силу капиталу. 3) Все эти явления прямо и непосредственно выросли на почве товарного хозяйства. Г‑н Струве сам указал, что без товарного производства они были невозможны, а с его проникновением стали необходимы. 4) Явления эти («новая сила», новые типы крестьянства) относятся к области производства, а не ограничиваются областью обмена, товарного обращения: капитал проявляется в земледельческом производстве; тоже и продажа рабочей силы.

Казалось бы, эти черты процесса прямо определяют, что мы имеем дело с чисто капиталистическим явлением, что в крестьянстве складываются классы, свойственные капиталистическому обществу, – буржуазия и пролетариат. Мало этого: эти факты свидетельствуют не только о господстве капитала в земледелии, но и о том, что капитал сделал уже, если можно так выразиться, второй шаг. Из торгового капитала он превращается в индустриальный, из господствующего на рынке в господствующий в производстве; классовая противоположность богача‑скупщика и бедняка‑крестьянина превращается в противоположность рационального буржуазного хозяина и свободного продавца свободных рук.

Но г. Струве и тут не мог обойтись без своего мальтузианства; в указанном процессе, по его мнению, выражается лишь одна сторона дела («только прогрессивная сторона»), рядом с которой есть и другая: «техническая нерациональность всего крестьянского хозяйства»: «в ней выражается, так сказать, регрессивная сторона всего процесса», она «нивелирует» крестьянство, сглаживает неравенство, действуя «в связи с ростом населения» (223–224).

В этом довольно туманном рассуждении только и видно, что автор предпочитает крайне абстрактные положения конкретным указаниям, что он ко всему припутывает «закон» о соответствии размножения со средствами существования. Говорю: припутывает, – потому что, если даже строго ограничиться фактами, приводимыми самим автором, невозможно найти указания на такие конкретные черты процесса, которые бы не подходили под «доктрину» марксизма и требовали признания мальтузианства. Наметим еще раз этот процесс: сначала мы имеем натуральных производителей, крестьян, сравнительно однородных[210]. Проникновение товарного производства ставит богатство отдельного двора в зависимость от рынка, создавая, таким образом, путем рыночных колебаний неравенство и обостряя его, сосредоточивая у одних в руках свободные деньги и разоряя других. Эти деньги служат, естественно, для эксплуатации неимущих, превращаются в капитал. Покуда еще разоряющиеся крестьяне держатся за свое хозяйство, капитал может эксплуатировать их, оставляя их хозяйничать по‑прежнему, на старых, технически нерациональных основаниях, может основывать эксплуатацию на покупке продукта их труда. Но разорение достигает, наконец, такой степени развития, что крестьянин вынужден совсем бросить хозяйство: он не может уже продавать продукта своего труда, ему остается только продавать труд. Капитал берет тогда хозяйство в свои руки, причем он вынужден уже – силою конкуренции – организовать его рационально; он получает возможность к тому благодаря «сбереженным» ранее свободным денежным средствам, он эксплуатирует уже не хозяина, а батрака, поденщика. Спрашивается, какие же это две стороны отличает автор в этом процессе? Каким образом находит он возможным делать такой чудовищный мальтузианский вывод: «Техническая нерациональность хозяйства, а не капитализм [заметьте это «а не»] – вот тот враг, который отнимает хлеб насущный у нашего крестьянства» (224). Как будто бы этот насущный хлеб доставался когда‑нибудь целиком производителю, а не делился на необходимый продукт и прибавочный, получаемый помещиком, кулаком, «крепким» крестьянином, капиталистом!

Нельзя не добавить, однако, что по вопросу о «нивелировке» у автора есть некоторое дальнейшее разъяснение. Он говорит, что «результатом указанной выше нивелировки» является «констатируемое во многих местах уменьшение или далее исчезновение среднего слоя крестьянского населения» (225). Приведя цитату из земского издания, констатирующего «еще большее увеличение расстояния, отделяющего сельских богатеев от безземельного и безлошадного пролетариата», он заключает: «Нивелировка в данном случае, конечно, в то же время и дифференциация, но на почве такой дифференциации развивается только одна кабала, могущая быть лишь тормозом экономического прогресса» (226). – Итак, оказывается уже теперь, что дифференциацию, создаваемую товарным хозяйством, следует противополагать не «нивелировке», а тоже дифференциации, но только дифференциации иного рода, а именно кабале. А так как кабала «тормозит» «экономический прогресс», то автор и называет эту «сторону» – «регрессивной».

Рассуждение построено по крайне странным, никак уже не марксистским приемам. Сравниваются «кабала» и «дифференциация», как какие‑то две самостоятельные, особые «системы»; одна восхваляется за то, что содействует «прогрессу»; другая осуждается за то, что тормозит прогресс. Куда делось у г. Струве то требование анализа классовых противоположностей, за неисполнение которого он так справедливо нападал на г. Н.–она, то учение о «стихийном процессе», о котором он так хорошо говорил? Ведь эта кабала, которую он сейчас уничтожил за ее регрессивность, представляет из себя не что иное, как первоначальное проявление капитализма в земледелии, того самого капитализма, который ведет далее к прогрессивному подъему техники. В самом деле, что такое кабала? Это – зависимость владеющего своими средствами производства хозяина, вынужденного работать на рынок, от владельца денег, – зависимость, которая, как бы она различно ни выражалась (в форме ли ростовщического капитала или капитала скупщика, который монополизировал сбыт), – всегда ведет к тому, что громадная часть продукта труда достается не производителю, а владельцу денег. Следовательно, сущность ее – чисто капиталистическая[211], и вся особенность заключается в том, что эта первичная, зародышевая форма капиталистических отношений целиком опутана прежними, крепостническими отношениями: тут нет свободного договора, а есть сделка вынужденная (иногда приказом «начальства», иногда желанием сохранить хозяйство, иногда старыми долгами и т. д.); производитель тут привязан к определенному месту и к определенному эксплуататору: в противоположность безличному характеру товарной сделки, свойственному чисто капиталистическим отношениям, здесь сделка носит непременно личный характер «помощи», «благодеяния», – и этот характер сделки неизбежно ставит производителя в зависимость личную, полу крепостническую. Такие выражения автора, как «нивелировка», «тормоз прогресса», «регрессивность», – не означают ничего иного, кроме того, что капитал овладевает сначала производством на старом основании, подчиняет производителя, технически отсталого. Указание автора, что наличность капитализма не дает еще права считать его «виновным во всех бедствиях», верно в том смысле, что наш работающий на других крестьянин страдает не только от капитализма, но и от недостаточного развития капитализма. Другими словами: в громадной массе крестьянства нет почти уже вовсе самостоятельного производства на себя; наряду с работой на «рациональных» буржуазных хозяев мы видим только работу на владельцев денежного капитала, т. е. тоже капиталистическую эксплуатацию, но только неразвитую, примитивную, которая в силу этого, во‑первых, вдесятеро ухудшает положение трудящегося, опутывая его сетью особых, добавочных прижимок, а, во‑вторых, отнимает у него (и его идеолога – народника) возможность понять классовый характер совершаемых по отношению к нему «неприятностей» и сообразовать свою деятельность с таковым их характером. Следовательно, «прогрессивная сторона» «дифференциации» (говоря языком г. Струве) состоит в том, что она выводит на свет ту противоположность, которая прячется в форме кабалы, и отнимает у нее ее «стародворянские» черты. «Регрессивность» народничества, отстаивающего крестьянское равнение (пред… кулаком), состоит в том, что оно желает задержать капитал в его средневековых формах, соединяющих эксплуатацию с раздробленным, технически отсталым производством, с личным давлением на производителя. В обоих случаях (и в случае «кабалы», и в случае «дифференциации») причиной угнетения является капитализм, и противоположные заявления автора, что дело «не в капитализме», а в «технической нерациональности», что «не капитализм – виновник крестьянской бедности» и т. п., – показывают только, что г. Струве слишком увлекся, защищая правильную мысль о предпочтительности развитого капитализма перед неразвитым, и благодаря абстрактности своих положений противопоставил первое второму не как две последовательные стадии развития данного явления, а как особые случаи[212].

