История собственно провансальской инквизиции
Провансальская инквизиция не всегда была беспощадна — она знала оправдательные приговоры. Тогда трибунал выдавал подсудимому копию со своего постановления, в котором имя обвинителя, конечно, не упоминалось. Тень подозрения все-таки оставалась, подсуди мый был близок к преступлению по убеждению инкви зиторов, и легкое каноническое наказание, как то: уси ленная молитва, земные поклоны, считалось необходимым. В то же время оправданный получал от инквизитора отпущение от всякого дальнейшего преследования за свои мнимый проступок.
Разбирая громадную массу протоколов, чаще всего встречаешь приговор, объявлявший подсудимых в положс нии подозреваемых. При многочисленности подсудимых, при том характере процесса, когда малейшего желания всякого лица было достаточно для привлечения кого угод но к ответственности, это было весьма естественно. Улики были ничтожные, свидетель твердил одни стереотипные фразы: «Я слышал, как говорили...» и тому подобное. Подсудимый оказывался истинным католиком, но раз закравшееся подозрение нельзя было уничтожить никакими доводами. Подозрение формулировалось трояко: слабое, тяжкое и сильное.
Но должно заметить, что даже для права быть в подозрении требовалось все-таки оправдание от обвинения, а следовательно, казалось бы, и от всякого подозрения. За сим следовало полное клятвенное отречение от всяких видов ереси, которой прежде, может быть, вовсе и не знал подозреваемый. Тогда с него снимали отлучение и принимали в лоно Церкви как обращенного, но присуждая все же к церковному наказанию на три года. Это значило оставить в самом легком подозрении.
|
|
Тот, кто после всех вопросов, даже пытки, отказывался дать отречение от ереси, может быть не чувствуя за собой никакой вины и не желая клеветать на себя, а может быть и по упрямству, наказывался собственно по категории подозреваемых. Такие считались находящимися под тяжким и сильным подозрением. Они оставались под анафемой и если в продолжение года не приобретали права освободиться от нее, то считались еретиками упорными, хотя бы против них в этот год не было представлено никаких обвинений. Тогда их снова приводили в трибунал и бесповоротно решали их участь, передавая в руки светской власти. Весь срочный год они были лишены общества; всякий, кто случайно садился за один стол с ними, лишался права ходить в церковь в продолжение месяца. Конечно, они не могли занимать никаких должностей; даже умирая, они не могли пригласить врача, и позднейшие соборы в Безьере (1246) и в Альби (1254) осуждали такого врача, как соучастника.
Явившись в трибунал раньше года, такой человек свободно получал разрешение и присуждался к церковному наказанию на пять лет и в случае тяжелого подозрения на есять лет. Вполне отрекшийся и получивший прощение, но после снова впавший в ересь или заподозренный, уже не получал никакого снисхождения, а признавался отпавшим. Ему был один исход — смерть на костре, судьба еретика нераскаявшегося и необращенного. Обратившийся к трибуналам, с раскаянием раньше года, получал прощение, снятие отлучения, но с условием особых, весьма тяжелых дисциплинарных предписаний. Он должен был носить покаянную одежду темного цвета, сшитую на манер сутаны с большим крестом на груди и на спине, — мешок, в который просовывалась одна голова. Он должен был публично бичевать себя и примириться с путешествиями к святым местам, бдением, постом, истязаниями и постоянной молитвой в продолжение определенного времени.
|
|
Сам обряд отпущения по истечении срока епитимьи торжественно совершался в главной церкви города, в присутствии экс-еретика. Какой-нибудь доминиканец говорил с кафедры перед народом о тяжести обвинений, которые лежат на каявшемся. Теперь святая инквизиция соизволила совершенно простить его. Склоняя колена, клялся каявшийся, за ним клялись двенадцать человек поручителей, которые знали его жизнь в продолжение трех, пяти или десяти лет, смотря по степени подозрения. Только получив такие гарантии, Церковь отпускала на свободу того, кто хоть раз попал в ее трибуналы.
|
|
Первая инквизиция несравненно более дорожила жизнью человека, чем испанская. Казней было мало. Это происходило не столько от духа ее законодательства, хотя после оно стало значительно суровее, сколько от личного характера альбигойцев. Большая часть последних предпочитала обращение и покаяние, хотя и притворное; не только подозреваемые соумышленники, даже прямые еретики в большинстве случаев сознавались при начале допроса, многие являлись добровольно, рассчитывая на снисхождение.
Мы знаем, что альбигойство, по самому принципу своей веры, не любило и не ценило мученичеств. И потому к нескольких фолиантах протоколов передача в руки свете кой власти, то есть смертный приговор, встречается весь ма редко, как исключение. Зато в больших городах редкое воскресенье в доминиканских монастырях и в кафедральных соборах не было обращения какого-нибудь еретика и подозреваемого, а по улицам провансальских и ломбарде ких городов постоянно сновали взад и вперед люди с двумя крестами на груди, а нередко с опущенными на лицо капюшонами, а также женщины с желтыми крестами ни черных вуалях.
|
|
Так как казни были редки, то акт веры (аутодафе), как единственный публичный обряд инквизиции, привлекал к себе все внимание публики и потому совершался с некоторой торжественностью. По воскресеньям обыкновенно в церквях читали, кого, где и когда будут при нимать в лоно католичества, и приглашали народ слушать проповедь такого-то отца-инквизитора. Если обращенный был из числа сильно подозрительных, то во всех церквях в назначенный день не допускали проповеди, чтобы сосредоточить все внимание на одном месте. Как на праздник, народ устремлялся в собор смотреть на еретика. По большей части это был человек, ничем не при частный к альбигойству, а такой же католик, как и дру гие, имевшие счастье быть оставленными в слабом подо зрении. Он стоял на особом помосте, босой, в простой черной одежде. Начиналась обедня. После Апостола отец инквизитор велеречиво громил еретиков. Потом он переходил к предмету торжества. Он рассказывал, как было дело, скрывая имена, и заключал, что подсудимому дозволено отречься в присутствии всех предстоящих. Тот клялся над крестом и Евангелием, подписывал акт отречения, если умел писать, инквизитор разрешал его и внятно прочитывал то каноническое наказание, которому он подвергался.
Аутодафе разнообразилось по степени подозрения кающегося и по прихотливой изобретательности различных соборов. Приведенные нами постановления Доминика служили основой всякой епитимьи. Но костюм и другие условия покаяния разнились. Простые еретики и подозреваемые носили два желтых креста, но бывшие «совершенными» и альбигойскими духовными лицами носили третий крест: мужчины на капюшонах, а женщины на вуалях. Капюшон спускался на лицо, в нем были прорезаны отверстия для глаз и губ. В таком наряде обращенный беретик походил на фигуру восточного схимника. Носить кресты было обязательно, под страхом конфискации имущества. Сам Раймонд Тулузский позаботился об этом (85). Всякое украшение на платье из золота, серебра, а также шелковые уборы воспрещались. По воскресеньям и праздникам, кроме Богоявления и Вознесения, каявшийся обязан был являться в церковь и приносить с собой пучок розог. Во время чтения Апостола он снимал с себя обувь и платье, брал в руки крест и предлагал себя бить священнику. Этот обычай шел с X века, когда священники секли присужденных к покаянию, как господа своих рабов. Он имел целью унижение со стороны грешника, которое способствует спасению.
Все каявшиеся должны были присутствовать при каждой церковной процессии. Вместо свечей они несли розги. По окончании крестного хода они подходили к священникам для получения следуемых ударов. Раз в месяц они должны были являться с такой же странной просьбой в те дома, где прежде они виделись с еретиками. Они три раза в году приобщались; дома и в церкви клали учащенные поклоны. Они не могли пропускать ни одной службы соблюдали посты. В этом отношении каявшимся предлагаюсь целая диета, тщательно определявшая, в какой день какая им следовала пища. Во время поста они стояли за церковной дверью до Великого Четверга. Им предписано было обойти замечательные храмы и монастыри Франции, Италии и Испании, славные или своими мощами, или воспоминаниями. Эти богомолья бывали большие и малые; к первым причислялись храмы святого Петра в Риме, Иакова Компостельского, Фомы Кентерберийского, Кельнский трех царей; к малым — святой Эгидий в Сен-Жилле, святой Дионисий, святой Марциал, святой Леонард в Лиможе (86).
Лангедокские инквизиторы посылали и в Сен-Дени, в Сито, в Клюни и к Иакову Компостельскому, и, конечно, прежде всего следовало посетить знаменитые церкви ту-лузские, такие как кафедральный собор святых Стефана и Сатурнина. Каявшийся обязывался также сражаться по назначению Церкви против мусульман и против еретиков. Из опасения, что ересь может путем пилигримства осквернить святую почву Палестины, собор нарбоннский в 1235 году запретил каявшимся странствия за море (87).
Местный священник обязывался наблюдать за каявшимися своего прихода и подавать о них трибуналу точные и подробные донесения.
Церковное покаяние было не единственным для тех, преступление которых было чем-либо важно или которые долго упорствовали в признании. Такие лишались всех прав состояния. Они изгонялись со всех должностей. Часто им даже запрещалось жить в местах их прежнего пребывания; их переводили в католические города, где они ни для кого не могли быть опасны. В Безьере в 1246 году их подвели на основании восьмого канона под категорию отлученных, не принимали к засвидетельствованию их завещаний и не допускали к ним врача, даже во время смертельной болезни.
Но гораздо беспощаднее относилась инквизиция к тем, кто перед ее лицом сохранял упорство в ереси и, горделиво не отрекаясь от нее, провозглашал свою веру святой или кто только на пытке сознавался в ереси.
Первое влекло к костру, второе — к пожизненному зак лючению в государственной тюрьме.
То и другое сопровождалось проклятием. Каждое воскресенье повторялась эта анафема на страх всем верным. Во время чтения похоронного списка молящиеся тушили свои свечи, а колокола погребально звонили.
Государственная власть, со своей стороны, бралась был. орудием исполнения приговора ив вознаграждение брала большую долю из имущества осужденного. Обыкновенно ком муна, инквизиция, епископ одинаково были наследниками всего достояния казненного. Коммуну сменил впоследствии королевский фиск, когда Лангедок стал принадлежать коро левской короне, а в Италии — местные принчипи, когда пала независимость городов. Описанная движимость шла на тюрьмы и на содержание служителей трибуналов. Дома, в которых жили еретики, не доставались никому. Они, как осквернен ные, должны быть разрушены; на то место, где они стояли свозили нечистоты. Всякий, кто стал бы строиться тут или предполагал очистить и культивировать такое место, подвергался отлучению (88).
Инквизиция в точности опиралась на законы Фридриха II. Раймонд VII Тулузский до того простер свою ревность к истреблению альбигойских жилищ, что даже озаботился сносить отдаленные хижины в лесах и горах. Интересно наблюдать в документах эту сделку. За сколько продавали себя инквизиторам католические государи?
Во Франции могущественная королевская власть целые столетия служила инквизиторам своими прокурорами и нотариусами для производства дела. С течением времени, в XIV столетии, когда последние встали под наблюдение прокурора, тот предписывал им наблюдать, чтобы не было злоупотреблений и грабежа монахов в трибуналах. Нотариусы, чиновники прежде весьма незначительные, стали теперь более чем секретари; они назначались из легистов с учеными степенями докторов и бакалавров. Они сами и их помощники должны были непременно присутствовать при каждом процессе. Они скрепляли, подписывали приговор и прикладывали к нему печать. Все легаты заботились лишь о выгоде королевского фиска, и им было выгодно подобное учреждение, которое легко могло найти источники доходов.
Мы знаем, что позже короли довели свою законную треть до половины. При канцеляриях инквизиции откры-глась особая канцелярия нотариуса. Королевский прокурор просматривал все процессы, которые нотариус обязан был препровождать к нему под опасением штрафа в сто солидов. Прокурора интересовал собственно доход, а вовсе не юстиция, потому что он на каждой странице видел ее посмеяние. Нотариус должен был, кроме того, иметь у себя две белые книги: одну для ведения протокола, другую для регистрации конфискаций, штрафов, уплат в пользу фиска. Об этих последних следовало извещать прокурора на другой день под страхом штрафа в сто солидов. Нотариус хранил дела инквизиции в специальных шкапах, вместе с инквизитором он имел ключ от них, но королевский или наместничий казначей имел также свой ключ, чтобы при случае свободно проверить свои приходы. За свои труды нотариус брал двадцать солидов за протокол, пять солидов за сентенцию и несколько меньше за отлучительную копию. За произвольный побор он платил двойной штраф. Администрация за розыск свидетелей брала два солида и шесть денариев с человека (89).
Обе стороны жили в тесной дружбе. Одна из другой извлекала всевозможные выгоды. Нотариус и никто из светских лиц не могли касаться духовных дел без полномочия инквизиторов. Никто не мог быть арестован по какому бы то ни было церковному делу без приказания инквизиторов, а это была обширная подсудность, так как сверх всего трибунал наблюдает еще за благочинием и жизнью священников, церковным благочинием и порядком богослужения. Что могло избавить и обезопасить от знакомства с застенками инквизиции, особенно при таких отношениях к ней светской власти? Последняя за все свои услуги требовала одного: чтобы ей сообщали об арестах и осуждениях. Таким удовлетворением личного самолюбия довольствовалась монархическая власть.
Все правила были вывешены публично на досках в трибунале инквизиции и у нотариуса, чтобы никто не отговаривался их незнанием. Трибунал, готовясь изречь свой страшный приговор заточения или смерти, в исключительных случаях мог созывать легистов и проверял дела их судом, но с соблюдением тайны; понятно, что к этому средству почти никогда не обращались, хотя буллы на этот счет существовали. Никакая гражданская власть не могла освободить из тюрьмы человека, заключенного инквизиторами. Такая попытка судилась бы наравне с еретичеством. Бонн фаций VIII подтвердил это своими декреталиями (90). Заточенный был собственностью инквизиции или, лучше сказать, одного папы.
На вечное заточение обрекались те подсудимые, которые отреклись от ереси только после крайних угроз и пытки. Таковой вынужден был дать клятву отречения, обязывался защищать католическую веру; с него снимали отлучение и, после всей церемонии, из церкви отправляли в тюрьму на пожизненное заключение для того, чтобы он мог достойно искупить свой грех. Инквизиция плохо верила клятвам, при сягам и отречениям. Она знала, что вынужденное согласие не может внушить доверия. Если отрекшийся был искре нен, то его заточение будет удовлетворением правосудию; если нет, то это будет наказание.
Осужденный сидел в отдельном каземате; он не знал и не видел своих соседей. Только муж и жена могли быть посажены вместе. В Италии тюремщики были снисходительнее французских и провансальских. Там посетители имели доступ к заключенным. Сперва осужденных помещали и государственные тюрьмы, потом стали строить особые, в центре города, по указанию епископа. Опасных преступ никое держали в темных подземных казематах, куда не про ни кал свежий воздух.
