Я был когда-то ротным запевалой




Я был когда-то ротным запевалой,
В давным-давно прошедшие года...
Вот мы с учений топаем, бывало,
А с неба хлещет ведрами вода. ,

И нет конца раздрызганной дороге.
Густую глину месят сапоги.
И кажется — свинцом налиты ноги,
Отяжелели руки и мозги.

А что поделать? Обратишься к другу,
Но он твердит одно: — Не отставай!.. —
И вдруг наш старшина на всю округу
Как гаркнет: — Эй, Старшинов, запевай!

А у меня ни голоса, ни слуха
И нет, и не бывало никогда.
Но я упрямо собираюсь с духом,
Пою... А голос слаб мой, вот беда!

Но тишина за мною раскололась
От хриплых баритонов и басов.
О, как могуч и как красив мой голос,
Помноженный на сотню голосов.

И пусть еще не скоро до привала,
Но легче нам шагается в строю...
Я был когда-то ротным запевалой,
Да и теперь я изредка пою.

* * *

...Вокруг наступила тишина. Только изнутри здания доносилась стрельба и взрывы гранат...

Ночной бой в здании — самый тяжелый бой. Мне он знаком по боям в Университетском городке в Мадриде. Здесь нет понятия — передний край, фронт, тыл, фланги. Противник здесь может быть всюду — этажом выше, ниже, вокруг. Здесь, как нигде, в тесном единении уживается рукопашная схватка с огнем. Чутье, находчивость, смелость, скорее, дерзость решают исход боя. Шорох? Чье-то дыхание в кромешном мраке? Кто там? Свой? Чужой? Как узнать? Окликнуть? А вдруг в ответ раздастся очередь из автомата? Самому стрелять? А может, там свой? Что под ногами? Скользящие осколки стекла? Разломанные стулья? Веревки? Провода? Труп? А может, притаившийся враг? Решай быстро! Быть может, на решение отпущено вот это мгновение, быть может, десятая доля секунды отделяет от бесшумного броска чужой гранаты или удара ножом...

...Но вот и рассвет. Над крышей взвилась сигнальная зеленая ракета: здание наше. А сколько их еще перед нами!..

Из воспоминаний дважды Героя Советского Союза генерал-полковника Л. Родимцева

* * *


Ракет зеленые огни
По бледным лицам полоснули.
Пониже голову пригни
И, как шальной, не лезь под пули.
Приказ: «Вперед!»
Команда: «Встать!»
Опять товарища бужу я.
А кто-то звал родную мать,
А кто-то вспоминал — чужую.
Когда, нарушив забытье,
Орудия заголосили,
Никто не крикнул: «За Россию!..»
А шли и гибли
За нее.

1941

Сушь


Марля с ватой к ноге прилипла,
Кровь на ней проступает ржой.
— Помогите! — зову я хрипло.
Голос мой звучит как чужой.

Сушь — в залитом солнцем овраге.
Сухота в раскаленном рту.
Пить хочу! И ни капли в фляге.
Жить хочу! И невмоготу.

Ни ребят и ни санитара.
Но ползу я, пока живу...
Вот добрался до краснотала
И уткнулся лицом в траву.

Все забыто — боль и забота,
Злая жажда и чертов зной...
Но уже неизвестный кто-то
Наклоняется надо мной.

Чем-то режет мои обмотки
И присохшую марлю рвет.
Флягу — в губы:
— Глотни, брат, водки,
И до свадьбы все заживет!

1943

Солдатская мать


Она поседела в разлуке
За годы великой войны.
Ее терпеливые руки
Огнем и трудом крещены.

В те годы пришлось ей несладко:
Ушла вся семья воевать,
А дома она —
И солдатка
И наша солдатская мать.

Но беды она выносила,
Не хмуря высоких бровей.
Пахала она и косила
За мужа,
За старшего сына,
За младших своих сыновей.

И верил я снова и снова,
Что в каждом конверте найду
Ее материнское слово,
Ее сокровенное:
«Жду!»

Я знал в эти годы крутые,
Что каждую строчку письма
С ней вместе писала Россия,
Россия,
Россия сама!

1945

Над Непрядвой


Неправда, это все неправда,
Не высохла, не заросла —
Она течет, моя Непрядва,
Как шесть веков назад текла,

Когда над нею, меч сжимая,
Стоял Димитрий и смотрел,
Как двигались полки Мамая
Под непрерывный посвист стрел...

Здесь были и другие реки,
Но где же их живая синь?
Они повысохли навеки.
И не воскреснуть им,
Ампнь!

Их именам не повториться,
Им не вернуть былой почет...
А Дон по-прежнему струится,
А вот Непрядва все течет.

Она, конечно, стала уже, '
И глубина ее не та.
Но и доселе воду кружат
Ее святые омута.

Видать, не только ливни-грозы,
Ключи и талые снега —
Ее питали пот и слезы,
И наша кровь, и кровь врага...

Она не станет полноводней.
Но вот и я над ней стою
И сам прошу: прими сегодня
Еще одну слезу —
Мою.

1967

Юрий Левитанский

Юрий Давыдович Левитанский родился в 1922 году в г. Козелец в семье служащего. Школьные его годы прошли в Донбассе. Еще в школе он начал писать стихи. В 1939 году поступил в ИФЛИ. В первые месяцы Великой Отечественной войны ушел добровольцем в армию. Воевал сначала солдатом в пехоте, а затем стал военным журналистом, служил в дивизионных и армейских газетах. Лейтенант Левитанский награжден орденом Красной Звезды.

«Творчество Юрия Левитанского, — пишет М. Луконин, — по существу, неразрывно связано со всеми дорогами и порывами поэтов, пришедших с войны, оно так же закалялось на военных дорогах, так же предано людям своего времени... С самого начала было заметно художественное своеобразие стихов Юрия Левитанского — у него своя интонация, свои рифмы, свои краски, а главное, есть то неуловимое свое, что делает поэта, — свой талант жить, и думать о жизни, и выражать это сильными и волнующими стихами».

Первая книга стихов Левитанского «Друзьям» вышла в 1950 году.

Мальчики


Мальчики как мальчики:
дерутся, меняются марками,
а едва городские сумерки за окном растают,
занавесив лампы газетами или майками,
мальчики читают,
мальчики читают.
Взмыленные лошади рысью несутся сами.
Бородатые всадники пьют воду из медных фляг.
Шхуна уходит в море под парусами.
Вьется над мачтой
черный пиратский флаг...
А они упрямо отсчитывают версты и мили.
А они до рассвета не гасят огонь.
Мальчики живут еще в придуманном мире
скальпов,
томагавков
и дерзких погонь.
Еще к ним придет настоящая доблесть
как ответ за обещанное «Всегда готов!».
На них уже бросили грозный отблеск
малые войны тридцатых годов.
Через город ночами
войска идут на ученье.
Тишина над городом
как часовой стоит.
Тишина эта
тоже подчеркивает значенье
того, что завтра
мальчикам предстоит.
Еще их фамилий
не знают военкоматы.
Еще невелик
их начальный житейский опыт.
Но время,
прямое и строгое,
как слова команды,
уже их зовет,
и требует,
и торопит.

1940-1958

* * *

...Повар Кочнев, гвардии рядовой, челябинец, привез на передовую пулеметным огнем обстрелянную кашу, солдатский хлеб, обстрелянный пулеметом. Пули в хлебе!

Вот и такой хлеб ело мое поколение...

Из фронтовых записных книжек М. Львова

Синяя лампочка


Это дело давнее.
Не моя вина.
Увезла товарищей
финская война.
Галочкой отметила
тех, что в строю.
— Рано! — ответила
на просьбу мою.
Я остался дома.
По утрам в Сокольники
почта приносила
письма-треугольники.
О своих раненьях
и обмороженьях
товарищи писали
в кратких выраженьях.
Ждать их наказывали.
Нас мучила совесть.
Мы на хлеб намазывали
яблочный соус.
Зимняя нас лавочка
у ворот сводила.
Синяя лампочка
у ворот светила.
Письма читали
синими глазами.
Девочки плакали
синими слезами...
Это дело давнее.
Не моя вина.

Выпала мне дальняя,
долгая война.
В рамах оконных
стекла дрожали.
В ямах окопных
сверстники лежали.
Мины подносили
руками усталыми.
Глину месили
сапогами старыми.
И домой вернулись
старыми бойцами,
в мятых гимнастерках,
с чистыми сердцами...
Это дело давнее.
Не моя вина.
Под холмом могильным
зарыта война.
Зарыта, забыта,
но, душу леденя,
синяя лампочка
емотрит на меня.
Синяя лампочка
стоит перед глазами.
Девочки плачут
синими слезами.
Синие отсветы
лежат на снегу.
Выключить лампочку
никак не могу.

Первая кровь


Первую кровь мы видели так.
Снегом нас обдавая,
«тридцатьчетверки» берут разбег,
выскочив на большак.
Дымное зарево впереди.

Скоро передовая.
Сбоку идет старшина Свиридов,
командует — шире шаг!
Потом обгоняют нас на рысях
конники в вихре белом.
У эскадронного — белый чуб
да на щеке рубец.
У эскадронного на боку —
шашка и парабеллум,
лихо несет его вороной,
в яблоках жеребец.

А нам шагать еще и шагать —
служба наша такая.
Мы, говорят, царица полей —
это, конечно, так.
Нам шагать себе и шагать,
службу не попрекая,
сбоку идет старшина Свиридов,
командует — шире шаг!

И вдруг навстречу нам, из леска,
словно бы от погони,
оттуда, где орудийный гром
ухает без конца,
мчатся лошади без людей,
дикие скачут кони,
кровь на загривке у вороного,
в яблоках жеребца.

Так и запомнилось навсегда.
Дикие кони скачут.
Черная лошадиная кровь
падает на большак.
Дымное зарево впереди.
Бабы в деревне плачут.
Сбоку идет старшина Свиридов,
командует — шире шаг!

* * *

...Вот в наступившей тишине, нарушаемой негустой перестрелкой с вражеской стороны, во всю мощь своих стальных легких заговорила по-немецки передвижная громкоговорящая установка. По ней сразу же открыли огонь. Смолкла. И опять заговорила. Так повторялось несколько раз. Потом огонь все-таки прекратился. Мы направили стереотрубу в сторону совхоза, откуда звучал этот радиоголос. И отчетливо видели, как две фигуры в армейских полушубках поднялись на гребень окопов. В руках белый флаг. Размахивая им, они двинулись в сторону немецких укреплений. Немцы не стреляли. Стояла такая тишина, что перекличка воробьев в конском навозе звучала в ушах, как канонада. Парламентеры продолжали идти по снежной целине. Шли осторожно, очевидно боясь напороться на мины, которыми, как мы знали, утыкано все предполье. Немецкие укрепления молчали. Вот двое с белым флагом приблизились к ним.

Воспоминанье о дороге


Дорога была минирована,
но мы это поняли
слишком поздно,
и уже не имело смысла
возвращаться обратно,
и мы решили идти
дальше,
на расстоянии друг от друга,
— впереди,
он сзади,
а потом менялись местами.
Мы ступали осторожно,
кое-где
мины
выглядывали из-под снега,
темные коробочки,
припорошенные снегом,
такие безобидные с виду.
Мы ступали осторожно,
след в след,
мы вспотели,
хотя мороз был что надо,
и сердце замирало,
останавливалось
и начинало стучать не прежде,
чем нога опиралась на твердое,
и тогда стучало в висках,
и вновь замирало
перед следующим шагом.
Потом повалил снег,
потом послышались взрывы
и крик —
ложись! так вашу так! —
а дальше,
дальше ничего не помню,
только дорога,
и сердце замирает
и останавливается,
и начинает стучать не прежде,
чем нога обопрется на твердое,
и снова стучит в висках,
и вновь замирает
перед следующим шагом.

* * *

Поднялись на бруствер, исчезли — вероятно, спрыгнули вниз. Потом появились вновь. В сопровождении четырех немцев они двигались к городу...

По мере того как стрелки двигались на часах и росло наше нетерпение, тишина становилась все более угнетающей. t Солдаты, видевшие за войну множество смертей, сами только что подвергавшиеся смертельной опасности, все страшно волновались за тех двух, что сами отправились, так сказать, в пасть льва...

Прошло уже почти два часа. Очень ясно представляю себе состояние этих двух советских парней, что пошли туда, к немцам, прямо на стволы пушек и пулеметов, чтобы попытаться спасти от бесполезной гибели сотни врагов, окруженных в городе...

Из военных дневников Б. Полевого

Цыганка


Привычная скупая благодать
Привалов и ночевок на пути...
Цыганка мне хотела погадать,
В колоде карт судьбу мою найти.
Но я сказал цыганке:
— Погоди!
Какой мне прок в премудрости твоей?
Ты не найдешь судьбу мою среди
Засаленных тузов и королей.
Моя судьба написана вчерне
На карте,
по которой в бой идем.
Все, что она предназначает мне,
Отмечено цветным карандашом.
Там, синею чертою обведен,
У трех дорог
стоит казенный дом,
Который в семь ноль-ноль (будь проклят он!)
Мы все же обязательно возьмем.
Там правда говорит в глаза, в лицо.
Там поздняя дорога — в темноту...
Моей бубновой дамы письмецо
Я вечером сегодня перечту...
Я думал так:
Мой путь тяжел и крут,
Но все же доживу я до седин,
Когда к рассвету завтра не убьют
В бою
за город Турну-Северин.
А если в оглушительной пальбе
Я упаду — и это может быть...
Цыганка, стой!
Я расскажу тебе
Твою судьбу:
ты будешь долго жить,
И будет кров надежный у тебя,
И будет хлеб у девочки твоей —
Ей не придется больше ворожить...

