Александр Иванович Герцен – загадка русской мысли и русского слова



 

Посвящаю дочери моей Елене

 

Уже тот факт, что Герцен никак не мог ужиться с русскими бунтующими нигилистами, разночинцами вроде Чернышевского и Добролюбова, и в то же самое время вызывал горячую симпатию так называемых «реакционеров» типа Константина Леонтьева и Достоевского, не говоря уже о Льве Толстом, показывает, что «герценовский вопрос» подлежит радикальному пересмотру.

Конечно, русскому левому лагерю, не блещущему ни умом, ни творчеством, очень бы хотелось «заполучить» в качестве «своего» автора «Былого и дум». Эта «экспроприация» уже давно учинена над Герценом со стороны тех, которые всегда были специалистами по части экспроприации, убийств и, вообще, всякого рода чекизма с «мокрыми» и «сухими» делами, чем они и вызывали к себе непреодолимое отвращение Герцена. Ему, барину до кончика ногтей, все эти бесчестные дела были противны так же, как и мещанство всех видов и сортов. А революция, как правило, всегда влечет за собой удвоенный прилив самого низкого мещанства, корысти и всякого рода бесчестия.

Корысть, зависть, мщение, кровожадность, словом, все то, что связано с низостями бунтующего раба, – все это, конечно, никак не могло быть по душе Герцену, типичному человеку русской элиты, дворянину, весьма озабоченному своей родословной, близко его соединявшей с Русским Царствующим Домом, к которому внутренне он всегда чувствовал влечение, несмотря на внешние ссоры и фронду.

Охамевший до конца Ульянов‑Ленин понял, что «им» Герцена пристегнуть никак невозможно. И если это делается по сей день, так это по старой, автоматически действующей привычке…

Однако сам же Герцен пророчествовал о появлении героического меньшинства тех, из груди которых вырвется титанический протест против засидевшихся и засидевших свои места нынешних коммунистов и социалистов с их осточертевшими шпаргалками и десятком‑другим заученных фраз из какого‑нибудь «вождя»… Ибо Герцен отлично отдавал себе отчет в том, что такое Карл Маркс и что такое «диктатура пролетариата»… В чем угодно можно обвинить Герцена, но только не в диком погроме культуры. Нечаевщину и ткачевщину, то есть тогдашний большевизм и чекизм, ненавидел он сердечно и зажимал себе нос, закрывал глаза при одном приближении какого‑нибудь золоторотца из «Современника», «Свистка» или «Русского Слова»…

Все это мы считаем необходимым здесь напомнить по той причине, что эти строки могут попасть к читателю за железным занавесом, – не говоря уже о том, что и в эмиграции есть сколько угодно любителей с нафаршированными красным фаршем черепными коробками…

Герцен очень важен как представитель редчайшего, можно сказать, единичного сочетания «левых» идей с вершинами культуры, как идеологической, так и литературно‑эстетической. Это была натура сложная, прихотливая, насквозь элитная и очень загадочная.

Александр Иванович Яковлев‑Герцен (1812–1870) во всех смыслах «удался», как только могут удасться «незаконнорожденные» дети – согласно общеизвестному русскому поверью… Он действительно «родился в сорочке»…

Герцен был с материнской стороны наполовину немец. Отцом его был богатый и очень родовитый русский барин‑землевладелец Иван Алексеевич Яковлев. Бабушкой его была княжна Мещерская. Мать писателя Генриэтта‑Луиза‑Вильгельмина Гааг была похищена и увезена отцом Герцена из Штутгарта. Свою фамилию‑прозвище Герцен получил именно по той причине, что был плодом страстной сердечной любви. Любопытно, что на своей собственной жене писатель женился совершенно таким же образом, как и его отец, – в порядке увоза – «умыкания»… Видно, буйное кипение ума и чувства было в природе у обоих…

И у обоих это было связано с ненасытным свободолюбием, с ненавистью к какому бы то ни было рабству, закрепощению, молчалинству, фамусовщине какого бы то ни было политического цвета и пошиба. В обоих бродил дух Чацкого‑Грибоедова, раз навсегда провозгласившего:

 

По духу времени и вкусу

Я ненавижу слово раб.