 

III

 

Увлечение автора сказывается и на следующем рассуждении о том, что причину разорения крестьянства нельзя видеть собственно в крупном промышленном капитализме. Он вступает тут в полемику с г. Н.–оном.

Дешевое производство фабричных продуктов – говорит г. Н.–он о фабричной одежде – вызвало сокращение домашней их выработки (с. 227 у г. Струве).

«Дело представлено тут как раз навыворот, – восклицает г. Струве, – и это не трудно показать. Уменьшение крестьянского производства прядильных материалов повело к увеличению производства и потребления продуктов капиталистической хлопчатобумажной промышленности, а не наоборот» (227).

Автор едва ли удачно ставит вопрос, загромождая суть дела второстепенными частностями. Если исходить из наблюдения над фактом развития фабричной промышленности (а г. Н.–он именно из наблюдения этого факта и исходит), то невозможно отрицать, что и дешевизна фабричных продуктов ускоряет рост товарного хозяйства, ускоряет вытеснение домашних продуктов. Возражая против такого заявления г‑на Н.–она, г. Струве только ослабляет этим свою аргументацию против этого автора, основная ошибка которого состоит в том, что он пытается представить «фабрику» чем‑то оторванным от «крестьянства», случайно, извне нагрянувшим на него, тогда как на самом деле «фабрика» является (и по той теории, которой г. Н.–он хочет верно следовать, и по данным русской истории) только завершением развития товарной организации всего общественного, следовательно, и крестьянского хозяйства. Крупнобуржуазное производство на «фабрике» – прямое и непосредственное продолжение мелкобуржуазного производства в деревне, в пресловутой «общине» или в кустарном промысле. «Для того, чтобы «фабричная форма» стала «более дешевой», – совершенно справедливо говорит г. Струве, – крестьянин должен стать на точку зрения экономической рациональности при условии денежного хозяйства». «Если бы крестьянство держалось… за натуральное хозяйство, никакие ситцы… его не соблазнили быДругими словами: «фабричная форма» – это не более как развитое товарное производство, а развилось оно из того неразвитого товарного производства, которое мы имеем в крестьянском и кустарном хозяйстве. Автор желает доказать г. Н.–ону, что «фабрика» и «крестьянство» взаимно связаны, что хозяйственные «начала» их порядков не антагонистичны[213], а тождественны. Для этого ему и следовало свести вопрос к экономической организации крестьянского хозяйства, выставить против г. Н.–она положение, что наш мелкий производитель (крестьянин‑земледелец и кустарь) есть мелкий буржуа. Такой постановкой вопроса он свел бы его из области рассуждений о том, что «должно» быть, что «может» быть и т. д., в область выяснения того, что есть, и объяснения, почему оно есть именно так, а не иначе. Чтобы опровергнуть это положение, народникам пришлось бы либо отрицать общеизвестные и бесспорные факты о росте товарного хозяйства и разложении крестьянства [а эти факты доказывают мелкобуржуазность крестьянства], либо отрицать азбучные истины политической экономии. Принять это положение – значит признать нелепость противопоставления «капитализма» – «народному строю», признать реакционность прожектов «искать иных путей для отечества» и обращаться с своими пожеланиями об «обобществлении» к буржуазному «обществу» или наполовину еще «стародворянскому» «государству».

А г. Струве вместо того, чтобы начать с начала[214], начинает с конца: «мы отвергаем, – говорит он, – одно из самых краеугольных положений народнической теории экономического развития России, – положение, что развитие крупной обрабатывающей промышленности разоряет крестьянина‑земледельца» (246). Это уж значит, как говорят немцы, выплескивать из ванны вместе с водой и ребенка! «Развитие крупной обрабатывающей промышленности» означает и выражает развитие капитализма. А что разоряет крестьянина именно капитализм, это – краеугольное положение совсем не народничества, а марксизма. Народники видели и видят причины освобождения производителя от средств производства не в той специфической организации русского общественного хозяйства, которая носит название капитализма, а в политике правительства, которая‑де была неудачна («мы» шли неверным путем и т. д.), в косности общества, недостаточно сплотившегося против хищников и пройдох и т. п. Поэтому и «мероприятия» их сводились к деятельности «общества» и «государства». Напротив, указание причин экспроприации в наличности капиталистической организации общественного хозяйства приводит неминуемо к учению о борьбе классов (ср. у Струве, стр. 101, 288 и мн. др.). Неточность выражения автора состоит в том, что он говорит о «земледельце» вообще, а не о противоположных классах буржуазного земледелия. Народники говорят, что капитализм губит земледелие и потому неспособен обнять все производство страны и ведет это производство неправильным путем, марксисты говорят, что капитализм как в обрабатывающей промышленности, так и в земледелии давит производителя, но, поднимая производство на высшую ступень, создает условия и силы для «обобществления»[xxvi].

