Последние дни старого авантюриста 13 страница



Накануне отъезда прощался я с честным стариком и увидал на глазах его слезы; я сам плакал в ответ. Он сказал, что, отказавшись принять его дар, я снискал такое его уважение, которое не могло бы стать глубже, если б я этот дар принял. Взойдя на корабль вместе с господином балио Джованни Доной, я обнаружил подаренный Юсуфом ларь. В нем заключалось две сотни фунтов кофе мока, сто ливров конопляного табаку в листьях и еще два больших сосуда, полных отменного табака разных видов. Сверх того – жасминный кальян с золотой филигранью, который я продал на Корфу за сто цехинов. Я немедленно написал ему письмо с Корфу, где, продав его подарки, обрел целое состояние.

Исмаил снабдил меня письмом к кавалеру да Лецце, которое я потерял, и бочкой меду, которую я также продал, а господин де Бонваль – письмом к кардиналу Аквавиве, которое я переслал в Рим, вложив в свое собственное, где описал кардиналу свое путешествие; его высокопреосвященство, однако, ответом меня не удостоил. Еще господин де Бонваль дал мне дюжину бутылок мальвазии из Рагузы и другую дюжину – настоящего вина со Скополо: оно большая редкость. На Корфу я поднес его в подарок с немалой пользой для себя, как читатель увидит позже.

Единственным чужеземным посланником, с которым я нередко встречался в Константинополе, был милорд Кит, маршал Шотландии, представлявший там прусского короля. Ко мне он выказывал исключительное благорасположение; знакомство это спустя шесть лет сослужило мне службу в Париже. Мы еще поговорим о нем.

Мы пустились в путь в начале сентября на том же военном корабле, на каком приплыли. В две недели прибыли мы на Корфу. Господин балио не пожелал сойти на берег. Он вез с собой восьмерку превосходных турецких лошадей; двух из них я видел живыми в Гориции еще в 1773 году.

Едва успев сойти на берег и довольно скверно устроиться, я отправился к господину Андреа Дольфину, генерал‑проведитору; он, как и прежде, объявил, что после первого же смотра произведет меня в лейтенанты. Выйдя от генерала, направился я к господину Кампорезе, моему капитану; штабные офицеры моего полка все были в отлучке.

Третий свой визит нанес я господину Д.Р., командующему галеасами, – ему рекомендовал меня господин Дольфин, когда мы вместе прибыли на Корфу. Он немедля спросил, не желаю ли я поступить к нему на службу в адъютантском чине, и я, ни минуты не раздумывая, отвечал, что большего счастья мне и не надобно и он во всякое время может рассчитывать на полное мое повиновение и готовность исполнять его приказы. Он сразу же велел проводить меня в отведенную мне комнату, и уже назавтра я у него расположился. Капитан отдал мне французского солдата, который прежде был цирюльником, – к большому моему удовольствию, ибо мне надобно было привыкать к французскому наречию. Солдат этот, пикардийский крестьянин, был повеса, пьяница и распутник и едва умел писать, но это меня не тревожило: довольно и того, что он умел говорить. Дуралей знал великое множество уличных песенок и забавных историй и всех ими веселил.

Продав в течение четырех‑пяти дней все полученные в Константинополе дары, я выручил почти пятьсот цехинов. Себе я оставил одно лишь вино. Вернув из лап жидов все то, что, проигравши, заложил перед отъездом в Константинополь, и все это также продав, я твердо решил не играть более как простофиля, а использовать все преимущества, какие разумный и смышленый молодой человек может позволить себе, не опасаясь прослыть жуликом.

Но сейчас пришло время описать читателю Корфу и дать понятие о тамошней жизни. О местных достопримечательностях рассказывать не стану: всякий может познакомиться с ними сам.

В то время верховная власть на Корфу принадлежала генерал‑проведитору, жившему там в ослепительной роскоши. Господин Дольфин был мужчиной лет семидесяти, суровым упрямцем и невеждой; потеряв интерес к женщинам, он, однако, любил, чтобы они во всем ему угождали. Всякий вечер собиралось у него общество, и ужины он задавал на двадцать четыре персоны.