1945

Земля


Я с землей был связан немало лет.
Я лежал на ней. Шла война.
Но не землю я видел в те годы, нет.
Почва была видна.
В ней под осень мой увязал сапог
с каждым новым дождем сильней.
Изо всех тех качеств, что дал ей бог,
притяженье лишь было в ней.
Она вся измерялась длиной броска,
мерам нынешним вопреки.
До второй избы. До того леска.
До мельницы. До реки.
Я под утро в узкий окопчик лез,
и у самых моих бровей
стояла трава, как дремучий лес,
и, как мамонт, брел муравей.
А весною цветами она цвела.
А зимою была бела.
Вот какая земля у меня была.
Маленькая была.
А потом эшелон меня вез домой.
Все вокруг обретало связь.
Изменялся мир изначальный мой,
протяженнее становясь.
Плыли страны. Вился жилой дымок.
Был в дороге я много дней.
Я еще деталей видеть не мог,
но казалась земля крупней.
Я тогда и понял, как земля велика.
Величественно велика.
И только когда на земле война —
маленькая она.

Марк Максимов

Марк Давыдович Максимов родился в г. Сновске (ныне г. Щорск) в 1918 году в семье служащего. Юность его прошла в Киеве. Там в школьные годы он начал писать стихи. Первые его стихи были опубликованы в 1939 году, когда он был студентом факультета языка и литературы Киевского педагогического института имени Горького. Этот институт он закончил в 1940 году и через несколько месяцев был призван на службу в армию. Почти всю войну Максимов провел в партизанском крае, в Белоруссии. Был политруком кавалерийской разведки, редактором партизанской многотиражки «Смерть врагам», политруком при смоленском штабе партизанского движения. Награжден медалью «Партизану Отечественной войны».

В первой книге стихов Максимова «Наследство», вышедшей в 1946 году, есть посвящение: «Всем друзьям из Особого соединения «Тринадцати», которые делились со мной сухарем и цигаркой или просто любили между двумя пулеметными очередями послушать эти стихи».

Письмо ровеснику


С полнолетьем, товарищ!
Сегодня согреты в руках
наши письма без марок,
в косых самодельных конвертах.
Матерям о здоровье
в них пишут «во первых строках»,
о разлуке — подругам,
друзьям — о походах и ветрах...
Мне припомнилось детство:
ссутуленный, старенький дом,
где качала нас мать
и ждала до рассвета устало,
что дырявая крыша
вот-вот заиграет огнем
или брызнет в окно
раскаленный осколок металла.
Нам даны были крылья
орлиной и мирной страны.
Но когда мы взлетели,
подумалось в первом полете,
что, рожденные в битвах,
быть может, для битв рождены.
И окончилось детство.
Ты ныне дневальный по роте.
Спит казарма.
И кто-нибудь изредка вскрикнет во сне.
И в наполненной фляге,
в подсумке, на пояс надетом,
в полуночном стихе,
в полутемном дежурном огне —
ожиданье тревоги.
И пишется только об этом.

Ты — дневальный по роте.
И где-то часы в пустоту
бьют призывно,
как склянки,
велящие вахте сменяться.

Так приходит к нам мужество
в первую ночь на посту,
в неприметную ночь,
по московскому ровно в двенадцать.

Апрель, 1941

Поезд


Дороги немец караулил строго:
где хрустнет ветка — не жалел огня.
Не помню, чтоб железную дорогу
нам видеть довелось при свете дня.

И, пробираясь к ней в кустах по пояс,
усвоили мы твердо, как закон,
в чем разница мен: старым словом — поезд
и новыми фашистский эшелон.

Усвоили, в щебенке яму вырыв
и тол закладывая глубоко,
что если поезда — для пассажиров,
то эшелоны — для подрывников.
Усвоили. И вот гремят с откоса
и, превращаясь на лету в гробы
и поднимая в ужасе колеса,
стаповятся вагоны на дыбы.

Да, эшелоны — это ночью каждой
рывок шнура и эхо до высот.

Но кто же не мечтал, что он однажды
нажмет кривую ручку и войдет
туда, где о делах необычайных
клубится полусонный разговор,
где пар из носика пускает чайник,
со щипчиками ходит ревизор?..

И это будет поезд.
На вокзале
ты ловко спрыгнешь, придержав слова,
как диски, чтобы вдруг не забренчали,
и только сердцем вымолвишь:
«Москва!»

1943
Немецкий тыл

* * *

Минск, 16.IX.1943 года.

СЕКРЕТНО

Имперское управление путей сообщения. Минск.

В главное управление путей сообщения Востока в Варшаве.

Донесение о состоянии движения поездов на 16. IX. 1043 года

Положение везде очень напряженное. Действия партизан, неустанно усиливаясь, достигли ко времени, указанному в этом донесении, довольно опасных размеров. Как днем, так и ночью количество нападений чрезвычайно велико. Наличного парка вспомогательных поездов уже недостаточно. Как днем, так и ночью оборона от партизан и охрана перегонов

не достигает своей цели и не дает надлежащих результатов. Об этом говорят факты: нападения повторяются ежедневно и на тех же перегонах. В случае если не будут приняты всесторонние мероприятия, в достаточной степени эффективные, то потерпит крушение весь ход дела на перегонах Минск — Жлобин — Гомель; Брест — Лунинец — Гомель; Жлобин — Могилев и Орша — Кричев — Унеча.

Совокупность 65 партизанских нападений (по 32 в день) с 63 случаями прекращения движения (из них 38 нападений на поезда), 171 случаем преграждения путей, 24 случаями минирования, одной повторной атакой, одним прямым попаданием мины на переводной стрелочный механизм вызвала полное прекращение движения на довольно продолжительное время почти на всех перегонах...

* * *

...Советские военнопленные, несмотря на трудности и большой риск, совершали массовые побеги буквально из всех фашистских лагерей и, вступая в ряды партизан, продолжали борьбу с гитлеровцами...

Это были закаленные волевые люди, прошедшие через ад фашистских застенков. Краткая история некоторых из них может служить иллюстрацией к сказанному.

Политрук Виктор Новоженнок мужественно сражался на фронте. Вражеский плен не сломил волю молодого коммуниста. Он стал активным участником восстания советских военнопленных в концлагере Вяла-Подляске. Рискуя жизнью, Новоженнок бежал из плена и геройски воевал

в рядах народных мстителей. Политрук Сергей Николаевич Полышенок, вырвавшись из фашистского лагеря, находившегося под Берлином, добрался до партизан, чтобы с оружием в руках драться с ненавистным врагом...

11 июля 1942 года из фашистского лагеря военнопленных, который располагался около станции Крупки, Минской области, бежало 110 советских солдат и офицеров. Перебив и разоружив охрану, они захватили с собой шесть пулеметов, один миномет, четыре автомата, несколько пистолетов, много винтовок, боеприпасов и влились в ряды партизан...

Из воспоминаний П. Калинина, начальника Белорусского штаба партизанского движения

На дороге


Фронт близится. Стекол дрожанье.
И, значит, деревне — гореть.
Дорогой текут каторжане,
и пляшет фашистская плеть.
Полозья, и ноги босые,
и вьюга, как плач вековой.
И кажется, стала Россия
бездомной толпой кочевой.
Узлы. И лохмотья. И шубы.
И впалые щеки ребят...
Но стиснула ненависть зубы,
но губы проклятьем горят!
И после привала ночного,
прикладами строя ряды,
заметят конвойные снова
сбежавшие в рощу следы.
И каски надвинут в тревоге:
они ли конвойные тут?
Не их ли по русской дороге
уже на расплату ведут?..

1942
Немецкий тыл

Лето


И лето. И птицы. И мята, й зной.
Клубника рассыпана жаром в траве.
У еоеен от пряной настойки земной,
от пьяного ветра шумит в голове!

Но немец с фургоном обходит леса,
шагает, распаренный, у колеса,
глядит, как на пенную кружку в пивной,
на мой закипающий полдень хмельной.

И кажется, пахнет и мята, как труп,
береза — в бинтах, и в ожогах — сосна,
клубнику ребята не рвут поутру —
клубника ребячею кровью красна.

Так будь вездесущим, закон наш лесной:
ложись за березой и етань за сосной —
клубника и мята тебя, земляка,
упрячут. Лишь целься наверняка!

1842
Немецкий тыл

Мать


Жен вспоминали
на привале,
друзей — в бою.
И только мать
не то и вправду забывали,
не то стеснялись вспоминать.

Но было,
что пред смертью самой
видавший не один поход
седой рубака крикнет:
— Мама!

...И под копыта упадет.

1942
Немецкий тыл

Второе письмо ровеснику


Ты дошел до Берлина —
есть правда над нашей судьбой.
Где ты был,
как ты выжил в проклятом году невоспетом?
В партизанских болотах?
В лесах, окруженных пальбой?
В отступающих армиях?..
Впрочем, не стоит об этом.

Вспомним снова о детстве:
за домом скулила пила,
топоры говорили в бору,
что спокойствие — небыль.
Даже тополь был воткнут в осеннюю синь,
как стрела,
а упрямая радуга
луком натянута в небе!

Мы со свистом
и с гиком врубались в кусты у реки.
И клинки находили,
в крапиве бродя по колени.
И за мудрой махоркой
в беседах своих старики
от рожденья военным
считали мое поколенье.

Сорок первый войдет еще
в наши тревожные сны.
Боль и горечь узнал ты
в далеком году
невоспетом.
Но, рожденные в битвах,
мы были для битв рождены.
Ты в Берлине!
И, значит,
судьба поколения в этом!

Май, 1945

Михаил Львов

Михаил Давыдович Львов родился в 1917 году в селе Наисбаш, в Башкирии, в семье сельского учителя. Писать стихи начал во время учебы в Миасском педагогическом техникуме. После окончания техникума работал в школе, многотиражке, радиокомитете. Начал заочно учиться в Литературном институте имени Горького, в 1989 году перешел на очное отделение. В начале войны Львов работает на военных стройках Урала. В 1944 — 1945 годах — солдат Уральского добровольческого танкового корпуса. Награжден орденом Отечественной войны II степени. В автобиографии поэт пишет: «Угроза войны была ясна всем, кто... читал газеты или просто дышал воздухом эпохи. Этому было посвящено все, и многое этим было объяснено — для себя и для всех, многие наши трудности. Нас тогда жизнь не могла баловать. Не имела возможности, не имела права. Мы были дисциплинированны — внутренне и внешне — всем ходом строгой эпохи, нас вырастившей... Отечественная война... Ни одного дрогнувшего голоса... Поэзия стояла на страже великих ценностей, как часовой несменяемый, и всё — ив жизни, и в стихах поколения — было освещено высоким пламенем времени трагического и героического. Это время определило и жизнь, и путь в жизни и в поэзии моих друзей — поэтов. И мой путь».

* * *


Опять отъезд на фронт, и снова
Я рву бумаги и дела.
И снова в роскоши пуховой
Метель над городом бела.
Опять в окно гляди устало
И слушай вечную гармонь.
Опять горящие вокзалы,
И снова снег летит в огонь.
Еще не выписан нам отдых,
Бессмертным именем любви
Благослови меня на подвиг,
На мужество благослови.

1944

Степь


Березок тоненькая цепь
Вдали растаяла и стерлась.
Подкатывает к горлу степь, —
Попробуй убери от горла.
Летит машина в море, в хлеб.
Боец раскрыл в кабине дверцу,
И подступает к сердцу степь, —
Попробуй оторви от сердца.

1941

Волга


Набросив на плечи шинели,
Скрипучие качая нары,
В теплушке вечером мы пели —
Грузины, русские, татары.
И песни были долги, долги...
А в песнях девушки красивы,
И за окном открылась Волга,
Широкая, как путь России.

1941

У входа в Скалат

А. Б. Лозовскому


Полковник, помните Скалат,
Где «тигр» с обугленною кожей
И танк уральский, в пепле тоже,
Лоб в лоб уткнулись и стоят?
Полковник, помните, по трактам
Тогда п нас водил сквозь смерть
Такой же танковый характер —
Или прорваться, иль сгореть.

1944

Звездочету


Еще придут такие ночи —
Травой окопы зарастут, —
I И, разбирая звездный почерк,
Забудут все, что было тут.
Поймет ли это, кто здесь не был,
А нам, встававшим в полный рост,
Земля была дороже неба
И сухари нужнее звезд.

1945

* * *


Чтоб стать мужчиной — мало им родиться,
Как стать железом — мало быть рудой:
Ты должен переплавиться. Разбиться.
И, как руда, пожертвовать собой.
Готовность к смерти — тоже ведь оружье.
И ты его однажды примени.
Мужчины умирают, если нужно,
И потому живут в веках они.

1941-1943

Высота

И. Г. Фомичеву


Комбату приказали в этот день
Взять высоту и к сопкам пристреляться.
Он может умереть на высоте,
Но раньше должен ка нее подняться,
И высота была взята,
И знают уцелевшие солдаты —
У каждого есть в жизни высота,
Которую он должен взять когда-то.
И если по дороге мы умрем,
Своею смертью разрывая доты, —
То пусть нас похоронят па высотах,
Которые мы все-таки берем.

1941

* * *

...Фотокорреспондент Толя Григорьев снимает пулеметный расчет, в упор скосивший целую роту автоматчиков. Он суетится, неутомимо щелкает затвором — забегает то сбоку, то сзади, то вдруг бросится на землю и нацелится спереди, в упор. Но съемки, по-видимому, не задаются. Все выглядит как-то буднично, негероично.

— Переживайте... — молит Толя пулеметчиков. — Изображайте, волнуйтесь. Немцы от вас в пятидесяти метрах... В пятнадцати... Представляете, в пятнадцати... Измените свой вид.