 

Естественно, что и «рабами Божьими» оба Яковлевы – отец и сын – не хотели быть. Их по этой причине сочли «вольтерианцами», что не совсем верно или, сказать правду, – совсем неверно. В Вольтере было много цинизма и духовной тупости – достаточно вчитаться в его полемику с Паскалем, которому Вольтер и в подметки не годился, даже в смысле свободолюбия: это достаточно ясно становится, если сравнить две полемики – Вольтера по знаменитому делу Каласа и Паскаля – против иезуитской псевдоморали о цели, оправдывающей средства.

Да и с приходом, вернее с явлением на земле Христа, всякое рабство было уничтожено, в том числе и рабство у Бога – достаточно вспомнить текст: «Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями» (Ио. 15, 15).

А если господам «богословам» и товарищам «инквизиторам» (часто это одно и то же) было угодно восстановить это рабство в потоках крови и в смраде костров, то христианство здесь ни при чем.

Во всяком случае, Герцен ненавидел все то, что на языке нашего времени именуется тоталитаризмом, – и даже предвидел героическое меньшинство, которому тоталитаризмы – какие угодно и под какой угодно видимостью – станут невтерпеж и которое захочет настоящей свободы. Рыцарем свободы, несомненно, был сам Герцен. Поэтому фальсификаторам литературно‑идеологического наследия фрондирующего барина надо очень опасаться того, чтобы не быть схваченными с поличным… на элементарной лжи, на замалчивании и извращении фактов.

Вообразить себе блеск речей, мыслей, парадоксов и словечек Герцена исходящими не из культурного барского особняка, но из затхлого подполья Чернышевских и Добролюбовых – просто невозможно. Это подполье, как и современную марксополитгра‑моту, можно охарактеризовать двумя словами Достоевского:

– Скучища неприличнейшая!

Да и по сей день, среди так называемой большой публики (русской, главным образом) ученого и интеллигентного человека представляют себе в виде такого мешка со скукой и самой низкопробной козьмопрутковщиной, начинкой из общих мест…

Богословы, во всяком случае по их представлению, должны быть такими и не смеют быть другими под страхом обвинения в ереси (несуществующей, конечно).

Но вот случилось так, что во времена Герцена два барина, один – великий богослов, никто другой, как Алексей Степанович Хомяков, а другой – великий вольнодумец и «бонмотист» Александр Иванович Герцен‑Яковлев, скрестили свои рапиры, обсыпая себя и окружающих целым фейерверком сокровищ знания, ума и остроумия, в то время как недоучившиеся остолопы из «Современника» и «Русского Слова» «показывали свою образованность» тягучей размазней, дотянувшейся до современного «диамата» и «политграмоты»…

«Незаконнорожденность» очень мучила Герцена, весьма в этом смысле чувствительного. Впрочем, как и Фету, ему удалось получить и дворянство, и фамилию, но уже после того, как оба они приобрели «имя» в литературе. Это – острота Тургенева, сказавшего как‑то Фету: «В качестве Фета вы имеете имя, в качестве Шеншина – только фамилию»… Но имя Герцен получил как раз среди дурачья и «горилл» из «Современника» и «Русского Слова» или (что еще хуже) из бездарного и вовсе неостроумного «Свистка» (вроде нынешнего «Крокодила»), Всем этим Минаевым и Курочкиным, конечно, было так же трудно понять эстетические блестки герценовского остроумия, как индейке или курице понять дифференциальное исчисление.

Так или иначе, но желание Герцена стать «законным» было удовлетворено, и вместе со своими детьми он был зарегистрирован в третью родословную книгу московских дворян…

«Не угодно ли вам этот финик принять», товарищи… И подумайте немного о том, что бы вы сделали с лишенцем Герценом‑Яковлевым, если бы этот блестящий писатель – не «умный гимназист» Горький, нет – родился или, лучше сказать, имел бы несчастье родиться в ваше проклятое время ‑

 

Когда стремился гимназист

Преобразовывать Россию…

 

Итак, Герцен во всем и по всем пунктам противоречил кодексу «социального» тупоумия и невежества… Что же их сблизило? И по какой странной игре судьбы они оказались по одну сторону баррикад и по одну сторону эмиграционной волны?.. Как вообще могло получиться, что Герцен, которого могли ценить только такие люди, как Лев Толстой, Достоевский, Константин Леонтьев, Тургенев (тоже порвавший с бездарью из «Современника» и «Свистка»), оказался их противником?.. И стал как будто «союзником» тех?

