ПРОМЕЖУТОЧНОЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ III: НЕУДАВШАЯСЯ ВОЙНА 6 страница



Твердо установленный календарь главных праздников национал‑социалистического года, который открывался Днем захвата власти 30 января и завершался 9 ноября [79], включал в себя множество освящений, торжественных сборов, процессий и дней памяти. Специальное «Ведомство по организации праздников, досуга и торжеств» разрабатывало «Типовые программы торжеств национал‑социалистического движения и указания по порядку проведения национал‑социалистических митингов на основе сложившихся в период борьбы традиций» – так официально формулировалась его задача – и издавало специальный журнал [80]. Кроме того, были многочисленные торжества по таким случаям, которые нельзя предвидеть заранее. Их кульминацией, распространившей во всем мире обманчивый образ «третьего рейха», строгого, но обеспечивающего своим гражданам благосостояние, хотя, правда, не лишенного отдельных грубых черт, стали Олимпийские игры 1936 года. Берлин был избран местом их проведения еще до прихода Гитлера к власти, национал‑социалисты умело, с блеском использовали уникальный шанс принять у себя представителей всего мира для того, чтобы противопоставить страшному образу лихорадочно вооружающегося, решившегося на войну нацистского рейха идиллические картины мира и созидания. Уже за несколько недель до начала игр прекратились все антисемитские тирады и, например, было дано указание руководителям районных отделов пропаганды НСДАП удалить со стен домов и заборов еще заметные следы антиправительственных лозунгов, не вывешивать злых карикатур и даже добиться того, чтобы «каждый владелец дома содержал палисадник в безукоризненном порядке» [81]. 1 августа под торжественный звон олимпийского колокола Гитлер открыл игры в окружении королей, принцев, министров и многочисленных почетных гостей; когда бывший чемпион‑марафонец из Греции Спиридон Луис передал ему оливковую ветвь как «символ любви и мира», хор запел созданный Рихардом Штраусом гимн, и в небо взвились стаи голубей мира. В эту картину примирившейся планеты, созданную Гитлером, вполне вписывалось то обстоятельство, что некоторые из входивших на стадион команд – в том числе надо особенно упомянуть только что подвергшихся провокации французов, – проходя мимо трибуны, вскидывали руки в фашистском приветствии, которое они позже, наверстывая очки по части сопротивления, охотно объявили «олимпийским приветствием» [82]. На протяжении всех 14 дней непрерывный ряд блестящих мероприятий зачаровывал и восхищал гостей. Геббельс пригласил тысячу человек на ночной бал под открытым небом на Павлиньем острове, Риббентроп устроил прием для почти такого же числа гостей на своей вилле в Далеме, в то время как Гитлер принимал многочисленных посетителей, которые воспользовались предоставленным играми случаем, чтобы увидеть человека, который, как казалось, держал в руках судьбу Европы и, может быть, мира.

 

Главным образом острая потребность в торжествах и массовых празднествах была, безусловно, продиктована необходимостью занять фантазию населения и мобилизовать его волю в едином направлении, но за ней проступают и мотивы, которые явно связаны с личностью и психопатологией Гитлера. Мы имеем в виду не только его неспособность жить буднями, его наивную потребность в музыкальных приветствиях, фанфарах и масштабных зрелищах, которая, бесспорно, владела им, не только уже отмеченную склонность рассматривать собственную жизнь как череду грандиозных выступлений на сцене, где он все вновь и вновь декламирует великую роль героя перед затаившей дыхание публикой, рисуя величественные картины в ослепительном свете блещущих из‑за кулис молний. Скорее в страсти режима к праздникам и торжествам проявлялось старое стремление прикрыть действительность грандиозными декорациями. Световой купол, построенный в ночном небе лучами прожекторов, как магически отгораживающая стена – не только самый выразительный символ этой потребности. Альберт Шпеер рассказывал, что на это открытие его вдохновило желание скрыть при помощи комбинации темноты и разительных световых эффектов в высшей степени банальную деталь реальности – тучность разжиревших на своих теплых местах политических руководителей [83].