Кроме него на Корфу было трое высших офицеров гребного, иначе говоря, галерного флота и трое других, линейного флота – так называют парусные корабли. Гребной флот важнее парусного. На каждой галере был свой капитан, всего их было десять; на каждом паруснике также имелся командир, и их тоже было десять, включая трех высших офицеров. Все командиры эти были венецианскими дворянами. Еще десять благородных венецианцев от двадцати до двадцати пяти лет проходили на кораблях службу и изучали на острове морское ремесло. Находились на Корфу еще восемь или десять других венецианских дворян, которые должны были содержать полицию и отправлять правосудие: их называли «высшие сухопутные чины». Люди женатые имели удовольствие – если жены их были недурны собой – принимать в своем доме воздыхателей, ищущих их благосклонности; но сильных страстей на Корфу не встречалось: в то время здесь было множество куртизанок, и азартные игры были разрешены повсюду, а значит, любовная канитель не могла быть популярна.

Красотой и обходительностью среди прочих дам выделялась госпожа Ф. Муж ее, командир галеры, прибыл вместе с ней на Корфу в прошлом году. К удивлению всех высших морских чинов, она, зная, что в ее власти выбирать, отдала предпочтение господину Д.Р. и отослала всех, кто предлагал себя в чичисбеи. Господин Ф. женился на ней в тот день, когда отплыл из Венеции на своей галере; то есть в тот же день, когда она вышла из монастыря, где находилась с семилетнего возраста. Ныне ей минуло семнадцать. В первый день моего пребывания у господина Д.Р. я увидал ее за столом и был поражен. Мне почудилось, что я вижу нечто сверхъестественное: настолько превосходила она всех виденных мною прежде женщин, что я не боялся даже влюбиться. Я ощутил себя существом иной, нежели она, породы и столь низким, что никогда не сумел бы до нее дотянуться. Поначалу я решил, что между нею и господином Д.Р. нет ничего, кроме холодной дружбы, и господин Ф. прав, не питая ревности. (Впрочем, этот господин был глуп необычайно.) Вот каково было впечатление, которое произвела на меня эта красавица, представ в первый день моему взору; однако оно не замедлило перемениться, притом весьма неожиданным для меня образом.

Адъютантский чин даровал мне честь обедать с нею – но и только. Другой адъютант, товарищ мой, тоже прапорщик, но отменный дурак, пользовался той же честью; однако за столом нас не считали равными остальным. Никто не разговаривал с нами; на нас даже не глядели!

Я не мог с этим смириться: хоть и знал, что причиной тому не сознательное пренебрежение, но все же находил такое положение весьма тягостным. Мне представлялось, что Сандзонио (так звали моего соседа) не на что жаловаться, ибо он законченный олух; но чтобы так же обращались со мной – это было нестерпимо. Прошло восемь‑десять дней, и госпожа Ф., ни разу не удостоившая меня взглядом, перестала мне нравиться. Я был задет, сердит – тем более что не мог предполагать в ее невнимании обдуманного намерения, умысел с ее стороны был бы мне скорее приятен. Я убедился, что ровно ничего для нее не значу, и это было уже слишком. Я знал, что кое‑чего стою, и намеревался довести это до ее сведения. Наконец представился случай, когда она была вынуждена заговорить со мною, а для того – взглянуть мне в лицо.

Господин Д.Р., приметив прекрасного жареного индюка, который стоял передо мною, велел мне разрезать его, и я тотчас принялся за дело. Разрезав индюка на шестнадцать кусков, я понял, что исполнил работу дурно и нуждаюсь в снисхождении; однако госпожа Ф. не сдержала смеха и, взглянув на меня, заметила, что если я не был уверен в своем умении, то нечего было и браться. Не зная, что отвечать, я покраснел, уселся на место и возненавидел ее.

