ПРОМЕЖУТОЧНОЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ III: НЕУДАВШАЯСЯ ВОЙНА 29 страница



 

По своей строгости относительно исполнения обязанностей и по своей угрюмости у ставки фюрера было что‑то от той «государственной клетки», куда хотел поместить его когда‑то его отец и где, по наблюдению юного Гитлера, люди «сидели друг на друге так же плотно, как обезьяны». Противоестественная механика, в которую он втискивал свою жизнь, станет скоро поддерживаться лишь искусственным путем. Способным соответствовать непривычным требованиям его делает теперь система лекарств и близких к наркотикам препаратов. До конца 1940 года эти лекарственные дары, по всей видимости, почти не сказывались на состоянии его здоровья. Правда, Риббентроп свидетельствует об одной якобы бурной дискуссии летом того же года, когда Гитлер упал на стул и разразился стонами, говоря, что он чувствует себя на пределе сил и что его вот‑вот хватит удар [509]; однако эту сцену следует – и ее описание в целом побуждает к такому выводу – все же отнести к тем его выходкам, которые, будучи наполовину порождены истерикой, а наполовину сознательно разыгранными спектаклями, являлись для Гитлера одним из средств его убеждающей аргументации. Тщательное врачебное обследование, проведенное в начале и в конце года, выявило лишь несколько повышенное кровяное давление, а также те нарушения в желудке и кишечнике, которыми он страдал издавна [510].

С ипохондрической педантичностью отмечал Гитлер любое отклонение в своих анализах. Он непрерывно следил за своим состоянием, щупал пульс, обращался к книгам по медицине и «прямо‑таки горами» принимал лекарства: таблетки снотворного и уколы, препараты для улучшения пищеварения, средства от гриппа, капсулы с витаминами и даже постоянно находившиеся у него под рукой эвкалиптовые леденцы давали ему ощущение заботы о своем здоровье. Если какое‑то лекарство прописывалось ему без точного указания, когда его принимать, то он глотал его с утра до вечера почти беспрерывно. Профессор Морелль – модный берлинский врач по кожным и венерическим болезням, ставший по рекомендации Генриха Хоффмана его лейб‑доктором и при всем своем врачебном старании не лишенный черт мракобесия и шарлатанства, – потчевал его, помимо всего прочего, почти ежедневно уколами: сульфанамиды, вытяжки из щитовидной железы, глюкоза или гормоны должны были улучшать или регенерировать кровообращение, кишечную флору, а также укреплять его нервы, недаром Геринг саркастически называл врача «рейхсмастером по уколам» [511]. Естественно, чтобы поддерживать трудоспособность Гитлера, Мореллю приходится с течением времени прибегать ко все более сильным средствам и значительно сокращать паузы между их применением, а затем снова прописывать противодействующие средства седативного характера для успокоения перевозбужденных нервов, так что Гитлер подвергался перманентному раздирающему его процессу. Последствия этих продолжительных медицинских интервенций – иногда до двадцати восьми различных средств – стали заметны только во время войны, когда напряжение происходящего, короткий сон, монотонность вегетарианской пищи, а также лемурное существование в бункерном мире еще более усилили воздействие препаратов. В августе 1941 года Гитлер жалуется на приступы слабости, тошноту и озноб, у него отекают голени, и не исключено, что в этом проявилась первая противодействующая реакция годами насильственно управляемого тела. Во всяком случае, начиная с этого времени, состояние изнеможения наблюдается у него значительно чаще. После Сталинграда он через день принимает средство, которое должно снимать депрессивное настроение [512], теперь он не переносит яркого света и по этой причине велит сшить себе для пребывания вне помещения фуражку с большим козырьком, порою жалуется, что теряет равновесие: «У меня все время такое чувство, будто я заваливаюсь в правую сторону» [513].