— А у нас вид не менялся, — флегматично цедит сквозь зубы сержант-украинец. — И когда немец был еще в четырехстах метрах, и когда на пятнадцать подошел. В нашем деле волноваться не приходится. У нас главное, чтобы спокойствие...

Из фронтовых записей Б. Галанова

* * *

...Как завороженный стоял я перед домом, только что очищенным от гитлеровцев. Взгляд прилип к надписи. Я тогда не знал, что в Берлине насчитывается десяток улиц, носящих имя Вильгельма Первого и Второго, и мне казалось, что это именно та самая улица...

Когда я учился в Военной академии имени Фрунзе, немецкий язык в нашей группе преподавала Майя Михайловна Забелина... Как-то на одном из очередных занятий Майя Михайловна неожиданно вручила каждому из нас зачетную работу... На листе бумаги аккуратно были написаны десять вопросов на русском языке. На них надлежало ответить понемецки... Через несколько дней состоялся разбор, и мне досталось больше всех.

— Какой позор! В одном слове «Вильгельмштрассе» — три ошибки!..

В таком духе она отчитывала меня несколько минут. Потом, немного сбавив «разносный» тон, она перешла на более спокойное поучение:

— А если вдруг вспыхнет война с Германией, как же вы будете воевать? Как будете допрашивать военнопленных? Нет, только представьте себе — три ошибки в слове «Вильгельмштрассе»!

Жирная «двойка» стояла на моей контрольной работе.

Вот почему, оказавшись на улице Вильгельмштрассе, я не мог удержаться от смеха...

И не думал я, не гадал в тот апрельский день, что предстоит мне еще раз встретиться с моей учительницей Забелиной... Она была довольна встречей. Особенно ее тронул мой рассказ о Берлине, о случае на Вильгельмштрассе у дома № 76. Выслушав его, она «учительским» тоном произнесла :

— Ну что ж, слушатель Драгунский, оценку за контрольную работу я готова исправить. Отныне считайте, что у вас «пятерка». Три балла прибавляю сразу за успешное практическое применение языка. Но скажите все-таки по буквам, как пишется слово «Вильгельмштрассе»...

Из воспоминаний дважды Героя Советского Союза Д. Драгунского

Первый день

В. Чувизову


Отбоя нет от толя народных
Верст семьдесят подряд,
Как будто здесь не марш походный,
А вышли на парад.
А нам нельзя и раскричаться:
У нас в зубах песок.
А нам нельзя и целоваться:
Песок к губам присох.

Мы отвечали, как умели,
Восторгам шумных сел.
Но только танки там шумели —
Водитель молча вел.
Еще мы павших не забыли,
И больно нам кричать.
Пусть нас простят. Мы победили.
Нам можно помолчать.

1945

Письмо


Возможно, будет мрачная погода,
Тебе покажется, что мало строк,
Что я тебе за целые полгода
И полстраницы написать не смог...

Не доверяй погоде и досаде
И хоть открытку в ящик оброни...
Торопимся к берлинской автостраде
И письма пишем не сходя с брони.

Апрель, 1945

* * *


Мы в землю стольких положили,
Мы столько стойких пережили,
Мы столько видели всего —
Уже не страшно ничего...

И если все-таки про войны
Я думать не могу спокойно,
И если против войн борюсь —
Не потому, что войн боюсь,
А если даже и боюсь —
Не за себя боюсь — за тех,
Кто нам теперь дороже всех,
Кого пока что век наш нежил
И кто пока еще и не жил,
Кто ни слезы не уронил,
Кто никого не хоронил.

1968

Николай Фомичев

Николай Петрович Фомичев родился в 1917 году в селе Калитинка, Рязанской области. В 1933 году переехал в Москву, здесь окончил школу, поступил в институт. В 1939 году был призван в армию. С первых дней войны на фронте. Летом 1942 года тяжелоконтуженый попал в немецкий плен. В плену, в тюрьмах и лагерях, начал писать. Его стихи и песни нелегально распространялись среди советских людей, томящихся в фашистской неволе. В 1945 году был освобожден из плена и вернулся на Родину. Первая книга «Забыть нельзя» вышла в 1960 году. В предисловии к ней С. С. Смирнов писал: «Николай

Фомичев — человек уже зрелый и много испытавший. Он один из тех, кто в первые годы войны, сражаясь на фронте с оружием в руках, волею судеб оказался в страшном фашистском плену — среди «мрака и тумана» фашистских лагерей. Все прошел пленный № 4466, бывший студент, а потом солдат Николай Фомичев: голод и унижения, побои и вечное ожидание смерти, невыносимый труд и бесчеловечные пытки. И только сила духа советского человека, неугасимая вера в свой народ и армию, вера в дело коммунизма помогли ему, как и многим его товарищам по несчастью, с незапятнанным достоинством и честью пройти через все эти испытания».

* * *


Сегодня враг
Пять раз
Атаковал.
Хоть был отбит,
Но снова
Танки лезут...

Стук,
Грохот,
Точно лупят
В сто кувалд
По листовому
Толстому железу.

То наши пушки
Рурскую броню
Коверкают
Последними снарядами.
Их нет уже!..
Фашисты
На стерню
С лобастых танков,
Как лягушки,
Прядают.

Стальные чудища
Над нами тарахтят —
Окопы мнут...
Но мы народ живучий:
Рвем гусеницы
Связками гранат
И жжем броню
Бутылками с горючим!.
Очнувшийся
Ворочался впотьмах,
Солено-кислым
Щекотало глотку...

И видел глаз
В зеленых небесах
Багровую
Ущербную луну,
Как на лужайке — всю в крови пилотку...

1942
Укрепрайон

* * *

...Прокурор. Какие виды уничтожения применялись в вашем лагере?

Кайндл. Вплоть до осени 1943 года уничтожение заключенных в Саксенхаузене производилось путем расстрелов или повешения. Для проведения массовых расстрелов русских военнопленных использовалось особое помещение, замаскированное под кабинет врача, в котором были установлены приспособления для измерения роста, таблицы для проверки зрения, и, кроме того, там находились эсэсовцы, переодетые в белые халаты врачей. Во время мнимого измерения роста заключенного убивали выстрелом в затылок через отверстие в измерительной планке. В соседнем помещении, откуда стреляли, проигрывали пластинки, чтобы музыкой заглушить выстрелы... Кроме кабинета врача, было еще одно место для расстрелов, передвижная виселица, позволявшая одновременно казнить трех-четырех заключенных... В середине мая 1943 года я ввел газовые камеры в качестве средства массового уничтожения... Так как наличных сооружений не хватало для уничтожения в предусмотренных размерах, я провел совещание, в котором принял участие и главный врач Баумкёттер, который сказал мне, что в результате отравления людей синильной кислотой в особых камерах наступает моментальная смерть. Тогда я решил, что сооружение газовых камер для массового уничтожения будет целесообразнее и даже гуманнее...

Из показаний бывшего коменданта концлагеря Саксенхаузен штандартенфюрера СС Антона Кайндла на процессе по делу о злодеяниях в концлагере Саксенхаузен. Берлин, 1947

В лазарете

М. Л.


Любовь к родному краю погаси я —
Не стоило б
Друзей обременять...

Далекая, любимая Россия!
Идущая на помощь детям мать!
Жить без тебя — как столбовой дорогой
Шагать к несчастью,
Сеять, во не жать;
И церковь посещать без веры в бога,
И яблони в чужом саду сажать.
Каким бываешь безобразным, глупым,
Когда улыбку обрубила плеть...

Лежу на нарах незарытым трупом,
А хочется
в родной земле истлеть.

1942-1943

Очевидец

С. А.


Сам с собой
Возбужденно толкую —
Без пера и бумаги
Пишу.
Лишь согретую сердцем
Строку я
В самодельный блокнот заношу.

Всё в стихи
Я хочу переплавить:
Пытки ночью,
Расстрел поутру...

Пусть топорно!
Успею поправить,
Если в лагере сам не умру.

Верю:
Стих мой,
Со временем споря,
Из неволи
Вернется домой —
Очевидец великого горя,
Преступлений свидетель живой.

Рурский поселок Гербеде

* * *

...Коверкая русские слова, тонким голосом переводчик закричал :

— Ахтунг! Сэшас по приковору германского командования повешут драй русские криггенфангене!.. Они признались, что коммунисты и комсомольцы. Эти слодеи, убив часового, хотели бежать. Но их поймайли. Они будут повешены, как слотейнемецко народа...

Наступила гнетущая тишина.

Под одну петлю палач пододвинул скамейку. Ткнул под бок приговоренного. Несчастный с завязанными руками с трудом забрался на скамью. Как рыба на суше, глотая воздух, он поднял голову.

Пленный, мой сверстник, прощально взглянул на нас.

— Товарищи! — глухо выкрикнул он, но его услышали все. Голос прозвучал слабо, бессильно. — Советских людей покорить не удастся. Боритесь с фашистской мразью. Запоминайте морды палачей!..

Из воспоминаний А. Пахомова о концлагере 304-Н Цейтхайн

Александр Межиров

Александр Петрович Межиров родился в 1923 году в Москве в семье юриста. В автобиографии он пишет: «...Судьба людей моего возраста связана с Великой Отечественной войной. В сорок первом году, через несколько недель после выпускного вечера, я ушел на фронт. Воевал солдатом и заместителем командира стрелковой роты на Западном и Ленинградском фронтах, в Синявинских болотах». В боях под Ленинградом А. Межиров был ранен и контужен. «Война потрясла меня до глубины души, — вспоминает он те годы. — Вмерзший в лед блокированный Ленинград. Окопы на Пулковских высотах. Рубежи под Синявином, в болотах, где нельзя рыть землянки, потому что под снегом незамерзающая вода. Костры и шалаши. Засыпая у костров, мы во сне инстинктивно ползли к огню, чтобы согреться, и вскакивали, когда загорались шинели. Было тяжело, но ощущение духовного подъема всего народа придавало силы, чтобы жить и бороться».

Первая книга «Дорога далека» вышла в 1947 году.

* * *


Наедине с самим собой —
Шофер, сидящий за баранкой,
Солдат, склоненный над баландой,
Шахтер, спустившийся в забой.

Когда мы пушки волокли
Позевывающей поземкой,
Команда — разом налегли —
Старалась быть не слишком громкой.

С самим собой наедине,
Я на лафет ложился телом,
Толкал с другими наравне
Металл в чехле заиндевелом.

Когда от Ленинграда в бой
Я уходил через предместье, —
Наедине с самим собой,
И значило — со всеми вместе.

Возраст


Наша разница в возрасте невелика,
Полдесятка не будет годов.
Но во мне ты недаром узрел старика, —
Я с тобой согласиться готов.

И жестокость наивной твоей правоты
Я тебе не поставлю в вину, —
Потому что действительно старше, чем ты,
На Отечественную войну.

Разговор о Родине


Что означает Родину любить?
Во-первых —
Отовсюду к ней тянуться,
Чтобы в конечном счете к ней вернуться, —
Не перервать связующую нить.
А во-вторых —
Так делать, чтобы всем
На ней живущим
Было жить привольно:
Не холодно, не голодно, не больно —
Ну, словом, чтобы жизнь, а не ярем.
И в-третьих —
Надо говорить о ней
Как можно меньше слов, звучащих громко, —
Чтоб не смутить риторикой потомка
И современность выразить верней,
Ну и в последних —
Чтоб в последний бой
Шагнуть, если потребуется это,
Как в то незабываемое лето,
Без разговора
Жертвуя собой.

* * *

27 июля 1943 года.

...Вечером в клуне у Л. Тишина. Я смотрю в щель двери. Пасмурно. Темно. Ветви качаются, будто кто-то идет. Шуршат лишь в соломе сзади невидимые совсем Л. и М. Только порой потрескивают контакты и регуляторы. Л. ловит. Голос его слишком громок для тишины.

— Станций много, но тихо: не разберешь ничего. Вот, вот, сейчас...

Смотрю в щель, думаю, что мы плохие конспираторы. А он особенно.

Предупреждаю.

— Да если кто подслеживать будет, я ему горло перегрызу.

Опять тихо. Вдруг почти крикнул:

— Шш-шш! «...Повернуть это оружие против...» Исчезло. Совсем четко было. Это не немцы. Это наши...

Пора домой. Больше не слышно ничего.

— Дайте хоть шум наш послушаю...

Из дневника Г. Занадворова, расстрелянного на оккупированной территории полицаями

* * *

...В одну из первых же «налетных» ночей — кстати, с 22 по 31 июля их было семь: немцы прилетали весьма аккуратно — фигура у телефона привлекла мое внимание своей необычной хрупкостью. Невысокий, худощавый, узкоплечий мальчик — именно мальчик — уговаривал кого-то на другом конце провода передать в 177-й полк, что младший лейтенант... Дальше дело не шло, потому что человек на том конце провода никак не мог разобрать фамилии своего собеседника...

Глядя на эту картину, я подумал: неужели такие дети тоже должны воевать?..

Когда мы разговорились с Талалихиным, выяснилось, что хотя по возрасту он действительно очень молод — ему не было и полных двадцати трех лет, — но как воздушный боец имеет все основания смотреть, скажем, на меня сверху вниз. Иа гимнастерке под комбинезоном у него оказался орден

Красной Звезды... Оказалось, что Талалихин и вправду уже успел повоевать...

Разговор был обычный — летчицкий. И ничем особенным он не блистал. Но когда ночью седьмого августа Талалихин, истратив безрезультатно весь боекомплект («маловат калибр пулеметов...»), таранил тяжелый бомбардировщик «Хейнкель-111» — это был первый ночной таран Отечественной войны, — никто из нас как-то не удивился. Такой парень только так и мог поступить, оставшись безоружным перед врагом. И в течение многих лет, когда кто-нибудь при мне говорит о том, что принято называть политико-моральным состоянием воздушного (или любого иного) бойца, перед глазами у меня неизменно возникает невысокий, хрупкий мальчик со спокойными глазами и душой настоящего воина — Виктор Талалихин...