Это, конечно, главным образом по линии пораженчества в связи с наболевшим тогда польским вопросом, хотя легко показать, что настоящим пораженцем Герцен все же никогда не был и смердяковской ненависти к России с желанием ее полного уничтожения какой‑либо иностранной державой он не испытывал, заступаясь за честь России и ее народа перед ее хулителями и ненавистниками, с которыми по революционной линии свела его судьба за границей… Все это гораздо труднее, сложнее, чем представляется тем, кто привык видеть в человеке одну социально‑политическую вывеску и рубить с правого или с левого плеча…

Подружившись в Московском университете с Огаревым, таким же, как сам Герцен, фрондирующим барином, он образовал своеобразную элиту, которую по тогдашним обстоятельствам можно было принять за «левую», но которая в такой же степени была «левой», как «левым» был французский социализм Графа Сен‑Симона, то есть с большими и сводящими «на нет» ограничениями… Стоит только вспомнить, как к этому в общем во многом симпатичному и, для нашего времени, столь безобидному социализму, относился такой злой и гнусный человек, по‑настоящему ненавистник России и почитатель Чернышевского, как Карл Маркс… Об этом наши «товарищи» тоже всячески избегают говорить, ибо знают, что здесь‑то им и разбить свои глупые, начиненные политграмотой головы… Это в достаточной степени показал проф. В.П. Вышеславцев (псевд. В. Петров) в замечательной по эрудиции и остроумной книге «Философская нищета марксизма».

Фронда в компании с Огаревым имела последствия – весьма невинные. Герцена с некоторыми другими выслали в Вятку чиновниками. Это как впоследствии Салтыкова‑Щедрина, который на ссылках дослужился до вице‑губернаторского чина. Ленин на ссылке жил в таких роскошных условиях, в каких редко кто жил и на свободе. Это роскошное времяпрепровождение шпаргалочный бутербродный листок «Литературная Газета» именует «томлением в царской ссылке»…

В Вятке Герцен в качестве одного из организаторов и демонстраторов этнографической выставки встретился с приехавшим туда Наследником Престола, будущим имп. Александром II, Царем‑Освободителем. Он произвел на Герцена определенно благоприятное впечатление, и ему он впоследствии послал из чужбины клич – «Ты победил, Галилеянин». Этого отношения к Царю‑Освободителю Ленин никогда не мог простить Герцену.

Уже это обеляет Герцена и показывает то нелепое положение, в какое попали так называемые «прогрессивные круги», причислив Герцена к «своим».

Мы никогда не устанем повторять, что фрондирующий дворянин только и может быть причислен к настоящим свободолюбцам. Таким был и H.A. Бердяев.

Всеобщий благодетель и ходатай – поэт Жуковский выхлопотал Герцену снятие опалы. Сначала его перевели во Владимир (откуда он налетом на Москву похитил свою кузину Наташу Яковлеву и увозом женился на ней), а потом, в начале 1840 г., Герцен, окончательно «прощенный», оказался в Москве. Однако фронда продолжалась, и еще не достигшего и тридцати лет Герцена перевели в Новгород советником губернского присутствия. Таково было правление одного из самых суровых государей России: он отдавал фрондирующих и оппозиционных интеллигентов «под надзор у самих себя» – как смеялся над своей «ссылкой» Герцен…

До сих пор Герцен, подобно всей русской знати, увлекался всем французским, в том числе философией и социализмом. Но философия XVIII века давно уже к тому времени вышла из моды и безнадежно устарела (эти отрепья опять на себя напялили русские нигилисты XIX века и русские большевики XX века). Время возвращения Герцена в Москву из пресловутой «ссылки» было временем поголовного увлечения философией германского идеализма – Кантом, Шеллингом, а потом и Гегелем. Это увлечение было органически связано со свободолюбием и романтической поэзией, что великолепно изображено у Пушкина в образе Ленского:

 

Поклонник Канта и поэт,

 

который

 

…из Германии туманной

Привез учености плоды.