В 1311 году Климент V первым позволил надевать на заключенных кандалы на руки и на ноги. Об этом всегда с точностью и с указанием причины обозначалось в определении суда. Пища состояла из хлеба и воды. Хлеб, по соборным толкованиям, обозначал печаль, вода — несчастье. Содержание малоимущих арестантов шло из остатков их конфискованного имущества, прочих — за счет сумм инквизиции. В некоторых испанских трибуналах осужденных перед заточением клеймили.
Заточение могло быть временным, если преступник обнаруживал признаки искреннего раскаяния. Но это было исключением и нуждалось в особом утверждении епископа. По освобождении обращенный сам был обязан преследовать еретиков. Просидевший в заточении определенное время всегда мог быть снова привлечен к наказанию, если того требовала польза веры, а поводов к тому всегда бывало достаточно.
Еретики, от которых суд не мог вынудить отречения, так называемые упорные и вторично отпавшие присуждались к смертной казни сожжением. Но рука духовной особы не могла подписывать смертный приговор. Трибунал в таких случаях постанавливал: передать виновного в руки светской власти. Последняя знала, что скрывается под этими лаконичными словами. Так повелось с веронского собора 1183 году. В свою очередь, светским властям нельзя было не совершить казни над осужденным, ибо это равнялось ослушанию воли и распоряжения трибунала.
Должно заметить, что инквизиторы вообще избегали этой формулы. Они употребляли все искренние усилия, чтобы одолеть нераскаянного и не допустить его до костра. Они понимали, что казнь за убеждения не есть уже ни исправление, ни наказание, что она осеняет преступника венцом мученика и делает его пример привлекательным для многих. Они высоко ценили жизнь человека. Они использовали все, что внушало им благоразумие, диалектика, искусство их убеждений; они всеми мерами строгости и кротости старались подействовать на нераскаявшегося, чтобы вернуть его к Церкви. Ему давали время одуматься. Родные, друзья, ловкие проповедники навещали его в тюрьме и беседовали с ним. Наконец, приходил сам епископ. Еретик уже требовал казни; он, видимо, горел нетерпением погибнуть на костре. Но инквизиторы тоже не уступали, и удваивали свои просьбы и свою мягкость. Ему обещали по возможности облегчить заключение. Когда ничто не помогало — назначали день казни и снова отдаляли его. Иногда приговор сменялся заключением накануне траурной церемонии.
Так как казни случались довольно редко и были событием, то они обыкновенно волновали всю округу. Народ к дню казни стекался в город. О ней сообщали во всех церквях епархии. На площади готовили подмостки со связками дров. Осужденного проводили в одной рубашке, окруженного служителями инквизиции. В его руке был факел; перед ним несли распятие. Духовенство с хоругвями открывало процессию, потом шел главный инквизитор, окруженный клиром, певшим духовные гимны, и знаменосец инквизиции.
За ним по два в ряд шествовали члены трибунала. Толпы, без различия званий, падали ниц пред страшным знаменем. Когда процессия останавливалась на месте казни, то секретарь читал краткое извлечение из дела и приговора инквизиции. Тогда инквизитор всходил на трибуну. Он говорил об ужасах и нечестии ереси, передавал осужденного, как нераскаянного, в руки светского правосудия и произ носил над ним проклятие. Тогда к нему подходили королевские солдаты; один из королевских чиновников читал, что в силу закона еретики предаются сожжению. Палачи связы вали осужденного и костер поджигали.
Тот, кто раз обманул доверие инквизиции и снопа был приведен пред трибунал, как уже вторично отпан ший, не мог надеяться ни на какую пощаду. Отречение, как бы он охотно ни давал его, более не помогало; его предавали анафеме и светскому правосудию. Единственное снисхождение, которое могли сделать ему, — это повесить и задушить на эшафоте и уже потом кинуть на пылавший костер.
Бегство из тюрьмы равнялось сознанию в ереси. Оно не избавляло от заочной казни, хотя бы бежавший по своему преступлению заслуживал простого канонического наказания. С такой же церемонией приходили к костру; вместо самого осужденного присутствовала его деревянная статуи в колпаке и одежде осужденных. Ее держали на высоком древке и обходились с ней как с живым человеком. После заочного прочтения приговора статую кидали в огонь. Правосудие было удовлетворено.
Так как фанатичные еретики, не ожидая пощады, сами умерщвляли себя, то инквизиционная бюрократия выра ботала акт об особом осуждении тех еретиков, которые наложат на себя руки (91).
Если агенты инквизиции нигде не находили еретика и он не являлся по вызову, то, как ослушный, он тем самым объявлял себя нераскаявшимся еретиком. Поэтому заоч ный приговор составлялся обыкновенно в таком же смысле, с той только разницей, что вместо отсутствующего ю рело его изображение, деревянное или бумажное. Дети м внуки погибшего на костре еретика были лишены всех граж данских прав; они не могли получить никакого граждане кого и духовного места, даже если оставались католиками Над ними тяготело проклятие отцов.
Если во время следствия трибунал открывал, что обвиненный в ереси уже скончался, то ничто не останавливало судей потревожить могильный сон покойного. Еще Иннокентий III в 1207 году разрешил эту месть мертвым, предписывая удалять из христианского кладбища трупы еретиков (92). Но позднейшие соборы требовали сожжения этих трупов, чтобы еретик знал, что самая смерть не избавит его от воздаяния. Трибунал решал в таких случаях вырыть кости из гробницы и сжечь их, дабы опозоренная память еретиков потерялась в потомстве.
Трибунал с приором доминиканцев, королевским наместником или его чиновником, окруженный толпой народа, отправлялся на кладбище, где вырывали трупы. Процессия тем же порядком возвращалась назад в город, в открытом ящике волокли потревоженные кости, а герольд, : ехавший впереди, громким голосом кричал:
— Кто так поступит, так и погибнет (93).
Потом на площади публично жгли останки. Иногда без всякого постановления трибунала предпринимали очистку кладбищ, где лежали кости еретиков. В этих могилах, как оскверненных, нельзя было более хоронить умерших. Трупы еретиков сносили на особое место вдали от города, туда же, куда выкидывали падаль и всякие нечистоты.
На христианских кладбищах могли покоиться только истинные католики, потому при смерти свидетельство священника было необходимо. Кто похоронил еретика или заподозренного, тот должен был вырыть его собственными руками. Сверх того он подвергался отлучению от Церкви.
Во всех приведенных случаях трибунал еще строже преследовал преступления лиц духовных. Мера наказания была для них несравнимо выше. Так как инквизиция наблюдала за порядком церковного культа, то нарушение его преследовалось как ересь. Так, например, священник, который вторично окрестит неправильно окрещенного, присуждался к низложению и заключению. Могли наказывать за любое посрамление богослужения. Понятно, что таких преступников было много. Когда в XIV столетии появился протест против узурпации пап и духовенства в самой среде нищенствующих монахов, то поводы к обличению священников монахов являлись еще чаще.
Между альбигойцами, как мы уже знаем, встречались и бывшие католические духовные лица. Прежде чем предать виновного в руки светского правосудия, его следовало лишить духовного сана и, испросив разрешение местного епископа, низложить.
Обряд низложения совершали публично у того же эшафота, но с большим торжеством, в присутствии легата, кардинала и высшего духовенства. Осужденный стоял в полном священническом облачении; вокруг него теснились инквизиторы. После прочтения приговора старший инквизитор, сказав небольшую речь, произносил формулу отлучения. Он обращался к осужденному:
— Именем Бога Всемогущего, Отца, и Сына, и Святого Духа, властью апостольскою и нашей, мы, посланные в эти страны, снимаем с тебя твой духовный сан и отрешаем тебя от священнической и других обязанностей. Мы низлагаем, лишаем и исключаем тебя от всех церковных бенефиций, духовных прав и привилегий. В силу всего этого мы просим присутствующего здесь благородного сенешаля взять тебя в свое распоряжение и настоятельно предлагаем ему при исполнении наказания поступить с тобою согласно приговору.
Тогда к осужденному подходил старший по сану из присутствующих прелатов и приказывал разоблачить его до исподней одежды. При этом он лишал его последовательно всех знаков и достоинств священнического или ди-аконского звания, чаши и блюда, священнических одежд, далматики, Евангелия. Каждая вещь отрешалась от него торжественно, что сопровождалось всякий раз произнесением особой латинской формулы, в которой разъяснялось символическое значение каждого предмета. Даже чтец и церковный сторож осуждались с большей церемонией, чем всякие бароны и герцоги. От чтеца отбирали его книги, оч сторожа церковные ключи. Уже после окончания обряда военная стража брала виновного и поступала с ним со гласно приговору, то есть или отводила его в темницу, или возводила тут же на костер. Инквизиция не имела пристра стия к своему сословию. Она старалась мерами строгости поднять духовенство и отвратить соблазн.
«Что ужасно и возмутительно в каждом христианине, то, несомненно, относительно человека духовного или пресвитера читать и слушать еще ужаснее и потому должно быть подвергаемо наказанию более тяжкому» (94).
Но такой цели, то есть очищения и возвышения нравов духовенства, инквизиторы никак не могли достигнуть, руководствуясь своей системой. Средства, избранные ими, помогали не истине, а страстям. Меньше всего можно было ожидать справедливости там, где побуждением было слу жение не любви, а ненависти. Страшные жертвы, принесенные инквизицией во имя религии, послужили не на пользу, а во вред ей. Церковь в них не нуждалась, потому что они опозорили ее.
Скоро и сами инквизиторы, хранившие долго бесстрастность и руководствовавшиеся одной фанатической ревностью к своему делу, испытали соблазн и стали злоупотреблять своей безотчетной и громадной властью. Уже в XIII столетии раздался обвинительный голос против злоупотреблений.
«Почему отказывают обвиненным в законном их праве защищать себя? — спрашивал один из католических богословов. — Зачем обвиняют в ереси честных женщин единственно за то, что они отказываются удовлетворить беспутным предложениям некоторых священников, тогда как в то же время отпускают без покаяния богатых еретиков, которые могут заплатить судьям и откупиться?» (95)
Эти слова открывают такие тайны трибунала, которые никак не могли попасть в ее официальные протоколы. Значит, позднейшие инквизиторы, которые насиловали еретичек и мнимых ведьм после осуждения или покупали их расположение ложными обещаниями спасения их жизни, имели пример в делах трибуналов прежнего времени. Пылкая ненависть, которую всегда внушало к себе католическое духовенство в Лангедоке, бывшее гасителем культуры и цивилизации, ненависть, художественным памятником которой служат вечно свежие стансы провансальских трубадуров, обязана своей силой более всего деятельности инквизиторов, системе насилия, которую они приносили с собой, их методичной жестокости, особенно лицемерию, корыстолюбию и низости врага и без того ужасного и могущественного.
Эту власть можно было смело назвать всесильной, и оттого она легко могла стать позорной. Особенно обнаруживались корыстные цели инквизиции относительно так называемых соумышленников. Трибунал привлекал к своему суду всякого, кого кто-либо из его членов желал осудить, опозорить, обобрать, изгнать, заключить или казнить. От него зависело обличить любого католика в соумыш-лении и подвергнуть наказанию. Если мы видели, как трудно было определить границы так называемому подозрению, то в вопросе о соумышлении инквизиция не встречала никаких пределов в подсудности. В самом деле, что не подлежало сжатому, но в сущности столь широкому определению? Кто не знал про ересь, кто мог избегнуть знакомства с еретиками, когда последние одно время даже превосходили численностью самих католиков, и кто в душе, отстраняясь от всякой солидарности с ними, по букве закона, формально не подходил под категорию соумышления? Между тем соумышленники были поставлены рядом с защитниками. Они преследовались как настоящие еретики.
Относительно их надо отличать две эпохи: до и после 1250 года. В первый период их сперва отлучали заочно, но через сорок дней (а позже через год или два) они должны были являться снова и в случае откровенного сознания, если притом трибунал ничего не имел особенного против их личности, присуждались к церковному покаянию. В противном случае они становились предметом позора и источником дохода. Каждый месяц, в продолжение которого виновный не получал разрешения, он должен был платить пятьдесят солидов, которые шли в пользу епископа или правительства. Он не мог иметь голоса на выборах, не мог быть адвокатом, нотариусом, лишался права свидетельства, права завещания, права наследования. Четвертую часть своего имущества он вносил в виде пени, Лишенный покровительства законов, он не мог жаловаться ни на кого, а его мог преследовать всякий; его защита на суде не имела силы, так как он считался обесчещенным. На раскаявшихся лежала тяжесть общественного позора и презрения. Покаяние за соумышление продолжалось от пяти до десяти лет. Осужденный оказывался в положении обращенного еретика. Подобно ему он должен был усиленно молиться, поститься, в известное время выходить из храма и стоять за дверьми, носить покаянную одежду с крестом, не пропускать религиозных церемоний, крестных ходов, быть публично битым каждое воскресенье пред порталом церкви.
В 1253 году последовал указ Иннокентия IV заменять покаяние обеспеченных соумышленников деньгами. Это было нечто вроде индульгенций, которые старательно раздавал этот папа. Потому в легенде Матвея Парижского о сновидениях, бывших одному кардиналу, Церковь в образе плачущей женщины говорит Господу, что Иннокентий IV обратил ее в меняльную лавку, поколебал нравы и веру и уничтожил справедливость. Папа предназначал этот новый ис точник, странно переводивший веру на деньги, для содержания трибуналов. Преемник его поддерживал такое распоряжение. Так как исполнение приговоров лежало на правительстве, то светская власть во Франции распорядилась поднять эту плату, чтобы получить долю и за свои труды. Впоследствии французский король почти совсем присвоил этот источник дохода и отдавал инквизиции лишь ничтожную долю. Наконец, сбор этот стал торговлей и принял чисто коммерческий характер. Например, в 1310 году одному каявшемуся было дозволено избавиться от позорных крестов за тридцать ливров, которые пошли на постройку моста и его родном городе.
Ослушники римских приказаний и святой инквизиции в глазах трибуналов также были соумышленниками. На них ложилась иногда более тяжелая ответственность. Так, тот, кто позволил поселиться на своей земле еретику, лишался своих владений в пользу сюзерена. Всякий, кто откажется воевать с еретиками, в силу буллы того же Иннокентия IV от 1254 года, кто будет противиться крестовой проповеди и в продолжение года не окажет достаточных оснований для разрешения, — сам считается соумышленником; в этих случаях наказание сопряжено с лишением всяких прав на владение. Церковь благословляет его врагов, освобождает его вассалов от обязательств, каждый может отнять его достояние и владеть им под условием истребления еретиков и исполнения обещаний относительно Церкви.
Римский двор всегда хорошо сознавал, как мало помогают всякие внешние средства к уничтожению ереси. Гильдебранд целью своей клерикальной ревности поставил искоренение причины и поводов зла. С этого времени лучшие люди громко требовали реформы нравов клира, распространения поучений и расширения проповеди. В вопросе об еретиках многие из них если и стояли за инквизицию, то далеко не за такую, какая осуществилась на практике; сознательно они предпочитали слова убеждения и высокий нравственный пример. Когда облагородится духовенство и поймет свое истинное призвание, улучшатся его нравы, тем самым уничтожатся и предлоги к нападкам на католицизм. Такую мысль, между прочим, проводил Доминик.