Из воспоминаний Героя Советского Союза М. Галлая

Десантники


Воз
воспоминаний
с места строну...
В городе, голодном и израненном,
Ждали переброски на ту сторону,
Повторяли, как перед экзаменом.
Снова
Повторяли все, что выучили:
Позывные. Явки. Шифры. Коды.
Мы из жизни
беспощадно вычлн
Будущие месяцы и годы.
Скоро спросит,
строго спросит Родина
По программе, до сих пор не изданной,
Все, что было выучено, пройдено
В школе жизни,
краткой и неистовой.
Постигали
умных истин уймы,
Присягали
Родине и знамени.
Будем строго мы экзаменуемы, —
Не вернутся многие с экзамена.

Защитник Москвы


Вышел мальчик из дому
В летний день, в первый зной.
К миру необжитому
Повернулся спиной.
Улыбнулся разлуке,
На платформу шагнул,
К пыльным поручням руки,
Как слепой, протянул.
Невысокого роста
И в кости не широк,
Никакого геройства
Совершить он не смог.
Но с другими со всеми,
Не окрепший еще,
Под тяжелое Время
Он подставил плечо:

Под приклад автомата,
Расщепленный в бою.
Под бревно для наката,
Под Отчизну свою.
Был он тихий и слабый,
Но Москва без него
Ничего не смогла бы,
Не смогла ничего.

Музыка


Какая музыка была!
Какая музыка играла,
Когда и души и тела
Война проклятая попрала.

Какая музыка
во веем,
Всем и
для всех —
не по ранжиру!
Осилим... Выстоим... Спасем...
Ах, не до жиру — быть бы живу...
Солдатам головы кружа,
Трехрядка
под накатом бревен
Была нужней для блиндажа,
Чем для Германии Бетховен.

И через всю страну
струна
Натянутая трепетала,
Когда проклятая война
И души и тела топтала.

Стенали яростно,
навзрыд
Одной-едпной страсти ради
На полустанке — инвалид
И Шостакович — в Ленинграде.

* * *

...Во время осады и голода Ленинград жил напряженнодуховной жизнью... В осажденном Ленинграде удивительно много читали. Читали классиков, читали поэтов; читали в землянках и дотах, читали на батареях и на вмерзших в лед кораблях; охапками брали книги у умирающих библиотекарш и в бесчисленных промерзлых квартирах, лежа, при свете коптилок, читали, читали. И очень много писали стихов. Тут повторялось то, что уже было однажды в девятнадцатом и двадцатом годах, — стихи вдруг приобрели необычайную важность, и писали их даже те, кому в обычное время никогда не приходило в голову предаваться такому занятию. По-видимому, таково уж свойство русского человека: он испытывает особую потребность в стихах во время бедствий — в разрухе, в осаде, в концлагере. Даже разговоры, которые вели между собой эти люди-тени, отличались от обыденных человеческих разговоров; никогда в обыденном существовании не говорят люди столько о жизни и смерти, о родине, о любви, об истории, о совести, об искусстве, о долге, о революции, о нациях, о вечно скованном и вечно рвущемся на волю человеческом роде, сколько говорили любые два ленинградца, случайно оказавшиеся вместе...

Из воспоминаний Н. Чуковского

Ладожский лед


Страшный путь!
На тридцатой,
последней версте
Ничего не сулит хорошего...
Под моими ногами
устало
хрустеть
Ледяное
ломкое
крошево.
Страшный путь!
Ты в блокаду меня ведешь,
Только небо с тобой,
над тобой
высоко
И нет на тебе
никаких одёж:
Гол
как
сокол.
Страшный путь!
Ты на пятой своей версте
Потерял
для меня конец,
И ветер устал
над тобой свистеть,
И устал
грохотать
свинец...
Почему не проходит над Ладогой
мост?!
Нам подошвы
невмочь
ото льда
отрывать.
Сумасшедшие мысли
буравят
мозг:
Почему на льду не растет трава?!
Самый страшный путь
из моих путей!
На двадцатой версте
как я мог идти!
Шли навстречу из города
сотни
детей...
Сотни детей!..
Замерзали в пути...
Одинокие дети
на взорванном льду —
Эту теплую смерть
распознать не могли они сами, —
И смотрели на падающую звезду
Непонимающими глазами.
Мне в атаках не надобно слова
«вперед»,
Под каким бы нам
ни бывать огнем —
У меня в зрачках
черный
ладожский
лед,
Ленинградские дети
лежат
на нем.

Саратов


В Саратове
Меня не долечили,
Осколок
Из ноги не извлекли —
В потертую шинельку облачили,
На север в эшелоне повезли.

А у меня
Невынутый осколок
Свербит и ноет в стянутой ступне,
И смотрят люди со щербатых полок —
Никак в теплушку не забраться мне.

Военная Россия
Вся в тумане,
Да зарева бесшумные вдали...
Саратовские хмурые крестьяне
В теплушку мне забраться помогли.

На полустанках
Воду приносили
И теплое парное молоко.
Руками многотрудными России
Я был обласкан просто и легко.

Они своих забот не замечали,
Не докучали жалостями мне,
По сыновьям, наверное, скучали,
А возраст мой
Сыновним был
Вполне.

Они порою выразятся
Круто,
Порою скажут
Нежного нежней,
А громких слов не слышно почему-то,
Хоть та дорога длится тридцать дней.

На нарах вместе с ними я качаюсь,
В телятнике на Ладогу качу,
Ни от кого ничем не отличаюсь
И отличаться вовсе не хочу.

Перед костром
В болотной прорве стыну,
Под разговоры долгие дремлю,
Для гати сухостой валю в трясину,
Сухарь делю,
Махоркою дымлю.

Мне б надо биографию дополнить,
В анкету вставить новые слова,
А я хочу допомнить,
Все допомнить,
Покамест жив и память не слаба.

О, этих рун суровое касанье,
Сердца большие, полные любви,
Саратовские хмурые крестьяне,
Товарищи любимые мои!

Воспоминание о пехоте


Пули, которые посланы мной,
не возвращаются из полета,
Очереди пулемета
режут под корень траву.
Я сплю,
положив голову
на Синявинекие болота,
А ноги мои упираются
в Ладогу и в Неву.
Я подымаю веки,
лежу, усталый и заспанный,
Слежу за костром неярким,
ловлю исчезающий зной.

И когда я
поворачиваюсь
с правого бока на спину,
Синявинские болота
хлюпают подо мной.
А когда я встаю
и делаю шаг в атаку,
Ветер боя летит
и свистит у меня в ушах,
И пятится фронт,
и катится гром к рейхстагу,
Когда я делаю
свой
второй
шаг.
И белый флаг
вывешивают
вражеские гарнизоны,
Складывают оружье,
в сторону отходя.
И на мое плечо,
на погон полевой зеленый,
Падают первые капли,
майские капли дождя.
А я все дальше иду,
минуя снарядов разрывы,
Перешагиваю моря
и форсирую реки вброд.
Я на привале в Пильзене
пену сдуваю с пива
И пепел с цигарки стряхиваю
у Бранденбургских ворот.
А весна между тем крепчает,
и хрипнут походные рации,
И, по фронтовым дорогам
денно и нощно пыля,
Я требую у противника
безоговорочной
капитуляции,
Чтобы его знамена
бросить к ногам Кремля,

Но, засыпая в полночь,
я вдруг вспоминаю что-то.
Смежив тяжелые веки,
вижу, как наяву:
Я сплю,
положив под голову
Синявинские болота,
А ноги мои упираются
в Ладогу и в Неву.

Медальон


...И был мне выдан медальон пластмассовый,
Его хранить велели на груди,
Сказали: — Из кармана не выбрасывай,
А то... не будем уточнять... иди!

Гудериан гудел под самой Тулою.
От смерти не был я заговорен,
Но все же разминулся с пулей-дурою
И вспомнил как-то раз про медальон.

Мою шинель походы разлохматили,
Прожгли костры пылающих руин.
А в медальоне спрятан адрес матери:
Лебяжий переулок, дом 1.

Я у комбата разрешенье выпросил
И, вдалеке от городов и сел,
Свой медальон в траву густую выбросил
И до Берлина невредим дошел.

И мне приснилось, что мальчишки смелые,
Играя утром от села вдали,
В яру орехи собирая спелые,
Мой медальон пластмассовый нашли.

Они еще за жизнь свою короткую
Со смертью не встречались наяву,
И, странною встревожены находкою,
Присели, опечалясь, на траву.

А я живу и на судьбу не сетую,
Дышу и жизни радуюсь живой, —
Хоть медальон и был моей анкетою,
Но без него я долг исполнил свой.

И, гордо вскинув голову кудрявую,
Помилованный пулями в бою,
Без медальона, с безымянной славою
Иду по жизни. Плачу и пою.

Плыл плавный дождь


Плыл плавный дождь. Совсем такой, как тот,
Когда в траве, размокшей и примятой,
Я полз впервые по полю на дот,
Чтоб в амбразуру запустить гранатой,
И был одной лишь мыслью поглощен —
Чтоб туча вдруг с пути не своротила,
Чтобы луна меня не осветила...
Об этом думал... Больше ни о чем.
Плыл плавный дождь. Совсем такой, как тот,
Который поле темнотой наполнил,
Который спас ползущего на дот.
Плыл плавный дождь. И я его припомнил.
Плыл плавный дождь. Висела тишина.
Тяжелая, угрюмая погода.
Плыла над полем черная весна
Блокадного истерзанного года...
И вот сегодня снова дождь плывет,
До каждой капли памятный солдату,
И я, гуляя, вдруг набрел на дот,
Который сам же подрывал когда-то.
Окраина Урицка. Тишь. Покой.
Все так же стебли трав дождем примяты.
Я трогаю дрожащею рукой
Осколок ржавый от моей гранаты.
И вспоминаю о дожде густом,
О первом доте, пламенем объятом,
О ремесле суровом и простом...
Плыл плавный дождь.
В июне.
В сорок пятом...

* * *

...Десятого мая вечером по дороге через Судеты яа Прагу, которую уже освободили армии Конева, останавливаемся перед разрушенным мостом. Ехать надо три километра в объезд лесной дорогой. Но перед мостом скопился уже десяток легковых машин, и никто не едет в объезд, потому что недавно там проехала какая-то машина и по ней выстрелили и кого-то не то убили, не то ранили бродящие по лесу и еще не знающие о капитуляции немцы. Война кончилась, и никому не хочется рисковать, хотя еще два-три дня назад никто из толпящихся здесь у моста офицеров или шоферов даже и не подумал бы считаться с таким ерундовым риском. Мы тоже топчемся, как и все, у моста, в ожидании какого-то бронетранспортера, который откуда-то вызвали.

Потом мой спутник, вдруг озлившись на это ожидание, на себя, на меня и на все на свете, говорит мне: «Не будем ждать, поедем». Я жмусь и ничего не могу с собой поделать. Мысль об этих чертовых немцах, которые могут сейчас, после войны, стрельнуть по мне оттуда, из леса, угнетает меня. Мой спутник кипятится, и мое положение в конце концов становится стыдным. Мы садимся в машину и выезжаем на эту лесную дорогу. Другие машины сейчас же вытягиваются в колонну вслед за нами...

В лесу тихо, и мы, не выдержав напряжения, сами начинаем стрелять по лесу из автоматов из несущейся полным ходом машины. Проскочив лес, мы так и не можем дать себе отчета — стреляли там в лесу немцы или нет. Мы слышали только собственную отчаянную, испуганную трескотню автоматов. Нам стыдно друг друга, и мы молчим. Мы уже не можем вернуться к тому состоянию войны, в котором, конечно боясь смерти, в то же время саму возможность ее мы считали естественной и даже подразумевающейся. И мы еще не можем без чувства стыда перед самими собой вернуться к тому естественному человеческому состоянию, в котором сама возможность насильственной смерти кажется чем-то неестественным и ужасным...

Из дневников К. Симонова

* * *


После боя в замершем Берлине,
В тишине почти что гробовой
Подорвался на пехотной мине
Русский пехотинец-рядовой.

Я припомнил все свои походы,
Все мои мытарства на войне,
И впервые за четыре года
Почему-то стало страшно мне.

* * *


Человек живет на белом свете.
Где — не знаю. Суть совсем не в том.
Я лежу в пристрелянном кювете.
Он с мороза входит в теплый дом.

Человек живет на белом свете,
Он в квартиру поднялся уже.
Я лежу в пристрелянном кювете
На перебомбленном рубеже.

Человек живет на белом свете.
Он в квартире зажигает свет.
Я лежу в пристрелянном кювете,
Я вмерзаю в ледяной кювет.

Снег не тает. Губы, щеки, веки
Он засыпал. И велит дрожать...
С думой о далеком человеке
Легче до атаки мне лежать.

А потом подняться, разогнуться,
От кювета тело оторвать,
На ледовом поле не споткнуться
И пойти в атаку —
Воевать.

Я лежу в пристрелянном кювете.
Снег седой щетиной на скуле.
Где-то человек живет на свете —
На моей красавице земле!

Знаю, знаю — распрямлюсь да встану,
Да чрез гробовую полосу
К вражьему ощеренному стану
Смертную прохладу понесу.

Я лежу в пристрелянном кювете.
Я к земле сквозь тусклый лед приник...
Человек живет на белом свете —
Мой далекий отсвет! Мой двойник!

Коммунисты, вперед!