Несмотря на видимые изменения во внешности, ссутулившуюся спину, быстро седеющие волосы и становившиеся все более изможденными черты лица, выпученные глаза, он до самого конца сохраняет поразительную работоспособность. Правильно считая, что его несломленная энергия – это заслуга усилий Морелля, он при этом все же упускает из виду, в какой степени его сегодняшнее здоровье жило за счет будущего. Профессор Карл Брандт, также принадлежавший к узкому врачебному персоналу Гитлера, заявил уже после войны, что лечение Морелля привело к тому, «что, так сказать, жизненный эликсир был заимствован и израсходован на годы вперед» и Гитлер как бы «ежегодно старел не на год, а на четыре – пять лет» [514]. Это и было причиной его словно бы внезапно наступившего раннего одряхления, превращения в развалину, что выглядело так странно и нелепо на фоне тех лекарственных эйфорий, что он себе создавал.

Поэтому было бы также неверно сводить очевидные явления упадка, кризисы и подобные припадкам приступы Гитлера к структурным изменениям его натуры. Скорее, хищническая эксплуатация возможностей и резервов собственной психики частью перекрывала наличествовавшие элементы, частью усиливала их, но, конечно же, не послужила причиной, как это иногда утверждалось, разрушения его до того совершенно здоровой личности [515]. Спор относительно воздействия содержащегося в некоторых из прописывавшихся Мореллем лекарств стрихнина на этом оканчивается. То же самое можно сказать и по поводу неразрешимого вследствие ситуации с источниками вопроса о том, не страдал ли Гитлер болезнью Паркинсона (Paralysis agitans), или объясняются ли дрожь в левой руке, сутулость, а также нарушения движений психогенными причинами, – все это представляет собой вторичный, а отнюдь не по‑настоящему исторический интерес, ибо это сходное по своему внешнему виду с тенью явление когда‑то было мужчиной, теперь же оно бродило с застывшим, подобно маске, выражением на лице по ставке, опираясь на палку, и вовсе не эти изменения придают ему в его последние годы такой захватывающий дух характер, а та его производящая впечатление застылости последовательность, с которой он держался за свои прежние навязчивые идеи и воплощал их в жизнь.

 

Он был человеком, нуждавшимся во все новых искусственных разрядках; можно сказать, что в определенной степени наркотики и лекарства Морелля заменяли ему старый стимулятор, которым была овация масс. После Сталинграда Гитлер чурается публики и произнесет в последующее время, в общем‑то, всего лишь две большие речи. Уже вскоре после начала войны он заметно отступает на задний план, и все пропагандистские старания облечь в миф это его отшельничество не могут все же заменить столь укоренившееся чувство его постоянного присутствия всегда и во всем, то чувство, с помощью которого режим снимал и ставил себе на службу латентный избыток энергии, стихийности и готовности к жертвам. И вот теперь это представление рушится. Насколько редко Гитлер, заботясь о своем ореоле непреклонности, бывает в разрушенных городах, настолько же редко выступает он после поражений, обозначивших перелом в войне, и перед массами, хотя, вероятно, чувствует, что эта боязнь не только отнимает у него власть над душами, но и – в удивительной обратной связи – энергию у него самого. «Все, чем я есть, это только благодаря вам», – бросил он как‑то в массы [516] и выразил этим, поверх всех аспектов, касавшихся техники власти, соотношение имеющей силу закона, чуть ли не физической взаимозависимости. Потому что риторические эксцессы, сопровождавшие его жизнь, начиная с первых, еще неуверенных выступлений в пивных залах Мюнхена и кончая тяжелыми, вымученными попытками двух последних лет, всегда служили не только тому, чтобы разбудить чужие силы, но и чтобы оживить свои собственные, и были для него – помимо всех политических поводов и целей – средством самосохранения. В одной из своих последних больших речей он как бы уже заранее объяснит свое бросавшееся в глаза молчание на заключительном этапе величием событий на фронте: «Разве тут требуется от меня много слов?» Но после он будет жаловаться в узком кругу, что не рискует уже выступать перед десятками тысяч, и скажет, что, наверное, не сможет больше в своей жизни произнести длинную речь. Представление же о конце своей карьеры оратора ассоциировалось у него с понятием конца вообще [517].