Кроме того, повсеместная склонность к церемониям выявляет также напряженную волю стилизовать реальное под желаемое, попытку продемонстрировать беспокойному бытию, которому все вновь и вновь угрожал хаос, триумф порядка. Это как бы заклинания «чур меня» напуганного сознания, и сравнения с ритуалами первобытных племен, на которые часто наводил проницательных современников вид марширующих колонн, море знамен и выстроенных в гигантские прямоугольники шеренг, отнюдь не так надуманы, как это представляется на первый взгляд. С психологической точки зрения это была та же воля к стилизации, которая с самых ранних времен определяла существование Гитлера и побуждала его ориентироваться и утверждаться в мире при помощи все новых амплуа: от ранней роли юноши из хорошей семьи и студента‑повесы, который прогуливался по Линцу с тросточкой и в лайковых перчатках, и далее, проходя через различные роли фюрера, гения и избранника судьбы, до стилизованного под Вагнера конца, который пытался воспроизвести в действительности оперный финал: он всегда подавал себя, занимаясь самовнушением, в чужих костюмах и «взятых взаймы» формах существования. Назвав себя после удавшегося внешнеполитического трюка с хвастливым простодушием «величайшим актером Европы» [84], он отметил тем самым не только способность, но и потребность в этом..

Эта потребность порождалась опять основным мотивом Гитлера – неуверенностью и страхом. Он избегал проявлять чувства столь же тщательно, сколь искусно ему удавалось изображать их. Он подавлял всякую спонтанность, но его все же выдавали отдельные, вроде бы не очень примечательные особенности – прежде всего глаза, которые никогда не приходили в спокойствие и даже в те моменты, когда Гитлер застывал как статуя, беспокойно бегали по сторонам; явно боясь открытого чувства, он смеялся, косо прикрывая лицо ладонью; он не терпел, например, когда другие видели его играющим с собакой, при появлении людей, как рассказывала одна из его секретарш, он «грубо выгонял собаку» [85]. Его непрерывно мучила озабоченность, как бы не показаться смешным или не подорвать свой авторитет каким‑нибудь промахом своего окружения, даже перед домоправителем Прежде чем отважиться появиться на публике в новом костюме или новом головном уборе, он фотографировался в нем чтобы проконтролировать впечатление. Он не плавал, никогда не садился в лодку («Что я забыл в лодке?!»), не садился на лошадь, он вообще «не любил залихватства. Как часто оно оборачивается бедой, показывает опыт множества хрестоматийных случаев» [86], а жизнь свою он рассматривал как своего рода непрерывный парад перед гигантским собранием публики. Так, он пытался отучить Геринга от курения, обосновывая это в высшей степени характерным способом: нельзя же представить памятник с «сигарой во рту»; когда Генрих Хоффман привез осенью 1939 года из Москвы фотографии, на которых у Сталина была в руке папироса, он запретил их публикацию как бы из коллегиальных интересов, чтоб не нанести ущерб монументальной картине бытия диктатора [87]. По той же причине его мучил страх, что раскроется его частная жизнь. Характерно, что не сохранилось ни одного его частного письма, даже Ева Браун получала лишь коротенькие сухие записки, которые он, тем не менее, при всем своем недоверии, никогда не посылал по почте. Та комедия, которую он до самого последнего момента разыгрывал перед своим широким окружением, должна была создать впечатление, что отношения с ней не носят близкого характера, это тоже свидетельствует о его неспособности жить без позерства. Самое личное письмо, которое осталось от него, – это, как ни парадоксально, объяснительная записка 24‑летнего Адольфа Гитлера, скрывшегося от призыва, в адрес магистрата города Линца. «Особо важное правило, – говорил порой Гитлер, – подтвержденное старым жизненным опытом политических лидеров: никогда не фиксируй письменно то, что можно обсудить устно. Никогда!» Другой раз он высказывался так: «Люди слишком много пишут, начиная от любовных писем и кончая политическими. И всегда в них есть нечто, что могут повернуть против тебя» [88]. Он постоянно следил за своим поведением, и по свидетельству одного из окружавших его в быту людей, не говорил ни одного необдуманного слова; он знал лишь тайные страсти, скрытые чувства, суррогаты, и широко распространенный образ не контролирующего свои эмоции, дико жестикулирующего Гитлера отражает не правило, а исключение; он был предельно сосредоточенным человеком, дисциплинированным до комплексов.