Есть в военном приказе
Такие слова,
На которые только в тяжелом бою
(Да и то не всегда)
Получает права
Командир, подымающий роту свою.

Я давно понимаю
Военный устав
И под выкладкой полной
Не горблюсь давно.
Но, страницы устава до дыр залистав,
Этих слов
До сих пор
Не нашел
Всё равно.

Год двадцатый,
Коней одичавших галоп.
Перекоп.
Эшелоны. Тифозная мгла.
Интервентская пуля, летящая в лоб, —
И не встать под огнем у шестого кола.

Полк
Шинели
На проволоку побросал,
Но стучит над шинельным сукном пулемет,
И тогда
еле слышно
сказал
комиссар:
— Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед

Есть в военном приказе
Такие слова!
Но опи не подвластны
Уставам войны.
Есть —

Превыше устава —
Такие права,
Что не всем
Получившим оружье
Даны...

Сосчитали штандарты побитых держав,
Тыщи тысяч плотин
Возвели на реках.
Целину подымали,
Штурвалы зажав
В заскорузлых
Тяжелых
Рабочих
Руках.

И пробило однажды плотину одну
На Свирьстрое, на Волхове иль на Днепре.
И пошли головные бригады
Ко дну,
Под волну,
На морозной заре,
В декабре.

И когда не хватало
«...Предложенных мер...»
И шкафы с чертежами грузили на плот,
Еле слышно
сказал
молодой инженер:
— Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед!

Летним утром
Граната упала в траву,
Возле Львова
Застава во рву залегла.
«Мессершмитты» плеснули бензин
в синеву, —
И не встать под огнем у шестого кола.
Жгли мосты
На дорогах от Бреста к Москве.
Шли солдаты,

От беженцев взгляд отводя.
И на башнях
Закопанных в пашни КВ
Высыхали тяжелые капли дождя.

И без кожуха
Из сталинградских квартир
Бил «максим»,
И Родимцев ощупывал лед.
И тогда
еле слышно
сказал
командир:
— Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед!

Мы сорвали штандарты
Фашистских держав,
Целовали гвардейских дивизий шелка
И, древко
Узловатыми пальцами сжав,
Возле Ленина
В Мае
Прошли у древка...

Под февральскими тучами
Ветер и снег,
Но железом нестынущим пахнет земля.
Приближается день.
Продолжается век.
Индевеют штыки в караулах Кремля...
Повсеместно,
Где скрещены трассы свинца,
Где труда бескорыстного невпроворот,
Сквозь века
на века,
навсегда,
до конца:
— Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед!

Булат Окуджава

Булат Шалвович Окуджава родился в 1924 году в Москве в семье партийного работника. Не окончив среднюю школу, после девятого класса, в 1942 году ушел добровольцем на фронт. Был минометчиком. Участвовал в обороне Крыма. Был тяжело ранен. В 1950 году окончил филологический факультет Тбилисского университета, затем в течение пяти лет работал учителем в одной из сельских школ Калужской области. Писать начал после войны. Первая книга «Лирика» вышла в 1956 году в Калуге.

Родина


Говоришь ты мне слово покоя.
Говоришь ты мне слово любви.
Говоришь ты мне слово такое,
восхищенное слово «Живи!».

Я тобою в мучениях нажит,
в долгих странствиях каждого дня.
Значит, нужен тебе я и важен,
если ты позвала вдруг меня.

Говоришь ты мне долгие сроки.
Говоришь ты мне слово «Твори!».
Мои руки — они твои слуги,
не мои они слуги — твои.

И твое меня греет дыханье.
Значит, с празднествами а бедой,
с мелочами моими, е грехами
— единственный, праведный, твой.

Значит, люб я тебе хоть немного,
если, горечь разлуки клубя,
говоришь ты мне слово «Тревога!»,
отрываешь меня от себя.

И наутро встаю я и снова
отправляюсь в решительный бой...
Остается последнее елово.
Оставляю его за собой.

До свидания, мальчики...


Ах, война, что ж ты сделала, подлая
Стали тихими наши дворы,
Наши мальчики головы подняли.
Повзрослели они до поры.
На пороге едва помаячили
И ушли — за солдатом солдат...

До свидания, мальчики!
Мальчики,
Постарайтесь вернуться назад!
Нет, не прячьтесь вы, будьте высокими,
Не жалейте ни пуль, ни гранат,
И себя не щадите...
Но все-таки
Постарайтесь вернуться назад!

Ах, война, что ж ты, подлая, сделала:
Вместо свадеб — разлуки и дым.
Наши девочки платыща белые
Раздарили сестренкам своим.
Сапоги — ну куда от них денешься! —
Да зеленые крылья погон...
Вы наплюйте на сплетников, девочки,
Мы сведем с ними счеты потом!
Пусть болтают, что верить вам не во что,
Что идете войной наугад...
До свидания, девочки!
Девочки,
Постарайтесь вернуться назад!

* * *

...Женя Руднева спокойно улыбнулась мне и села. Тонкая шея в широком вырезе гимнастерки. Строгий взгляд сероголубых глаз. Тугая светлая коса.

Слегка нагнув голову и глядя на себя искоса в зеркало, Женя стала неторопливо расплетать толстую косу. Она делала это с таким серьезным выражением лица и так сосредоточенно, будто от того, насколько тщательно расплетет она косу, зависело все ее будущее. Наконец она тряхнула головой, и по плечам ее рассыпались золотистые волосы.

Неужели они упадут сейчас на пол, эти чудесные волосы?

Мастер, поглядывая на Женю, молча выдвигал и задвигал ящики, долго и с шумом ворошил там что-то, перекладывал с места на место гребенки, щетки. Потом выпрямился и вздохнул.

— Стричь? — спросил он негромко, словно надеялся, что Женя встанет и скажет: «Нет-нет, что вы! Ни в коем случае!»

Но Женя только удивленно подняла глаза и утвердительно кивнула. Он сразу нахмурился и сердито проворчал:

— Тут и так тесно, а вы столпились. Работать мешаете!

Я отступила на шаг, и вместе со мной отошли к стене другие девушки, ожидавшие своей очереди.

И снова защелкали ножницы — неумолимо, решительно. Даже слишком решительно...

Нет, я не могла смотреть. Повернувшись, я направилась и выходу. Справа и слева от меня неслышно, как снег, падали кольца и пряди, темные и светлые. Весь пол был покрыт ими. И мягко ступали сапоги по этому ковру из девичьих волос.

Кто-то втихомолку плакал за дверью. Не всем хотелось расставаться с косами, но приказ есть приказ. Да и зачем солдату косы?..

Из воспоминаний Героя Советского Союза Н. Кравцовой

* * *

...Говорят, самое страшное — это подвергаться смертельной опасности. Понятно: кому же хочется умирать. Но ведь и опасности бывают разные...

Мы пропустили караван. Он проник в фиорд, когда мы уходили с позиции на зарядку аккумуляторов. Командир до того обозлился, что решил попытаться пройти в фиорд вслед за караваном. И конечно, влезли в стальные противолодочные сети... Мы знали, что враг имеет привычку вешать на сети глубинные бомбы. Они могли рвануть в любой момент. Это, конечно, было страшно. Знали и то, что сети связаны сигнальной системой с вражескими постами и там, конечно, уже известно, какая рыбка попала в сети.

В этом случае они могли взять нас живьем: спустить водолазов и «поддеть на крючок». Такие случаи бывали. И тот

факт, что мы до сих пор еще не взлетели на воздух, пожалуй, свидетельствовал именно об этом варианте.

И тогда командир посадил боцмана в центральный пост с гранатами в руках перед открытым снарядным погребом. По его знаку боцман должен был взорвать лодку, если ее попытаются захватить...

Лодка вырвалась из сетей, когда казалось, все надежды были потеряны. Но долго мы еще боялись поверить в эго. А гранаты у боцмана пришлось силой отбирать — руки закостенели и не разгибались. Кажется, он всех крепче пострадал от этого испытания. Снял фуражку — вся голова седая.

Но эта фигура в центральном над снарядным погребом меня ночами мучает. Сплю и вижу: вот сидит, вот выпрямился, вот поднимает руку — сейчас бросит!..

Из дневников подводника Г. Сенников а

Журавли


Последний залп прорвал тишину
и за горной грядой смолк,
будто бы там расстрелял войну
артиллерийский полк.
Вдыхает земля
сквозь гарь и смрад
весны крутой аромат.
Из блиндажа, тишиной объят,
выбрался солдат
и смотрит
в майскую синеву,
бросившись на траву:
морем течет над ним синева,
и не нужны слова.

И, первым теплом перо опалив,
свой дом разглядев вдали,
плывут запоздавшие журавли,
как небесные корабли.
О чем они думают?
Мне невдомек.
На свете много дорог.
Но синева,
что густым-густа,
создана неспроста,
но журавли,
что плывут, шурша,
держат упрямый
строй,
во тишина, что звенит в ушах,
выстрадана
мной.

Первый день на передовой


Волнения ве выдавая,
оглядываюсь, не расспрашиваю.
Так вот она — передовая!
В ней ничего нет страшного.

Трава не выяснена,
лесок не хмур,
и до поры
объявляется перекур.
Звенят комары.

Звенят, звенят
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.

Отбиваюсь в изнеможения
и вдруг попадаю в сон:
дым сражения,
окружение,
гибнет, гибнет
мой батальон.

А пули звенят
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.

Кричу, обессилев,
через хрипоту:
«Пропадаю!»

И к ногам осины,
весь в поту,
припадаю.

Жить хочется!
Жить хочется!
Когда же это кончится?..

Мне немного лет...
гибнуть толку нет...
— ночных дозоров не выстоял...
— еще нп разу не выстрелил...

И в сопревшую листву зарвлиаюсь
и просыпаюсь...

Я, к стволу осины прислонившись,
сижу,
я в глаза товарищам гляжу-гляжу:
а что, если кто-нибудь
в том сне побывал?
А что, если видели,
как я
воевал?

* * *

...Когда дело доходит до получения боевой задачи, я сдерживаю себя не только в движениях, но и говорить начинаю медленнее. Этим, конечно, не заглушить волнения, которое ледышками покалывает где-то там, внутри. Но свое волнение нужно уметь скрыть от ведомых. Они должны поверить в тебя еще здесь, на земле. Поэтому и стараешься быть внешне спокойным...

Командир торопит:

— Южнее Моздока — Вознесенская... на самом Терском хребте... Нашли?..

— Понял, — отвечаю. Поднял глаза от карты, а ведомые, все, как один, пялят глаза на мою левую руку, в которой папироску держу. Я умышленно не спрятал ее: локтем оперся на стол, и оттого, что расслабил предплечье и кисть, папироса в пальцах не дрожит. Это мой старый прием. Он тоже действует на ведомых успокаивающе. «Если ведущий не волнуется, значит, все будет нормально». И хорошо, что так думают...

Из воспоминаний летника-штурмовика Героя Советского Союза В. Емельяненко

* * *


Сто раз закат краснел, рассвет синел,
сто раз я клял тебя,
песок моздокский,
пока ты жег насквозь мою шинель
и блиндажа жевал сухие доски.
А я жевал такие сухари!
Они хрустели на зубах,
хрустели...
А мы шинели рваные расстелем —
и ну жевать.
Такие сухари!
Их десять лет сушили,
не соврать,
да ты еще их выбелил, песочек...
А мы, бывало,
их в воде размочим —
и ну жевать,
и крошек не собрать.
Сынь пощедрей, товарищ старшина!
(Пируем — и солдаты и начальство...)
А пули?
Пули были. Били часто.
Да что о них рассказывать —
война.

Сентиментальный романс


Надежда, я вернусь тогда, когда трубач
отбой сыграет,
когда трубу к губам приблизит и острый
локоть отведет.

Надежда, я останусь цел: не для меня земля
сырая,
а для меня — твои тревоги и добрый мир
твоих забот.

Но если целый век пройдет и ты надеяться
устанешь,
Надежда, если надо мною смерть развернет
своп крыла,
ты прикажи: пускай тогда трубач израненный
привстанет,
чтобы последняя граната меня прикончить
не смогла.

Но если вдруг когда-нибудь мне уберечься
не удастся,
какое новое сраженье ни покачнуло б шар
земной,
я все равно паду на той, на той далекой,
на гражданской,
й комиссары в пыльных шлемах склонятся
молча надо мной.

Михаил Луконин

Михаил Кузьмич Луконин родился в 1918 году в городе Астрахани. Детство провел в Сталинграде. Писать стихи и печататься начал рано, еще в школе — в пионерских и комсомольских газетах. После школы поступил в Сталинградский педагогический институт, затем перевелся в Литературный институт имени Горького. В декабре 1939 года ушел добровольцем на финский фронт. «Пять стихотворений, — пишет Луконин, — «Мама», «Наблюдатель», «Ночью лыжи шипят», «По дороге на войну», «Письмо» — напечатал по возвращении в журнале «Знамя» (№ 10, 1940), их я и стал считать первыми в своей жизни». С первых дней Великой Отечественной войны — в действующей армии. В 1941 году был ранен. Затем до конца войны служил в газете танковой армии — «На штурм». Награжден медалью «За боевые заслуги». Первая книга «Сердцебиенье» вышла в 1947 году.

