Аполлон Григорьев – страждущий русский Дионис 11 страница



 

Идет, бредет нелепый Слух

С беззубых ртов седых старух,

Везде пройдет, все подглядит,

К чему коснется – зачернит;

Тут порычит, там заорет,

Здесь прочихнется, отойдет.

Он, верно, здесь? Посмотришь – нет,

Пропал за ним и дух и след.

 

 

А он далеко за глаза

Гудит, как дальняя гроза…

С ним много раз вступали в бой:

Стоит как витязь он чудной,

Неясен обликом своим,

Громаден, глуп и недвижим;

Сквозь сталь и бронзу шишака,

Сквозь лоб проходят облака!

В нем тела даже вовсе нет:

Сквозит на тень, сквозит на свет!

Ступнями Слух травы не мнет…

Но пусть, кто смелый, нападет:

Что ни удар, что ни рубец, –

Он все растет и под конец

Подступит вплоть, упрется в грудь,

Не даст и руку замахнуть…

 

 

А иногда своих сынков

Напустит Слух как комаров;

Жужжит и вьется их народ

И лезет в уши, в нос и в рот;

Как ни отмахивай рукой,

Все тот же шум, все тот же рой…

А Слух‑отец сидит при них,

Читая Жития святых…

 

Это, кажется, самое умное, что когда‑либо было сказано в эпиграмматической форме о глупости, наравне с известным произведением Эразма Роттердамского – и, может быть, даже превосходящее его «Похвалу глупости», тем более что здесь показано зарождение и «общественного мненья», как оно дано в «Евгении Онегине» Пушкина:

 

Но шепот, хохотня глупцов,

И вот общественное мненье!

Пружина чести, наш кумир!

И вот на чем вертится мир!

 

От этого – неисчислимые страданья и кровопролития… Ибо здесь царствует в образе «Слуха» нечто совершенно особое, некое «оно» («das man») лишь в наше время вскрытое экзистенциально‑феноменологическим анализом Гейдеггера. От этого – тоска, страх и ужас, озабоченность, все, что связано с термином Angst – Angoisse и что приближает Случевского к «Вию» и этого рода вещам Гоголя, у которого ведь тоже соединены неразрывной связью смешное, мерзкое и кошмарно‑ужасное, бесовское…

H.A. Бердяев при помощи метода, типично христианского, который можно назвать «вхождением в положение » и который связан с сочувственным переживанием «чужого я», «чужой личности», открыл очевидную «бесчеловечность истории » и тем самым раскрыл глаза также и на бесчеловечность философии. От себя добавим, что до открытия феноменологического метода в философии, вернее, до прорыва в ту область, которая сделалась доступной благодаря феноменологически‑экзистенциальному методу, все типы философских и историософских построений были идеалистично‑бесчеловечными, «не входящими» в положение человека и человеческого конкретного «я» в жизни и истории. Да, собственно, и совсем не существовало – за редчайшими исключениями – того, что можно назвать «философией жизни», «философией и метафизикой жизненных ситуаций » и «жизненной конкретной экзистенции »… Этим занималось искусство и в особой степени литература (главным образом поэзия и драма) и музыка. Особенной бесчеловечностью, жесткостью и жестокостью отличались системы Гегеля и Маркса, для которых конкретная человеческая личность просто не существует.

Но, кажется, все рекорды тупоумия, каменносердечия («окамененного нечувствия»), «невхождения в положение» и просто бесчеловечной жестокости побил в Церкви дух Великого Инквизитора, у которого учится сам сатана, как это очень хорошо показано К.К. Случевским в «Вертепе».

Теперь понятно, почему оно – слух «сидит при своих» и «читает житие святых», стилизованная под «всеобщее употребление»… Отсюда и казни всякого рода, отсюда Мефистофель с его «рецептом»… А в результате – смертная скука и беспредельная тоска, господствующая в мире и низводящая его на край «предельных состояний ». И над всем – «незрелой мысли пустота»…

ПОСЛЕ КАЗНИ В ЖЕНЕВЕ

 

Тяжелый день… Ты уходил так вяло…

Я видел казнь: багровый эшафот

Как будто бы давил сбежавшийся народ,

И солнце ярко на топор сияло.

 

 

Казнили. Голова отпрянула, как мяч!

Стер полотенцем кровь с обеих рук палач,

А красный эшафот поспешно разобрали,

И увезли, и площадь поливали.

 

 

Тяжелый день… Ты уходил так вяло…

Мне снилось: я лежал на страшном колесе,

Меня коробило, меня на части рвало,

И мышцы лопались, ломались кости все…

 

 

И я вытягивался в пытке небывалой

И, став звенящею, чувствительной струной, –

К какой‑то схимнице, больной и исхудалой,

На балалайку вдруг попал едва живой.