 

Ныне хорошо известно, что западники времен Белинского, и в частности сам «неистовый Виссарион», очень плохо знали Запад и особенно западную философию. Для постижения сложных умственных построений, какими в высшей степени были творения германских философов‑идеалистов, надо было быть, прежде всего, человеком подлинной и многосторонней культуры со знанием многих языков и, особенно, языка немецкого. Нужно было знать богословие и средневековую культуру – основу западной культуры. Всем этим, парадоксальным образом, обладали только славянофилы во главе с Н.В. Киреевским и A.C. Хомяковым. Для них одних Запад был «своим» и «страной святых чудес», только они могли с полным духовным правом первородства издавать передовые и по‑настоящему свободолюбивые журналы с таким показательным заглавием, как, например, «Европеец»… И только их одних по‑настоящему боялся и ненавидел дух деспотического самовластия, откуда бы он ни исходил и из которого, как из василискова яйца, вылупился большевизм. Славянофилы были подлинными строителями духа и культуры. Белинский же, по собственному признанию Герцена, «все выжигал кругом». Естественно, что, по верному замечанию К. Мочульского («Духовный путь Гоголя»), Белинский и оказался прямым предтечей современного коммунизма и апостолом его кровавых палачеств, бездушным чекистом, затравившим Гоголя и ровно ничего не смыслившим ни в Пушкине, ни в Гоголе, ни в Боратынском…

Хорошим знанием иностранных языков Герцен обязан своему помещичьему барству. Но знанием немецкой философии, чего не было и следа у Белинского, да и быть не могло за незнанием немецкого языка, Герцен был несомненно обязан частому общению и диалектическим сшибкам со славянофилами, главным образом с Хомяковым.

Чтобы быть на должной высоте в этих сшибках, Герцену пришлось сильно приналечь на эту философию, главным образом на Гегеля, который Герцену, как человеку общей латино‑французской культуры, давался лишь с превеликим трудом – если судить по его личным свидетельствам. До конца Герцен Гегелем, по‑видимому, так и не овладел. Но в руководящих линиях автор «Былого и Дум» Гегеля, кажется, усвоил.

Самым блестящим и непобедимым диалектиком и спорщиком, которого когда‑либо выставила русская философия, придется признать A.C. Хомякова. Герцен никогда не мог не то что справиться с ним, но даже стать ему под плечо: это был поистине великан, о размерах которого русские люди до сих пор еще не отдают себе, как следует, отчета. Превзойти его на поприще диалектики мог бы в нашем столетии разве только о. Павел Флоренский. Но это тема особая, которой мы в своем месте и в свое время еще коснемся.

Справиться с A.C. Хомяковым Герцену не удалось, и не только по той причине, что Хомяков был как философ сильнее автора «Былого и Дум». Справиться Герцен с Хомяковым не мог еще потому, что в подсознании и не хотел. Он великолепно понимал, что у него со славянофилами (особенно с Хомяковым) сердце билось общее, да и туловище было общее, как у Русского Двуглавого Орла, столь ненавидимого радикальной интеллигенцией. Только головы этого славянофильско‑западнического Двуглавого Орла «смотрели в разные стороны». Эта метафора или, лучше, этот символ принадлежит самому Герцену…

Кроме того, не надо забывать, что, к великому горю и к великому несчастью для России и ее культуры, тяжелая рука полицейского «просвещенного абсолютизма» и цезарепапизма налегла на творчество самого A.C. Хомякова, который не имел возможности печатать свои произведения в России и, вообще, жил в условиях того, что можно назвать «внутренней эмиграцией» (наподобие того, как теперь живет подавляющее большинство всего русского населения и всей русской интеллигенции). Ужасающий факт, что величайший русский святой – преп. Серафим Саровский и величайший русский богослов – A.C. Хомяков, оба были под гонением и под калечащим, удушающим прессом величайшего русского иерарха – митрополита Московского Филарета, о чем острые страницы мы прочтем у В.В. Розанова…

Поэтому нас не должны удивлять и два таких ужасных факта, как эмиграция внешняя и внутренняя двух великих русских мыслителей – Герцена и Хомякова, а также и то, что желавший принять православие крупнейший немецкий философ‑католик, для этой цели приехавший в Россию, был на границе арестован жандармами и выпровожен обратно. Этот факт его и укрепил в католичестве…

По этому поводу заметим, что революционно‑субверсивные и разрушительно‑антикультурные действия приходят не только «слева», но часто – и чаще, чем это обычно думают, – «справа».