Фронтовые стихи


Если б книгу выдумывал я,
Все б описал по-иному:
Цвет крови на траве,
Цвет крови на земле,
на снегу, —
Вид убитого парня на черном снегу, у разбитого
дома,
Что такое — ползти, наступать и стрелять по врагу.
Если бы я
назвал эту книгу
«Фронтовыми стихами»
И она превратилась бы
в тонну угластых томов,
То она пригодилась бы фронту:
Глухими ночами
Ею печь в блиндаже
разжигал бы сержант Иванов.
Вот он печь растопил, мой сержант Иванов,
и не спится —
Руки греет над ней,
удивляется:
ночи глухи!
В белый парус снегов
загляделась большая бойница,
Месяц ходит вокруг.
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
письма пишет на противогазе:
Как живет,
где живет,
что дела и харчи неплохи,
Что пора бы домой, —
ждешь меня?
Обращаясь с наказом:
Ты себя береги!..
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
в атаку выводит пехоту.
Сам в цепи.
И бегут, выдвигая штыки.
Пот стирает с лица Иванов
(он устал от тяжелой работы),
Улыбнулся друзьям.
Это есть фронтовые стихи!
Вот Иваново-город.
Снег идет. Темновато.
В клубе «Красная Талка» — собранье.
Ткачихи тихи.
Иванова, ткачиха,
читает письмо от сержанта,
Все встают и поют.
Это вот — фронтовые стихи!
Фронтовые стихи — это чувство победы,
такое,
Что идут и идут неустанно
на подвиг и труд,
Все — туда,
где земля стала полем последнего боя.
Иногда умирают там.
Главное —
это живут!

1943

Хорошо


Хорошо перед боем,
Когда верится просто
В то, что встретимся двое,
В то, что выживем до ста.
В то, что
не оборвется
Все свистящим снарядом,
Что не тут разорвется,
Дальше где-нибудь, рядом.
В то, что с тоненьким воем
Пуля кинется мимо.
В то,
чему перед боем
Верить
Необходимо.

1942

В вагоне


Как странно все-таки: вагон.
Билет. Звонок. Вокзал. Домой.
И свет и гром со всех сторон.
Колеса бьются подо мной.
Шестнадцать месяцев копил
Я недоверие к тому,
Что кто-то жил, работал, был,
Болел и спал в своем дому.
Шестнадцать месяцев подряд
Окопом все казалось мне.
В вагоне громко говорят
О керосине и вине.
Л у меня всего три дня.
Я вслушиваюсь в их слова.
Вздыхают, горестно кляня
Дороговизну на дрова.
А мне ведь дорог каждый час.
Жилет раскинув меховой,
Я по вагону напоказ
Прошел походкой фронтовой.
Я был во всей своей красе
(Блестит на левой стороне!).
— Оттуда? — спрашивают все. —
Да, тяжело вам на войне... —
Шел, улыбался и кивал,
Молодцеватый и прямой.
— В боях бывали?
— Да, бывал.
— Куда же едете?
— Домой!
— Из госпиталя? На, сынок... —
Беру, жую мякинный кус.
— Кури. —
Глотаю я дымок,
Соломой отдает на вкус.
— Ложись, устал...
Мы ничего,
Мы тут пристроимся в углу.
У вае там трудно с ночевой,
Мы перебьемся. Мы в тылу.

— Ложись и спи...
— Слаба кирза,
Каи они там зимой, в бою! —
Прикрыла женщина глаза,
Упрятав ноги под скамью.
— Спи... —
А колеса все галдят.
— Спи.
— Все живем одпой бедой.
— Спит. Исхудал-то как солдат... —
А был я просто молодой.

1942

* * *

...Меня оперировала женщина. Военврач. Она вошла в операционную палатку завязанная: у нее болели зубы. Она даже стонала, когда вырезала у меня из спины осколок. Он, как нарочно, засел глубже, чем проникла анестезия. Возможно, надо было сделать еще укол, но военврач сказала, что видит его, и продолжала резать.

Мне тогда было двадцать лет, я был офицер, и в детстве читал «Овод». Я лежал лицом вниз, изо всех сил сжав зубы, и медсестра, годившаяся мне в младшие сестренки, гладила меня по голове. После она принесла мне кружку вишневого компота. Словно знала, что я люблю больше всего...

Из воспоминаний Г. Бакланова

Сталинградский театр


Здесь львы стояли у крыльца
Лет сто
Без перемен,
Как вдруг
кирпичная пыльца,
Отбитая дождем свинца,
Завьюжила у стен.
В фойе театра шел бой,
Упал левый лев,
А правый заслонил собой
Дверей высокий зев.
Но ложам
лежа
немец бил
И слушал долгий звон;
Вмерзая в ледяной наетил,
Лежать остался он.
На сцену —
за колосники,
Со сцены —
в первый ряд,
Прицеливаясь с руки,
Двинулся наш отряд,
К суфлерской будке старшина
Припал. И бил во тьму,
И
история сама
Суфлировала ему.
Огнем поддерживая нас,
В боку зажимая боль,
Он без позы и без прикрас
Сыграл великую роль.

Я вспомнил об этом,
взглянув вчера
На театр в коробке лесов.

Фанерную дверь его по вечерам
Сторож берет на засов.
Строители утром идут сюда,
Чтобы весной
Театр засиял, как никогда,
Красками и новизной.
Я шел и шел
и думал о тех,
Кому на сцене жить.
Какую правду и в слезы
и в смех
Должны они вложить.
Какие волнения им нужны,
Какие нужны слова,
Чтоб после подвига старшины
Искусству вернуть права.

Сталинград — Москва
1946

* * *

...Кульминация боев 17 октября.

17 — 18 — 19-го бомбили день и ночь. Кроме того, «ванюши», артиллерия и немцы пошли в наступление двумя полками.

Сразу же танки — тяжелые и средние, — за ними пехота. Наступление началось в пять утра. В течение целого дня бой. На правом фланге был заслон учебного батальона и отдельная рота. С фланга они прорвались, отрезали полки от командиров.

Полки, сидя в домах, вели бои в домах до двух-трех суток, а командиры приняли бой — тоже дрались. Танкист камнями отбивался от немцев, когда не было боеприпасов. Командир седьмой роты с двенадцатью людьми в овраге уложил роту немцев и ночью вышел. Занимаем дом, нас двадцать человек; гранатный бой, бой за этаж, бой за ступеньки, за коридоры, за метры комнат (вершки как версты, человек — полк, каждый себе штаб, связь, огонь)...

23 — 24-го бои пошли на заводе. Цеха горели, железные дороги, шоссе, зеленые насаждения. Бойцы сидели в первом, третьем, пятнадцатом цехах, сидели в туннелях, трубах, ходили на разведку, бой шел в трубе.

В КП на заводе Кушнарев, начштаба Дятленко сидели в трубе. С шестью автоматчиками имели два ящика гранат. Отбились.

Немцы ввели танки на завод, цехи переходили из рук в руки по нескольку раз, танки их разрушили прямой наводкой. Авиация бомбила и день и ночь...

Из сталинградских записных книжек В. Гроссмана

Поле боя


Пахать пора!
Вчера весенний ливень
Прошелся по распахнутой земле.
Землей зеленой пахнет в блиндаже.
А мы сидим — и локти на столе,
И гром над головами,
визг тоскливый.
Атаки ждем.
Пахать пора уя;е!
Глянь в стереотрубу на это поле —
Сквозь дымку испарений, вон туда,
Там стонет чернозем, шипит от боли,
Там ползают противники труда.
Их привели отнять у нас свободу
И ноле, где пахали мы с утра,
И зелень,
землю,
наши хлеб и воду.

— Готов, товарищ?
— Эх, пахать пора!..
Постой,
Как раз команда: «Выходи!»
Зовут, пошли!
Окопы опустели.
Уже передают сигнал: пора!
— Пора! Пора! —
Волнение в груди.
Рассыпались по полю, полетели,
И губы шепчут:
«Сгинет немчура».
Ползти...
На поле плуг забытый...
Друга
Перевязать
и положить у плуга.
Свист пуль перескочить,
упасть на грудь...
Опять вперед —
все полем тем бескрайным
И пулемет, как плуг, держать —
и в путь,
Туда,
где самолет навис комбайном.
Шинель отбросить в сторону —
жара!
Опять бежать, спешить,
пахать пора!
Идти к домам,
к родным своим порогам.
Стрелять в фашистов,
помнить до конца:
Взята деревня!
Впереди дорога,
И вновь идти от милого крыльца.
Так мы освобождаем наше поле,
Родную пашню.
Дом.

Свою весну.

В атаку ходим, пахари,
на поле,
Чтоб жить,
Не быть у нечисти в плепу.

И иоле, где у нас хлеба росли, —
Любой покос и пастбище любое,
Любой комок исхоженной земли,
Где мы себе бессмертье обрели, —
Теперь мы называем полем боя,

1942

Мы в Эльбинге


Сто километров прорыва!
А в Эльбинге спали.
Метнулись мосты, ожидая удара.
Трамваи,
бежать собираясь,
упали
Передними лапами
на тротуары.
Кирки запрятали головы в плечи,
И башни позванивают, как бутылки.
Дома к домам
рванулись навстречу,
Черепичные крыши смахнув па затылки.
Но ничто не ушло.
Все осталось на месте.
Берлин снабжал еще электрическим спетом,
Пока не поверил невероятным известьям
О том, что мы в Эльбинге, в городе этом.
Вот город немецкий.
Стоит обалдело.
Изумленно глядит почерневшее здание.
Мы смеемся:
— Смотрите, еще уцелела
Вывеска: «Адольф и компания».

— Смотрите!
На стенке,
пробитой снарядом:
«Мы выше всех!» —
надпись прямо на камне.
И как в доказательство —
немцы идут
ряд за рядом,
Стараясь как можно выше
руками.
Я вспомнил...
Тогда в сорок первом!
Я вспомнил:
Мы Брянск проезжали.
Пожаром огромным
Он был.
На расколотом бомбою доме
Надпись:
«Тише, школа!»
Я вспомнил:
Огонь охватил и березы и клены,
Плясал на крышах,
бушевал в нерекрытьях
И надпись лизал на стене раскаленной —
«Курить воспрещается!».
Мог ли забыть я?
Тогда
здесь крутили исписанный глобус,
Рыжий маляр
вывел кистью
под крышей:

«Мы выше всех!»
И сбросил ов бомбу
Туда,
Где мы ходила, стараясь потише.
Тогда в этом городе Эльбинге
пели,
Узнав о развалинах Брянска,
плясалп,
Услышав о том, что на брянской панели
Горькая пыль
оседает часами.
Мы из Брянска пришли в этот город,
Туда,
где нянчили сумасшедшую клику.
Немецкие надписи
на домах и заборах
Мы читаем,
как позорную книгу.
Мы едем на танке.
Торопимся —
с новым приказом!
Смеясь, подталкивая друг друга,
глядим мы
На обломок стены с почерневшею фразой
Готическим шрифтом:
«Мы непобедимы».

1945

* * *

...1 октября 1946 года. В 14 часов 50 минут суд приступает к своему последнему, четыреста седьмому заседанию...

Последний, резолютивный раздел приговора будет оглашать сам председательствующий...

Из темного отверстия в освещенный зал вступает хорошо знакомая фигура Германа Геринга. По бокам от него — двое солдат... Ему подают наушники, хотя познания Геринга в английском языке были вполне достаточны, чтобы понять лаконичную, но выразительную формулу приговора:

смерть через повешение.

Выслушав ее, Геринг бросает последний злобный взгляд на судей, в судебный зал. Сколько ненависти в его глазах. Он молча снимает наушники, поворачивается и покидает зал...

Вновь закрывается и вновь открывается дверь. На этот раз через нее входит Риббентроп. Лицо как зола. Глаза выражают испуг, они полузакрыты. Меня поразило, что в руках у него какая-то папка с бумагами. Она ему уже не пригодится.

— К смертной казни через повешение, — объявляет Лоуренс.

Ноги у Риббентропа становятся как будто ватными. Ему требуются усилия, чтобы повернуться обратно и скрыться в темноте прохода.

Вводят Кейтеля. Он идет выпрямившись, как свеча. Лицо непроницаемо.

— К смертной казни через повешение, — звучит в наушниках.

Розенберг вовсе теряет самообладание, когда слышит такой же приговор.

А вот вводят Франка. У этого палача, который обещал сделать «фарш из всех поляков», на лице умоляющее выражение. Он даже руки простер, как будто такой жест может изменить уже подписанный приговор: к смертной казни через повешение...

Восемнадцать раз открывалась и закрывалась дверь позади скамьи подсудимых. Смотрю на часы. Серебряные стрелки на циферблате показывают 15 часов 40 минут. Процесс закончен. Судьи удаляются...

Из воспоминаний А. Полторака, секретаря советской делегации в Нюрнбергском Международном военном трибунале

* * *

...Идем пригретым солнцем пыльным большаком. Поле. На обочине — светло-зеленая трава, еще не прибитая пылью. За крутым поворотом — снова поле. По зеленому полю женщины, впрягшись, тянут плуг, — десять женщин, по пять в ряд, связаны между собой веревками, веревки прикреплены к плугу. Одиннадцатая направляет плуг.

Тоска и ненависть — здесь была оккупация...

Из фронтовой тетради Е. Ржевской

Коле Отраде


Я жалею девушку Полю.
Жалею
За любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б!»
За:
«Мы мало знакомы»,
«не знаю»,
«не смею...»
За ладонь,
отделившую губы от губ.
Вам казался он:
летом — слишком двадцатилетним,
Осенью —
рыжим, как листва на опушке,
Зимою —
ходит слишком в летнем,
А весною — были веснушки.
А когда он поднял автомат —
вы слышите? —
Когда он вышел, дерзкий,
такой, как в школе,
Вы на фронт
прислали ему платок вышитый,
Вышив:
«Моему Коле!»
У нас у всех
были платки поименные,
Но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
Что, когда па войну уходят безнадежно
влюбленные,
Назад
приходят любимыми.
Это все пустяки, Николай,
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
Как это, когда пулеметы такали,
Не жить?
Не слушать тревогу?