 

 

Старуха страшная меня облюбовала

И нервным пальцем дергала меня,

«Коль славен наш Господь» тоскливо напевала

И я вторил ей, жалобно звеня!..

 

Этот шедевр недаром вызвал восхищение всех русских символистов. Именно это стихотворение, а также «Рецепт Мефистофеля» и поразительная по музыке «Богиня тоски» показывают нам, что К.К. Случевский не только был гениальным «предтечей» символизма, но что это столь важное и действительно «передовое» течение, которому надолго, если не навсегда, суждено указывать «Пути и перепутья» в поэзии, уже дало в нем многие из своих самых совершенных реализаций.

РЕЦЕПТ МЕФИСТОФЕЛЯ

 

Я яд дурмана напущу

В сердца людей, пускай их точит!

В пеньку веревки мысль вмещу

Для тех, кто вешаться захочет!

 

 

Под шум веселья и пиров,

Под звон бокалов, треск литавров

Я в сфере чувства и умов

Вновь воскрешу ихтиозавров!

 

 

У передохнувших химер

Возьму образчики творенья,

Каких‑то новых, диких вер

Непочатого откровенья!

 

 

Смешаю я по бытию

Смрад тленья с жаждой идеала;

В умы безумья рассую,

Дав заключенье до начала!

 

 

Сведу, помолвлю, породню

Окаменелость и идею,

И праздник смерти учиню,

Включив его в Четьи‑Минею.

 

Это, конечно, насмешка Мефистофеля над теорией прямолинейного прогресса – одной из самых глупых и темных выдумок так называемого «просвещенства». Но кроме того, здесь заключено злое пророчество о будущем человечества, – пророчество, уже в значительной мере осуществившееся. Здесь также и разрешение «с точки зрения Мефистофеля» одной из труднейших проблем общей морфологии, именно проблемы морфогенезиса, то есть происхождения реальных форм и идеальных мыслеобразов.

Над всем этим царит беспредельная и безвыходная тоска, правда, преображенная гением поэта в «перл сознания», в «Богиню», которой молятся в наше время религиозные души, утратившие или готовые утратить веру.

На эту тему великому мастеру удалось написать настоящую симфоническую поэму, которая так и называется:

БОГИНЯ ТОСКИ

 

Своей спокойною вечернею волною

К моим ногам ласкается река,

И, мнится мне, богиней над водою

Ко мне из волн является Тоска…

 

 

В ее очах, и ласковых и скромных,

Нет светлых звезд, нет яркого огня,

И слышу я: «Я доля душ бездомных,

Богиня всех увидевших меня!

 

 

Люблю тебя! Ведь ты со мной сроднился;

Кто ж из людей остался мне чужим?

Богиня я! Кто предо мной склонился,

Тому нельзя склониться пред другим.

Я всех веду различными путями;

У всех людей я та же да, не та!

Властна дарить особыми страстями,

Я тоже мощь, я тоже красота!

 

 

Я не ищу других богинь величья,

И мне чужда их гордая семья,

Мне не дано особого обличья,

Не дождалась особых храмов я!

 

 

Совсем не так, как у другой богини,

Моей сестры, родившейся в волнах,

С огнем страстей, не знающих святыни,

И с поволокой в млеющих глазах,

 

 

Но я не меньше, чем она, красива,

Умею я ласкать и обнимать,

Я не хитра, я вовсе не спесива

И, как волна, способна укачать!

 

 

Твоя всегда без лжи и без сомненья,

Тебе везде, и в день, и в ночь, верна.

Твои, твои мне любы вожделенья!..

Да, я тебе богиня и жена!

 

 

Возьми меня, возьми на все лобзанья,

Я так прекрасна в складках темноты,

Я научу тебя любить свои страданья,

Умчусь с тобой в живых путях мечты!

 

 

Люби меня и поклонись богине!

Все боги, все, поблекли и прошли,

А я живу и властвую поныне,

Я – самоцвет, я – адамант земли!

 

 

Возьми меня, возьми меня скорее!

Во мне очаг особенных страстей!

Не ведал мир, кто б был меня сильнее,

И смерть отрадна на груди моей…

 

 

Спускаю я над ними покрывало…

Я льну к тебе просящею волной!

Лишь потому, что ночь опять настала,

Венчаюсь я, мой избранный, с тобой!

 

 

Нам – смерть зари, нам – ночи нарожденье,

Нам – кладбищ тихих бледные огни,

Нам – привидений смутное хожденье,

Нам – в тьме ночной светящиеся пни…

 

 

Ты не дерзаешь? Ну, так я дерзаю!

Сама к тебе на ложе нисхожу,

Тебя беру я, грею и ласкаю…

О, ты узнаешь, как я извожу!..»