С уходом с публичной сцены впервые проявилась и своеобразная слабость Гитлера‑руководителя. С первых дней своего восхождения он постоянно утверждал свое превосходство с помощью харизмы демагога и богатства тактических идей, но на этой стадии войны ему нужно было быть на высоте и других требований, предъявляемых к руководителю. Принцип соперничающих инстанций, внутренней борьбы за власть и интриг – весь этот ориентированный на собственную персону и ее господство административный хаос, который инсценировался им вокруг себя в прошедшие годы с такой макиавеллистской ловкостью, теперь, в борьбе с полным решимости противником, оказался неподходящим и явился одной из слабостей режима, ибо расходовал энергию, необходимую для внешней борьбы, в борьбе внутренней и влек за собой, в конечном счете, состояние почти полнейшей анархии. В одной только военной сфере соседствовали друг с другом театры военных действий, находившиеся в компетенции верховного командования вермахта и главного командования сухопутных войск, неупорядоченность особого положения Геринга, перекрывающие все иные компетенции полномочия Гиммлера и СС, неразбериха между дивизиями всех родов сухопутных войск, частями «народных гренадеров», авиапехотными соединениями, войсками СС, а на заключительном этапе еще и частями народного ополчения – фольксштурма – тоже со своими собственными отношениями команды и подчинения – и, наконец, ко всему этому добавлялась подтачиваемая взаимным недоверием связь с войсками государств‑партнеров. Столь же запутанной была и управленческая система в оккупированной Европе, рождавшая всякий раз новые формы подчинения – от прямой аннексии через протекторат и генерал‑губернаторство до самых разнообразных типов военной и гражданской администрации: едва ли когда‑нибудь еще попытка концентрации всей власти в руках одной личности оборачивалась в итоге столь явственно полнейшей дезорганизованностью.

И тем не менее, нет никакой уверенности в том, что Гитлер когда‑либо действительно осознавал все пагубные последствия своего стиля руководства: рациональные порядки, структурные целесообразности, вообще любого рода беззатратный авторитет были чужды ему в принципе, и буквально до самых последних дней войны он продолжает вновь и вновь разжигать свары в своем окружении – из‑за ведомств, сфер полномочий и невероятно запутанных вопросов о рангах и званиях. Кое‑что говорит за то, что в жажду власти и тщеславие, которые проявлялись в такого рода противоборствах, он верил больше, чем в бескорыстное поведение, потому что они занимали свое прочное место в его картине мира. И прежде всего здесь коренилось его недоверие к специалистам, вот и пытается он вести войну, в максимальной степени отказываясь от сотрудничества с ними – от их совета, от деловых материалов и точных расчетов, – в анахронистическом стиле чуть ли не античного полководца‑одиночки. Пытается – и проигрывает.

Особенно наглядно проявилась слабость Гитлера‑руководителя в ходе кампании 1943 года, когда у него еще не было стратегического представления об огромных масштабах противоборства. По единодушному свидетельству его окружения, Гитлер чувствовал себя неуверенно, был нерешителен, колебался, а Геббельс прямо говорил о «кризисе фюрера» [518]. Он неоднократно требовал от терзаемого сомнениями Гитлера вернуть утерянную в лишенной какой‑либо концепции, раздробившейся войне инициативу путем решительнейшей мобилизации всех резервов. Вместе с назначенным в прошлом году министром вооружений Альбертом Шпеером, Робертом Леем и Вальтером Функом Геббельс разработал планы по значительному упрощению управления, беспощадному снижению личного потребления среди привилегированных слоев, по дополнительному производству вооружений, а также и другие меры, но ему пришлось убедиться в том, что корпус гауляйтеров, высших чинов СА и партийных руководителей давно уже утратил всю свою готовность к самопожертвованию прошлых лет, заменив ее паразитарными барскими замашками. Его речь 18 февраля 1943 года во Дворце спорта, в которой он поставил перед приглашенными сторонниками свои знаменитые десять вопросов, не требовавших ответов и получивших, как он сам писал, «в кавардаке неистовства» общее согласие на тотальную войну, была в первую очередь рассчитана на то, чтобы путем радикализированного призыва к массам сломить сопротивление со стороны озадаченного корпуса высших функционеров, а в то же время и нерешительность Гитлера [519].