Заключение г‑на Струве по этому вопросу таково: «одна из самых коренных ошибок г. Н.–она заключается в том, что он на современное, до сих пор более натуральное, чем денежное, крестьянское хозяйство целиком перенес представление и категории сложившегося капиталистического строя» (237).

Мы видели выше, что только полное игнорирование конкретных данных русского земледельческого капитализма повело к смешной ошибке г. Н.–она, толкующего о «сокращении» внутреннего рынка. Но произошла эта ошибка не оттого, что он перенес на крестьянство все категории капитализма, а оттого, что он никаких категорий капитализма не приложил к данным о земледелии. Важнейшей «категорией» капитализма являются, конечно, классы буржуазии и пролетариата. Г. Н.–он не только не «перенес» их на «крестьянство» (т. е. не проанализировал, к каким именно группам или разрядам крестьянства приложимы эти категории и насколько они развиты), а, напротив, рассуждал чисто по‑народнически, игнорируя противоположные элементы внутри «общины», рассуждая о «крестьянстве» вообще. Это и повело к тому, что положение его о капиталистическом характере перенаселения, о капитализме, как причине экспроприации земледельца, осталось не доказанным и послужило лишь для реакционной утопии.

 

IV

 

В § VIII шестой главы г. Струве излагает свои мысли о частновладельческом хозяйстве. Он совершенно справедливо указывает на тесную и непосредственную зависимость тех форм, которые принимает это хозяйство, от крестьянского разорения. Разоренный крестьянин не «соблазняет» уже помещика «баснословными арендными ценами», и помещик переходит к батрацкому труду. В доказательство приводятся выписки из статьи Распопина, обработавшего данные земской статистики помещичьего хозяйства, и из земского издания по текущей статистике, отмечающего «вынужденный» характер увеличения экономических запашек. В ответ гг. народникам, столь охотно загромождающим рассуждениями о «будущности» капитализма в земледелии и его «возможности» факт господства его в настоящем, автор дает точное указание на действительность.

Мы должны остановиться тут лишь на оценке этого явления автором, который говорит, что это – «прогрессивные течения в частновладельческом хозяйстве» (244), что эти течения создаются «неумолимой логикой экономической эволюции» (240). Мы боимся, что эти совершенно верные положения, по своей абстрактности, останутся невразумительны для читателя, незнакомого с марксизмом; что читатель не поймет – без определенного указания на смену таких‑то систем хозяйства, таких‑то форм классовой противоположности, – почему это данное течение «прогрессивно» (с той точки зрения, разумеется, с которой только и может ставить вопрос марксист, с точки зрения определенного класса), в чем именно «неумолимость» происходящей эволюции. Попробуем поэтому обрисовать эту смену (хотя бы в самых общих чертах) в параллель с народническим изображением дела.

Народник изображает процесс развития батрацкого хозяйства как переход от «самостоятельного» крестьянского хозяйства к подневольному, и – естественно – считает это регрессом, упадком и т. д. Такое изображение процесса прямо фактически неверно, совершенно не соответствует действительности, а потому нелепы и выводы из него. Изображая дело таким оптимистическим (по отношению к прошлому и настоящему) образом, народник просто отворачивается от фактов, установленных народнической же литературой, в сторону утопий и возможностей.

Возьмем за исходный пункт дореформенное крепостническое хозяйство.

Основное содержание производственных отношений при этом было таково: помещик давал крестьянину землю, лес для постройки, вообще средства производства (иногда и прямо жизненные средства) для каждого отдельного двора, и, предоставляя крестьянину самому добывать себе пропитание, заставлял все прибавочное время работать на себя, на барщине. Подчеркиваю: «все прибавочное время», чтобы отметить, что о «самостоятельности» крестьянина при этой системе не может быть и речи[215]. «Надел», которым «обеспечивал» крестьянина помещик, служил не более как натуральной заработной платой, служил всецело и исключительно для эксплуатации крестьянина помещиком, для «обеспечения» помещику рабочих рук, никогда для действительного обеспечения самого крестьянина[216].

Но вот вторгается товарное хозяйство. Помещик начинает производить хлеб на продажу, а не на себя. Это вызывает усиление эксплуатации труда крестьян, – затем, затруднительность системы наделов, так как помещику уже невыгодно наделять подрастающие поколения крестьян новыми наделами, и появляется возможность расплачиваться деньгами. Становится удобнее отграничить раз навсегда крестьянскую землю от помещичьей (особенно ежели отрезать при этом часть наделов и получить «справедливый» выкуп) и пользоваться трудом тех лее крестьян, поставленных материально в худшие условия и вынужденных конкурировать и с бывшими дворовыми, и с «дарственниками»{108}, и с более обеспеченными бывшими государственными и удельными крестьянами и т. д.

Крепостное право падает.

Система хозяйства, – рассчитанного уже на рынок (это особенно важно), – меняется, но меняется не сразу. К старым чертам и «началам» присоединяются новые. Эти новые черты состоят в том, что основой Plusmacherei делается уже не снабжение крестьянина средствами производства, а, напротив, «свобода» его от средств производства, его нужда в деньгах; основой становится уже не натуральное хозяйство, не натуральный обмен «услуг» (помещик дает крестьянину землю, а крестьянин – продукты прибавочного труда, хлеб, холст и т. п.), а товарный, денежный «свободный» договор. Эта именно форма хозяйства, совмещающая старые и новые черты, и воцарилась в России после реформы. К старинным приемам ссуды земли за работу (хозяйство за отрезные земли, напр.) присоединилась «зимняя наемка» – ссуда денег под работу в такой момент, когда крестьянин особенно нуждается в деньгах и втридешева продает свой труд, ссуда хлеба под отработки и т. п. Общественно‑экономические отношения в бывшей «вотчине» свелись, как видите, к самой обыкновенной ростовщической сделке: это операции – совершенно аналогичные с операциями скупщика над кустарями..