 

Это произведение, которое по‑французски можно назвать Poeme de l'angoisse, характерно еще тем, что вопреки обычному ходу мыслей, вопреки ставшим уже классическими приемам психоанализа придется за «Богиней тоски» признать эротическую символику, использованную для содержания совершенно потустороннего и с эротикой имеющего мало общего или вообще не имеющего. Впрочем, пора уже, во имя интересов действительно глубинной и апофатической метафизики (глубина всегда апофатична), признать за эротикой и вообще за любовью символическое значение для выражения совсем иных вещей и смыслов… Пора и здесь сказать словами умирающего Бетховена:

«Передо мною носятся совсем иные вещи» (Mir schweben ganz andere Dinge vor!).

И невольно в голову приходит, так сказать, финальная мысль, что не только эрос, но и вообще все в космосе, все его «формы» и «профили », словом, «единое и все », говоря языком Плотина, созданы абсолютным, актуально бесконечным Существом для выражения невыразимого. На этом ведь построены и святоотеческое толкование Соломоновой «Песни песней», и такие диалоги, как «Пир » и «Федр » Платона, также трактаты второй эннеады «О прекрасном » и третьей «Олюбви» Плотина. В последнем трактате третьей эннеады Плотин видит в любви троякий аспект – душевной страсти, Бога и Демона (по‑нашему – Ангела, то есть существа, посредствующего между небожителями и людьми).

Об этих «совсем иных вещах» у К.К. Случевского мы скажем в следующем очерке.

 

* * *

 

К.К. Случевский – несомненно наряду с Достоевским – один из величайших эзотериков, притом не только русских. Самые трудные темы, какие только существуют в философии и в богословской метафизике, им поставлены с необычайной остротой и художественной яркостью (как в поэзии, так и в прозе) и – частично – решены. Сюда относится происхождение идей, или что почти то же самое – происхождение образов‑форм, как в их непорушенном виде, так и в виде всевозможных, иногда до предела, как у Гоголя и Гойи, доходящих искажений. Речь здесь идет, таким образом, о происхождении и судьбах мира и того самого зла, «в котором мир лежит».

Конечно, здесь могут быть только «опыты», как об этом выразился великий итальянский философ Антонио Росмини. Так это и у древних, у средневековых, у дальневосточных мыслителей, у Лейбница, Гёте, Канта, Киркегора, Достоевского и у Случевского – у каждого из них по‑своему.

К.К. Случевский сочетает – и это в нем особенно значительно – философию природы, естественные науки, историософию, антропологию, науки о культуре, богословие – в единый «морфологический комплекс ». В такое же «морфологическое единство» сочетает он проблему возникновения в недрах природы ее форм и те лики, которые сияют в творческих недрах человеческого духа, – формы, возникающие как особые миры в недрах большого мира – «макрокосмоса ». Последний включает в себя те вневременные циклы бытия, которые древняя и гностическая метафизика именует зонами, куда, заметим, относится и лично‑ипостасное бытие. Эти бесконечности входят, как в свое лоно, в универсальную актуально‑трансфинитную бесконечность. Богословы и философы именуют это «веками веков », хотя и сами не знают толком, что под этим надо разуметь, и слишком часто обнаруживают полное отсутствие интереса к этому…

Бесконечности, эоны существуют разных порядков и разных качеств, не говоря уже о том, что само понятие качества должно быть причислено к эоническому бытию – почему так труден и, собственно, невозможен прямой переход от количества к качеству. Весь этот морфологический комплекс эонов и трансфинитных множеств бесконечно эволюционирует по нам совершенно неизвестным закономерностям или же «из свободы», к каковой понятие закономерности вовсе неприменимо. И тогда ни в одной из этих «форм» нет завершений «до конца» в полной мере и полном довольстве, ибо это несовместимо со свободой.

Этот, так сказать, относительный пессимизм постулирует выход из него во все далее нарастающее творчество эонов, в «веках веков». Таков и сверхсмысловой, символический образ «во веки веков ». Над этим стоит, по ту сторону движения и покоя, актуальный образ творящей Триипостасной вечности по учению полноты христианской метафизики. Ведь радикальное различие Ветхого и Нового Заветов в том, что в Ветхом Завете все завершено и «Бог почил от дел Своих». Новый же Завет открывает нам начало всех начал, творение всего нового «из славы в славук «Отец Мой творит и Я творю доселе»… «И вот Я творю все ново». Ведь и в самом деле конец и завершение означают банкротство в творчестве, исчерпанность сил и возможностей. Как у пушкинского Мефистофеля, в ответ на жалобу Фауста о финальной скуке всеоткрытости и всеисчерпанности, на что претендуют товарищи марксисты, приходит абсолютно безнадежное:

 

Что делать, Фауст?