Знаменитые порывы гнева Гитлера были, очевидно, нередко тщательно продуманными сценами самовозбуждения. Один из бывших гауляйтеров описывал, как у бушующего Гитлера в один из таких приступов буквально текла слюна по подбородку – таким, совершенно не отвечающим за себя и взбешенным он казался, но его логичная, рассудительная аргументация, которую он ни на мгновение не прерывал, говорила о наигранности внешнего поведения [89]. Предположение, что он сознательно хотел вызвать у людей нечто вроде «священного трепета» перед подобным неистовством, бесспорно, заходит слишком далеко; можно считать, что он и в таких ситуациях не утрачивал самоконтроль и использовал собственные чувства не менее целенаправленно, чем эмоции других. Как правило, вначале был трезвый расчет, и только в ходе его реализации он «раскручивал» свой темперамент в соответствии с обстоятельствами: он мог располагать к себе, проявлять трогательнейшее обаяние и быть жестоким и бесчеловечным, умел лить слезы, умолять и взвинчиваться до того часто описанного неистового возбуждения, которое приводило в крайний ужас всех собеседников и так часто ломало их сопротивление: он обладал «ужаснейшей силой воздействия на людей». К этому надо добавить особую способность подавлять собеседника внушением. Руководящий состав партии, гауляйтеры и «старые борцы», которые вместе с ним достигли высот власти, бесспорно, представляли собой «сборище эксцентриков и эгоистов, каждый из которых гнул свою особую линию», конечно, они не были подобострастны в обычном смысле; то же самое можно сказать и, по меньшей мере, о части офицерства, и все же Гитлер навязывал им свою волю, как ему заблагорассудится: причем это происходило не только в период апогея его власти, но и в такой же степени и раньше, когда он был периферийной политической фигурой, на которую едва обращали внимание, и в конце, когда он был всего лишь выгоревшей оболочкой некогда могущественного деятеля. Некоторые дипломаты, прежде всего союзных держав, попадали под столь сильное влияние, что, казалось, они были скорее доверенными людьми Гитлера, чем представителями своих правительств [90]. В противоположность расхожим карикатурным описаниям, он никогда не обращался к своим собеседникам как к массовому собранию, как раз разнообразие его средств «ловца душ» придавало личным беседам нередко большую эффективность; атмосфера же митинга по‑прежнему приводила его в настроение неизменной сильнейшей экзальтации, особенно с тех пор, как он стал пользоваться микрофоном и упиваться многократно усиленным металлическим звучанием собственного голоса.