Неоспоримо, что именно такое хозяйство стало типом после реформы, и наша народническая литература дала превосходные описания этой особенно непривлекательной формы Plusmacherei, соединенной с крепостническими традициями и отношениями, с полной беспомощностью связанного своим «наделом» крестьянина.

Но народники не хотели и не хотят видеть, в чем же экономическая основа этих отношений?

Основой господства здесь является уже не только владение землей, как в старину, а еще владение деньгами, в которых нуждается крестьянин (а деньги, это – продукт общественного труда, организованного товарным хозяйством), – и «свобода» крестьянина от средств к жизни. Очевидно, что это – отношение капиталистическое, буржуазное. «Новые» черты – не что иное, как первичная форма господства капитала в земледелии, форма, не высвободившаяся еще от «стародворянских» пут, форма, создавшая классовую противоположность, присущую капиталистическому обществу, но еще не фиксировавшая ее.

Но вот с развитием товарного хозяйства ускользает почва из‑под этой первичной формы господства капитала: разорение крестьянства, дошедшее теперь уже до полного краха, означает потерю крестьянами своего инвентаря, – на основании которого держалась и крепостная и кабальная форма труда – и тем вынуждает помещика переходить к своему инвентарю, крестьянина – делаться батраком.

Что этот переход и начал совершаться в пореформенной России, – это опять‑таки бесспорный факт. Факт этот показывает тенденцию той кабальной формы, которую народники рассматривают чисто метафизически – вне связи с прошлым, вне стремления к развитию; факт этот показывает дальнейшее развитие капитализма, дальнейшее развитие той классовой противоположности, которая присуща нашему капиталистическому обществу и которая в предыдущую эпоху выражалась в отношении «кулака» к крестьянину, а теперь начинает выражаться в отношении рационального хозяина к батраку и поденщику.

И вот эта‑то последняя перемена и вызывает отчаяние и ужас народника, который начинает кричать об «обезземелении», о «потере самостоятельности», о «водворении капитализма» и «грозящих» от него бедствиях и т. д., и т. д.

Посмотрите на эти рассуждения беспристрастно, – и вы увидите в них, во‑первых, ложь, хотя бы и благонамеренную, так как предшествует этому батрацкому хозяйству не «самостоятельность» крестьянина, а другие формы отдавания прибавочного продукта тому, кто не участвовал в его создании. Во‑вторых, вы увидите поверхностность, мелкость народнического протеста, обращающую его, по меткому выражению г. Струве, в вульгарный социализм. Почему это «водворение» усматривается лишь во второй форме, а не в обеих? почему протест направляется не против того основного исторического факта, который сосредоточил в руках «частных землевладельцев» средства производства, а лишь против одного из приемов утилизации этой монополии? почему корень зла усматривается не в тех производственных отношениях, которые везде и повсюду подчиняют труд владельцу денег, а лишь в той неравномерности распределения, которая так рельефно выступает в последней форме этих отношений? Именно это основное обстоятельство – протест против капитализма, остающийся на почве капиталистических же отношений, – и делает из народников идеологов мелкой буржуазии, боящейся не буржуазности, а лишь обострения ее, которое одно только и ведет к коренному изменению.

 

V

 

Переходим к последнему пункту теоретических рассуждений г‑на Струве, к «вопросу о рынках для русского капитализма» (245).

Разбор построенной народниками теории об отсутствии у нас рынков автор начинает вопросом: «что понимает г. В. В. под капитализмом?» Такой вопрос поставлен очень уместно, так как г. В. В. (да и все народники вообще) всегда сличали русские порядки с какою‑нибудь «английской формой» (247) капитализма, а не с основными его чертами, изменяющими свою физиономию в каждой стране. Жаль только, что г. Струве не дает полного определения капитализма, указывая вообще на «господство менового хозяйства» [это – один признак; второй – присвоение прибавочной стоимости владельцем денег, господство этого последнего над трудом], на «тот строй, который мы видим на западе Европы» (247), «со всеми его последствиями», с «концентрацией промышленного производства, капитализмом в узком смысле слова» (247).

«Г‑н В. В., – говорит автор, – в анализ понятия: «капитализм» не вдался, а заимствовал его у Маркса, который имел в виду, по преимуществу, капитализм в узком смысле, как уже вполне сложившийся продукт отношений, развивающихся на почве подчинения производства обмену» (247). С этим невозможно согласиться. Во‑первых, если бы г. В. В. действительно заимствовал свое представление о капитализме у Маркса, то он имел бы правильное представление о нем и не мог бы смешивать «английскую форму» с капитализмом. Во‑вторых, совершенно несправедливо, что Маркс по преимуществу имел в виду «централизацию или концентрацию промышленного производства» [это разумеет г. Струве под капитализмом в узком смысле]. Напротив, он проследил развитие товарного хозяйства с первых его шагов, он анализировал капитализм в его примитивных формах простой кооперации и мануфактуры, – формах, на целые века отстоящих от концентрации производства машинами, – он показал связь промышленного капитализма с земледельческим. Г. Струве сам суживает понятие капитализма, говоря: «… объектом изучения г‑на В. В. являлись первые шаги народного хозяйства на пути от натуральной организации к товарной». Надо было сказать: последние шаги. Г‑н В. В., насколько известно, изучал только пореформенное хозяйство России. Начало товарного производства относится к дореформенной эпохе, как указывает сам г. Струве (189–190), и даже капиталистическая организация хлопчатобумажной промышленности сложилась до освобождения крестьян. Реформа дала толчок окончательному развитию в этом смысле; она выдвинула на первое место не товарную форму продукта труда, а товарную форму рабочей силы; она санкционировала господство не товарного, а уже капиталистического производства. Неясное различие капитализма в широком и узком смысле[217] приводит г. Струве к тому, что он смотрит, по‑видимому, на русский капитализм, как на нечто будущее, а не настоящее, вполне уже и окончательно сложившееся. Он говорит, например:

«Прежде чем ставить вопрос: неизбежен ли для России капитализм в английской форме, г. В. В. должен был поставить и разрешить другой, более общий и потому более важный вопрос: неизбежен ли для России переход от натурального хозяйства к денежному и каково отношение капиталистического производства sensu stricto[218] к товарному производству вообще?» (247). Едва ли удобно так ставить вопрос. Если данная, существующая теперь в России, система производственных отношений будет выяснена, тогда вопрос о «неизбежности» того или другого развития будет уже решен ео ipso[219]. Если же она не будет выяснена, тогда он не разрешим. Вместо рассуждений о будущем (излюбленных гг. народниками) следует объяснять настоящее. В пореформенной России крупнейшим фактом выступило внешнее, если можно так выразиться, проявление капитализма, т. е. проявление его «вершин» (фабричного производства, железных дорог, банков и т. п.), и для теоретической мысли тотчас же встал вопрос о капитализме в России. Народники старались доказать, что эти вершины – случайны, не связаны со всем экономическим строем, беспочвенны и потому бессильны; при этом они оперировали с слишком узким понятием «капитализма», забывая, что порабощение труда капиталу проходит очень длинные и различные стадии от торгового капитала до «английской формы». Марксисты и должны доказать, что эти вершины – не более как последний шаг развития товарного хозяйства, давно сложившегося в России и повсюду, во всех отраслях производства, порождающего подчинение капиталу труда.

С особенной наглядностью воззрение г‑на Струве на русский капитализм как на нечто будущее, а не настоящее, – сказалось в следующем рассуждении: «пока будет существовать современная община, закрепленная и укрепленная законом, на ее почве разовьются такие отношения, которые с «народным благосостоянием» не имеют ничего общего. [Неужели только еще «разовьются», а не развились уже так давно, что вся народническая литература, с самого своего возникновения, более четверти века тому назад, описывала эти явления и протестовала против них?] На Западе мы имеем несколько примеров существования парцеллярного хозяйства рядом с крупным капиталистическим. Наша Польша и наш юго‑западный край представляют явления того же порядка. Можно сказать, что и подворная и общинная Россия, поскольку разоренное крестьянство остается на земле и в его среде нивелирующие влияния оказываются сильнее дифференцирующих, приближается к этому типу» (280). Неужели только еще приближается, а не представляет уже сейчас именно этот тип? Для определения «типа» надо брать, конечно, основные экономические черты порядка, а не юридические формы. Если мы посмотрим на эти основные черты экономики русской деревни, то увидим изолированное хозяйство крестьянских дворов на мелких участках земли, увидим растущее товарное хозяйство, играющее доминирующую роль уже сейчас. Это именно те черты, которые дают содержание понятию: «парцеллярное хозяйство». Мы видим далее ту же задолженность крестьян ростовщикам, ту же экспроприацию, о которой свидетельствуют данные Запада. Вся разница – в особенности наших юридических порядков (гражданская неравноправность крестьян; формы землевладения), которые сохраняют цельнее следы «старого режима» вследствие более слабого развития у нас капитализма. Но однородности типа наших крестьянских порядков с западными эти особенности нимало не нарушают.

Переходя к самой теории рынков, г. Струве замечает, что гг. В. В. и Н.–он путаются в порочном круге: для развития капитализма нужен рост рынка, а капитализм разоряет население. Автор исправляет этот порочный круг своим мальтузианством крайне неудачно, относя причину разорения крестьянства не к капитализму, а к «росту населения»!! Ошибка указанных авторов совсем иная: капитализм не разоряет только, & разлагает крестьянство на буржуазию и пролетариат. Процесс этот не сокращает внутренний рынок, а создает его: товарное хозяйство растет у обоих полюсов разлагающегося крестьянства, и у «пролетарского», вынужденного продавать «свободный труд», и у буржуазного, поднимающего технику своего хозяйства (машины, инвентарь, удобрения и т. д. Ср. «Прогрессивные течения в крестьянском хозяйстве» г. В. В.) и развивающего потребности. Несмотря на то, что такое понимание процесса непосредственно основано на теории Маркса о соотношении индустриального и земледельческого капитализма, г. Струве игнорирует его, – может быть, оттого, что введен в заблуждение «теорией рынков» г‑на В. В. Этот последний, опираясь якобы на Маркса, преподнес российской публике «теорию», будто бы в капиталистическом развитом обществе неизбежен «излишек товаров»; внутренний рынок не может быть достаточным, необходим внешний. «Эта теория верна (?!), – заявляет г. Струве, – поскольку она констатирует тот факт, что прибавочная стоимость не может быть реализована в потреблении ни капиталистов, ни рабочих, а предполагает потребление 3‑х лиц» (251). С заявлением этим нет никакой возможности согласиться. «Теория» г‑на В. В. (если можно тут говорить о теории) состоит просто в игнорировании того различия личного и производительного потребления, различия средств производства и предметов потребления, без которого (различия) невозможно уяснение воспроизводства всего общественного капитала в капиталистическом обществе. Маркс показал это со всею подробностью во II томе «Капитала» (третий отдел: «Воспроизводство и обращение всего общественного капитала») и отметил рельефно и в I, критикуя то положение классической политической экономии, по которому накопление капитала состоит в превращении сверхстоимости в заработную плату только, а не в постоянный капитал (средства производства) плюс заработная плата. Для подтверждения такой характеристики теории г. В. В. ограничимся двумя цитатами из указанных г‑ном Струве статей.

«Каждый рабочий, – говорит г. В. В. в статье «Излишек снабжения рынка товарами», – производит больше, чем он потребляет, и все эти излишки скопляются в немногих руках; владельцы этих излишков потребляют их сами, для чего обменивают их внутри страны и за границей на разнообразные продукты необходимости и комфорта; но сколько бы они ни пили, ни ели и ни плясали (sic!!) – всей прибавочной стоимости им не извести» («Отечественные Записки», 1883 г., № 5, стр. 14), и «для большей наглядности» автор «рассматривает главнейшие траты» капиталиста, вроде обедов, поездок и т. д. Еще рельефнее в статье «Милитаризм и капитализм»: «Ахиллесова пята капиталистической организации промышленности заключается в невозможности для предпринимателей потребить весь свой доход» («Русская Мысль», 1889 г., № 9, стр. 80). «Ротшильд не сумеет потребить всего приращения своего дохода… просто потому, что это приращение… представляет такую значительную массу предметов потребления, что Ротшильд, все прихоти которого и без того исполняются, решительно затруднился бы» и т. д.