Нежелание Гитлера согласиться на дополнительные лишения в обществе в ходе тотального ведения войны в чем‑то определялось его реминисценциями, шоковым опытом революционного ноября 1918 года, но в чем‑то – и его глубоко укоренившимся недоверием по отношению к инертным, ненадежным массам, в известной мере кажется, будто в таких реакциях проявляется его догадка, насколько же хрупко и мимолетно его господство и как труден его замысел, по его собственному выражению, «принудить к величию» страшащийся этого немецкий народ. Во всяком случае, Англия смогла вследствие своих военных усилий куда более резко, если сравнивать с рейхом, ограничить комфорт в частной жизни, равно как и привлечь в военную промышленность намного больше женской рабочей силы [520].

Однако колебания Гитлера в вопросе о переходе к тотальной войне следует объяснять также и интригами Мартина Бормана, почувствовавшего в прорыве, предпринятом Геббельсом и Шпеером, не сразу ощутимые угрозы своему собственному положению. Путем приспособленчества, усердия и неутомимо плетущихся интриг он сумел за эти годы выбиться в «секретари фюрера» и, опираясь на эту, казалось бы, непритязательную должность, создать в рамках режима одну из сильнейших властных позиций. Его короткая, приземистая фигура в плохо сидевшей на нем коричневой форме управленца, его всегда внимательное, оценивающее либо даже настороженное выражение крестьянского лица являются постоянным атрибутом картины ставки фюрера. Неясно очерченный круг его полномочий, который он неуклонно расширял, ссылаясь на якобы волю фюрера, обеспечил ему права, действительно сделавшие его «тайным руководителем Германии» [521], в то время как Гитлер выказывал свое удовлетворение тем, что его незаметный секретарь снял с него груз рутинной административно‑технической работы. Вскоре Борман стал тем человеком, от кого зависели и уровень полномочий, и благожелательное отношение со стороны фюрера, и назначения и повышения в любой сфере, он хвалил людей, изводил их придирками либо устранял и при всем этом вечно держался молча на заднем плане и постоянно внушал подозрение, что у него наготове всегда на одну лесть больше, чем даже у его самых могущественных антагонистов. Он ревниво контролировал список посетителей, а через него и все контакты Гитлера с внешним миром и, по свидетельству одного наблюдателя, воздвиг вокруг того «настоящую великую китайскую стену» [522].