Подобные меры требовали подвига и много идеального самопожертвования; исполнители в массе, а не в отдельных личностях должны были обладать самоотречением, редкой нравственной высотой характера, одним словом, теми духовными свойствами, которых никак не могли воспитать века бесправия и насилия. Лучшие и благороднейшие силы уходили на служение личному спасению, сосредотачивались в себе, отрешались от этого бренного мира; в тиши монастырей и в ученой келье они стремились к иному, лучшему, безуспешно занимаясь разрешением заман-яивыхтайн бытия. Они являли высокие примеры бескорыстия и нравственной чистоты, но всегда имели в виду узкую личную цель, а не дело общечеловеческого спасения. И потому втуне, неведомо никому и без пользы пропадали благородные примеры этих людей, живших не земными интересами, а идеальными помыслами.
Средневековый рыцарь, бившийся за сирых и убогих, во славу креста и Мадонны, был продуктом уже сложившихся исторических обстоятельств, слугой людей, руководивших обществом, естественно дававших ему тон и пример, потому что они обладали относительной образованностью и ученостью, а тем и другим всякое общество направляется и движется. Эти люди эксплуатировали его и поставили в такое противоречие с его прямым призванием и личными стремлениями, выпутаться из которого ему было невозможно. Тем менее было ему возможности возвыситься до идеальных стремлений. Потому в некотором смысле инквизиция была прямым и безысходным результатом условий тогдашнего нравственного состояния общества, законным, хотя и плачевным порождением времени. Она объясняется отсутствием образовательных сил, закованной в богословскую ферулу*1 мыслью, преобладанием схоластического богословия, отсюда — односторонним предпочтением богословия и философии всякому другому знанию, решительной невозможностью при таких интеллектуальных данных подняться до нравственной высоты целым тысячам людей, корыстолюбием рыцарского сословия, понятным в людях, которые в большинстве жили для тела и дрались из-за обогащения, и, наконец, быстротой распространения ереси, подавить которую могла только война.
Из двух средств — убеждения и инквизиции — было выбрано легчайшее. Примириться с ересью, возвыситься до терпимости было невозможно для тех веков, когда само христианство было еще молодой религией и когда служс ние католицизму давало духовенству, то есть руководителям, источники и прелести существования. Доходы аббатстн, епископств, которые увеличивались конфискациями, пред ставляли неодолимые соблазны, были экономическими побуждениями инквизиции. Из-за куска хлеба люди созна тельно идут на преступление. Если спустя столетия, когда экономические соблазны устранились, инквизиция еще была прочна, то тем понятнее ее появление и дальнейшее развитие в XIII и XIV веках.
Нельзя сказать, чтобы служители религии, которые опозорили ее созданием инквизиции, не ведали, что творили. Это были вовсе не злодеи в душе и по натуре. Вне трибунала большинство доминиканцев были люди кроткие, готовые прийти на помощь ближнему, способные даже на подвиг; они боготворили знаменитого основателя своем о ордена и с прискорбием сознавали, что он не благословлял их дела. Нравственность имеет вечные принципы. Напрасно бы было объяснять помрачение ее существенных оснований религиозным фанатизмом. Убеждение в злом мотиве инквизиции не могло не мучить честных первосия щенников. Потому те же папы и соборы рядом с инквизицией приняли и такие меры, какие могли бы предохраним, общество от заразы. Они особенно сосредоточились на этих мерах, когда убедились в невозможности преобразовать самих себя и своих собратьев по служению.
Так, мы говорили, что в Лангедоке четырнадцатилетние мальчики и двенадцатилетние девочки должны были давать клятву в том, что они будут верны католической Церкви. Видимо, переполошенный Рим и прелаты не могли придумать ничего, на чем не лежал бы след воинственного переходного положения, но при этом забывали существенное. Юноши должны были ежегодно возобновлять эту клятву, но их не учили, как надо отличать истинную веру от ереси. Напротив, подобные разговоры, а тем более диспуты между мирянами были даже воспрещены под страхом отлучения, чтобы не подать повода критически отнестись к догмату. Дабы люди не имели повода заблуждаться в Писании, им с 1234 года вовсе запретили знать это Писание и дозволили читать Библию только по-латыни, на языке, недоступном ни для народа, ни для горожан, ни для рыцарей. Потом запретили и латинскую Библию в частных руках, а дозволяли читать только Псалмы и Часы. Мало того, им запретили даже иметь какие-либо богословские книги на понятных языках. Эти книги следовало принести к епископу через восемь дней и сжечь как преступные. На религию, желая поставить ее недосягаемо, стали смотреть так, как смотрели подданные Дариев и Ксерксов на своего монарха, не решаясь опозорить его своим рабским словом. Когда религия стала предметом слепого страха и ужаса, она могла легко стать предметом ненависти. Католиков силой загоняли в храмы каждое воскресенье. Они должны были три раза в год исповедоваться и приобщаться; несоблюдение этого условия давало повод заподозрить в ереси. Из служителя алтаря сделали полицейского сыщика. Это было решено тем же тулузским собором 1229 года, который установил инквизиционный процесс. Приходской священник должен был доносить епископу о прихожанах, а иначе его самого низлагали и лишали прихода и бенефиции. Тот, кто не бывал в храме в воскресенье, платил штраф двенадцать денариев: половину Церкви, половину своему сеньору (96). Было неудивительно, если из религиозного чувства казначейства сумели извлечь известный доход. Гораздо непостижимее и характернее для эпохи было подозрение в ереси на всякого католика, имеющего у себя Библию (97), и предание его за суду инквизиции.
До такого способна была дойти нетерпимость! В этом сложении идея инквизиции произнесла сама себе суровый приговор. Действительно, инквизиция должна была изгонять Библию. В ней она могла найти свое осуждение. Евангелие, во имя которого она хотела бороться, оказалось ей враждебным, и она поняла это.
Попытки Тренкавеля и Раймонда VII к восстанию; убийства в Авиньонете; вмешательство Генриха III; Лориский договор; взятие Монсегюра и новые процессы
Переходим к изложению истории гонений на последних альбигойцев, к фактам, в которых проявилось действие инквизиции.
В судьбах альбигойства можно отличить четыре периода.
Вначале ересь с удивительным успехом сокрушала господствующую веру, проникала в хижины и дворцы, гонимая, уходила в леса, переносилась с крайней быстротой на огромные расстояния, оставляла следы своего пути почти в каждом замке, увлекала за собой женщин и знать, находила в последней покровителей и поклонников и благодаря этому снова распространялась в массах; тогда еретики имели своих епископов, своего папу, свои соборы.
Во второй период Римская Церковь приступает к духовной борьбе с ней. Ее легаты при всех усилиях не могут достичь успеха— они вступают в словопрения с учеными альбигойцами, часто терпят поражения и прибегают к мщению, к мерам насилия, которые не помогают, а вызы вают более сильное негодование и закаляют ненависть еретиков. Доминик действует несколько счастливее своими про поведями, но находит мало подражателей, а он не можс! быть всегда и везде.
Когда один из легатов пал от руки альбигойцев, то пап ство ополчило крестоносцев и начало кровавую войну с еретиками, которая составляет третий период, сокрушим ший политическую силу альбигойства, уничтоживший вмс сте с тем национальность Лангедока, но не искоренивший сердечных верований в каждой отдельной личности. Громадная армия была разбита — она более не существовала как целое. Целые полки погибли в страшной битве, прочие скрывались от плена.
Но многие воины были еще живы, они могли собраться снова к своим частям; их вожди могли увеличить их численность новыми наборами и выставить новые силы. Надо было тщательно отстранить всякую возможность подобной случайности. Для этого надо было обезоружить всех разрознен ных, сделать их покорными, прибрать их к рукам, учредить военные суды во всех покоренных местностях, пленить и наказать вождей, действуя везде малыми отрядами с осо бым назначением. Инквизиция выполняет эти задачи, что составляет четвертый период альбигойства. Людей в шлемах и кирасах сменили судьи в белых и коричневых рясах.
Завоеватели, то есть французская королевская власть, получили немало от содействия инквизиторов. Инквизиция вела внутреннюю борьбу, не столь шумную, но упорную и постоянную, отчего и достигла более прочных и решительных результатов. Борьба велась целое столетие, поэтому четвертый период — самый продолжительный. Как предприятие медленное, но систематическое, имевшее в виду прочные цели, а не временное торжество, инквизиция опиралась на дружескую и верную поддержку светской власти. В Лангедоке она имела надежную опору в Раймонде VII и Людовике IX. Пока не замолкло национальное чувство в провансальцах, положение инквизиторов, этих ужасных, хотя и безоружных воинов, было опасно; они были предметом патриотической ненависти.
Мы оставили тулузцев в полном негодовании и озлоблении по поводу суда над синьором Пейрпертюзом и бароном Ниортом. Хотя страна была обезоружена, однако негодование проявилось в убийстве королевского сенешаля. Тем не менее новый епископ из доминиканцев, Раймонд, вместе с самим графом разыскивал по ночам еретиков. Можно было ожидать, что и сами судьи не избегнут руки тайного убийцы. Три тулузских проповедника были убиты в окрестностях Кордеса еще до введения трибуналов; их трупы бросили в колодец (98).
В 1233 году доминиканцы, получив инквизиторскую миссию, все еще медлили действовать в Лангедоке. Ересь будто скрылась. Но когда в следующем году Арнольд Каталонский вместе с Вильгельмом Пеллисом и магистром Вильгельмом из Ломбера хотели открыть трибунал в Альби, главном центре ереси, то, не успев еще исполнить своего полномочия, пострадали от мести населения, озлобленного слухами о насилиях в новых инквизиторских судах. Арнольд начал свои действия тем, что вместе с доминиканцем Вильгельмом Пеллисом присудил к казни двух еретиков, а двенадцать послал служить за море вместо покаяния. Но не прошло и нескольких дней, как ему пришлось убедиться в своем бессилии.
Дело происходило летом 1234 года, в четверг после Троицы. В Альби недавно скончалась еретичка Бессейра. Ее любили в городе и католики, и альбигойцы. Тихо похоронили ее на католическом кладбище святого Стефана. В это время Вильгельм, не заручившись еще поддержкой капитула и не показав своей силы и власти, приказал очистить католическое кладбище от еретиков. Епископ имел по этому делу со-квещание с городским духовенством в кафедральном соборе. Доминиканцы, присланные приором для розыска с буллой в руке, требовали содействия. Епископской страже и городскому бальи ведено было идти и разрывать могилы. Те отказались; трибунал, еще не организованный, даже не был открыт, не имел членов от правительства и города, которые могли бы дать ему действительную законную силу, ни собственной стражи, которая могла бы исполнить его приказания. Арнольд действовал пока в качестве проповедника. Вынужденный сам идти на кладбище, он пригласил с собой нескольких капелланов. Там его уже ждала большая толпа. Арнольд просил указать ему могилу Бессейры, которая недавно умерла. Он взял заступ и начал раскапывать могилу. Тогда среди толпы, в которой было двести-триста человек, послышался громкий ропот. Один, который был посмелее, кинулся на инквизитора. Он ударил его, воскликнув:
— Вон из города изменников! Смерть ему!
Это подхватили остальные, кинулись на Арнольда, смяли его и начали колотить кулаками. Некоторые старались убить священника кинжалами, другие, не допуская того, били его по лицу, таскали за капюшон, рвали в клочки его рясу. Собрав последние силы под сыпавшимися на него ударами, доминиканец мог еще воскликнуть:
— Благословен Господь Иисус Христос! — И, обращаясь к толпе: — Бог да простит вам!
Кто-то закричал:
— В реку его, в Тарн!
Инквизитора поволокли по земле. Народ кричал:
— Смерть ему, не следует на земле жить такому палачу!
Прошли одну улицу, повернули в другую, к берегу Тарна. Уже оставалось несколько шагов до реки, доминиканец прощался с жизнью, как военный отряд освободил его. Он бросился бежать прямо в церковь святой Цецилии, в которой еще продолжалось заседание, со страхом скрываясь от новых преследователей. Вслед он слышал возгласы толпы:
— Смерть изменникам, свернуть головы тем, кто не кинет его в реку!
Кричали человек двести. Окровавленный, истерзанный, в присутствии епископов и всего духовенства Арнольд перед алтарем торжественно произнес над Альби проклятие (99). Стряхивая прах от ног своих, он оставил отверженный город. Граждане только теперь поняли свое положение. Они просили монаха о прощении. Сперва он был непреклонен, но потом к просившим присоединился сам епископ. В ува жение его настояний Арнольд сказал, что он смягчил свой приговор, что охотно прощает и забывает все обиды, нанесенные лично ему, но не может простить оскорблений, сделанных мятежниками Церкви и папе. Альбигойцы попали под отлучение.
В 1235 году такую же неудачу потерпели первые попытки ввести инквизицию в Тулузе. Там было готово помещение для трибунала в доминиканском монастыре. Петр Челлани, увлеченный проповедью Доминика, бросил свои богатства, подарил свой дом новому братству, а сам пошел в монахи. Ему суждено было быть первым инквизитором в Тулузе. В том самом доме, где некогда он же устраивал гражданам свои праздники, теперь открылся суд, на котором, отрешившись от мира, вельможа призывал к ответу своих бывших друзей. Папское полномочие делало его, в сущности, судьей и государем страны. Он, таким образом, не проиграл ничего, сделавшись нищенствующим доминиканцем. Вместе с ним получил полномочие другой современник Доминика, монах Вильгельм Арнальди.
Первое заседание вовсе не носило инквизиционного характера — оно было публичным, собралось много народа, был приглашен графский наместник, потому что Раймонд VII находился в Италии. Обвиняемых еретиков было 'много. Между ними особенно выделялся некто Иоанн; против него выставили свидетелей, дали очную ставку и произвели перекрестный допрос. Таким образом, процесс был вовсе не инквизиционный, поскольку последний еще не успел выработаться. Тем не менее тут же над Иоанном торжественно произнесли смертный приговор. Его передали наместнику. Тот уже приказал распорядиться казнью, но народ не позволил. В толпе говорили, что будут во что бы то ни стало защищать осужденного; громко ругали монахов и викария. Иоанна перевели в епископскую тюрьму. Дорогой он называл себя добрым христианином и католиком. Это еще более вооружило горожан против незваных судей. Вся Тулуза была в волнении. Но доминиканцы тактично дали время успокоиться народу. Потом они начали снова судить заключенного и опять публично. Они убедили присутствующих в его еретичестве. На этот раз они одержали верх. Те, кто прежде защищали осужденного, теперь стали легкомысленно проклинать его и не мешали совершению казни (100). Вместе с ним сожгли многих еретиков, приведенных из Лавора. Но этим не кончилось сопротивление инквизиции со стороны тулузцев.
Оба инквизитора отправились в Керси. Они пока не имели возможности открыть трибуналы и действовать на правах легатов. В Кагоре они без сопротивления со стороны народа вырыли несколько трупов на кладбище, долго волочили их по улицам и после сожгли. В Муассаке они поступили так же. Один из альбигойцев думал скрыться под монашеской рясой и удалился в соседнее аббатство, но инквизиторы и оттуда вытребовали его. Он бежал в Ломбардию и был осужден заочно, то есть сожгли его чучело.