Белым пятном
па снегу выделиться,
Не видеть, как чернильные пятна повыступили
на пальцах,
Не обрадоваться,
что веснушки сошли с лица?..
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав — живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в своем присутствии
плохо
Отзываться о жизни,
за которую гибли друзья.
Николай!
С каждым годом он будет моложе меня,
заметней,
Постараются годы
мою беспечность стереть.
Он останется слишком двадцатилетним,
Слишком юным,
для того чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел, как вьюжный ветер,
воя,
Волосы рыжие
на кулаки наматывал,
Невозможно отвыкнуть
от товарища и провоя:атого,
Как нельзя отказаться от движения вместе с Землею.
Мы суровеем,
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
Мы не пишем записок девчонкам, не поджидаем
ответа...
А если бы в марте, тогда,
мы поменялись местами,
Он
сейчас
обо мне написал бы
вот это.
1910

* * *


Ты в эти дни жила вдали,
Не на войне со мной,
Жила на краешке земли,
Легко ль тебе, одной!

Три лета,
три больших зимы
Просил: повремени!
Теперь я рад, что жили мы
В разлуке эти дни.

Теперь хочу тебя просить:
Будь той же самой ты,
Чтоб было у кого спросить:
— А как цветут цветы?

— А что же нет окопа тут?
— Что ночи так тихи?
— А где,
когда,
на чем растут
Хорошие стихи?

Чтоб объяснила: — Вот река
(Как я просил:
— Воды!),
А вот на трубочке листка
Есть гусениц следы.

Чтоб я поднялся в полный роет,
Узнав из милых слов,
Что, кроме пулеметных гнезд,
Есть гнезда воробьев.
Чтоб я,
покамест я живу,
Увидел: жизнь сложней!

Чтоб я и счастье и беду
Сердечные
узнал.
Чтоб я не понимал траву
Как средство
скрыться в ней,
Или упавшую звезду
Не принял за сигнал.

Шалун уронит барабан,
Гроза пройдет в окне,
Метель пройдется по дворам, —
Я вспомню о войне.

А ты догадку утаи
И все сумей понять,
Чтоб я взглянул в глаза твои
И мог любить опять.

Ведь в эти взорванные дни,
В дышащий местью час
Был должен к празднику хранить
Цветы один из нас.

Хвалю прощание свое,
Что мы разделены,
Что мы не вместе,
не вдвоем
В разлуке для войны.

Хвалю,
что
ядовитый дым
Не тронул глаз твоих!

Того, что видел я один,
Нам хватит на двоих.

Фронт
1944

Приду к тебе


Ты думаешь:
Принесу с собой
Усталое тело свое.
Сумею ли быть тогда с тобой
Целый день вдвоем?
Захочу рассказать о смертном дожде,
Как горела трава.
А ты — н ты жила в беде,
Тебе не нужны слова.
Про то, как чудом выжил, начну,
Как смерть меня обошла.
А ты —
ты в ночь роковую одну
Волгу переплыла.
Спеть попрошу,
а ты сама
Забыла, как поют.
Потом меня сведет с ума
Непривычный уют.
Будешь к завтраку накрывать,
А я усядусь в углу,
Начнешь, как прежде, стелить кровать,
А я —
усну на полу.
Потом покоя тебя лишу,
Вырою щель у ворот,
Ночью, вздрогнув, тебя спрошу:
«Стой! Кто идет?»
Нет, не думай, что так приду.
В этой большой войне
Мы научились ломать беду,
Работать и жить вдвойне.
Не так вернемся мы!
Если так,
То лучше не приходить.
Придем — работать,
курить табак,
В комнате начадить.
Не за благодарностью я бегу —
Благодарить лечу.

Все, что хотел, я сказал врагу.
Теперь работать хочу.
Не за утешением —
утешать
Переступлю порог.
То, что я сделал, к тебе спеша,
Не одолженье, а долг.
Друзей увидеть, в гостях побывать,
И трудно и жадно жить.
Работать — в кузницу,
спать — в кровать,
Слова про любовь сложить.
В этом зареве ветровом
Выбор был небольшой —
Но лучше прийти с пустым рукавом,
Чем с пустой душой.

1944

Пришедшим с войны


Пам не речи хвалебные,
Нам не лавры нужны,
Не цветы под ногами, —
Нам, пришедшим с войны,
Нет,
не это.
Нам надо,
Чтоб ступила нога
На хлебные степи,
На цветные луга.
Не жалейте,
не жалуйте отдыхом нас:
Мы совсем не устали,
Нам —
в дорогу как раз!
Не глядите на нас
с умилением,
Не
удивляйтесь
живым.

Жили мы на войне!
Нам не отдыха надо
И не тишины.
Не ласкайте нас маркой:
«Участник войны».
Нам —
трудом обновить
ордена и почет,
Жажда трудной работы
нам ладони сечет
Мы окопами землю изрыли,
пора
Нам точить лемехи
И водить трактора.
Нам пора
звон оружья —
на звон топора,
Посвист пуль —
па шипенье пилы
и пера.
Ты прости меня, милая,
Ты мне жить помоги, —
Сам шинель я повешу,
Сам сниму сапоги,
Сам тебя поведу,
Где дома и гроза.
Пальпы в пальцы вплету,
И глазами — в глаза.
Я вернулся к тебе,
Но кольцо твоих рук —
Не замок,
не венок,
не спасательный круг
Нам —
не праздновать праздно,
Нам — хмелеть от труда.
Чтоб работой ирославить
В мире мир навсегда.

1946

Мой дом


Куда я ни пойду —
везде мой дом:
Поля, леса и реки — все кругом.
Вот мой товарищ!
Подожди, прохожий,
Твой лучший из друзей — ведь это я!
И твой и мой дом — одно и то же,
Они ПОХОЖИ.
А мои владенья!
Ведь это также собственность твоя —
Заводы, города, стихотворенья.
Постойте, девушка, прошли года,
Как мы знакомы.
Вас забыть смогу ли?
Перевязали вы меня тогда?
А на разъезде вы рукой махнули?
А рощи!
А поля вокруг села!
А рожь! Ведь эта рожь меня кормила.
А соловей!
Да ты же мне поешь,
Я для тебя очистил воздух, милый!
А землю для тебя возделал, рожь!
Мамаша, стойте, вас искал давно.
Я вам обязан как! Бывало всяко.
Не в это ли стучался я окно?
Не вас ли и не я ли звал «хозяйка»?
Прохожие, вы братья мне, поверьте.
Мы видели друг друга сотни раз.
Да это вы меня спасли от смерти,
А я —
убил того,
кто целил в вас.
Идем страной —
Нам все в стране знакомо.
Зайди, прохожий, — я приду потом.
Кто ни придет ко мне — все будут дома,
Куда я ни пойду — везде мой дом.

1946

Сергей Орлов

Сергей Сергеевич Орлов родился в 1921 году в селе Мегра, Вологодской области, в семье сельских учителей. Писать стихи начал еще в школе, первый раз напечатался в 1939 году. В 1940 году поступил на исторический факультет Петрозаводского университета. В 1941 году ушел добровольцем в действующую армию. Сначала служил в истребительном батальоне, затем в танковых частях. Окончил танковое училище. В качестве командира танка, а затем командира взвода тяжелых танков воевал на Волховском и Ленинградском фронтах. Был тяжело ранен, горел в танке. Награжден орденом Отечественной войны II степени.

После войны Орлов продолжает учебу — сначала з Ленинградском университете, а затем в Литературном институте имени Горького. Первая книга «Третья скорость» вышла в 1946 году. Об этой поре в жизни Орлова вспоминает М. Дудин: «За его плечами была война во всей жестокости, в его сердце была дружба танкового экипажа, горевшего подо Мгой и Новгородом, а в его карманах были пропахшие газойлем записные книжки со стихами... Время утвердило Орлова в поэзии. Без него она была бы неполной. Одна за другой в Ленинграде и Москве выходили его книги, освещенные костром солдатского братства. Я бы назвал эти книги одним словом — мужество. Судьба и слово сплавились в этих книгах в одно целое».

Пыль


Песок горячий иа зубах,
Пыль на трапе и тяжесть зноя,
И невысокий куст зачах
Or пыли каменного слоя.
Все по краям пути в пыли,
Дорога сбита до обочин.
Нет, пе века по ней прошли,
А только две военных ночи.

1944

О счастье


Сейчас бы закурить одну
На экипаж на весь цигарку,
По очереди дым тянуть.
Чтоб губы обжигало жарко.
Потом разуться у костра
И просушить свои портянки,

Потом забраться до утра
И дрыхнуть на сиденье п тайке.
А утром с кашей из полка
Из дома принесли б открытку...
Для счастья мне всего пока
Довольно этого с избытком.

1943

После марша


Броня от солнца горяча,
И пыль похода на одежде.
Стянуть комбинезон с плеча —
И в тень, в траву, но только прежде
Проверь мотор и люк открой:
Пускай машина остывает.
Мы все перенесем с тобой:
Мы люди, а она — стальная...

1944

* * *

21 сентября 1943 года.

...Конечно, я бы с большим удовольствием изучал сейчас аналитическую химию или слушал «Фауста», но приходится изучать пушку. А у меня такой характер, что если учу что-либо, даже не нравящееся мне, то уж учу на совесть. Так что и вождение, и тактика, и стрельба меня занимают сейчас так же, как занимала бы химия. Будет время, в конце концов, когда я смогу учить то, что мне нравится, ну, а «пока на самом деле все наоборот». Черт знает почему, но мне очень хочется вареников.

* * *

25 апреля 1944 года.

...Мне даже не верится, что это было на самом деле. Часа четыре назад мне хотелось уже составить завещание, но я

быстро оставил это предприятие, так как вспомнил, что завещать, в сущности, нечего. Ну, а без завещания умирать неприлично, и поэтому все обошлось благополучно... Сейчас я сижу в траншее. Если выглянуть (что я предпочитаю сейчас не делать, так как это доставит большое удовольствие немецким снайперам), то увидишь впереди горку с маленьким леском и на этом фоне два сожженных «тигра». Справа — рощица. Слева — поле, на котором нельзя шагу ступить, не попав в воронку. И еще один «тигр» со свороченной башней и перебитой пушкой. Приятно их рассматривать в таком виде, но созерцание их в более бодром состоянии доставляет мало удовольствия. Впрочем, горят они культурно, и я имел счастье видеть это зрелище и даже способствовать этому...

Из писем к родным Героя Советского Союза Г. Сорокина

* * *


А мы такую книгу прочитали...
Не нам о недочитанных жалеть.
В огне багровом потонули далп
И в памяти остались пламенеть.

Кто говорит о песнях недопетых?
Мы жизнь свою, как песню, пронесли.
Пусть нам теперь завидуют поэты:
Мы все сложили в жизни, что могли.

Как самое великое творенье
Пойдет в века, переживет века
Информбюро скупое сообщенье
О путь-дороге нашего полка...

1945

* * *

В ПОСЛЕДНИЙ ЧАС

Успешное наступление наших войск в районе гор. Сталинграда

на днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда. Прорвав оборонительную линию противника протяжением 30 километров на северо-западе (в районе Серафимович), а на юге от Сталинграда — протяжением 20 километров, наши войска за три дня напряженных боев, преодолевая сопротивление противника, продвинулись на 60 — 70 километров. Нашими войсками заняты гор. Калач на восточном берегу Дона, станция К р ивомузгинская (Советск), станция,и город Абганеров о. Таким образом, обе железные дороги, снабжающие войска противника, расположенные восточнее Дона, оказались прерванными.

В ходе наступления наших войск полностью разгромлены шесть пехотных и одна танковая дивизии противника. Нанесены большие потери семи пехотным, двум танковым и двум моторизованным дивизиям противника.

Захвачено за три дня боев 13 ООО пленных и 360 орудий.

Захвачено также много пулеметов, минометов, винтовок, автомашин, большое количество складов с боеприпасами, вооружением и продовольствием. Трофеи подсчитываются.

Противник оставил на поле боя более 14 ООО трупов солдат и офицеров.

В боях отличились войска генерал-лейтенанта г. Романенко, генерал-майора т. Чистякова, генерал-майора т. Толбухина, генерал-майора т. Труфанова, генераллейтенанта т. Батова.

Наступление наших войск продолжается.

Совинформбюро

* * *


Идут солдаты, от сапог
До плеч белы в ныли,
Среди исхоженных дорог
По лону всей земли.

Деревья шелестят в лесах,
Звенит в ручье волна,
Звезда мерцает в небесах
Им но ночам одна.

Всегда одна, веегда одна
Средь фронтовых ночей.
Всегда видна, всегда видна
В пять пламенных лучен.

1944

* * *

...На войне как бы снова проходит вся твоя жизнь, только коротко, сокращенно, за один месяц или даже за один какой-нибудь день. Здесь можно встретить сразу всех — и друга детства, и институтского товарища, и земляка-соседа, с которым жил на одной улице. Потому что судьбы все сдвинулись и перемешались. И все перепуталось — и прошлое и настоящее.

И подружиться здесь можно легко, с полуслова. Для этого не обязательно съесть вместе пуд соли. «Который час, товарищ лейтенант?» — «Половина второго». — «Вот черт, а мои отстают». Этих слов уже достаточно, чтобы вы узнали друг друга. Ведь важен не смысл слов, а то, как они сказаны. И солдат, подаривший вам каску (все-таки, как ни говори, а в ней спокойнее), и шофер, подбросивший вас до ближайшего КПП, — все это ваши друзья, пусть ненадолго, пусть только до первой путевой развилки, до первого указателя, где вам предстоит сойти, проститься и, наверное, никогда уже не встретиться с этими людьми...