Справедливо отмечалось [91], что способность Гитлера демагогически использовать свой темперамент наиболее наглядно проявлялась в его отношении к немецким меньшинствам за границей: полностью исходя из собственных интересов, он мог или громко жаловаться на их судьбу, или забывать о них. На немцев в Южном Тироле, Польше или Прибалтике он не обращал никакого внимания, пока этого требовала его внешнеполитическая концепция, но в случае изменения обстановки он тут же заходился неистовым гневом от «невыносимой несправедливости в отношении вернейших сынов нации». Взрывы его негодования были, очевидно, не только актерской игрой, но от более проницательных наблюдателей не укрывался содержавшийся в них элемент искусственного возбуждения, он тайком использовал тот гнев, который, как казалось, безудержно охватывал его. При этом ему очень хорошо помогали его неординарная способность вжиться в образ, его актерский талант полного вхождения в роль. Нередко он демонстрировал самые разные стороны своей личности в ходе одной и той же беседы, переходя, например, от сдержанного тона, резко меняя мимику, к внезапным взрывам гнева, бил кулаком по столу или нервно барабанил по подлокотнику кресла, а спустя несколько минут представал надменным хозяином положения, искренним страдальцем или триумфатором. В годы, предшествующие его канцлерству, он порой копировал в узком кругу других людей, в том числе с мастерской беспощадностью показывал, как Матильда Кемниц, которая позже стала женой Людендорфа, напрасно пытается его, Гитлера, женить на себе… Гитлер словно снимал с этой светской дамы все ее оболочки набожности, философичности, научных интересов, эротики и так далее, пока от нее не оставалась одна злая кусачая мегера» [92].

Он, заблуждаясь, считал себя любителем музыки, но в действительности она мало что значила для него. Он посещал бессчетное число раз все оперы Рихарда Вагнера и только «Тристана» или «Майстерзингеров» слушал более ста раз, но не проявлял почти никакого интереса к симфонической и тем более камерной музыке, зато бывал, также огромное количество раз, на представлениях «Веселой вдовы» или «Летучей мыши», тут характерно сочетание интересов к грандиозному и незатейливо‑облегченному. Редко и только в случае неимения лучшего слушал пластинки, ибо они лишали его возможности жить происходящим на сцене; в выборе того, что он порой слушал, ограничивался большими бравурными отрывками. Люди разного склада из его окружения подчеркивали, что после посещения оперы он говорил почти исключительно о вопросах сценической техники или режиссуры и почти никогда – о музыкальной интерпретации [93]. Ибо, строго говоря, музыка была для него не более чем весьма действенным акустическим средством усиления театральных эффектов. Тут он не мог обойтись без нее, к драматургии без музыки он был безразличен. Одна из его секретарш заметила, что в его библиотеке не было ни одного произведения классиков поэзии, и даже во время многочисленных визитов в Веймар он бывал только в опере и никогда не посещал театра. Высшим оперным достижением он считал финал «Гибели богов». Всегда, когда в Байрейте в огне крушился под звуки взрыва музыки храм богов, он в темноте ложи взволнованно целовал руку сидящей рядом с ним внучке композитора Винифред [94].

Эта потребность в театре проистекала из сути его личности. У него было особое чувство, что он выступает на сцене, и поэтому ему были нужны потрясающие все государственные акции, впечатляющие эффекты с громом и молнией и с грохотом оркестровой меди. Одержимый старым страхом актеров наскучить публике, он мыслил эффектными номерами и делал все, чтобы превзойти прежнее выступление. Та неуемность, которая характеризует его политические действия и придает им столь ошеломляющий характер, не позволяющий всем противникам прийти в себя, связана с этим точно так же, как его завороженность катастрофами и мировыми пожарами, в которых его пессимистическая жажда эффектов видела возможности самого мощного воздействия на ход событий. Если вдуматься, в эффекты он верил больше, чем во все идеологии, и был, по сути дела, театральным существом, которое ощущало себя в своей среде, собственно говоря, только в тех иллюзорных мирах, которые оно противопоставляло действительности. Его недостаточная серьезность, лицемерие, мелодраматичность, дешевое злодейство, которые были в нем неистребимы, точно так же коренятся в этом, как презрение к реальности, которое было его сильной стороной до тех пор, пока сочеталось со своеобразным сильным ощущением действительности и методичной сосредоточенностью.