Таков вам положен предел,

Его ж никто не преступает.

Вся тварь разумная скучает:

Иной от лени, тот от дел;

Кто верит, кто утратил веру;

Тот насладиться не успел,

Тот насладился через меру,

И всяк зевает да живет –

И всех вас гроб, зевая, ждет.

Зевай и ты!

 

Здесь придется признать ничтожество и скуку начала равными ничтожеству и скуке конца, – ибо по началу и конец, по концу и начало, по дереву и плоды… Подлинное творение всего нового исключает своим юным задором всякое старческое брюзжание и всякую скуку. Их нет и следа у Случевского, как нет у него и следа «классицизма» (в дурном смысле «академизма»). Все у него новое – и содержание, и форма. И если порою последняя как будто напоминает «классицизм» или «романтизм», то лишь для того, чтобы оттенить разительную новизну содержанья…

Если в мире действительно царит актуальная бесконечность завершенных и в то же время выходящих за пределы эонов жизни будущего века, если есть Абсолют – «Альфа и Омега», – а не «диаволов водевиль» (а Абсолюта не может не быть), если все претензии поставить этому Абсолюту предел идиотским «бобком» Чернышевского – «все открыто и больше открывать нечего», – если вся эта истинно марксистская скука явлена как «изобретенье» злого духа и как знак его собственной исчерпанности и банкротства в морфологии зла, – то отчаиваться нечего, ибо можно воскликнуть вместе с Риг Ведой:

«Как много есть еще утренних зорь, нам еще не сиявших»…

И мы будем наслаждаться, идя путями от Альфы к Омеге, актуальной бесконечностью форм и профилей в актуально‑бесконечной вселенной!

Потенциальная, дурная бесконечность содержит нечто вполне невыносимое для нашего сознания, вполне абсурдное, бессмысленное. Бесконечность же актуальная, хорошая – апофатична (познается отрицанием и незнанием, «умудренным неведением» Николая Кузанского) и неизреченна.

Здесь без сомнения содержится некоторая с великим трудом выразимая и символизируемая, или на человеческом языке нашего зона – века и в человеческих понятиях нашей эпохи, быть может, и вовсе невыразимая и несимволизируемая, антиномия потенциальной и актуальной бесконечности, куда также входят антиномии количества и качества.

Несомненно, в своих «формах и профилях » К.К. Случевский делает весьма плодотворную и богатую конкретным содержанием, «цветной истиной» (говоря языком Аполлона Григорьева) попытку – в плане морфологическом – связать качество и количество, интенсивность времени и экстенсивность пространства:

 

Как много очерков в природе! Сколько их? От темных недр земли до края небосклона, От дней гранитов и осадков меловых До мысли Дарвина и до его закона!

Как много профилей проходит в облаках,

В живой игре теней и всяких освещений;

Каких нет очерков в моллюсках и цветах,

В обличиях людей, народов, поколений?

 

 

А сказки снов людских? А грезы всяких свойств

Болезней и смертей? А бред галлюцината?

Виденья мрачные психических расстройств,

Все братья младшие в груди большого брата!

 

 

А в творчестве людском? О нет! Не оглянуть

Всех типов созданных и тех, что народятся;

Людское творчество – как в небе Млечный Путь:

В нем новые миры без устали родятся!

 

 

Миры особые в одном большом миру!

А все прошедшее, все, что ушло в былое…

Да, бесконечности одной не по нутру

Скоплять все мертвое и сохранять живое.

 

 

Ей, бесконечности, одной не совладать

С великой дробностью такого содержанья,

Когда бы в помощь ей бессмертья не придать

И неустанного, тупого ожиданья.

 

 

Но что мудренее всего, так это‑то,

Что ни в одной из форм нет столько хлебосольства,

Чтоб в ней сказалися свобода, мир, довольство!..

И счастья полного не обретал никто!

 

С этим удивительным вопрошением о тайне мира и новой постановкой вопроса о макрокосме и микрокосме трагически гармонирует сказанное Фетом в его поэме «Ничтожество » (собственно – небытие):

 

…Пора узнать, что в мирозданьи,

 

Куда ни обратись, – вопрос, а не ответ;

 

не говоря уже о том, что в незнании и его утверждении не в пример больше и прямой мудрости, и настоящего благородства. Это, может быть, по той причине, что всезнание есть прерогатива апофатически мыслимого Божества и всякое «да» в этом смысле есть покушение (да еще с негодными средствами) на похищение этой прерогативы. В него немедленно и забирается Мефистофель, и в тьме (нехорошей, кошмарной тьме) такого «да», по выражению все того же К.К. Случевского, ‑


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 206; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!