В присутствии Челлани аббат святого Сатурнина в Тулузе при содействии наместника посадил в тюрьму одного гражданина из предместья по обвинению в соумышлении. Народ ворвался в тюрьму и освободил его. Когда инквизиторы вернулись, они возобновили дело. Они требовали виновных на суд.
Между тем приехал граф Раймонд VII из Рима. Он был вынужден позволить монахам хозяйничать в своей столице. Он просил об одном, чтобы простили тех, кто сознается и расскажет всю правду. Ему обещали это. Между тем инквизиторы приказали вырыть с кладбищ нескольких заведомых еретиков. Когда стали производить эту операцию в таком людном городе, как Тулуза, то это грозило не уличным беспорядком, а настоящим мятежом. Капитул обратился к Раймонду, тот — в доминиканский монастырь. Распоряжение шло от Челлани. Надо заметить, что этот монах некогда был пажом во дворце Раймонда VI; там он имел ссору с молодым графом и с тех пор был его личным врагом. Теперь перед ним унижался жалкий государь Тулузы.
Как ни больно это было в душе Раймонду, но он так любил свой народ, так чувствовал себя виновным перед подданными, что решился ради них снести личное оскорбление. Челлани отверг его просьбу. Тогда Раймонд обратился к легату, архиепископу вьеннскому. Ему он особенно жаловался на Челлани, ссылался на его личную злобу к нему и предсказывал, какой вред будет для апостольского престола, если этот человек будет сделан постоянным инквизитором в Тулузе.
Легат согласился удалить Челлани в Керси. Доминиканцы снова обиделись на такое распоряжение легата. Но тулузцы от этого ничего не выиграли. Вильгельм Арнальди (или Гильом Арно, как его называли французы) был ни чем не лучше. Он вырыл двадцать трупов и сжег их. Вместе с тем он осудил двадцать еретиков; между ними был Арнольд Роже, считавшийся у альбигойцев архиереем. При помощи друзей все приговоренные успели бежать из Тулу зы и заперлись в Монсегюре. Тогда Арнальди обвинил н соумышлении многих знатных граждан, вероятно членов капитула, и потребовал их в трибунал. Те отвечали ему, что не пойдут, и советовали впредь быть осторожнее с ними, если ему дорога собственная жизнь. Арнальди не унижался и обратился за содействием к консулам, но они приняли сторону преследуемых. Ему заявили, что он должен или перестать мучить Тулузу своим преследованиями, или убираться из города.
Это не смутило неустрашимого монаха. Вместо ответа он снова вызвал к суду нескольких лиц. Тогда консулы, не решаясь нанести личное оскорбление папскому уполномоченному, обрушились на тех приходских священников, которые взялись быть исполнителями приказаний Арнальди. Консулы изгнали их из города своей властью, а прочим духовным лицам грозили казнью, если кто-либо из них будет служить трибуналу. Теперь капитул принялся за инквизиторов. Ему пришли на память те добрые старые годы свободы, когда он был всевластен и когда не он, а ему давали присягу.
При звуках набата герольды поехали по всем улицам и от имени консулов и графского наместника объявляли, что впредь всякие сношения с доминиканским монастырем вос-лрещаются, что не позволяется ни продавать, ни давать ничего монахам. К монастырю приставили стражу. С братьями стали обходиться по-солдатски; за сопротивление и дерзости били. Их хотели голодом принудить к уступке.
Когда епископ Раймонд вступился за доминиканцев, то и с ним поступили так же. Консульская гвардия заняла его дворец, взяла его бумаги и объявила его арестованным. Он в это время был болен и не мог сопротивляться. Несколько его слуг было ранено. Напуганный, он просил позволения оставить город; его не пустили и держали как заложника.
Старая ненависть к духовенству выплывала наружу. Альбигойцы надеялись, что как бы чудом вернутся дни их торжества. Если верить жалобам папы, то не только епископу, но и всему духовенству было запрещено проповедовать, капелланов за ослушание били в церквах. Потом и прочих духовных задержали под домашним арестом. Несмотря на то что старались прервать всякое постороннее сообщение с монастырем, нашлись люди, которые тайно, вероятно при содействии стражи, сумели помочь доминиканцам, так что последние не нуждались ни в чем.
Инквизитор Арнальди оставался непоколебимым и по-прежнему взывал к виновным. Он знал, что всякий может убить его из-за угла, но что в силу его полномочий никакая власть не смеет задержать его. Впрочем, по совету доминиканцев, которые опасались за его жизнь, он, получив согласие консулов, решился оставить город. Он вышел из Тулузы 5 ноября 1255 года торжественным образом. Его провожали монахи, пока консулы не запретили дальнейшие проводы, которые принимали вид манифестации, и грозили, что вернут Арнальди в монастырь. Вместе с тем инквизитору объявили от имени графа Раймонда VII, что он должен совершенно оставить пределы его владений.
Вильгельм почувствовал себя свободным лишь в Каркассоне; с ним был только один послушник. Но, оставляя Тулузу, он поручил кафедральному приору вызвать к суду оскорбивших его лиц, с тем чтобы они передали повестки приходским священникам. Последние пытались исполнить поручение; об этом узнали консулы и в ту же ночь арестовали священников. Утром их привели к суду и велели немедленно оставить город, а прочим духовным лицам под страхом смертной казни запретили принимать подобные повестки (101).
Между тем четыре доминиканца в тот же день осмелились потребовать самих консулов к ответу перед трибуналом в Каркассоне. Убедившись, что доминиканцы не думают покориться или уступить и что монастырь будет постоянным источником враждебных агитаций, капитул постановил изгнать немедленно из города всех доминиканских монахов, не исключая и епископа.
6 ноября сорок доминиканцев потянулись из города, по два в ряд, они остановились в загородном доме кафедрального духовенства. Епископ Раймонд прибыл в Каркассон и 10 ноября издал вместе с Арнальди и каркассонским епископом отлучение над капитулом. Сентенция обвиняла одиннадцать консулов в соумышлении с ересью и в неуважении предписаний его святейшества. О Раймонде VII не говорилось ничего, но знали, что изгнание монахов произошло не без его одобрения. Впоследствии легат, сообщая об этих происшествиях папе, обвинял и прямо указывал на графа как виновника всех гонений. В отсутствие доминиканцев минориты должны были вынести на себе весь гнев капитула. Они, не боясь опасностей, смело распространяли отлучение, произнесенное Арнальди. Их монастырь подвергся нападению; несколько францисканцев были избиты до крови, когда они отказались повиноваться капитулу. За все это должен был ответить несчастный тулузский граф. «Мы не можем обойти молчанием все эти злодеяния против веры», — писал Григорий IX Раймонду VII.
Папа слышал все подробности от самого тулузского епископа, который для этого ездил в Рим. Папа припомнил теперь и другие провинности графа: как он не платил обещанного жалованья профессорам богословия в университете, как вследствие этого прекратилось преподавание ряда предметов, как он отказывался ехать в Палестину прослужить обещанные пять лет, как дозволил осажденным жить на его земле. как держал при своем дворе подозрительных лиц. Теперь пап;: требовал полного удовлетворения за все и прежде всего воз вращения доминиканцев и инквизиции. В ожидании же руча тельств отлучил Раймонда VII от Церкви и приказывал везде «каждое воскресенье и по праздникам читать это отлучение во всех церквях легатства при звоне колоколов и погашенных свечах, до снятия его по распоряжению легата».
Когда это отлучение пришло в мае 1236 года в Тулузу Раймонд VII уже был под двойным проклятием. Он был отлучен архиепископом нарбоннским и инквизитором Арнальди за мнимое сочувствие нарбоннским еретикам. Жители Нарбонны обошлись с доминиканцами еще хуже тулузцев. Они напали на монастырь, овладели им, захватили книги инквизиции и сожгли их (102).
Раймонд VII был менее всего виновен в этом новом оскорблении инквизиции. Прошло несколько дней, и его требует к новому ответу епископ Комминга, которому было поручено разобрать его спор с аббатом Муассака за права над этим городом. Граф не явился на суд и был отлучен епископом в присутствии архиепископов Оша и Бордо; 16 марта 1236 года по всем церквям в Гиенни, Лангедоке и Аженуа приказано было читать это проклятие.
Вероятно, не надеясь на последствия отлучения, папа и прелаты пожаловались на Раймонда VII Людовику IX. Папа просил короля принудить непокорного графа ехать за море, а «вместо него послать брата Альфонса управлять тулузским графством» (103). Ради того, чтобы скорее и окончательно закрепить за французской короной и надежным королем бурный Юг, Григорий IX прислал разрешение венчать Жанну и Альфонса, хотя они были в дальнем родстве по четвертой степени. Известно, что в следующем году брак состоялся; молодым было по семнадцать лет. Не оставалось сомнения, что король, узнав о поношении духовенства, прибегнет к силе для законного возмездия.
Раймонду VII оставалось покориться, хотя это было сопряжено с унижением. Его не мучило то, что он был отлучен: это вошло для него в привычку. Но он не хотел подвергнуть дорогой для него народ ужасам новой войны и новых опустошений. Он согласился ехать в Каркассон для переговоров с изгнанными доминиканцами и жестоким Арнальди; там же он нашел легата.
Между тем Арнальди прекрасно устроился со своим трибуналом в Каркассоне и успешно работал во славу веры. Он заседал вместе с легатом, с приором францисканского монастыря святой Марии и королевским сенешалем в Каркассоне — Гюи де Левисом. Это был трибунал и по составу, и по характеру судопроизводства. В каркассонском архиве сохранились три протокола того времени, один за февраль 1236 года и два — за март (104). В первом деле доносчиком явился сам епископ тулузский. Он обвинял Бернарда Ото, барона де Корта, в том, что последний ел с еретиками, слушал их проповеди, принимал от них поцелуй мира и утверждал, что спастись можно только в альбигойской вере. Оба его брата Вильгельм и Жеральд вместе с матерью судились за дружбу с еретиками. Вильгельм был виноват в том, что терпел еретиков на своей земле. Подсудимые приговорены к пожизненному заключению «для покаяния» и искупления их греха.
Епископ и Арнальди, вероятно, выговорили себе в будущем свои права, когда обещали вернуться в Тулузу. Туда они прибыли осенью 1236 года. В день святого Августина граф Раймонд водворил их в монастыре — уже навсегда. Но он не искупил этим своего отлучения.
С возвращением Арнальди в Тулузу открылся настоящий свирепый трибунал. Первые заседания этого судилища в его полном составе последовали не раньше 7 июня 1237 года. По крайней мере, до того дня мы не имеем протоколов. Прошел почти год; Арнальди не имел возможности обнаружить свою прежнюю энергию и неутомимость. С одной стороны, альбигойцы притаились и, напуганные, не давали повода инквизиции преследовать себя; с другой, даже Людовик IX жаловался папе на личную злобу доминиканцев вообще против Раймонда VII, которая не содействует, а только вредит делу Церкви.
Вероятно, вследствие подробных указаний папы легат сделал распоряжение, чтобы в трибунале, кроме доминиканцев, заседали минориты, «дабы смягчить суровость» первых. Вместе с тем инквизиторы должны были сами обходить города и селения, чтобы не отрывать жителей своими повестками от занятий и работ. В силу того двое доминиканцев отправились в окрестности Тулузы. В Кастельнодарри они не узнали ничего — никто из еретиков и еретичек не выдавали друг друга, доносчиков не нашлось. В Пюи-Лоране предварительного заговора не было никакого, а свидетелей также не оказалось.
Открывая тулузский трибунал, легаты назначили в товарищи к Арнальди провинциала францисканцев в Провансе, но так как последний был обременен делами по своей администрации, то и вручил свое место минориту Стефану Сен-Тибери (105). Челлани тогда был избран приором доминиканского монастыря в Тулузе; он сохранил свое влияние на инквизицию, тем более что от него зависел выбор лиц в окрестные места. Стефан и Арнальди имели одинаковые права. Пощады ереси теперь ждать было нельзя. Лишь только начали дело по верным следам против одного лица, как появился целый ряд подсудимых и с тем вместе ряд сентенций, который продолжается с редкими промежутками в XIII и XIV столетиях.
Один из первых вызовов был обращен к графу де Фуа, Роже Бернарду II. Он славился своими громкими военными подвигами в минувшую войну и истинно рыцарским, самоотверженным и честным характером. За это он был при жизни прославлен именем «великого». Все знали о его симпатиях к альбигойцам, о той готовности, с какой он всегда являлся на защиту гонимых, и что всегда был оплотом несчастных. Тулузский трибунал вызвал его к суду. Он долго не отвечал, но, когда вызов был повторен доминиканцами, прибывшими в его резиденцию, он велел сказать им, что сам требует их к ответу, как дерзких вассалов и своих подданных.
К сожалению, мы не знаем, чем кончилось это дело, о нем не упомянуто в протоколах. Хотя явных улик не было, тем не менее тридцать два года спустя барселонские инквизиторы приказали выкинуть из общей графской усыпальницы тело Роже и его дочери, как заподозренных в ереси (106). Известно, что один из этих инквизиторов скоро погиб от руки тайного убийцы.
Первое дело, которым началась постоянная деятельность тулузского трибунала, разбиралось 7 июня 1237 года. На нем присутствовали: тулузский епископ, аббат Муассака, приор Челлани, графский наместник и назначенные депутаты от капитула. Трибуналу кто-то сообщил, что Аламан де Роэкс, знатный вельможа, не исполняет возложенной на него епитимьи. Роэксы принадлежали к древнейшим фамилиям графства Ларагуэ. Во время еретических движений они явились сторонниками новых доктрин. Альбигойские проповедники находили у них убежище, а когда Церковь открывала их след и они бежали в леса, скрываясь в пещерах, то и там находила их дружеская помощь Роэкса. Вместе с тем Роэксы питали фамильную привязанность к династии Раймондов. Гонимый Раймонд VII, лишенный своих владений и не находивши даже места, где склонить голову, всегда встречал благородное гостеприимство во дворце Аламана Роэкса. Один из легатов, подозревая Аламана в ереси, обязал его принять крест и идти воевать в Палестину. Будучи действительно еретиком, Роэкс нисколько не желал исполнять приказаний кардинала. Он оставался в Лангедоке и на вызов суда не явился. Трибунал осудил его заочно как еретика.
Вероятно, графский наместник и капитул не оказали должного содействия розыскам Роэкса и пяти других подозреваемых рыцарей; поэтому 9 августа последовало отлучение Петра Тулузского и консулов (107). Об этом было про-Тено на церемонии в церкви святого Стефана.
Стоило только начать одно дело, чтобы поощрить доносы и впутать других. На этот раз привлечены были к ответственности люди среднего сословия, и преимущественно женщины. Так, 9 сентября было осуждено десять женщин и трое мужчин (108). Через две недели узнали, что умиравший рыцарь Понций де Умберти прогнал священника, явившегося с причастием перед его кончиной. Сентенцией трибунала была осуждена его память и умерший признан еретиком. Осужденных в следующие месяцы было только четверо: двое мужчин и две женщины, и из них одна немка. После частых сентенций всегда наступала тишина; ересь опять трудно было обнаружить.