Его изоляционистские старания не требовали большого труда, поскольку отвечали и возраставшей одновременно потребности в этом самого Гитлера. Как обитатель мужского общежития неизменно жил когда‑то во дворцах своей фантазии, так и вынуждаемый ныне к отступлению на всех фронтах полководец создает теперь свои призрачные миры и с упоением квартирует в них. Тяга Гитлера к уходу от реальности обретает с переломом в ходе войны все более невротические черты, и это ощущается на многочисленных примерах его поведения порою просто с рельефной наглядностью: скажем, в привычке ездить по стране в плотно зашторенном салон‑вагоне и преимущественно по ночам, словно спасаясь бегством, или даже при ясной погоде держать окна помещения в ставке, где проходили обсуждения на фронте, закрытыми, а то и плотно зашторенными. Примечательно, что день он начинал с доклада‑обзора печати и только потом переходил к ознакомлению с новейшей информацией, а его окружение свидетельствует, что само событие он воспринимал более спокойно, нежели отклик на него, и что реальность воздействовала на него не так сильно, как ее отражение [523]. И выливавшийся все в большей степени в монологи стиль бесед Гитлера, его неспособность выслушивать или воспринимать возражения, а также все сильнее проявлявшаяся потребность в чрезмерно нараставших колонках цифр, его rage du mombre[524], тоже занимают свое место в этом ряду. Еще в конце 1943 года он с презрительной насмешкой отзывается о записке генерала Томаса, где потенциал советских сил по‑прежнему оценивается как серьезная опасность, и, не долго думая, запрещает обращаться к нему впредь с записками такого рода [525]. Одновременно он отказывается от поездок на фронт или посещения штабов действующей армии, его последнее пребывание в штабе одной из групп армий датировано 8 сентября 1943 года [526]. И многие вызывающе ошибочные решения вытекали именно из незнания действительности, потому что значки, обозначавшие на карте армии и дивизии, не несли никаких сведений о климате, степени измотанности или психических резервах, и в удивительно странной атмосфере зала, где проходили обсуждения обстановки на фронте, лишь изредка могли звучать реалистические данные о состоянии вооружения войск или тыловом обеспечении. Сохранившиеся стенограммы свидетельствуют, помимо того, и о некритической готовности высших чинов к приспособленчеству, о том беззастенчивом угодничестве, которое, особенно после ухода Гальдера, определяло климат этих встреч, так что в конечном счете все обсуждения положения могли теперь именоваться «показушными положениями», как на жаргоне ставки фюрера назывались приукрашенные доклады об обстановке, делавшиеся в присутствии государственных деятелей из стран‑союзниц. Попытка Шпеера как‑то свести Гитлера с более молодыми офицерами‑фронтовиками не увенчалась успехом, равно как и намерение побудить его посетить города, подвергшиеся интенсивной бомбежке; напрасными оказались в этом плане и усилия Геббельса, апеллировавшего к положительному примеру Черчилля. Когда однажды спецпоезд фюрера по пути в Мюнхен по недосмотру остановился с поднятыми жалюзи рядом с эшелоном, где находились раненые, Гитлер в возбуждении вскочил и приказал персоналу немедленно зашторить все окна [527].

Несомненно, презрение к действительности было в минувшие годы его сильной стороной, оно вознесло его из небытия, равно как и обеспечило ему цепь государственных триумфов и, пожалуй, какую‑то часть военных успехов. Но теперь, когда страница перевернулась, неуважение к реальности возводило в степень последствия каждого его поражения. И после случавшихся и неизбежных столкновений с действительностью вновь стали звучать старые сетования, что политиком он стал вопреки своему желанию и что ему тяжело носить серый мундир, который держит его на расстоянии от планов самоувековечивания в области культуры. «Жаль, – говорил он тогда, – что из‑за этого пьянчуги(Черчилля) приходится вести войну, вместо того, чтобы служить мирным делам, скажем, искусству», а ему так хотелось бы побывать в театре или в «Винтергартене» в Берлине «и снова быть человеком среди людей». Порой он говорил с горечью, что вокруг один обман и предательство и что генералитет все время вводит его в заблуждение, и все безудержнее звучал непривычный тон плаксивой мизантропии: «только и делают, что обманывают» [528]942/43, S. 336.].

Один из тех, кто знал его раньше, пришел, внимательно наблюдая за ним еще в двадцатые годы, к выводу, что Гитлеру необходимо самообольщение, чтобы он вообще был в состоянии действовать [529]. Недостаток решимости и полная летаргия требовали от него конструирования грандиозных призрачных миров, на фоне которых все препятствия становились незначительными, а все проблемы – тривиальными; способен действовать он был только благодаря своего рода мании мистификации. Черта фантастического перенапряжения, окружающая его личность, имеет своим истоком именно эту нарушенную связь с реальностью; только ирреальное содержание делало его реалистом. В своих высказываниях в рамках своего окружения, даже в усталых, бесцветных выступлениях на последнем этапе войны его голос постоянно оживал тогда, когда он говорил об «огромных задачах», «гигантских замыслах» будущего – они и были его реальной действительностью [530].


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 106; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!