Все эти рассуждения, как видите, основаны на том наивном мнении, будто капиталист имеет целью личное потребление, а не накопление сверхстоимости, – на той ошибке, будто общественный продукт распадается на ν + да (переменный капитал плюс сверхстоимость), как учил А. Смит и вся политическая экономия до Маркса, а не на с + ν + m (постоянный капитал, средства производства, и затем уже заработная плата и сверхстоимость), как показал Маркс. Раз исправлены эти ошибки и принято во внимание то обстоятельство, что в капиталистическом обществе громадную и все растущую роль играют средства производства (та часть общественных продуктов, которая идет не на личное, а на производительное потребление, на потребление не людей, а капитала), рушится совершенно и вся пресловутая «теория». Маркс доказал во II томе, что вполне мыслимо капиталистическое производство без внешних рынков, с растущим накоплением богатства и без всяких «третьих лиц», привлечение которых г‑ном Струве в высшей степени неудачно. Рассуждение г. Струве об этом предмете тем более вызывает недоумение, что сам же он указывает на преобладающее значение для России внутреннего рынка и ловит г. В. В. на «программе развития русского капитализма», опирающегося на «крепкое крестьянство». Процесс образования этого «крепкого» (сиречь буржуазного) крестьянства, идущий в настоящее время в нашей деревне, прямо показывает нам зарождение капитала, пролетаризирование производителя и рост внутреннего рынка: «распространение улучшенных орудий», например, означает именно накопление капитала на счет средств производства. По этому вопросу особенно необходимо было бы вместо изложения «возможностей» дать изложение и объяснение того действительного процесса, который выражается в создании внутреннего рынка для русского капитализма[xxvii].

 

Заканчивая этим разбор теоретической части книги г. Струве, мы можем теперь попытаться дать общую, сводную, так сказать, характеристику основных приемов его рассуждений и подойти, таким образом, к разрешению вопросов, выставленных в начале: «что именно в этой книге может быть отнесено на счет марксизма?», «какие положения доктрины (марксизма) автор отвергает, пополняет или поправляет, и что в этих случаях получается?»

Основная черта рассуждений автора, отмеченная с самого начала, это его узкий объективизм, ограничивающийся доказательством неизбежности и необходимости процесса и не стремящийся вскрывать в каждой конкретной стадии этого процесса присущую ему форму классового антагонизма, – объективизм, характеризующий процесс вообще, а не те антагонистические классы в отдельности, из борьбы которых складывается процесс.

Мы вполне понимаем, что для такого ограничения своих «заметок» одной «объективной» и притом наиболее общей частью у автора были свои основания: во‑первых, желая противопоставить народникам основы враждебных воззрений, он излагал одни principia[220], предоставляя развитие и более конкретное их выяснение дальнейшему развитию полемики, во‑вторых, мы в I главе старались показать, что все отличие народничества от марксизма состоит в характере критики русского капитализма, в ином объяснении его, – откуда, естественно, и проистекает то, что марксисты ограничиваются иногда одними общими «объективными» положениями, напирают исключительно на то, что отличает наше понимание (общеизвестных фактов) от понимания народнического.

Но у г. Струве, кажется нам, дело зашло уже слишком далеко в этом отношении. Абстрактность изложения давала часто положения, не могущие не вызвать недоразумений; постановка вопроса не отличалась от ходячих, царящих в нашей литературе приемов рассуждать по‑профессорски, сверху – о путях и судьбах отечества, а не об отдельных классах, идущих таким‑то и таким‑то путем; чем конкретнее становились рассуждения автора, тем более становилось невозможным разъяснить principia марксизма, оставаясь на высоте общих абстрактных положений, тем необходимее было давать определенные указания на такое‑то положение таких‑то классов русского общества, на такое‑то соотношение разных форм Plusmacherei к интересам производителей.

Поэтому и казалась нам не совсем неуместной попытка дополнить и пояснить положение автора, проследить шаг за шагом его изложение, чтобы отметить необходимость иной постановки вопросов, необходимость более последовательного проведения теории классовых противоречий.

Что касается до прямых отступлений г. Струве от марксизма – по вопросам о государстве, о перенаселении, о внутреннем рынке, – то об них достаточно было уже гово‑рено.

 

VI

 

В книге г. Струве кроме критики теоретического содержания народничества помещены, между прочим, еще некоторые замечания, касающиеся народнической экономической политики. Хотя замечания эти брошены бегло и не развиты автором, но мы не можем тем не менее не коснуться их, чтобы не оставлять места никаким недоразумениям.

В этих замечаниях содержатся указания на «рациональность», прогрессивность, «разумность» и т. п. либеральной, т. е. буржуазной, политики по сравнению с политикой народнической[221].

Очевидно, автор хотел сопоставить две политики, остающиеся на почве существующих отношений, – ив этом смысле он совершенно справедливо указал, что «разумна» политика, развивающая, а не задерживающая капитализм, – «разумна», конечно, не потому, что, служа буржуазии, все сильнее подчиняет ей производителя [как пытаются истолковать разные «простяки» или «акробаты»], а потому, что, обостряя и очищая капиталистические отношения, она просветляет разум того, от кого только и зависит перемена, и развязывает ему руки.

Мы не можем не заметить, однако, что это совершенно верное положение выражено г‑ном Струве неудачно, высказано им благодаря свойственной ему абстрактности так, что иногда хочется сказать ему: предоставьте мертвым погребать своих мертвецов. Никогда не было в России недостатка в людях, всю душу полагавших на создание теорий и программ, выражающих интересы нашей буржуазии, выражающих все эти «долженствования» сильного и крупного капитала раздавить маленький капитал и разрушить его примитивные и патриархальные приемы эксплуатации.

Если бы автор и тут строго выдержал требования «доктрины» марксизма, обязывающей сводить изложение к формулировке действительного процесса, обязывающей вскрывать классовые противоречия за каждой формой «разумной», «рациональной» и прогрессивной политики, – он высказал бы ту же мысль иначе, дал другую постановку вопроса. Он привел бы те теории и программы либерализма, т. е. буржуазии, которые как грибы после дождя росли после великой реформы, в параллель с фактическими данными о развитии капитализма в России. Он бы показал таким образом на русском примере ту связь общественных идей с экономическим развитием, которую он доказывал в первых главах и которая может быть окончательно установлена только материалистическим анализом русских данных. Он бы показал таким образом, во‑вторых, как наивны народники, воюющие в своей литературе против буржуазных теорий так, как будто бы эти теории представляли только ошибочные рассуждения, а не интересы могущественного класса, который глупо усовещевать, который может быть «убежден» только внушительной силой другого класса. Он показал бы таким образом, в‑третьих, какой класс на самом деле определяет у нас «долженствование» и «прогресс», и как смешны народники, рассуждающие о том, какой «путь» «выбрать».