Однажды потребовалось ей в разговоре мое имя: она спросила, как меня зовут, хотя жил я у господина Д.Р. уже две недели и ей подобало это знать; сверх того, я неизменно бывал удачлив в игре и стал уже знаменит. Деньги свои я отдал плац‑майору Мароли, записному картежнику, который держал банк в кофейном доме. Войдя с ним в долю, я состоял при нем крупье – и он при мне, когда я метал, а случалось это нередко, ибо понтеры его не любили. Карты он держал так, что нагонял на всех страху, я же поступал прямо наоборот; мне всегда везло, и к тому же проигрывал я легко и со смехом, а выигрывал с убитою миной. Мароли и выиграл все деньги мои перед отъездом в Константинополь; по возвращении, увидев, что я решился более не играть, он счел меня достойным приобщиться мудрых правил, без которых гибнет всякий любитель карточных игр. Впрочем, я не полагался всецело на честность Мароли и держался настороже. Каждую ночь, закончив игру, мы сверяли подсчеты, но ларец оставался у казначея: разделив поровну выигранные наличные, мы отправлялись по домам опорожнять свои кошельки.

Я был удачлив в игре, здоров и любим товарищами, которым при случае всегда давал взаймы; и был бы вполне доволен своей участью, когда бы меня чуть более замечали за столом у господина Д.Р. и чуть менее надменно обходилась бы со мной его дама, которой, казалось, нравилось по временам унижать меня без всякой на то причины. Я ненавидел ее и, размышляя над внушенным ею чувством, находил, что она мало того что несносна, но и глупа, и ведь стоило ей захотеть, она завладела бы моим сердцем, даже не утруждаясь любовью ко мне. Ничего я не желал, как только чтобы она перестала меня вынуждать ее ненавидеть.

Я не мог отнести странности ее поведения ни на счет кокетства (ибо никогда ничем не показывал, что отдаю ей должное), ни на счет любовной страсти к кому‑либо, кто внушил бы ей отвращение ко мне: даже господин Д.Р. не занимал ее внимания, а с мужем своим она обходилась как с пустым местом. Иными словами, эта юная женщина сделала меня несчастным; я злился на себя, полагая, что именно переполнявшая меня ненависть заставляет меня о ней думать. А обнаружив в душе своей способность ненавидеть, я вознегодовал на себя: никогда прежде не подозревал я за собою жестоких наклонностей.

– Куда вы употребляете деньги? – вдруг спросила она однажды, когда кто‑то отдавал мне после обеда проигранную под честное слово сумму.

– Храню их, сударыня, на случай будущих проигрышей, – отвечал я.

– Но если вы ни на что их не тратите, вам лучше не играть: вы только попусту теряете время.

– Время, отданное развлечению, нельзя назвать попусту истраченным. Есть лишь одно дурное провождение времени – скука. От скуки молодой человек рискует влюбиться и навлечь на себя презрение.

– Быть может; однако, развлекаясь ролью казначея собственных денег, вы обнаруживаете скупость, а скупец не почтенней влюбленного. Отчего вы не купите себе перчатки?

Насмешники дружно разразились смехом, а я остался в дураках. Она была права. Долгом адъютанта было провожать даму, отправляющуюся домой, до портшеза или экипажа, и на Корфу вошло в моду подсаживать ее, левой рукой приподнимая подол платья, а правой поддерживая под мышку. Без перчаток можно было потной рукой запачкать платье. Упрек в скупости пронзил мое сердце – я был убит. Утешаться, приписав ее слова недостатку воспитания, я не мог. В отместку я, не став покупать перчаток, решил всеми силами избегать ее, предоставив любезничать с нею пошляку Сандзонио с его гнилыми зубами, белобрысым париком, смуглой кожей и непрестанным сопением. Так я и жил, несчастный, в бешенстве, не умея избавиться от ненависти к этой юной особе, которую не мог и равнодушно презирать, ибо, остынув, не видел за нею никакой вины. Все было просто: она не ненавидела меня и не любила, а из свойственного юности желания посмеяться остановила выбор свой на мне, словно на какой‑нибудь кукле. Мог ли я смириться с подобной участью? Я жаждал наказать ее, заставить каяться, измышлял жесточайшие способы мести. В их числе – влюбить ее в себя, а после обойтись как с потаскухой; однако обдумывая этот способ, я всякий раз с негодованием отбрасывал его: мне вряд ли достало бы отваги устоять перед силой ее прелестей и тем более – перед ее приветливостью. Но благодаря одной счастливой случайности положение мое совершенно переменилось.