Можно быть уверенным, что одной из важнейших причин эмиграции Герцена было нелепое гонение на философию в царствование имп. Николая I, когда министр Ширинский‑Шихматов любил повторять, что «польза от нее не доказана, а вред возможен»… Не надо забывать и того, что отношение Булгарина и «Северной Пчелы» к русской литературе было совершенно такое же, как позже Писарева с компанией из «Русского Слова». Sapienti sat! Подобно тому как некогда Аристотель бежал из Афин, дабы его сограждане «не согрешили вторично против философии» (он имел в виду отравление консервативными кругами афинского общества консервативно же мыслившего Сократа) – так и чтобы избавить Россию от повторения позорных деяний Дантеса (всячески покровительствуемого двором) и Мартынова (преступление которого всячески одобрялось двором же и аристократией), Герцену пришлось бежать из России в самую блестящую пору ее поэзии, литературы и мысли, какой было царствование императора Николая Павловича. История культуры вообще полна парадоксов.

Герцен был многими головами выше окружавшего его общества, сколь бы утонченным оно себя ни мнило, но все же он был ниже Хомякова, которого, будучи заражен вольтерианством, он никогда не мог понять. Но его промежуточное положение между вершинами отеческого и германского любомудрия Хомякова и довольно дешевым свободомыслием русских вольтерианцев (вольтерианство всегда дешево и общедоступно) сделало Герцена очень быстро властителем дум. Таким он стал еще задолго до эмигрирования, а из эмиграции, особенно когда стал издаваться на чужбине и доходить до России герценовский «Колокол», это влияние еще усилилось и длилось до 1863 г. – когда наперерез Герцену встал Катков.

Нельзя даже и сравнить Каткова по степени одаренности с Герценом – до такой степени Катков ничтожен перед ним как мыслитель и как писатель. Но, как всегда это бывает, – публицист и политик одолел мыслителя и художника. И это по той причине, по какой популярный оратор всегда одолеет (и погубит) Сократа. В этом отношении – как показательна схватка Сократа со своим будущим палачом Анитом в конце блестящего диалога «Менон» у Платона. Эту же тему автор «Пира» разрабатывает в диалогах «Горгий» и «Политик».

Любопытно, что сам Катков начал как официальный профессор философии, защитив даже на эту тему диссертацию. Стало быть, его никак нельзя назвать самозванцем. Но все же, какая диспропорция между размерами Каткова и Герцена и степенью их влияния – обратно пропорционального дарам и образованию.

В чем же дело?

Конечно, легко объяснить это тем, что в 1863 г. для России на Западе в связи с польским вопросом готовилось повторение 1812 года и на карту ставилась судьба самой России в виде рокового вопроса:

Быть или не быть?

Естественно, что все общество, движимое элементарным и вполне законным чувством самосохранения, пошло за тем, кто с сознанием национального достоинства соединил утверждающее и незыблемое:

Быть!

А позиция Герцена по тому же самому вопросу была более чем сомнительной, и он мог казаться, да едва ли и не был некоторое время изменником‑пораженцем!..

Какие же еще могли быть после этого разговоры? И как тут не вспомнить поэта, сказавшего:

 

Когда бросает ярость ветра

В лицо нам вражьи знамена –

Сломай свой циркуль геометра,

Прими доспех на рамена!

 

 

И если враг пятой надменной

На грудь страны поникшей стал –

Забудь о таинствах вселенной

Поспешно отточи кинжал!

 

 

Пусть боги смотрят безучастно

На скорбь земли: их вечен век.

Но только страстное прекрасно

В тебе, мгновенный человек!

 

К такому страстному и прекрасному – пусть мгновенному – порыву звал Катков – и одержал победу над сердцем России. Это сердце оказалось для Герцена утраченным навсегда. Зато Герцен стал навсегда «богом» всех пораженцев и государственных изменников, всех Иуд Предателей своей родины. Он стал шефом дореволюционной левой эмиграции – и только уже к самой войне 1914 года его сменил на этом посту Ленин. Последний все же никак не мог простить Герцену его культурности и свободолюбия. Но зато – предать свою страну ясновельможным панам – какой замечательный прецедент для продажи России прусским юнкерам – армиям Макензена, Гинденбурга, Людендорфа. Нет, Ленину надо было бы все же быть снисходительнее к Герцену, вспомнив его заслуги как предателя родной страны в одну из тягчайших ее годин, когда

 

Ужасный сон отяготел над нами,

Ужасный, безобразный сон:

В крови до пят мы бьемся с мертвецами

Воскресшими для новых похорон.