Гг. народники с особенным удовольствием подхватили эти выражения г‑на Струве, злорадствуя по поводу того, что неудачная формулировка их позволила разным буржуазным экономистам (вроде г. Янжула) и крепостникам (вроде г. Головина) цепляться за отдельные, вырванные из общей связи, фразы. Мы видели, в чем состоит неудовлетворительность г. Струве, давшая противникам такое оружие в руки.

Попытки критиковать народничество просто как теорию, неправильно указывающую пути для отечества[222], привели автора к неясной формулировке своего отношения к «экономической политике» народничества. Тут могут увидеть, пожалуй, огульное отрицание этой политики, а не одной только ее половины. Необходимо поэтому остановиться на этом пункте.

Философствование о возможности «иных путей для отечества», это – только внешнее облачение народничества. Содержание же его – представительство интересов и точки зрения русского мелкого производителя, мелкого буржуа. Поэтому народник в теории точно так же является Янусом{109}, который смотрит одним ликом в прошлое, другим – в будущее, как в жизни является Янусом мелкий производитель, который смотрит одним ликом в прошлое, желая укрепить свое мелкое хозяйство, не зная и знать ничего не желая об общем экономическом строе и о необходимости считаться с заведующим им классом, – а другим ликом в будущее, настраиваясь враждебно против разоряющего его капитализма.

Понятно отсюда, что отвергать всю народническую программу целиком, без разбора, было бы абсолютно неправильно. В ней надо строго отличать ее реакционную и прогрессивную стороны. Народничество реакционно, поскольку оно предлагает мероприятия, привязывающие крестьянина к земле и к старым способам производства, вроде неотчуждаемости наделов и т. п.[223], поскольку они хотят задержать развитие денежного хозяйства, поскольку они ждут не частичных улучшений, а перемены пути от «общества» и от воздействия представителей бюрократии (пример: г. Южаков, рассуждавший в «Русском Богатстве» 1894, № 7, об общественных запашках, проектируемых одним земским начальником, и занимавшийся внесением поправок в эти проекты). Против подобных пунктов народнической программы необходима, конечно, безусловная война. Но есть у них и другие пункты, относящиеся к самоуправлению, свободному и широкому доступу знаний к «народу», к «подъему» «народного» (сиречь мелкого) хозяйства посредством дешевых кредитов, улучшений техники, упорядочений сбыта и т. д., и т. д., и т. д. Что подобные, общедемократические, мероприятия прогрессивны, – это признает, конечно, вполне и г. Струве. Они не задержат, а ускорят экономическое развитие России по капиталистическому пути, ускорят создание внутреннего рынка, ускорят рост техники и машинной индустрии улучшением положения трудящегося и повышением его уровня потребностей, ускорят и облегчат его самостоятельное мышление и действие.

Тут может только разве возникнуть вопрос: кто вернее и лучше указывает подобные, безусловно желательные, меры, – народники ли или публицисты а 1а г. А. Скворцов, который тоже распинается за технический прогресс и к которому так чрезвычайно расположен г. Струве? Мне кажется, что с марксистской точки зрения нельзя сомневаться в абсолютной предпочтительности народничества в этом отношении. Мероприятия гг. Скворцовых так же относятся к интересам всего класса мелких производителей, мелкой буржуазии, как программа «Московских Ведомостей» к интересам крупной. Они рассчитаны не на всех[224], а только на отдельных избранников, удостоивающихся внимания начальства. Они безобразно грубы, наконец, потому что предполагают полицейское вмешательство в хозяйство крестьян. Взятые в совокупности, эти меры не дают никаких серьезных гарантий и шансов на «производственный прогресс крестьянского хозяйства».

Народники неизмеримо правильнее понимают и представляют в этом отношении интересы мелких производителей, и марксисты должны, отвергнув все реакционные черты их программы, не только принять общедемократические пункты, но и провести их точнее, глубже и дальше. Чем решительнее будут такие реформы в России, чем выше поднимут жизненный уровень трудящихся масс, – тем резче и чище выступит важнейшая и основная (уже сейчас) социальная противоположность русской жизни. Марксисты не только не «обрывают демократической нити» или течения, как клеплет на них г. В. В., – напротив, они хотят развития и усиления этого течения, хотят приближения его к жизни, хотят поднять ту «нить», которую выпускает из рук «общество» и «интеллигенция»[225].

Это требование – не бросать «нити», а, напротив, укреплять ее – вовсе не случайно вытекает из личного настроения тех или других «марксистов», а необходимо определяется положением и интересами того класса, которому они хотят служить, необходимо и безусловно предписывается коренными требованиями их «доктрины». Я не могу, по легко понятным причинам, останавливаться здесь на разборе первой части этого положения, на характеристике «положения» и «интересов»; да тут, кажется, дело само говорит за себя. Коснусь только второй части, именно отношения марксистской доктрины к вопросам, выражающим «обрывающуюся нить».

Марксисты должны иначе ставить эти вопросы, чем это делали и делают гг. народники. У последних вопрос ставится с точки зрения «современной науки, современных нравственных идей»; дело изображается так, будто нет каких‑нибудь глубоких, в самых производственных отношениях лежащих причин неосуществления подобных реформ, а есть препятствия только в грубости чувств: в слабом «свете разума» и т. п., будто Россия – tabula rasa, на которой остается только правильно начертать правильные пути. При такой постановке вопроса ему обеспечивалась, понятно, «чистота», которой хвастается г. В. В. и которая на самом деле означает лишь «чистоту» институтских мечтаний, которая делает народнические рассуждения столь пригодными для бесед в кабинетах.