Особую роль в рамках этих усилий по стилизации себя под выбранный образ играют попытки мифологизировать собственное существование. Один из консервативных современников Гитлера, содействовавший его возвышению, заметил, что он никогда не терял ощущения разрыва между своим скромным происхождением и «удачным прыжком наверх» [95]; как и в юные годы, он продолжал мыслить сословными категориями. Порой он пытался заглушить сознание своего происхождения, вызывавшего чувство стеснения, тем, что демонстративно называл себя «рабочим», а иногда даже «пролетарием» [96]; но в общем у него преобладало стремление прикрыть низкую сословную принадлежность мифологизирующей аурой. То, что судьба избирает «одного из малых сих», самого обычного человека – это старый, апробированный мотив политической узурпации. Во вступительной части своих речей он постоянно культивировал миф о себе как «человеке из народа», представляя себя «неизвестным фронтовиком первой мировой войны», избранным Провидением «человеком без имени, без денег, без влияния, без сторонников» или «одиноким путником из ниоткуда» [97]. С этим же связана его любовь к пышным мундирам в своем окружении, на фоне которых пафос простой формы, которую носил он сам, производил тем больший эффект. Эту непритязательность, а также присущие ему строгость и мрачность, отсутствие у него женщин и замкнутость можно было превосходно объединить для общественного сознания в образ одинокого, великого, отягощенного бременем избранности деятеля, которого судьба отметила мистической печатью самопожертвования. Когда госпожа фон Дирксен порой говорила ему, что часто думает о его одиночестве, он подтверждал ее оценку: «Да, я очень одинок, но меня утешают дети и музыка» [98].

Как свидетельствуют такие высказывания, он не проявлял цинизма в оценке собственной личности и роли и смотрел на себя скорее с возвышенными чувствами. Под Бергхофом находился угловатый горный массив Унтерсберг, в котором, согласно преданию, спал император Фридрих[99], который однажды вернется, разобьет врагов и выручит из беды свой народ. Не без взволнованности Гитлер видел в том факте, что его частная резиденция была напротив этой горы, важную примету: «Это не случайно. Я вижу в этом выражение моей миссии». Все чаще он удалялся туда, особенно когда хотел отдохнуть от «язвительных» берлинцев или «грубых» мюнхенцев, он предпочитал добродушие рейнландцев и еще спустя годы блаженно вспоминал, как люди во время визита в Кельн от восторга стали ритмично раскачиваться: «это была самая большая овация в моей жизни» [100]. Убеждение в своей высшей избранности побуждало его отныне регулярно апеллировать к Провидению, когда он описывал суть своей исторической миссии:

 

«Я осознаю, на что способен человек и где пределы его возможностей, но я уверен, что созданные Богом люди должны выполнять волю Всемогущего. Бог создал народы не для того, чтобы они легкомысленно забывали о своей сути, портились и гибли… Сколь слаб в конечном счете отдельный человек во всей своей сути и действиях перед лицом всемогущего Провидения и его воли, столь неизмеримо сильным он становится в тот момент, когда действует в духе этого Провидения! Тогда в него вливается та сила, которая отличает все великие явления мира» [101].

 

Это убеждение лежало в основе его идеологических представлений и придавало им весомость религиозного принципа: оно давало ему твердость, решимость и непреклонную волю к осуществлению задуманного. Оно также разожгло культ его личности и подсказывало ему формы чистого идолопоклонства: Роберт Лей назвал его единственным человеком, который никогда не ошибался, Ханс Франк говорил, что он уникален как Христос, а один группенфюрер СС заверял, что фюрер больше того Бога, у которого было лишь двенадцать неверных апостолов, в то время как Гитлер стоит во главе спаянного одной клятвой народа. Пока Гитлер хладнокровно воспринимал подобные восхваления и использовал приемы культа гения лишь как психологическое средство укрепления своей власти, они служили значительным источником энергии. Когда же он не мог более справиться с задачей уравновешивания жгучего сознания своей миссии макиавеллистской расчетливостью и сам уверовал в свою сверхчеловеческую суть, началось его падение [102].


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 107; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!