 

А ведь Тютчев, написавший эти строки, любил и жалел единоплеменного польского орла не менее (если не более), чем сам Герцен…

Беллетристикой Герцен стал заниматься еще в московский доэмиграционный период своей жизни. Но настоящего беллетриста из него не вышло: он был для этого слишком «умен» и его герои говорили языком, каким впоследствии заговорили герои Горького, – языком начитавшихся прогрессивной литературы интеллигентов, «умных гимназистов» и студентов. Ему было невдомек, сколько подлинного ума, вкуса, гения обнаружил Пушкин, сказав такую простенькую фразу: «Поэзия, прости Господи, должна быть глуповатой»…

Но зато в «Письмах об изучении природы» Герцен становится в первые ряды тех очень немногих мыслителей, которые выработали художественную философскую прозу на родном языке. А художественная философская проза – это вещь столь же редкая и трудная, как и хорошие стихи или хорошая музыка…

«Записки одного молодого человека» (в сущности, конечно, самого Герцена) относятся к тому самому жанру «Былого и Дум», в котором Герцен обессмертит свое имя. Как «Записки одного молодого человека», так впоследствии «Былое и Думы» никак нельзя причислить к жанру «монологической» литературы, скучной и навязчивой, как разговоры о прошлогоднем снеге, столь типичной для Белинского и последующих нигилистов, где подлинной диалектики так же мало, как и в нынешнем «диамате». В душе Герцена сталкивается такое же «ЗА» (pro) и «ПРОТИВ» (contra), как и в душе Достоевского. И трудно понять Достоевского вне Герцена. Никак нельзя забывать того, что либерал Степан Трофимович Верховенский в начале «Бесов», как будто бы и безбожник, «колебатель основ», в своей же собственной душе находит диалектическое противостояние и безбожию и подрывным соблазнам в громадных залежах романтизма – этого вечного и нестареющего сокровища человеческой души, источника ее юности и союза с небом. Этот вечно юный романтизм в конце романа побеждает, несмотря ни на что, как побеждает барство, аристократизм и львиное начало оправданного свободолюбия, от которого приходят в трепет «Бесы». Не забудем, что из уст Степана Трофимовича извергается торжественное проклятие по адресу главного беса, мнимого сына Степана Трофимовича – убийцы и нигилиста Петра Степановича. У нас есть все основания предполагать, что в лице Степана Трофимовича выведен ни кто иной, как Грановский. Но Грановский – это второе и лучшее «Я» самого Герцена, как бы источник того вечно романтического начала, без которого Герцен из вечного юноши превратился бы в преждевременного злого, глупого и бездарного старичка, типа Милюкова‑Чернышевского.

Романтизм Грановского, Огарева и молодого Бакунина прочно свил себе гнездо в душе Герцена, благодаря этому он и вошел в летописи русской философии, русской литературы и занял там одно из почетнейших мест, несмотря на ряд чрезвычайно неблагоприятных обстоятельств, из которых главное – принадлежность к субверсивной эмиграции.

Благодаря этим золотым залежам и россыпям романтизма, Герцену удались кое‑какие вполне литературные вещи, хотя чистая беллетристика и не была в его жанре. Среди них надо в особенной степени отметить «Сороку‑Воровку» (до тошноты тенденциозно использованную советской кинематографией) и «Легенду о Св. Феодоре». Последнюю советчина и все эти критики бутербродной «Литературной Газеты» тщательно скрывают, замалчивая и дифирамбы, которые Герцен поет житийной литературе. Действительно, от этих дифирамбов не поздоровится таким отъевшимся свиньям безбожия и кощунства, как Демьян Бедный… Вот, например, что мы находим у Герцена:

«Я читаю с восторгом Четьи Минеи: вот где божественные примеры самоотвержения. Вот были люди. Есть Провидение!»

Все это показывает, что последним корнем, последней подосновой романтизма все же является вера в Провидение. Без этой веры нет ни искусства, ни даже науки и философии, и человек – не человек, но марионетка бесовской гадины, вертящей его на все стороны и заставляющей его гримасничать в хорошо уже нам известном безобразном духе Покровских, Рожковых, Преображенских, Скабичевских и прочих мерзостей – дореволюционных и пореволюционных…

Залогом веры является созданность человека по образу Бога‑Слова, Бога‑Логоса. Попытки выжечь эту «равнообразную печать» из человеческих душ и сделать из них механические «тоталитарные» фантоши предпринимались на протяжении всей человеческой истории не раз и притом во всех концах мира и среди решительно всех наций, включая египтян, ассиро‑вавилонян, китайцев и др. Ныне попытку эту, старую, как человечество, и дряхлую, как вавилонская блудница, безобразную, как мерзкая символическая старуха‑яга, повторяют тоталитаристы нашего времени.