Постановка этих же вопросов у марксистов необходимо должна быть совершенно иная[226]. Обязанные отыскивать корни общественных явлений в производственных отношениях, обязанные сводить их к интересам определенных классов, они должны формулировать те же desiderata, как «пожелания» таких‑то общественных элементов, встречающие противодействие таких‑то других элементов и классов. Такая постановка будет уже абсолютно устранять возможность утилизации их «теорий» для профессорских, поднимающихся выше классов, рассуждений, для каких‑нибудь обещающих «блестящий успех»[227] проектов и докладов. Это, конечно, только еще косвенное достоинство указываемой перемены точки зрения, но и оно очень велико, если принять во внимание, по какой крутой наклонной плоскости катится современное народничество в болото оппортунизма. Но одним косвенным достоинством дело не ограничивается. Если ставить те же вопросы применительно к теории классового антагонизма [для чего нужен, конечно, «пересмотр фактов» русской истории и действительности], – тогда ответы на них будут давать формулировку насущных интересов таких‑то классов, – эти ответы будут предназначаться на практическую утилизацию[228] их именно этими заинтересованными классами и исключительно одними ими, – они будут рваться, говоря прекрасным выражением одного марксиста, из «тесного кабинета интеллигенции» к самим участникам производственных отношений в наиболее развитом и чистом их виде, к тем, на ком всего сильнее сказывается «обрыв нити», для кого «идеалы» «нужны», потому что без них им приходится плохо. Такая постановка вдохнет новую живую струю во все эти старые вопросы – о податях, паспортах, переселениях, волостных правлениях и т. п., – вопросы, которые наше «общество» обсуждало и трактовало, жевало и пережевывало, решало и перерешало, и к которым оно стало теперь терять всякий вкус.

Итак, как бы ни подходили мы к вопросу, – разбирая ли содержание царящей в России системы экономических отношений и разные формы этой системы в их исторической связи и в их отношении к интересам трудящихся, – или же разбирая вопрос об «обрыве нити» и о причинах этого «обрыва», – в обоих случаях мы приходим к одному выводу, к выводу о великом значении той исторической задачи «дифференцированного от жизни труда», которая выдвигается переживаемой нами эпохой, к выводу о всеобъемлющем значении идеи этого класса.

 

 

Подготовительные материалы

 

Пометки, вычисления и подчеркивания В. И. Ленина В книге В. Е. Постникова «южно‑русское крестьянское хозяйство»{110}

[9][229]

По данным подворной переписи земства, наличное число дворов в отдельных группах крестьян и средний размер наделения землею выражаются такими цифрами:

 

 

[107]

?? почему?

…В настоящее время наша земско‑статистическая литература обладает небольшим числом данных о крестьянских бюджетах, а по нескольким уездам Воронежской губернии они были даже собраны подворным опросом… Нужно сказать, однако, что эти данные воронежской статистики, относящиеся к одному году переписи, не представляют собой средних данных по крестьянскому хозяйству, потому что бюджет крестьянской семьи заключает немало таких хозяйственных расходов (напр., на праздничную одежду, приданое, расход на обстановку хозяйства при выделе сыновей, расход на постройки и крупный инвентарь), которые весьма сильно колеблются по годам и, главным образом, в зависимости от урожая, дающего крестьянам средства на все такие экстренные расходы.

[117]

 

У крестьян 3‑х Таврических уездов

 

Если же перевести отношения рабочих сил на посевную площадь, то получим, что на 100 дес. посева приходится у различных групп:

 

 

Таким образом, с увеличением размера хозяйства и запашки у крестьян расход по содержанию рабочих сил, людей и скота, этот главнейший расход в сельском хозяйстве, прогрессивно уменьшается и у многосеющих групп делается почти в два раза менее на десятину посева, чем у групп с малой распашкой.

[134]

Таврическая земская перепись дает следующие цифры по всем 3‑м уездам вместе:

 

*В состав этих дворов включены и селения, бывшие в момент переписи не причисленными к волостям.

 

[145]

 

* В цифру показанных арендованных земель по трем уездам входят как вненадельные, так и надельные земли.

10141{111}

 

[150]

…По данным статистики, распределение аренды казенных пахотных земель в 1884–1886 годах между крестьянами происходило следующим образом[230]

 

 

Итого по 3‑м уездам142{112}

[279]

1. Бюджет за три года (1886–1888) меннонита Якова Нейфельда из колонии Орлов, Берлинского уезда.

[280–281]

Средний за три года доход и расход был следующий:

 

 

[282–283]

Остановимся несколько на анализе этого характерного колонистского бюджета.

Годовая денежная выручка от хозяйства на 72 дес. равнялась 1 459 р. 47 к. Из них получалось:

 

От продуктов полеводства 1081 р. 28 к.

« скотоводства 284 » 06 »

в разных доходах 94 » 13 »

 

На десятину хозяйственной площади приходилось дохода 20 р. 27 к. Но это лишь денежный доход. Для получения цифры полного валового дохода к нему нужно присоединить всю стоимость продуктов, потребленных внутри хозяйства. По показанию этого хозяина, годовое потребление продуктов собственного хозяйства происходит у него в следующем количестве:

 

 

Содержание продуктивного скота в хозяйстве служит потреблению животной пищи, и потому два предыдущие итога можно соединить вместе. Таким образом, все продовольствие пищей из продуктов собственного хозяйства обходилось в 374 р. 50 к., что дает расхода на душу в 46 р. 81 к., из которых 18 р. 56 к. приходится на растительную пищу и 28 р. 25 к. на животную[231].

 

 

Продовольствие одной лошади обходилось хозяйству в 65 р. 75 к.

 

 

Стоимость всех продуктов, расходуемых в хозяйстве, простирается на сумму

1 107 р. 50 к., что дает на десятину хозяйства – 15 р. 38 к.

 

 

Весь валовой доход хозяйства, продуктивный и денежный, составляет сумму 2 666 р. 97 к., что дает на десятину 35 р. 65 к.

Соединяя вместе продуктивный и денежный расход, мы получаем следующие издержки по отдельным статьям:

 

 

[286]

3. Бюджет крестьянина Степана Маслова с. Веселого, Мелитопольского уезда…

[287]

Расход

Арендн. плата за 26 дес. пахотн. земли, по 6 р. 156 р.

Подати и мирские сборы за 3 души 34 »

Сроковому работнику за 2 месяца 45 »

Пастуху по 50 к. за корову и 40 к. за овцу 8 »

 

 

Пометки и вычисления сделаны не ранее марта 1893 г.

Впервые неполностью напечатано в 1940 г. в Ленинском сборнике ХХХШ

Печатается по подлиннику

 

Приложения

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 76; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!