Тотчас после обеда господин Д.Р. отослал меня с письмами к господину де Кондульмеру, капитану галеасов. Я должен был ждать его распоряжений и прождал до полуночи, а потому, вернувшись и обнаружив, что господин Д.Р. уже удалился к себе, отправился спать и сам. Наутро, когда он проснулся, я вошел к нему в комнату доложить об исполненном поручении. Минутой позже входит камердинер и вручает ему записку со словами, что адъютант госпожи Ф. ожидает у дверей ответа. Он выходит, господин Д.Р. распечатывает и читает письмо, а прочтя, рвет его и в запальчивости швыряет на пол; после, пошагав по комнате, наконец пишет ответ, запечатывает его, звонит, веля впустить адъютанта, и вручает ему письмо. Затем с выражением полнейшего спокойствия дочитывает известия от капитана галеасов и велит мне переписать какое‑то письмо.

Он как раз читал его, когда снова вошел камердинер и сказал, что госпожа Ф. желает со мной поговорить. Господин Д.Р. ответил, что больше я ему не нужен, и разрешил отправиться к госпоже Ф. и узнать, чего она хочет.

Я удаляюсь, а он на прощание предупреждает, что мне следует помалкивать, хоть мне и не было нужды в его предупреждениях. Не в силах угадать, для чего зовет меня эта красавица, я лечу к ней. Мне случалось бывать там и прежде, но по ее просьбе – никогда. Ждать пришлось не долее минуты. Я вхожу и с удивлением вижу, что она сидит в постели, раскрасневшаяся, пленительная, но с опухшими и покрасневшими глазами: она, бесспорно, плакала. Сердце мое бешено заколотилось, сам не знаю отчего.

– Садитесь сюда, в это креслице, – сказала она, – мне надобно с вами поговорить.

– Я недостоин подобной милости, сударыня, и выслушаю вас стоя.

Она не настаивала, памятуя, быть может, что прежде никогда не была со мной столь любезна и ни разу не принимала в постели. Собравшись с духом, она продолжала:

– Муж мой проиграл вчера вечером в кофейне двести цехинов под честное слово; он полагал, что деньги у меня и сегодня он их заплатит, но я распорядилась ими, а значит, должна их для него найти. Я подумала: не могли бы вы сказать Мароли, что получили от мужа его проигрыш? Вот кольцо, возьмите, а первого января я отдам вам двести дукатов и вы мне его вернете. Сейчас напишу и расписку.

– Что до расписки – пусть, но я отнюдь не желаю лишать вас кольца, сударыня. И еще скажу вам, что господину Ф. надобно идти самому либо послать к держателю банка человека, а деньги я вам отсчитаю через десять минут, когда вернусь.

С этими словами я, не дожидаясь ответа, вышел, возвратился в дом господина Д.Р., положил в карман два свертка по сотне монет и отнес ей, а взамен сунул в карман расписку с обязательством уплатить деньги первого января.

Когда я повернулся, чтобы выйти, она, взглянув на меня, сказала – это доподлинные ее слова:

– Знай я, в какой степени вы расположены оказать мне услугу, полагаю, не решилась бы просить вас о подобном одолжении.

– Что ж, сударыня, на будущее знайте, что нет в мире мужчины, способного отказать вам в столь ничтожном одолжении, коль скоро вы сами об этом попросите.

– Слова ваши весьма лестны, но, надеюсь, больше мне за всю жизнь не случится попасть в столь скверное положение, чтобы пришлось испытывать их правдивость.

Я ушел, размышляя над ее тонким ответом. Она, против моего ожидания, не сказала, что я ошибаюсь: это повредило бы ее репутации. Она знала, что я находился в комнате господина Д.Р., когда адъютант принес ее записку, и, следовательно, мне было прекрасно известно, что она просила двести цехинов и получила отказ; но мне ничего не сказала. Боже! Как я был рад! Я все понял.

Я догадался, что она боялась уронить себя в моих глазах, и преисполнился обожания. Я убедился, что она не любит господина Д.Р., а он и подавно ее не любил; сердце мое наслаждалось этим открытием. В тот день я влюбился в нее без памяти и обрел надежду когда‑нибудь завоевать ее сердце.