Не надо никогда забывать, что социалистом Герцен был на французский манер, а это из России всегда выглядело немного по‑барски. И попал он за границу как раз когда там назревали события 1848 г. и ген. Кавеньяк со своими «венсеннскими стрелками» готовил кровавую баню восставшим национальным мастерским, само учреждение которых напоминало грандиозную провокацию… Торжество таких победителей могло вызвать в Герцене лишь брезгливое отвращение по своему действительно бесцеремонно‑мещанскому характеру. Чичиков – все равно русский или западный, вооруженный или просто «без лести преданный» и возлагающий надежды на оружие государственной власти – мог в русском сердце всегда вызывать только одно отвращение, которое и символизировал Гоголь, когда подставил приятные округлости щек проворовавшегося плута под градоначальнический сапог (одна из самых сильных сцен второго тома «Мертвых душ», дошедшая до нас во фрагментах, все же достаточно красноречивых…).

Итак, Герцен ясно почувствовал, что у него – в чужом пиру похмелье, что его собственное западничество – вещь весьма сомнительная и есть ни более, ни менее как мечта русского гимназиста «Монтигомо Ястребиного Когтя» об Америке (ср. Чехов «Мальчики»).

Это как раз и был для Герцена весьма тяжелый период, когда он перестал быть «русским мальчиком», а почувствовал в первый раз всю правоту тех знатоков Запада, какими были славянофилы с Хомяковым во главе. Не знаем, почувствовал ли он раскаяние, когда в довершение 1848 г. от него сбежала с Гервегом его собственная жена, с тем самым Гервегом, который был певцом не только классовой ненависти, но ненависти вообще…

Неисправимый западник Тургенев (alias – Потугин из романа «Дым») ужаснулся, увидев, как Герцена сразу потянуло и на общину, и к старообрядцам, как он медленно, но неуклонно стал обнаруживать в себе вторую свою природу, бывшую вместе с тем и его основной природой, превращавшей дуализм в монизм: природу радикального славянофила и даже своеобразного монархиста, словом, все то, что впоследствии так раздражало в нем Ленина. Ведь он просто стал жалеть и любить Россию, хотя и сорвался в этом на теме польского восстания, которое оказалось для него чем‑то вроде красного сукна для быка: этот красный цвет распалил в нем более поверхностные слои его натуры, слои радикала‑пораженца, красного идеолога, носителя той заразы, которой он набрался у Белинского последнего периода, у Бакунина и других. Но и здесь следует сказать, что в Бакунине сквозь его анархическую фуриозность пробивалось своеобразное славянофильство, сказывавшееся в опасливом отношении к германскому милитаризму, которому так поклонялся Карл Маркс, передавши это поклонение вместе с ненавистью и презреньем к России Ленину, законченному типу принципиального русофоба, государственного изменника и пораженца, типичного красного эмигранта, какого с такой силой пародировал Достоевский:

 

И восстанье начиная

Он бежал в чужие краи.

 

Самое жуткое и непростительное было в Ленине то, что это восстание было в то же время «подхалимажем» в отношении к внешнему империалистически‑завоевательному «барину».

Пораженцем в стиле Ленина Герцен все же не был, и поляков он любил и поддерживал из своеобразного радикально‑бакунинско‑анархического панславизма и отталкивания от германского милитаризма, черты которого он усматривал в русском имперском военном стиле, что, может быть, и не было до конца неверным. Тема эта была для него, как и для всех славянофильствующих историософов, невыносимо жгучей и болезненно мучительной. Здесь «Искандера» надо постараться понять, но надо также понять Каткова, как и те толщи России, которых настроение, инстинктивное и утробно‑биологическое, выражал Катков.

Своеобразное пораженчество Герцена несомненно разделяли некоторые русские сановники и бюрократы, может быть, некоторое время сам Государь, придворные круги вроде гр. Валуева – во всяком случае. Это и давало повод утверждать Каткову, что «корни польского мятежа были не в Варшаве, а в Петербурге и в Москве».