Примеры наказания являлись как бы действенным средством, хотя в сущности они нисколько не уничтожали ереси, а лишь заставляли еретиков предпринимать меры предосторожности. Нигде так не отпечатывается подвижность, эластичность альбигойства, как в датах протоколов инквизиции. Только через пять месяцев сказались еретики, в деле 11 марта 1238 года. В тот день судились представители знатных рыцарских домов, как, например, Журдан Вильнев и Бертран Роэкс вместе с адвокатами, купцами, их женами и сестрами. Всех подсудимых было двадцать три. Вильневы принадлежали к самым древним и могущественным домам провансальской аристократии. Они пролили много крови за независимость своей родины. Они были рыцарски преданы законной династии. Многие из них попали в список еретиков, иные даже в качестве проповедников, «совершенных» и архиереев альбигойских. Вообще это была самая ненавистная фамилия для инквизиторов вместе с Вил-лелями, Роквилями, Сент-Андрэ и Роэксами, так как привязанность к ереси и новаторству в Лангедоке возрастала сообразно богатству, положению и древности рода.
Бертран Роэкс сознался и отрекся. Журдан Вильнев был весьма важным преступником в глазах инквизиторов. Он уже был один раз осужден на покаяние и мог быть судим как отпавший. Теперь он защищался, но улики были слишком явны, если не в ереси, то покровительства альбигойцам. Иные женщины уже по пять лет сочувствовали ереси, пуская еретиков к себе, давая им помощь и советы. Когда все подсудимые принесли раскаяние и произнесли клятву в католической вере, то для спасительного покаяния их самих, для отвращения соблазна другим, все подсудимые, мужчины и женщины, были осуждены на вечное заключение (109). Для достижения покаяния тогда же решено было устроить особую тюрьму для осужденных и обращенных еретиков.
Напрасно думать, что промежуток в протоколах, наступивший после марта 1238 года, служит доказательством закрытия трибунала до 1241 года. Никаких папских распоряжений относительно этого не было. Напротив, мы имеем ряд документов, доказывающих присутствие деятель ности в трибуналах в 1238 и 1240 годах. Гораздо проще объяс нить дело не догадками и вымыслами мнимых грамот, а обыкновенным характером альбигойства, которое всегда искусно скрывалось от преследований. Такие явления повторялись и будут повторяться не один раз.
Известно, что в 1238 году Григорий IX писал сенешалям и бальи в провинциях Нарбонны и Альбижуа, что до него дошло, как они присваивают себе конфискованные в пользу Церкви феоды и бенефиции еретиков, как они препятствуют исполнению приговоров против значительных лиц, как лишают католичек достояния их осужденных мужей, как не отдают долга кредиторам и отказываются от содержания заключенных по делам ереси. Он советует им воздержаться от всех враждебных действий, а иначе грозит церковным преследованием. Это показывает, что трибуналы были в действии в разных местах, кроме Каркассона и Тулузы, где преследование прекратилось по недостатку материала, а если и там производились дела, то реестры их за это время не сохранились.
Но мы нашли в протоколах, как в 1240 году два раза в марте и два раза в мае было сделано четыре показания в трибунале о монсегюрских еретиках. Тут были замешаны громкие фамилии Делилей, Сен-Мартенов, Манзо, Фанжо, Полерма, Мирепуа. Некоторые обвиненные перед смер-:тью получили «consolamentum», другие тайно провели в Монсегюр во время осады альбигойского епископа Гильберта де Кастра, слушали и лобызали его в доме Бертрана Мартена, другого епископа (110). Доносчицей была, между прочим, жена рыцаря Равата, которая доносила на своего отца Раймонда Переллу, будто последний вместе с Рожером Мирепуа принимал у себя в доме Бертрана Мартена и слушал его. Такие доносы на родителей были нередки.
Надо заметить, что Доа, копировавший протоколы целыми связками без хронологической последовательности, без всякой группировки и оценки памятников, только вследствие случайности сохранил так мало процессов, записав, между прочим, несколько разрешений на покаяние, как факт деятельности трибуналов этих годов. Наконец, вспомним, что в XVII веке архивы Каркассона и Тулузы были далеко не в прежней целости, дела за некоторые годы легко могли затеряться.
Папа не мог питать особенного доверия к Раймонду, чтобы пойти навстречу его просьбе и устранить трибунал, только что начавший свои действия. Граф по сие время не исполнил своего главного обещания: он все еще не шел в святую Землю. Год за годом давались ему отсрочки из Рима, а он уклонялся по-прежнему и прибегал ко всевозможным уловкам. Наконец он делал такие заявления, которые не могли быть одобрены ни в Риме, ни в Париже. Он желал присвоить Монпелье и тем еще более затянул узы, в которых епископ Лангедока держал этот город. Раймонд затеял также борьбу с баронами Прованса, взял несколько замков и нашел в марсельцах деятельных союзников. Пылкий Тренкавель, последний виконт безьерский, хотел свергнуть иго французов и возвратить то, что отняли у него Монфоры. После изгнания Амори он было занял свои владения; но французы завоеванием лишили его всего. В 1229 году он уехал в Испанию. Одиннадцать лет о нем не было слышно. Он жил при арагонском дворе. Вдруг после одиннадцатилетнего отсутствия он появился, окруженный каталонцами. Кроме монахов и духовных лиц, все сословия встречали его восторженно и готовы были биться за него. Раймонд также агитировал в его пользу и легкомысленно подстрекал своих подданных на возмущения, очень хорошо зная, что возвращение прошлого невозможно. С замечательной быстротой Тренкавель завладел почти всем, что прежде принадлежало его отцу. Он занял Каркассон, несмотря на проклятия нарбоннского архиепископа и тулузского епископа. Но на этом его успехи прекратились.
Из Франции прибыла армия под начальством Жана Бомона; она оттеснила виконта в Монреаль. Здесь он должен был сдаться превосходящим силам противника. Ему предложили свободный пропуск со всеми приверженцами. Он удалился в Каталонию, оставив любивших его подданных на произвол французских начальников.
Что положение каркассонцев было тяжелое — показывают пять прошений королю о насилиях, которые они терпят от его епископов; жаловались даже женщины, называя себя несчастнейшими существами (111).
Тем более было непростительно увлекать этот несчаст ный и преданный народ. Тренкавель не ограничился одной попыткой. Он скоро опять вернулся. Опираясь на обещание и слабое содействие королей Кастилии, Наварры и Арагона и заключив союз с графом де Ла-Марш он, очертя голову пытал счастье. Пять лет он делал набеги на свои родовые земли, но закончил тем, что уступил Франции свои права на Безьер и Каркассон, отказался от титула, а сам в качестве простого рыцаря пошел в 1247 году за Людовп ком в крестовый поход. Он отказался от присужденной ему ренты в шестьсот ливров. Это все, что оставалось от богатых владений Безьера, Каркассона, Нима, Альби и Агда. Его потомство приняло частную фамилию Безьеров, и скоро последние следы знаменитой династии исчезли. За все та кие неудачные попытки национальных государей Юг расплачивался народ с сенешалями и инквизиторами.
После долгого молчания тулузский трибунал разразился в декабре 1241 года рядом протоколов над множеством подсудимых (112). Каждое воскресенье в течение Рождественкого поста читались в кафедрале длинные постановления, целыми днями тянулся церемониал над обращенными. В первое воскресенье осудили на покаяние сто двадцать человек и облачили их в особые наряды; между ними, как всегда, половина была женщин. Некоторые из последних были осуждены только за то, что встречали еретиков у своих знакомых; другие за то, что принесли из Константинополя какие-то священные пальмовые кресты и носили их на платье. В следующее воскресенье обратили сто четверых, из них одну женщину за то, что она два раза имела несчастье увидеть еретика. Вслед за этим девяносто и еще пятьдесят деловек; между ними одних за то, что приняли и накормили двух вальденсов, уверившись, что они «добрые люди».
Впрочем, под последними словами хотели видеть всегда целый круг преступлений против веры. К оговоркам, что подсудимый называл себя добрым христианином или знался с еретиком, прибегали тогда, когда не находили других более веских и точных обвинений. Так, в этом же процессе на одного показали, как он говорил, что Бог не творил ни человека, ни хлеба, ни вина, ни прочих злаков, — но виновный отделался лишь покаянием, странствиями и богомольем.
Всем этим далеко не ограничился список жертв трибунала. Для дня Спасителя было осуждено двести четыре человека. А сверх того отправленные с нарочной целью доминиканцы осудили в Монпелье и в Альтамонте по двадцати одному, в Кастельнове — одиннадцать и в Муассаке — восемьдесят восемь человек.
Вот ответ, который дала инквизиция на легкомысленные попытки Раймонда и Тренкавеля. В несколько недель было осуждено семьсот жертв. Что осуждения и приговоры трибуналов имели отношение к политическим движениям, подтверждается осуждением многих рыцарей, оруженосцев и людей влиятельных, обвиненных в покровительстве ереси (113).
И не только на этот раз, но и позже на судьбах инквизиции отражалось политическое состояние Лангедока. Это показал дальнейший ход событий.
Последние носители славных воспоминаний независимости Юга, покинутые счастьем и друзьями, но сохранившие любовь своих подданных, сходили в могилу. Два доблестных старца, представители знаменитых династий и громких имен, Роже Бернар II, граф де Фуа, и Бернар, граф Комминг, умерли в один год и оба внезапно. На них покоились последние надежды патриотов, но они были обессилены, разорены; французские гарнизоны держали их в постоянном плену, выжидая их смерти. Их беззаветная храбрость, боевое искусство были бесполезны при отсутствии единства.
Раймонд VII не обещал многого по причине уступчивости своего характера. Измученный в долгой борьбе, он, казалось, предавался наслаждениям, отдыху после позора и, как говорили, ласкал свои цепи. Но никто не знал, что в этом с виду спокойном, равнодушном человеке по временам закипает неутомимая душевная буря, плод сознания своего позора, что это сердце пылает ненавистью к завоевателям. Он не был, подобно двум своим предкам, сторонником альбигойства, сочувствовал суровым мерам против еретиков, но мучители в рясах возбуждали в нем наследственную злобу. Стремление возвратить потерянную независимость он скрывал так искусно, что простодушный Людовик IX всегда видел в нем верного друга. Между тем в тиши он готовил средства к возмущению.
Инквизиторы своими судилищами давно возбуждали общую ненависть. Трибунал был живым поводом к восстанию. Графу нужен был хороший союзник вне Лангедока, который мог бы парализовать силы французского правительства. Феодализм еще гордо носил голову. Мы помним, как Бланка одолела феодальную оппозицию лишь с помощью интриги и измены. Дружескую руку Раймонду протянул граф де Ла-Марш. Может быть, он первый возбудил в нем мысль о возможности вернуть прошлые времена, столь счастливые для феодалов. Он рассчитывал на поддержку английского короля Генриха III, который был его зятем. Граф де Ла-Марш опирался в своем восстании против французской короны не на феодальные принципы, а на нечто более серьезное. Жители графства Пуатье, его подданные, питали к французам ту же национальную вражду, что и провансальцы.
Чтобы удобнее сноситься с Ла-Маршем, Раймонд VII поехал в Аженуа и искусно не обнаруживал перед французами ни своей враждебности, ни своих приготовлений. Приехав в замок Пеннь, он почувствовал приступ болезни. Может быть, это было хитростью с его стороны, чтобы отвлечь от себя всякое подозрение и получить предлог помириться с Церковью накануне великого дела. Повсюду разошлись слухи, что граф близок к смерти.
Так как он состоял под несколькими церковными отлучениями, то не мог быть приобщен без крайней необходимости. Местное духовенство озаботилось справиться о состоянии больного. Врач графа, профессор медицины к Тулузе, объявил, что больной безнадежен. Официал епархии, священники и капеллан замка вошли в комнату умирающего. Раймонд просил их благословения и разрешения перед близкою смертью. Он обещал, если останется в живых, удовлетворить Церковь во всех ее требованиях и содействовать уничтожению ереси. На нем лежали, кроме прежних проклятий за ересь, четыре отлучения за ущербы, понесенные в разных епархиях во время последней его войны с Провансом, в Арле, Кавальоне и Везоне; даже церковные лица Аженуа имели к нему претензии. Выслушав исповедь, официал снял отлучения и приобщил больного. Через несколько дней Раймонд был уже на дороге в Тулузу. Его известили, что Ла-Марш поднял восстание.
В апреле 1242 года Раймонд созвал в Тулузу феодалов Лангедока. Каждый из них знал, зачем ехал. Слезы текли из глаз и восторг сиял на лицах, когда Раймонд напомнил им, что они были и чем они стали. Старый государь, так симпатичный своими несчастьями, тронул в сердце каждого самые живые струны. Роже, граф Фуа, сейчас же написал акт клятвенного союза, в котором с увлечением говорил:
«Давно знаем, граф, скольких земель лишил вас король Франции. У нас есть средства для войны, мы рассмотрели внимательно все, что относится к этому делу, мы видим, что время настало. Клянемся над святым Евангелием служить вам верно в этой войне, мы все соединимся с вами, как с законным государем, все будем помогать вам против короля и всеми силами будем защищать вас».
Графы Комминг, Арманьяк, Родец, виконты Нарбонны, Лотрека, Ломаня, Люнеля, наконец, депутаты Альби и других городов обещали содействовать Раймонду. Военных действий еще не начинали, но уже не скрывали цели восстания. Раймонд поехал в Аженуа.
1 мая 1242 года он был в Ажене, и здесь-то обнаружился истинный характер его стремлений. Не во имя свободы совести готовились феодалы воспользоваться народной кровью. Опыт несчастий научил их, как опасно быть на стороне людей, гонимых Церковью; они сознали, что все бедствия их самих и их отцов произошли от солидарности альбигойцами, и теперь, перед новой и вероятно последней попыткой, они отреклись от своих прежних друзей, продали их тем же монахам и тем же инквизиторам, думая вымолить поддержку или хоть немое содействие Церкви. Они хотели порвать все связи с прошлым, как выскочки, думающие о выгодных новых связях и презрительно чурающиеся старых, но ненужных и обедневших друзей.
В этот день Раймонд подписал такой договор, от которого отшатнулся бы с ужасом любой из его предков. Все его старое благородство исчезло. С дерзким равнодушием, твердой рукой он, узнав о цене, подписал акт продажи духовенству всех альбигойцев, их единомышленников, защитников, всех недругов Церкви, которые живут и будут жить под его властью. От него ничего не просили; напротив, он сам навязывал свое содействие инквизиции. Он предоставил трибуналам полную свободу действий, в их власть он отдал еретиков или, лучше сказать, всех подданных. Этот акт хранился в архивах каркассонской инквизиции.