Едва оказавшись в своей комнате, я самыми черными чернилами замазал все, что написала госпожа Ф. в расписке, оставив лишь имя; затем запечатал письмо и отнес к нотариусу, с которого взял письменное обязательство хранить его и не выдавать никому, кроме госпожи Ф., по ее просьбе и в собственные руки. Вечером господин Ф. явился в мой банк, заплатил долг, сыграл на наличные и выиграл три‑четыре дюжины цехинов.

Более всего в этой прелестной истории поразила меня неизменная взаимная любезность господина Д.Р. и госпожи Ф., а также то, что, когда мы снова повстречались с ним дома, он не спросил, чего хотела от меня его дама; ее же отношение ко мне с того случая совершенно переменилось. За столом, сидя напротив меня, она не упускала случая заговорить, и частенько вопросы ее понуждали меня с серьезным видом произносить всяческие забавные колкости. В те времена у меня был большой дар смешить, не смеясь самому, которому научился я у господина Малипьеро, первого моего наставника. «Если хочешь вызвать слезы, – говаривал он, – надобно плакать самому, но, желая насмешить, самому смеяться нельзя». Все поступки мои и слова в присутствии госпожи Ф. имели целью понравиться ей; но я ни разу не взглянул на нее без причины и не давал понять, что думаю лишь о том, как бы снискать ее расположение. Я хотел зародить в ней любопытство, желание самой угадать мою тайну. Мне надобно было действовать неспешно, а времени было предостаточно. Пока же я, к своей радости, наблюдал, как благодаря деньгам и примерному поведению обретаю общее уважение, на которое, беря в расчет мое положение и возраст, не мог и надеяться и которое не снискал бы никаким иным талантом.

Около середины ноября мой солдат‑француз схватил воспаление легких. Я известил об этом капитана Кампорезе, и тот немедля отправил его в госпиталь. На четвертый день капитан сказал, что ему оттуда не воротиться и его уже причастили; под вечер, когда сидел я у него дома, явился священник, поручавший душу солдатика Богу, и вручил капитану небольшой пакет, завещанный ему покойным перед самой агонией с условием, что передан он будет лишь после смерти. В нем лежала латунная печать с гербом в герцогской мантии, метрическое свидетельство и листок бумаги, на котором я (капитан не знал французского) прочел слова, написанные дрянным почерком и с множеством ошибок:

«Разумею, что бумага сия, писанная мною и с собственноручной моей подписью, должна быть вручена капитану моему, когда я умру окончательно и надлежащим образом; без того исповедник мой не сумеет найти ей никакого употребления, ибо доверена она ему лишь под священной тайной исповеди. Прошу капитана моего захоронить мое тело в склепе, откуда можно было бы его извлечь, буде пожелает того герцог, отец мой. А еще прошу отослать французскому посланнику в Венеции мое метрическое свидетельство, печать с родовым гербом и выправленное по полной форме свидетельство о смерти, для того чтобы он переслал его отцу моему, господину герцогу; принадлежащее мне право первородства переходит к брату моему, принцу. В подтверждение чего руку приложил – Франциск VI, Шарль Филипп Луи Фуко, принц де Ларошфуко».

В метрическом свидетельстве, выданном церковью святого Сульпиция, стояло то же имя; герцога‑отца звали Франциск V, матерью была Габриель Дюплесси.

Закончив чтение, не мог я удержаться от громкого хохота, зная преотлично, что сыном Франциска V и Габриель Дюплесси был герцог Франсуа де Ларошфуко, рожденный в 1613 году, автор знаменитых «Максим». Однако ж дуралей капитан, полагая мои насмешки неуместными, поспешил немедля сообщить новость генерал‑проведитору, и я направился в кофейный дом, нимало не сомневаясь, что его превосходительство посмеется над ним, а редкостное чудачество отменно насмешит весь Корфу. В Риме, у кардинала Аквавивы, я встречал аббата Лианкура, правнука Шарля, чья сестра Габриель Дюплесси была женой Франциска V: только было это в начале прошлого столетия. В канцелярии кардинала мне случилось переписывать одно дело, по которому аббат Лианкур должен был давать показания при мадридском дворе и где шла речь о роде Дюплесси. Впрочем, выдумка светлейшего показалась мне столь же диковинной, сколь и несуразной, ибо самому ему, раз дело раскрывалось лишь после смерти, не было от нее никакого проку.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 163; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!