До рокового 1863 г. – года польского восстания, безнадежно скомпрометированного всеевропейской интригой против России, Герцен действительно был в России властителем дум. И его газеты, издававшиеся на чужбине, – сначала «Полярную Звезду», а потом знаменитый «Колокол», – действительно читала вся Россия, от Царя до самого скромного чиновника, офицера и студента…

Но никогда не следует забывать того, что время роста славы Герцена, отзвуков его «Колокола» шло параллельно с ростом славы и сияния Царя‑Освободителя – и притом в душе самого Герцена.

На почве общего порыва к освобождению и к всенародному счастью и богатству (что впоследствии так возненавидел моральный автор злодеяния 1 марта 1881 г., презренный и тупой Михайловский, невежественный позитивист, которого даже одно время любивший его H.A. Бердяев назвал «беспомощным в философии») – на этой общей почве с Царем‑Освободителем и возникли лучшие статьи Герцена как в «Полярной Звезде», так и в «Колоколе», – все до того же рокового 1863 г. Этот проклятый год спаял Герцена жуткими узами, надолго нерасторжимыми, с красной эмиграцией. Но в силу всего сказанного и в силу никогда не прощенного Герцену «левыми» приветственного вопля, обращенного к Царю‑Освободителю:

– Ты победил, Галилеянин! можно смело сказать, что в лучших своих вещах и в лучшие свои минуты Герцен был и с алтарем, и с троном.

Вот что говорит по этому поводу академик П.Б. Струве в «Вехах», в одной из самых «левых» статей этого сборника:

«…Герцен, несмотря на свой социализм и атеизм, вечно борется в себе со своим интеллигентским ликом. Вернее, Герцен иногда носит как бы мундир русского интеллигента, и расхождение его с деятелями 60‑х годов не есть опять‑таки просто исторический и исторически обусловленный факт конфликта людей разных формаций культурного развития и общественной мысли, а нечто гораздо более крупное и существенное. Чернышевский, по всему существу своему, другой человек, чем Герцен» («Вехи», 1909, с. 134).

Блестящий русский гегелианец и первоклассный литературный критик‑философ, H.H. Страхов так определил Чернышевского и его «героев» из «Что делать?»: «чудовищная остановка в развитии».

Если перевести это эвфемическое выражение на откровенное и недвусмысленное, то мысль проф. Страхова можно выразить так:

То, что оттолкнуло Герцена от людей 60‑х годов и главным образом от банды засевшей в «Современнике», «Русском Слове», «Свистке», «Деле» и прочих постыдных листках, было невероятное одичание всего шестидесятничества.

Если для Чернышевского Герцен «ископаемая кость» – он так выразился, – то мы прибавим от себя:

Да, конечно, Герцен несомненно «ископаемая кость» для Чернышевского и Ленина, поскольку они, как бешеные свиньи, разворачивая своими «пятачками» ниву Русской Культуры, докопались до человеческой кости высоко развитого человеческого типа, в которой они ровно ничего не поняли и могли только хрюкать в злобном недоумении…

Марксистов Герцен просто не выносил. Для него их террор и нетерпимость были выжиганием серной кислотой глаз инакомыслящим. Повторяя слова Герцена, В.В. Розанов впоследствии (в «Литературных изгнанниках») и сказал по поводу Чернышевского и Ко (включая и Белинского):

«У каждого мерзавца был шприц с серной кислотой для выжигания глаз инакомыслящим»…

Как и следовало ожидать, конец Герцена был трагическим и печальным, тем более что он совпал с Франко‑Прусской войной, для изображения которой у Достоевского в «Бесах» понадобилась своеобразная трагически карикатурная симфония талантливого в своем роде Лямшина (одного из «бесов», не выдержавшего кровавой мерзости и в котором заговорил человек).

За ненадобностью Герцен почувствовал, что «Колокол» надо прекратить. Его медь звучала надтреснуто, и во избежание тонов старой кастрюли Герцен сам закрыл его в 1868 г. Герцен не хотел принимать участие в «жизни червей в сыре», как он именовал мещанский западный идеал. Но ведь именно к такому идеалу и призывали «люди» 60‑х годов – и среди самых жирных «червяков» были спятившие с ума Ткачев и Писарев, возненавидевшие всякую культуру с наукой и искусством во главе. Предчувствуя эру грядущих войн и даже безумие нацизма и фашизма, Герцен призывал сторониться от всякого насилия, и его призыв остается полностью в силе и для нашего времени. Может быть, более чем когда‑либо для наших дней актуален его вопль:

«Прочь от темных путей безумия, путей разрушения!»

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 222; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!