«Светлейший граф тулузский пришел к нам, — пишет епископ Ажена в присутствии многих светских и духовных свидетелей, — пришел к нам и настоятельно просил нас с умилением сердечным, заверяя, что искренне хочет уничтожить во всех своих землях еретическое нечестие, чтобы мы поступали против еретиков в диоцезе нашем по инквизиционному обычаю и искореняли всеми силами ересь, предназначив для этого или миноритов, или доминиканцев, или других хороших людей, которые сумеют все это совершить, как следует, во имя Бога и справедливости» (114).
Казалось бы, нет надобности внушать епископам пользу инквизиции, но Раймонд явился на этот раз усердным ходатаем трибунала, адвокатом его достоинств. В этом документе он назойливо предлагал свое содействие и все средства к услугам инквизиции, к преследованию и наказанию еретиков, и особенно — двум инквизиторам в Аженуа, Бернарду де Канчио и Иоанну, если только они будут действовать не от имени провинциала. Раймонд не забыл одного — оскорбления, которое лично ему сделал Челлани. Он заявлял в конце документа, что не отказывается от своей прежней жалобы на тулузского приора и на действия доминиканцев.
С таким детским легкомыслием, стоя почти у гроба, накануне важных предприятий, этот идол обманутого им народа продавал все, что было благородного в его деятельности, ради своего личного честолюбия; он оговорился только в одном, чтобы не трогали его мелочной, личной вражды. Мог ли быть какой-либо успех в национальной войне, когда из нее отстранялся целый элемент, едва ли не самый сильный и существенный, потому что им двигала вера? Вся история тулузской династии показывала, что ее сила заключалась лишь в союзе с церковной оппозицией.
Теперь был редкий случай опереться не только на остатки альбигойства, но на все народное отвращение к трибуналам и на множество безвинных жертв инквизиции. Раймонд не воспользовался ими и снова, уже навсегда, проиграл дело.
А между тем несчастные альбигойцы думали, что действительно им будет легко жить, что монахи и варварские суды не станут их мучить. Они поддались на обман и очертя голову первые кинулись на своих врагов. Пока Раймонд сражался с французскими вождями, они рассчитывались с инквизиторами.
В области Ларагуэ есть Авиньонский замок; теперь он называется Сен-Папуль. За несколько дней до праздника Вознесения, в 1242 году, во дворце этого замка остановись одиннадцать путешественников. Восемь из них были монахами. Один монах в белой рясе наводил особенный страх на жителей. Скоро узнали, что он из Тулузы и приехал в Авиньонет с целью карать жителей за ересь. Его особенно боялся городской бальи Раймонд Альфаро. 27 мая, накануне праздника, приезжих навестил приор Авиньонета и беседовал с ними до самой ночи. Разговор действительно шел об открытии инквизиционного трибунала в этом небольшом городке. Завтрашний праздник был удобным предлогом. Два монаха, которым все прочие оказывали особенное почтение, были известные инквизиторы Арнальди и Стефан. С ними был их постоянный сотрудник в Тулузе архидьякон Лезата и новый инквизитор, доминиканец Раймонд Писатель; при каждом из них был послушник. Нотарий и два прислужника тулузского трибунала, прибывшие вместе с ними, ясно показывали, с какой целью путешественники посетили Авиньонет. Альфаро имел основания опасаться стать первой жертвой трибунала. Назначенный на свою должность графом Раймондом, он знал, в каких отношениях был последний к Арнальди и вообще доминиканцам. Он рассчитывал одним ударом спасти себя и угодить своему государю. В день прибытия инквизитора он только что вернулся от графа.
Недалеко от Авиньона, в отрогах пиренейских гор лежит посреди скал замок Монсегюр. Он не был занят французами. Почти неприступная местность и предания прошлого делали его даже и теперь местом убежища еретиков и гонимых. Не только альбигоец, но и всякий преступник, даже разбойник, спасшийся в Лангедоке от рук правосудия, считал себя свободным в Монсегюре. Его владетель, старый синьор Роже Мирепуа, гордился тем, что он один , не склоняет своей головы пред королем и по завету предков поддерживает баронскую честь. Монсегюр был единственной крепостью еретиков. В таком городе, наполненном беглецами, было много пострадавших лично от инквизиции и пылавших особенною ненавистью к Арнальди. Мирепуа одобрил предприятие бальи (115) и послал в его распоряжение своих воинов.
Альфаро расположил в роще этот небольшой отряд. Из него было отобрано двенадцать добровольцев, которым роздали топоры и мечи. Была ночь на Вознесенье. Рыцарь Видаль привел двенадцать человек ко дворцу. Он встретил на улицах нескольких вооруженных горожан, у которых, видимо, было одно с ним намерение. Послали узнать, что делают монахи. «Они ложатся», — был ответ. Видаль пополнил свой отряд всеми встречными и тихо вошел во двор. Тут его ждал Альфаро. Оба поднялись на лестницу. Приор также ночевал у инквизиторов. Все двенадцать человек спали в одной длинной комнате — и все были убиты. Одни не успели открыть глаз, другие проснулись, но не могли защищаться. Альфаро первый замахнулся тяжелой палицей и убил Арнальди, прежде чем он успел промолвить одно слово. Запертые изнутри, монахи и прислужники кричали в смятении, но напрасно. Слабый свет освещал жуткую сцену. Последние жертвы, обреченные смерти, собрались в кучу и начали петь «Те Deum»; они падали под топорами и ножами один за другим. Убийцы приговаривали: «Очень хорошо, очень хорошо». У мертвого Арнальди Альфаро отрезал язык. Двух слуг бросили за окно. Бумаги, деньги и вещи убитых растащили. Факелы замелькали на улице; сбежались те, кто сочувствовал убийству. Альфаро рассказал, как было дело. Обращаясь к своим сотоварищам, он прибавил:
— Теперь все вы будете счастливы!
Убийцы вернулись в лес, сели на лошадей и ускакали. В Авиньонете все были довольны, немногие если и жалели кого из погибших, то одного приора. Синьор Мирепуа был недоволен только тем, что ему не прислали головы Арнальди; из его черепа он собирался сделать чашу.
Тулузские монахи пришли в ужас, когда узнали о гибели своих братьев. Но мстить было опасно. Восстание уже начиналось; Раймонд VII вел войну с французами. В Авиньонете более не боялись угроз.
Доминиканцы и минориты требовали только выдачи трупов. Они получили их и похоронили в своих монастырях, а архидиакона — в церкви святого Стефана.
Но убийцы нимало не помогли Раймонду своим преступлением. Напротив, многие союзники, опасаясь последствий убийства, тотчас отвернулись оттулузского графа (116). Папский престол был вакантен, но кардиналы, жившие во Франции, письменно изъявили доминиканцам свою скорбь о случившемся и утешали их. Каркассонская инквизиция произнесла проклятие над убийцами и предписала Раймонду преследовать их под страхом анафемы. Епископ тулузский запретил богослужение и требы во всем городе, и под этим интердиктом, лишенные всех религиозных обрядов, жители пробыли сорок лет (117).
Иннокентий IV особенной буллой велел причислить убитых к числу мучеников. А Раймонд VII в письме к королеве Бланке обещал примерное наказание убийцам. Но через месяц сам граф поднял мятеж против французского правительства.
Между тем Генрих III, исполняя свое обещание, внезапно начал войну с Францией в Пенни на Шаранте и расположился лагерем под Тейльбургом. Людовика IX такая неожиданность изумила. По обыкновению он стал допрашивать свою совесть, можно ли ему воевать с Генрихом, когда его отец клятвенно обещал двадцать пять лет тому назад жить в мире с Англией.
— Король английский обманут ложными обещаниями изменника Ла-Марша и еретика Раймонда, и мне очень прискорбно, что он презрел меня, — говорил Людовик.
Но придворные вывели его из недоумения, и вместо войны с неверными пришлось пожинать лавры над католиками. Людовик IX очень счастливо избавился от опасностей. Англичане были плохо подготовлены к войне. У союзников не было выработано плана действий, Ла-Марш обманул Генриха III. Союзников было легко уничтожить по частям.
В замке Фронтнэ Людовик взял в плен сына графа Ла-Марша и сорок рыцарей. Их советовали повесить.
— Сын неповинен смерти, — сказал король. — Он покорно должен был исполнить волю отца. Вассалы также, они до конца верно служили своему сюзерену.
В двух сражениях под Тейльбургом и под Сентом Генрих должен был уступить поле битвы французам и удалился в Бордо. Симон Монфор стяжал под Сентом военную славу. Людовик кинулся теперь на Ла-Марша, отнял у него владения и заставил просить мира. Ла-Марш бросился к ногам короля. Он уступил часть своих владений и обязался воевать против Раймонда за Церковь.
Все это совершилось тогда, когда восставшие лангедокские феодалы с Раймондом и Тренкавелем внесли войну в домены короля; они успешно действовали около Нарбонны, так что город готов был свергнуть французскую власть. Французский гарнизон вышел из него. Заручившись сочувствием населения, виконт Амальрик ввел в Нарбонну Раймонда и признал его своим законным государем. Граф ненадолго поселился во дворце своих предков. Он прежде всего стал вымогать суммы с духовных бенефиций на военные издержки.
Архиепископ нарбоннский Петр Амелий удалился в Безьер и здесь произнес отлучение над Раймондом, называя его нарушителем мира, разбойником, грабителем церковного достояния, клятвопреступником против Церкви и короля Франции, со всеми его сообщниками и заговорщиками, графом Коммингом, лжевиконтом безьерским, баронами Терма и Клермона, их детьми и братьями. При этом он повторил отлучение каркассонской инквизиции над Раймондом.
Не обращая на это внимания, Раймонд официально принял титул своих предков и, пользуясь отдыхом французов после побед, тайно отправился в Бордо для заключения нового союза с королем английским. Генрих III обещал сепаратно не мириться с Людовиком IX и защищать Раймонда VII даже после церковного проклятия. Есть сведения, что граф тулузский получил от Генриха III большую денежную субсидию.
— Не отчаивайтесь, брат мой, — утешал короля Раймонд. — Помните, что вы могущественный государь и что вы в силах одолеть французского короля. Припомните, как я отразил его один, хотя сам папа помогал ему. Как только я прогоню с моей земли этих изменников, то быстро явлюсь к вам на помощь (118).
Но все эти обещания были слишком легкомысленны; Раймонд не мог положиться ни на одного из своих союзников. Вернувшись в Нарбонну, он увидел в своем лагере полное разложение.
Людовик IX между тем овладел областью Пуату, которую постыдно оставили англичане, и только чума во французском лагере остановила его успех. По словам Матвея Парижского, в армии умерло восемьдесят рыцарей и около двадцати тысяч пехоты. Сам король заразился. Он тяжко заболел, и французами овладел ужас. Однако хилое телосложение Людовика пересилило болезнь. Но при страшных потерях в людях продолжать войну с Англией было нельзя. 7 апреля 1245 года Людовик принял пятилетнее перемирие, предложенное Генрихом, небезвыгодное для Франции, и больным вернулся в Париж. К тому времени восстание в Лангедоке было уже подавлено и Раймонд, снова униженный и побежденный, был у ног своего короля.
Французское правительство, руководимое умом королевы-матери, успело отделить от Раймонда графа де Фуа. Вопреки всем клятвам последний воспользовался первым же предложением противников и не только отстал от союзников, но даже согласился сражаться против Раймонда. Он выговорил себе право быть прямым вассалом короны. Эта измена, совершенная с удивительной легкостью, показывает, как нравственно вырождалась провансальская аристократия и как угасал гордый дух времен ее независимости. Чувство чести и долга исчезло; каждый из владетелей заботился прежде всего о своей выгоде. Замечательно, что при этом один узнавал себя в другом.
Чем объяснял Роже де Фуа свое отступничество? Он перелагал всю ответственность на того же Раймонда. Измена обыкновенно молчит. Здесь же она любуется собой и выставляется напоказ. Роже указывал на судьбу своего отца, который был подобным же образом покинут Раймондом VII перед заключением парижского трактата.
«Мой отец тогда заключил не такой мир, какой хотел, — писал он Раймонду, — а такой, какой мог; он связал тем себя и своих наследников. Тогдашние обязательства помешали на этот раз нашим добрым желаниям относительно вас. Потом вы не забыли, конечно, того, как обещали нашему покойному отцу, что будете жить в ладу с Церковью и с королем и что в противном случае добавляли его от всяких обязательств к вам самим». Далее Роже посмеивается над положением своего друга. «Вы сами настаивали, чтобы мы принесли присягу на верность и подданство королю Франции; мы же осыпаны от него благодеяниями. Теперь король настоятельно убеждает скорее помогать ему против вас — не исполнить этого значит быть виновным и клятвопреступником и лишиться доменов. И ваше высочество сим извещаетесь, что мы решились верно служить королю и Церкви, давать ему и помощь и совет, и вы убедитесь, что мы тем самым уже избавляемся от всякой верности и обязательств относительно вас. Потому не удивляйтесь, если мы когда-нибудь пойдем на вас войной. Мы с вами впредь ничем не связаны в войне, которую поведем на пользу короля и Церкви» (119).
Трудно представить себе падение более бесстыдное и безнравственное в людях, отцы и предки которых служили для народа образцом политических доблестей. Такие факты, как договор с епископом Ажена и письмо Роже, отвращают всякое сочувствие историка от этих лицемерных патриотов несчастного Юга, спокойно торговавших своими народами и собственной совестью.
Раймонд получил роковое для него известие во время осады Пенни в Аженуа. Он поспешил обязать присягой бывших в его лагере вассалов де Фуа. Напрасно он думал усовестить Роже, припоминая все, чем обязан дом де Фуа своим сюзеренам.
«Вспомните, как вы часто говорили мне, что откажетесь от ваших доменов, когда увидите, что я лишился своих».
Для Роже подобная фраза была ребяческою наивностью.
Раймонду невольно приходилось покориться. Со дня на день сильная армия из Гиен ни могла прийти в Лангедок и раздавить его слабые отряды. Посредником явился епископ тулузский. Граф уполномочил его вести переговоры с королем от лица всех феодалов, участвовавших в мятеже. Епископ был любезно принят королем, но предложения, привезенные им, передал в свою курию. Там решили, что Раймонд должен покориться без всяких условий, доверившись милости королевской. Чтобы поддержать такое решение, Роже и епископ клермонский отделились от главной армии и придвинулись к границам Керси.
20 октября Раймонд и его друзья сдались на милость короля, при этом с их стороны было условленно, что альбигойцы и все причастные к делам ереси не имеют права пользоваться этой амнистией.
«Исполненный стыда и печали за все, что произошло, не из страха, а из других побуждений, вам известных, — писал он королю, — я обещаю всецело предаться вам, верно служить для вас против всех и каждого, защищать и почитать Церковь согласно вашим желаниям, покровительствовать католической вере, очистить страну от еретиков и совершить наказание над теми, кто позорно умертвил инквизиторов».
Тот же Раймонд писал королеве Бланке, прося ее быть посредницей и обещая постоянную верность (120). Епископ, ходатай его, видел, что многие мятежники уже упредили Раймонда, своего союзника, и искали себе пощады ценой измены общему делу. Они согласились даже, если им прикажут, обратиться против Раймонда. Епископ не встретил ни в Людовике IX, ни в курии доверия к обещанию и клятвам графа тулузского. Понадобилось ходатайство Бланки, которая приходилась кузиной Раймонду. Она оказалась к нему очень милостива, так что многие при дворе остались недовольны.
Король из снисхождения к его раскаянию согласился простить мятежника на условиях парижского трактата. В Лорисе, 14 февраля 1243 года Раймонд подписал договор, по которому он сам, его союзники и все владения рабски передавались милосердию короля. Три королевских комиссара отправились принять клятву Раймонда. Саверден, Пеннь и еще четыре других замка были уступлены королю в ручательство клятвы. Жители Альби и Нарбонны были освобождены от присяги, когда-то принесенной ими с таким увлечением Раймонду.
Чтобы угодить Бланке, Раймонд немедленно дал приказ повесить всех, кто принимал участие в убийстве инквизиторов в Авиньонете. Впрочем, его воля после Лориского договора не значила ничего. Можно сказать, что он даже существовал из милости.
В Тулузу королевские комиссары прибыли 23 февраля 1243 года и обязали капитул следующей присягой:
1) соблюдая парижский трактат, оставаться верными королю и Церкви в случае, если граф Раймонд возмутится снова;
2) помогать Церкви против еретиков и их единомышленников;
3) стоять за короля, если граф восстанет против него.
Все жители Тулузы старше пятнадцатилетнего возраста были приведены к этой присяге.
Два месяца объезжали комиссары города и области Раймонда до последнего селения и каждого кастеляна, барона, рыцаря, оруженосца, горожанина и виллана, который был старше пятнадцатилетнего возраста, привели к присяге королю, хотя номинальный государь Раймонд был еще жив и даже рассчитывал оставить после себя потомство, торжественно празднуя в эти самые дни свой брак с принцессой де Ла-Марш. Свадьбу праздновали через неделю после Лориса. В радостном самозабвении, с заздравной чашей в руке похоронил последний представитель Раймондов независимость и свободу своих подданных и приветствовал наступление годины рабства. Он, как дитя, или ни во что не ставил свое горе, смеясь над скорбью порабощенного народа, или думал утопить в вине и в празднествах свою великую печаль.
Когда такие явления возможны, не может быть более речи ни о провансальской национальности, ни о возрождении самостоятельности Юга. Судьба его была решена.
Католическое духовенство на поместных соборах, со своей стороны, достаточно способствовало скорейшему уничтожению национальности. 18 апреля 1243 года происходило заседание в Безьере. На нем присутствовал Раймонд VII. Он привез с собой декларацию против доминиканцев, так как не имел ничего против самой инквизиции.
«Доминиканцы Феррьер и Вильгельм Раймонд, считая себя судьями над еретиками в моих землях, — жаловался Раймонд, — произнесли против меня приговор отлучения. Я законно апеллировал на это святому Престолу, так как нахожу их суд пристрастным и несправедливым — такой приговор не только бесчестит меня, но он постановлен вопреки всякому праву. Так как апостольский престол теперь вакантен, то я обращаюсь к собору как относительно приговора доминиканцев, так и моей апелляции. Я надеюсь, что собор окажет мне заслуженную справедливость, в уважение моей личности и репутации» (121).
Через два дня Раймонд имел особое свидание с епископами лангедокскими, а именно Тулузы, Ажена, Кагора, Альби и Родеца. Он просил их или принять на себя инквизицию, или поручить ее от своего имени цистерцианцам, францисканцам и доминиканцам, кому угодно, но под условием, чтобы эти судьи действовали от лица епископов. Тогда он вызывался помогать им всеми силами, исполнять их постановления через своих вигуэров и бальи, казнить и заточать виновных. Прелаты не могли дать ему никакого ответа, так как Церковь и не имела в это время верховного представителя, который один мог решить подобный вопрос. Но в принципе католицизм не мог сойти с однажды избранного пути.
Что искренности Раймонда в делах веры не доверяли, это было ясно. Людовик IX, заключив с ним мир, находил нужным делать сбор с духовенства и монастырей на искоренение ереси, который обусловливал недоверчивостью к графу тулузскому, как к старому еретику, недавно умертвившему нескольких проповедников (122).
С избранием в папы Иннокентия IV, друга святого Доминика, инквизиторы на нарбоннском соборе в конце 1243 года получили разъяснительные инструкции в двадцати девяти канонах. Здесь были определены подробности покаяния еретиков, которое по седьмому канону инквизиторы могли усиливать или уменьшать. Здесь выработалась та практика инквизиции, с которой мы познакомились в общем очерке. Здесь же была сделана попытка возвысить ее авторитет устранением денежных пеней. Но эта попытка имела в виду собственно не самую инквизицию, а доминиканцев, — денежные пени предоставлено было налагать епископам и папским легатам. Значит, инквизиция не облагораживалась и с этой стороны; корысть оставалась ее существенным стимулом. Чтобы гарантировать справедливость приговора, оба инквизитора должны делиться между собой сведениями и мнениями о подсудимых. Запрещалось осуждать без явных документов и без собственного сознания подсудимого, ибо лучше оставить безнаказанным преступление, чем осудить невинного.
Если бы принцип двадцать третьего канона был осуществлен, то дух инквизиции должен бы радикально измениться, так как до сих пор трибуналам не возбранялось осуждать вместе с виновными безвинных, во избежание вредного для веры снисхождения. Но это начало так дисгармонировало с общим унисоном всяких беззаконий, проявившихся в учреждении инквизиции, что устранялась всякая возможность его осуществления.
Не далее как рядом с этим двадцать третьим каноном был поставлен другой, который допускал быть обвинителями и свидетелями всех преступников и бесчестных. Прелаты знали, что одно дело говорить, другое — действовать.
Ко всему этому нарбоннский собор заявил в заключение, что своими наставлениями он не хочет связывать инквизиторов, что его каноны — лишь дружеский совет и что ибунал во всем сообразуется с папскими указаниями. Это было сказано в первые дни папствования Иннокентия IV, мы знаем, как он отнесся к трибуналам. Он усилил их строгость, поставив их выше себя, и окончательно установил здание, стоявшее до сих пор на непрочном основании. Теперь его могло опрокинуть одно время, а не люди.
После политического движения инквизиция могла найти в Лангедоке новую пищу. Всякая попытка, враждебная французскому владычеству, отражалась немедленно на религиозном вопросе, так как встречала ревностных приверженцев в альбигойцах. Во время мятежа инквизиция не могла уследить за еретиками, их проповедниками и так называемыми «совершенными». Преследуемые в одном месте, они появлялись в другом. Они находили себе приготовленные убежища. Когда опасно было поместить альбигойского священника или диакона в замке, ему давали приют в лесных хижинах, куда стекались ученики, стремящиеся выслушать поучение. Сцена альбигойства в эти годы переносится в леса, как в ранние времена катарства. Замок Монсегюр был центром, откуда расходились еретические проповедники, пуская в этот момент новые корни альбигойства.
Замок окружали лесные массивы, покрывавшие склоны ущелий и отроги Пиренеев. Современные протоколы обнаружили, какая усиленная агитация производилась здесь, помимо феодальных руководителей политического движения. В лесу Лагард учил Вильгельм Ричард; к нему собирались слушать и вкушать благословенный хлеб Роваль, Понс, Фабри, Аламан, Гитар и другие; тут же происходили состязания Ричарда с католиком Петром Бруни. Подобный же приют был в соседних лесах. В лесу Лабастид раздавались речи Лагета, Гроса и Бонафоса. Аламаны, Вельмуры и Мервили, принадлежавшие к известным рыцарским родам, теснились около них. Около Сан-Жермьера учил Бернар Гастон. В окрестностях Кассера, в роще Ла-Гизола альбигойцы поселились целой общиной. Им в изобилии приносили пищу, восхищались их учением; их всегда заставали за пряжей льна. Недалеко от них поселились в хижинах брат Сикр и Америк с товарищами. К ним приходили просить мира и приносили дары.
Некоторые фанатики не хотели жить на одном месте и выжидать там посетителей. Они ходили из места в место разносить свои идеи. Об их прибытии скоро узнавали; когда было возможно, то из леса их торжественно вводили в город, и зажиточные люди городка или селения считали за честь поместить их у себя, накормить и снабдить всеми средствами для путешествия. Их проповедь сохраняла свои прежние начала: альбигойская догма остановилась и перестала развиваться. Отшельники предписывали те же требования воздержания. Часто они разводили супругов, как было, например, в Ланитаре. Некто Бернар Брус первый стал делать это.
Не все проповедники и проповедницы с их спутниками отличались нравственной чистотой и соблюдением того воздержания, какому они поучали. Некоторые из них находились между собой в интимных отношениях. В одном показании говорится, что верная Вильеметта Компан была при посвящении своего любовника; свидетелями обряда были его больная сестра, ее мать и много посторонних значительных лиц. У нее же братья Сент-Андрэ, исповедовавшие альбигойство и не вступавшие в брак, всегда могли находить к своим услугам альбигойских диаконис. Преимущественно у последних любили останавливаться проповедники и даже сами еретические епископы. С некоторыми они находились в более прочной связи. Так, архиерей Мартен отбил у одного еретика красавицу и стал жить с ней. К некоторым альбигойским духовным служителям привязывались и католички, жены и дочери знаменитых фамилий. Они не щадили для них ничего, повергали к их ногам свое достояние и честь. Между собой они, не краснея, называли себя их любовницами. Они прислуживали им, кормили, одевали и любили их. При таких условиях странствующие проповедники легко находили награду своих трудов; воспрещая роскошную жизнь и увеличение населения правильными браками, альбигойская догма не возбраняла даже духовным тайные ласки прекрасных дам, с тем чтобы они не освящались узами брака. Бесплодие женщины, вопреки обыкновенным понятиям, стало считаться священным. Разрушая семейные узы, указывая на бесплодных развратниц, как на лучших жен, альбигойство подрывало все основы человеческого общества. Разврат приходилось поощрять, и еретички, удостоенные внимания своих священников и епископов, по грубому пониманию своей веры, считали себя выше прочих женщин и требовали особенного почитания.
Строй альбигойской Церкви, ее иерархия, догматика, обряды, обычаи, нравы — все это раскрылось по доносам и допросам, произведенным в те самые годы. Первый из допросов, важный в этом отношении, помечен 1 мая 1243 года (123). Строгие аскетические требования, обязательные для последователей ереси, поразили в этот день самих инквизиторов. Трудно было догадаться, что под наружной чистотой скрывается столько лицемерия и нравственного противоречия, уничтожавшего альбигойский протест. Доносчик рассказывал трибуналу про то, что он видел в Монсегюре у Переллы, когда там ночью поучал архиерей альбигойский Госелин и в присутствии многих благородных рыцарей совершал обряд посвящения. Посвященный падал перед ним на колени, обращался к присутствующим и просил их молить Бога, чтобы Господь сделал из него доброго христианина и ниспослал благой конец. Госелин учил, как альбигоец должен стоять на высоте своего призвания; ему предписывалось строгое воздержание, между прочим запрещалось вкушать мясо, яйца, сыр, масло и рыбу. Ему запрещалось клясться, лгать предаваться всяким страстям. Всю жизнь он должен был поступать так. Страх смерти, сам костер не должны страшить его. Умирая, он должен исповедовать свои убеждения. Речь Госелина увлекла присутствующих; они плакали. Лотом к обращенному каждый стал подходить по очереди, его лобызали и называли братом. Затем все друг у друга просили благословения и мира; мужчины целова-сь друг с другом, женщины между собой.
Трибунал обнаружил, что в Мирепуа альбигойские обряды совершаются так же открыто, как и в Монсегюре. Тяжелобольной просил принести себя в собрание верующих и к получал посвящение, что было поводом к большому торже-ству. Так сделал один из баронов Мирепуа Петр Роже, Сейсак в Каркассоне, Гильберт де Сен-Поль в Пюи-Лоране и многие другие. Умирающих собратьев альбигойцы навещали и напутствовали, невзирая ни на что. Врачи не боялись легчить; близкие и неблизкие женщины ухаживали за больным с одинаковым рвением. Утешенный умирал на руках дам, оруженосца и совершенного.
Это было в то время, когда шпионство сделалось ремеслом, когда страх за жизнь разрывал всякие узы. Например, в деле Арнольда Вильнева и его жены дочь выдавала сразу своего отца барона Ла-Барда в том, что он держал у себя открытый дом для еретиков, и свою мать, что она такой же дом имела в Тулузе. Дочь доносила, что мать ее развелась с мужем и умерла на попечении еретиков; она была у матери в самый день смерти, но ее не допустили, потому что умирающая уже лишилась языка. Разговорившись, она не забыла прибавить, что сам граф тулузский вместе с виконтом безьерским и бароном Пюи-Лорана некогда были в еретическом доме ее матери.
Находились дочери, которые во всех своих увлечениях, из страха наказания, обвиняли матерей, как поступила, например, пред трибуналом Адальгиза Моссабрак. Она была дочерью одного из баронов Мирепуа, в которых альбигойство переходило из рода в род. Мать ее, бывшая в разводе с мужем, воспитывала дочь в Авиньонете. Здесь она заставила подсудимую принять ересь; и вместе с матерью Адальгиза присутствовала при всех церемониях и богослужении еретиков, даже выйдя замуж. Когда епископ клермонский прибыл в Авиньонет для розыска, то она поспешила укрыться в Монсегюре и там невольно должна была слушать поучения Бертрана Мартена, к которому собиралась ее родня, а также Раваты, Конгост, Делили, Перелла и других.
Понятно, что это признание не избавило подсудимую от заключения. Однако примеры не действовали. Оговаривали с большим усердием, точно шла домашняя болтовня. Один обвинял своего побочного брата, распространяясь с подробностью, когда и как тот кланялся при встрече и как ему отвечали на поклоны, говорил о том, что было вовсе не нужно для дела, хотя пустейшим намеком привлекались к суду новые, ни в чем не повинные жертвы.
Особенно не любили молчать пред судилищем женщины. Они в большинстве случаев не скрывали того, что видели, и были в этом отношении весьма полезны для трибуналов. Они приплетали к одному лицу другое, к нему целое семейство, там близких и знакомых, навещавших и встречных. Все это делалось так легко, игриво и незаметно, что под конец под подозрением оказывались целые родства и фамилии, которые нотариус едва успевал вмещать на десяти — двадцати страницах, чтобы со временем разыскать и вызвать их (124).
Иные обвиняли из страха, скрывая свои преступления. Некая Консгран обвинила целое семейство Вельмур, которое якобы принимает у себя знаменитого еретика Ламота. В этом доме, по ее словам, жило будто до ста еретиков. Сама она была недолго тайной еретичкой, но уже давно епископ Фулькон обратил ее в католичество. По выходе замуж она не была в еретическом обществе, но Ламот сам зашел к ней, принес долг в пятьдесят солидов и снова ввел ее в запрещенные кружки. Тут она кстати заметила, что встретила здесь одного монаха, с виду цистерцианца, и рассказала, что слышала на поучениях: Бог не сотворил видимого; гостия не есть тело Христово; брак и крещение не ведут к спасению. Это так увлекло ее, что и она сама стала думать, как еретики, вследствие чего ей пришлось поплатиться заточением.
Сведения об альбигойской догме значительно пополняются этими показаниями, часто брошенными вскользь, оформленными, но потому весьма интересными и характерными. В протоколе догму можно проследить по впечатлению, какое она производила на умы массы. В 1243 году инквизиторы собрали особенно много сведений на этот счет. Они слышали из уст подсудимых темные апокрифические предания и легенды, посвященные тайнам мироздания, носившие восточный гностико-манихейский колорит.
Редко кто имел смелость взять на себя такое богохульство; всякий спешил выгородить себя, хотя прибавлял, что прежде и сам заблуждался. Одна слышала от жены своего знакомого, как Бог с диаволом делали человека и как Бог отсоветовал диаволу лепить человека из земной грязи, а велел сделать его из морской тины и тогда лишь вдунул в новое творение душу, сказав: теперь прекрасно, он не будет ни слишком силен, ни слишком слаб.
Другой показал, что десять лет тому назад слышал подобную легенду от Фабри. Бог видел, сколько без него зла делает диавол на земле и нечистые духи. Он призвал двоих ангелов и предложил им вызов: кто из них желает быть его сыном? Тогда один, по имени Христос, бывший его опорой, сказал, что хочет быть его сыном и что он пойдет повсюду, куда его пошлют. Тогда Бог послал его в мир, чтобы проповедовать свое имя.
Небесный мир представлялся в устах подсудимого аналогичным с земным; еретик полагал, что там также пашут быками. Христос, по другим показаниям, не был зачат святой Девою, а только заслонен, укрыт ею. Он никогда не устраивал мессы, которая есть изобретение кардиналов и духовных ради прибытка и доходов. Он не может вечно присутствовать в гостиях, иначе его тело при всевозможной громадности было бы съедено. При каждой подобной фразе указывали на лиц, которые могли слышать ее.
Показания нескольких женщин навели на подробности убийства в Авиньонете. Тут был сильно скомпрометирован Раймонд VII, и он был счастлив тем, что трибунал более не придавал его личности большого значения и потому оставил его в покое. Этот процесс начался в апреле 1244 года. Из показания одной подсудимой обнаружилось, что граф тулузский в день отъезда инквизиторов в Авиньонет поделал туда же своего приближенного Раймонда д'Альфаро, занимавшего при нем должность бальи. Последний имел в замке хорошего приятеля де Планта. Дорогой Альфаро съехался с рыцарем Манзо и узнан, что Планта недавно отлучился из Авиньонета в замок Брен, но что дома осталась его жена. .Альфаро почему-то не решился въехать в хорошо знакомый замок, а остановился в пригородном лесу и, расставаясь с Манзо, просил его вызвать к нему жену Планты. Альфаро знал ее лично; она была сестрой Отгона де Мос-сабрак. Она старанием диаконис была посвящена в альбигойство; и брат, и муж принадлежали к страстным приверженцам ереси. Она неоднократно присутствовала на собраниях и проповедях еретиков и, между прочим, слушала Бертрана Мартена, о чем заявила перед трибуналом 15 апреля 1244 года, припомнив кстати всех тулузских граждан, которых видела там. Была уже ночь, когда к ней постучался Манзо. Рыцарь сказал, что синьору ждут в антиохийском лесу по очень важному делу, касающемуся ее мужа. Смелая женщина отправилась туда одна. Альфаро потребовал прежде всего под клятвой соблюдения тайны, потом он сказал, что его господин, граф тулузский и Петр де Мазероль хотят убить приехавших инквизиторов, что для этого нужны люди барона Мирепуа, которого следует сейчас же известить о предприятии. Альфаро показал своей собеседнице привезенное им письмо к барону Мирепуа; он рассчитывал, что никто лучше ее мужа не устроит дела. Она предложила услуги своего брата, в ожидании возвращения мужа, взяла письмо, благополучно вернулась в город и ночью же передала поручение Моссабраку. Тот согласился ехать в Монсепор с охотой; барон Мирепуа явился лично и с собою привез двадцать пять головорезов. Как было дело, подсудимая не знает, но слышала от мужа, что в убийстве принимал участие он и ее брат, которые к этому времени скончались. Она также ничего не может показать насчет вальденсов.
В следующем месяце о том же деле сообщали новые лица, задержанные инквизицией. Допрос производили итальянские доминиканцы Феррариус и Дуранти. Между подсудимыми был один из участников убийства, воин Монсегюра, альбигоец Арнольд Роже. Спрошенный об еретиках и валь-денсах, он в трех заседаниях рассказывал о публичных собраниях у барона Мирепуа, на которых и сам он присутствовал и получал обычные благословения от Бертрана Мартена. По его показанию, сам де Планта привез письмо барону, и когда Мирепуа прочел его, то призвал своих воинов, и между ними подсудимого, и сказал, чтобы они готовились к поездке и что будет богатая пожива (125).
То же, слово в слово, показывал другой из воинов барона, Имберт де Салас, вспоминая все мельчайшие подробности поездки в Авиньонет и ожидания в лесу. Барон дважды посылал тихонько наведаться в замок выяснить, что делают инквизиторы, которые между тем нисколько не подозревали опасности. Этот последний процесс интересен как образец тщательности инквизиционного производства, не терявшего из виду ни малейшей мелочи. Нотариус кропотливо вносил в свои свитки все похождения и столкновения действующих и сопричастных лиц с полными именами. Трибунал позволял говорить даже то, что не относится к делу, надеясь извлечь для себя из этой болтливости немалую пользу. Так узнали, что Альфаро проговорился Равату, что если бы на этот раз ему не удалось исполнить поручение, то есть убить Арнальди, то для инквизиторов он распорядился устроить засаду: двадцать человек ждали монахов в лесу между Кастельнодарри и Сен-Мартеном (126).
Тулузская инквизиция видела, что во всех процессах замок Монсегюр играет первую роль. Только здесь еретики жили свободно, открыто совершая свои службы, публично собираясь на молитву, слушание поучений и принятие consolamentum. Только здесь находили свободный приют ересиархи. Монсегюрцы славились гостеприимством к своим собратьям. Сюда со всех концов Лангедока тайно привозили больных альбигойцев, и сам свирепый барон Мирепуа смягчался, когда присутствовал при трогательном обряде посвящения умирающего. Этот обряд часто происходил в его доме или на его дворе. Трибуналу поименно были известны лица, которые слушали Ламота или Мартена, но взять их из твердыни было невозможно.
Значение Монсегюра в эти годы было такое же, как Монтобана и Нима триста тридцать лет спустя или Ла-Рошели спустя почти четыре столетия*1. Подобно им, Монсегюр был последним крепким оплотом гонимой веры и резиденцией ее патронов, людей храбрых, отважных, по-своему благочестивых, но в частной жизни мало отличавшихся от разбойников. При таких условиях Монсегюр был бы Государством в государстве, если бы не входил в удел, оставленный Раймонду VII. Последний жил в тесной дружбе его владетелем. Духовенство и инквизиция, правда, давно указывали ему на зловредную агитацию из Монсегюра, но неприступное положение замка среди пиренейских отрогов, на крутой и высокой скале, служило для графа достаточным поводом не принимать мер.
В начале крестовой войны этот замок с большим трудом был взят Симоном Монфором, но барон Мирепуа вместе с Переллой скоро прогнал крестоносцев и сам засел в нем. Петр Роже Мирепуа считал себя вассалом виконтов безьерских, был партизаном Тренкавеля и дрался за него; так как его сюзерен был теперь в изгнании, то он более никого не хотел знать над собою. Он разбойничал по дорогам и делал набеги на домены епископов и аббатов. Процессы 1243 года обнаружили все значение замка для ереси. Прелаты Нарбонны и Альби, в интересах «мира и веры», собрали наконец ополчение и решились положить конец подвигам барона. Сенешаль Каркассона помог им французским отрядом, чтобы одолеть «синагогу сатаны» и водворить мир в стране. Несколько провансальских баронов также присоединились к ополчению, которое двинулось на Монсегюр в марте 1244 года.
Альбигойцы поняли, что наступают на их последний приют; отдать его — значит проститься с мечтой о возможности возрождения их веры и с той ничтожной независимостью, которой они пользовались благодаря диким скалам Монсегюра, будто затерявшимся в море французского владычества. Так называемых «совершенных» оставалось в пределах Лангедока уже немного, но все они в этот год собрались, словно нарочно, в Монсепоре, поскольку в других местах им было куда более опасно. Своим неустрашимым духом они внушили геройство прочим единоверцам. Альбигойцы боролись за существование, а их последний защитник хотел отстоять свою феодальную гордость. Потому прелаты встретили удвоенное, отчаянное сопротивление.
Самая местность представляла для нападавших страшные препятствия. Всякие машины были бесполезны при высоте скал. В скалах пролегали тропинки, неизвестные осаждавшим; потому время от времени в Монсегюр доставлялись припасы, хотя и в незначительном количестве. Осажденные не жаловались на голод, и женщины, забывши провансальскую галантность, делили вместе с мужчинами все тяжести и труды. Во время осады Монсегюр был чисто альбигойским городом. Только в лучших своих мечтах ересиархи катарства думали о появлении такой общины. Католические церкви были закрыты, и никто не жалел о том. Раненых в схватках приносили в частные и общественные дома. Огромное большинство жителей хотя и не получило посвящения, однако ело благословенный хлеб. По обычаю, посвящение откладывалось до приближения смерти. Дамы приходили ухаживать за больными, родными ли, посторонними ли. Когда больной был безнадежен, являлись «добрые люди», спрашивали его согласия, читали апокрифическое евангелие Иоанна и требуемые молитвы и приобщали к своей Церкви умирающего, который обыкновенно жертвовал в пользу бедных альбигойцев известную сумму. Так умерли, покрытые ранами, Манзо и Моссабрак, известные по делу об убийстве в Авиньонете. На закате истории альбигойства осуществилась, хотя и ненадолго, на небольшом пространстве, та мечта, за которую погибли в бою, на виселицах и кострах тысячи людей. Как в фокусе, сосредоточилась в Монсегюре вся жизнь угасавшей веры с небывалой силой. Но в сравнении с долгой историей альбигойства это было лишь несколькими мгновениями.
Взятие Монсегюра можно объяснить только изменой, хотя летописец умалчивает о том (127). Из неясного рассказа надо заключить, что осаждавшие привлекли к себе много искусных горцев, хорошо знавших местность, следовательно людей, которых у них прежде не было. Они вызвались ночью взобраться на ближайшую скалу к Монсегюру, туда, куда прежде не решались пройти днем. С ними, преодолевая все опасности, взобрались рыцари с отборными пехотинцами. Наутро добровольцы, если верить летописцам, сами испугались той отвесной позиции, которую они занимали благодаря ловкости проводников. Как можно было ночью пробраться по незнакомым скалам, которые были недоступны днем, остается непонятным.
Здесь врагов не ожидали; они передушили стражу, ударили на ближайшее укрепление и овладели им после страшного побоища. По этой тропе пришли остальные французы. Заняв предместье, они были теперь почти у стен Монсегюра и стали каждый день энергично теснить осажденных.
Барон Мирепуа начал думать о капитуляции. Он с немногими приближенными получил право свободного отступления, так как для духовной и светской аристократии он все же оставался человеком близким, из феодального сословия, к слабостям и грехам которого причастны были ; более или менее все победители. Ценой собственного спасения он продавал инквизиции богатый клад.
Совсем другое дело — еретики, которым он оказывал покровительство. Они принадлежали ко всем сословиям. В Монсегюре было до двухсот альбигойских «совершенных» и духовных лиц. Когда прелаты заняли город, то прежде всего поспешили перехватать их. У победителей были готовые списки из инквизиционных трибуналов. Скрыться было нельзя. Архиепископ нарбоннский Петр Амелий импровизировал суд. «Совершенные» и духовные лица не хотели отречься от своей веры; они единодушно, и мужчины и женщины, требовали смерти, и все двести человек были приговорены к сожжению. Тут были рыцари, их жены и дочери. На обрыве соседней горы устроили большую загородку из высоких кольев, в середину накидали дров и привели связанных осужденных. Не пощадили и дочь Переделы, бывшего владетеля Монсегюра, позорно преданную палачам другом ее отца.
Осужденные радовались, что их не разлучили в эту торжественную минуту. Никто из них не издал ни одного крика. Священники и диаконы укрепляли слабых и женщин последней речью. Знаменитый Бертран Мартен, поучения которого были причиной гибели стольких людей, сгорел вместе со своими друзьями и учениками (128). Альбигойская община, со зданная его мрачным генигм, погибла вместе с ним.
Такой праздник устроили себе католические прелаты в великом посту 1244 года. Инквизиция, считавшая казнь делом богоугодным, была довольна этим совпадением. Разорив гнездо ереси и Сатаны, прелаты, не доверяя провансальским феодалам, передали такой сильный замок и руки французов. Гюи, новый маршал Мирепуа, вступил и обладание Монсегюром от имени французского короля.
Теперь инквизиция могла свободно находить свои жертвы. Они старались укрыться в Ломбардии, но там их встречали судьи не менее ловкие и беспощадные. Энергичные розыски начались тотчас по взятии Монсегюра. 1244 год особенно богат процессами. Сыпались доносы на матерей, мужей, отцов и родных (129). Осенью этого года можно насчитан, более тридцати процессов в одном тулузском трибунале. Чаше всего упоминается имя Бертрана Мартена, на поучениях у которого довелось побывать тем или другим лицам.
Старик Перелла вместе с сыном были пойманы и приведены перед Дуранти и Феррариусом. С низкой робостью старик, который в Монсегюре бросил палачам героиню дочь, оговаривал теперь и мертвых и живых, думая спасти себя. Он сказывал, как на поучениях Мартена и Камбитора присутствовали вместе с ним Мирепуа, Раваты, Конгосты, Моссабраки и многие другие из разных местностей. Он насчитывал всего более пятидесяти семейств. Двое других ссылались на тех же и постоянно на него самого. Одна женщина насчитала еще пятьдесят лиц, однажды слушавших Мартена (130).
Виновные теперь большей частью раскаивались в ереси и наказывались заточением.
Иннокентий IV при самом вступлении на престол предоставил инквизиции самую широкую власть. В доминиканцах он видел надежных друзей; в первые дни своею папствования он вручил им заведование инквизицией, предписал прелатам оказывать им помощь и содействие и предоставил им исключительную привилегию совершай, богослужение даже в тех местах Прованса, на которых лежало церковное запрещение. С самого начала он осадил епископов и даже своего легата, когда те хотели вмешаться в дела трибунала. Легат вздумал было по представлению авиньонского епископа освободить заключенных вопреки воле инквизиторов, но ему был прислан из Рима выговор. Епископ каркассонский хотел облегчить интердикт, наложенный инквизицией, — ему велено было отменить свое распоряжение и более не вмешиваться в подобные дела. Только инквизиторы своей властью могли усиливать или облегчать постановления (131).
Дата добавления: 2018-04-04; просмотров: 324; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!