Из фронтовых записных книжек М. Матусовского

* * *


Костры горели на снегу...
Мы их сооружали быстро —
Ведро газойля из канистры,
И, как деревья, шли танкисты
Погреться, покурить в кругу,
Друг друга подперев плечами.
Никто не заводил бесед.
У каждого свое молчанье,
Свои слова, свой в лицах свет.

Костры горели на снегу...
Настало время мне признаться:
С тех пор забыть я не могу
Не мужество, не долг солдатский —
На черном фронтовом снегу
Круг человеческого братства.
1967

У сгоревшего танка


Бронебойным снарядом
Разбитый в упор лобовик,
Длинноствольная пушка
Глядит немигающим взглядом
В синеву беспредельного неба,..
Почувствуй на миг,
Как огонь полыхал,
Как патроны рвались и снаряды.

Как руками без кожи
Защелку искал командир,
Как механик упал,
Рычаги обнимая,
И радист из «ДТ»
По угрюмому лесу пунктир
Прочертил,
Даже мертвый
Крючок пулемета сжимая.

На кострах умирали когда-то
Ян Гус и Джордано Бруно,
Богохульную истину
Смертью своей утверждали...
Люк открой и взгляни в эту башню...
Где пусто, черно —
Здесь погодки мои
За великую правду
В огне умирали!

1945

* * *


Это было все-такп со мной
В день девятый мая, в сорок пятом:
Мир желанный на оси земной
Утвердил я, будучи солдатом.

Пели птицы, радуга цвела,
Мокрой солью заливало щеки...
А земля сожженная ждала,
И с нее я начал, как с опоки.

Начал вновь мечты и все дела —
Села, пашни, города, плотины, —
Выбелив на солнце добела
Гимнастерки жесткую холстину,

* * *


Это было все-таки со мной.
Для труда, прогулки и парада
Не имел я лучшего наряда
И в рабочий день, и в выходной.

Кто-то за железною стеной
Рабским посчитал мое терпенье.
Что ему сказать? Его с коленей
В сорок пятом поднял я весной,
Начиная мира еотворенье.

Шел бетон, вставали корпуса,
Реки переламывали спины,
Домны озаряли небеса,
Плуг переворачивал равнины.

Это было все-таки со мной.
С неба на земные континенты
Я ступил, затмив собой легенды,
В форме космонавта голубой...

Я иду дорогою земной,
Перед солнцем не смежая веки...
Все, что в мире делается мной,
Остается на земле навеки.

1965

* * *

...Сидим ужинаем в штабе Чуйкова. Рейхстаг, который почему-то в последние дни боев стал для всех нас символическим центром Берлина, заняли другие войска — армия Кузнецова, но зато именно Чуйков принял капитуляцию берлинского гарнизона. Тот самый Чуйков, который в сентябре, октябре и ноябре сорок второго года оборонял Сталинград. А точнее сказать, не Сталинград, а три последних узких куска берега Волги под Сталинградом и несколько десятков домов, стоявших ближе всего к этому берегу. Видимо, сама история потрудилась над тем, чтобы капитуляция Берлина выглядела особенно символично. У Чуйкова традиция — ужинать вместе со всем своим штабом, если позволяет обстановка. Сейчас она позволяет. Сидим на окраине Берлина в мещанском особняке. Первые полчаса проходят весело, поднимают тосты за победу, за взятие Берлина, за Сталинград, а потом все как-то вдруг притихают и от ужасной усталости всех последних дней, и от странного ощущения, что завтра не воевать... Долго, каждый день, говорили: «Вот дойдем до Берлина, разгромим фашистского зверя в его логове, возьмем рейхстаг, захватим имперскую канцелярию...» Все именно так и вышло: и рейхстаг взят, и имперская канцелярия захвачена, и все мы сидим здесь, в фашистском логове, и ничего большего, чем взятый нами Берлин, взять уже нельзя, и ничья смерть уже не будет иметь такого значения, как смерть Гитлера... И это было странно и, несмотря на торжество, даже тревожно. Предстоит жить дальше, хотя самое главное было уже сделано...

Из дневников К. Симонова

* * *


Его зарыли в шар земной.
А он был лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой
Без званий и наград.
Ему, как мавзолей, земля —
На миллион веков,
И Млечные Пути пылят
Вокруг него с боков.
На рыжих скатах тучи спят,
Метелицы метут,
Грома тяжелые гремят,
Ветра разбег берут.
Давным-давно окончен бой...
Руками всех друзей
Положен парень в шар земной,
Как будто в мавзолей...

1944

* * *


Вот человек — он искалечен,
В рубцах лицо. Но ты гляди
И взгляд испуганно при встрече
С его лица не отводи.

Он шел к победе, задыхаясь,
Не думал о себе в пути,
Чтобы она была такая:
Взглянуть — и глаз не отвести!

1945

Мой лейтенант


Как давно я не ходил в атаку!
Жизнь моя идет в тепле, в тиши.
Где-то без меня встают по знаку
В бой с позиций сердца и души.
Нет, они не стерлись, как окопы
На опушке леса зоревой,
Но давно уж к ним пути и тропы
Заросли житейской муравой.
Жизнь прошла с тех пор —
Не просто годы.
А за ней, там, где огни встают,
В сполохах январской непогоды,
Возле самой смерти на краю,
Скинув молча полушубок в стужу,
Лейтенант в неполных двадцать лет,
Я ремень затягиваю туже
И сую под ватник пистолет.
Больше ничего со мною нету,
Только вся Россия за спиной
В свете догорающей ракеты
Над железной башней ледяной.
Вот сейчас я брошу сигарету,
Люк задраю, в перископ взгляну
Через окуляры на полсвета
И пойду заканчивать войну.
Я ее прикончу вместе с дотом,
Ближним и другим, в конце пути,
На краю земли.
Бело болото.
Только бы его сейчас пройти.
Страшно ли? А как же, очень просто
С ревом треснет черная броня,
И в глаза поток упрется жесткий
Белого кипящего огня.
Только что в сравнении с Россией
Жизнь моя, —
Она бы лишь была
С ливнями, с мальчишками босы ми,
С башнями из стали и стекла.

Далеко-далёко, спотыкаясь,
Черный танк ползет, как жук в снегу.
Далеко-далёко, чертыхаясь,
Лейтенант стреляет по врагу.
А земля огромна, фронт безмерен,
Лейтенант — песчинка средь огня.
Как он там, в огне ревущем, верит
В мирного, далекого меня!
Я живу в тиши, одетый, сытый,
В теплом учреждении служу.
Лейтенант рискует быть убитым —
Я из риска слова не скажу.
Бой идет. Кончаются снаряды.
Лейтенант выходит на таран —
Я не лезу в спор, где драться надо.
Не простит меня мой лейтенант!
Он не хочет верить в поговорку:
Жизнь прожить — не поле перейти.
Там друзья, там поровну махорка —
Я ему завидую почти.
Надо встать и скинуть полушубок
И нащупать дырки на ремне.
Встать, пока еще не смолкли трубы
В сердце, как в далекой стороне.
Далеко не все добиты доты.
Время хлещет тяжко, люто, зло.
Только бы сейчас пройти болото,
Вот оно лежит белым-бело.
Ох как трудно сигарету бросить,
Глянуть в окуляры лет — и в путь!
Я один. Уже подходит осень.
Может, он поможет как-нибудь?
Добрый, как Иванушка из сказки,
Беспощадный, словно сам Марат,
Мой судья, прямой и беспристрастный,
Гвардии товарищ лейтенант.

1963

* * *


Ты в жизни жег хоть раз мосты
В своей?
Как жгут мосты саперы,
Настилы руша с высоты
И за рекой оставив город.
Он бел. Над ним плывут сады,
Сверкают шпили колоколен,
Но сожжены к нему мосты,
И надо уходить по полю.
И лучше не глядеть назад.
Там над безгрешною рекою
Мосты горят, мосты горят —
Твоею зажжены рукою.
Ты в жизни жег хоть раз мосты?
Вот так, а может быть, иначе,
На пламя глядя с высоты,
Сто раз оборотившись, плача.
Саперам что! Они пройдут
Огонь и дым, но час настанет, —
Мосты саперы возведут
И город вновь в их лица глянет.
А в жизни жгут мосты навек,
И в прошлое возврата нету,
В тот город за разливом рек,
Где мост горит в разгаре лета.

1965

Й


Стоят в европейских державах неблизких
И рядом с Россией — на Висле и Влтаве —
С армейскою алой звездой обелиски,
Которые год сорок пятый оставил.

Ах, год сорок пятый, великий и святый,
От щедрого сердца не требуя платы,
Свободу и счастье дарили солдаты,
А сами ложились иод холмик горбатый.

А годы меняет земля, как обновы,
А время все мирное длится с рассвета.
Четыреста лет не бывало такого
Периода мира в Европе, как этот.

Четыреста лет не бывало ни неба,
Ни солнца такого на Влтаве и Висле,
И белыми сделались ленточки крепа,
И темными стали с звездой обелиски.

Гремит на бетонных дорогах музыка,
Неонные зори сияют влюбленным,
На зимних курортах смешенье языков,
Под флагами наций ревут стадионы.

Все правильно! Так и хотелось тогда
Идущим до Шпрее, до Вислы, до Влтавы,
Чтоб мир нерушимый сошел на державы,
Где шли они с боем, беря города.

Такого они сокрушили врага,
Такую победу их сталь утвердила,
Что ими оплачены даже снега,
Которые их покрывают могилы.

1970

Василий Субботин

Василий Ефимович Субботин родился в 1921 году в деревне Субботицы, Кировской области, в семье крестьянина. Стихи начал писать еще в школе; был деткором пионерских газет и журнала «Дружные ребята». В 1938 году в Перми поступил в Политпросветшколу, но не кончил ее, так как в 1940 году был призван на службу в армию.

Первый бой, в котором участвовал башенный стрелок Субботин, был 22 июня 1941 года на границе. С 1942 года Субботин военный журналист — служит в дивизионной многотиражке. Войну старший лейтенант Субботин закончил в Берлине, в газете «Воин Родины» 150-й Идрицкой дивизии, штурмовавшей рейхстаг. Награжден орденами Отечественной войны II степени и Красной Звезды.

После войны закончил Высшие литературные курсы при Литературном институте имени Горького.

Первая книга стихов «Солдат мира» вышла в 1950 году.

Пролог


Была средь слов обыденно простых
Война еще сама неясным словом,
Которое отдельно от других
К нам докатилось и звучало ново»

Разглядывали шрамы прошлых лет,
В буденовках отцовских утопали.
Не сразу открывался нам секрет
Великого закаливанья стали.

Корчагин Павка конником лихим
Скакал из Шепетовки — от вокзала.
И пыль дороги, поднятая им,
Вихры густые наши забивала.

Далекая героика тревог.
Задымленные порохом страницы.
Тогда еще нам было невдомек,
Что книга эта может повториться.

* * *


Громыханием в небе тугом начинаются войны,
Пушек ревом стогорлым у смятых застав.
Порыжевшей пшеницей застыли косматые волны.
По разбитым проселкам — тяжелая пыль на кустах.

От себя самого я июньские ночи гопю...
Он опять и опять обвивает мне ноги —
Тот неубранный хлеб, что горит на корню,
Па запруженной этой, пропахшей бензином дороге.

* * *


Нас гнетет железная усталость.
И проселок пылью задушил.
Где-то перед Бродами остались
Воющие факелы машин.

Может, и не въявь пока, а снится
Этот двшкущийся солнца круг,
Спутанная черная пшеница,
На телеге мертвый политрук.

И проходят «юнкерсы» стеною,
Разгружая свой боезапас.
Поминутно тают в белом зное
И опять пикируют на нас.

Только и в подавленности в этой
Гнев уже таится, как запал.
И не прячась дальше, под кюветом
Так и спим. Под бомбами, вповал.

Варшава


Он видел все на памятных стоянках —
И то, что в Риге выщерблен гранит,
И то, что след от гусеницы танка
Крещатик старый долго сохранит.

И, пронося винтовку на вееу,
Со щек своих, обветренных, шершавых,
Смахнул солдат украдкою слезу
На улице разрушенной Варшавы.

* * *

...Давно уже мы живем на Малой земле. Пора бы сделать ее не только обитаемой, но и обетованной. Вот связные стали придумывать названия всем тропкам, так что штольни и блиндажи отныне получили постоянные почтовые адреса. Вот команда сторожевого катера вместе с минами и патронами в одну из ночей доставила на Малую землю не совсем обычный груз — живую корову. И малоземельцы, встретив ее у причалов, со всевозможными предосторожностями препроводили в надежное укрытие. А потом невесть откуда взялась кошка. И даже принесла котят, ко всеобщей радости моряков.

Случайно у меня сохранился один снимок. Крохотный полосатый котенок лежит на широкой матросской ладони. Сверху матрос осторожно прикрыл котенка другой ладонью, так что видна только слепая мордочка да острые ушки. Вокруг стоят бравые, улыбающиеся моряки с автоматами и при всех своих орденах...

Из воспоминаний Б. Галанова

Часы


Фугасная, она упала рядом,
Под окнами резными во дворе.
И навалился домик на ограду.
Не знаю, право, как он не сгорел.
В него вошел я. Собственного крова
Хозяин бы и тот узнать не мог.
Не уцелело стеклышка живого.
Осела печь и рухнул потолок.
Торчали в бревнах черные осколки.
И вдруг поймало ухо в тишине,
Как ходики — уверенно и звонко —
Отшагивали где-то на стене.
Я долго звуки мерные их слушал.
И как они по сердцу мне пришлись!
Все сметено, и дом почти разрушен.
Но шли часы, и продолжалась жизнь.

Стихи


Дождь за окном. В блиндажике пустом
Сижу — одною думой озабочен.
Вода секунды звонкие на стол
Роняет с круглых темных потолочин.

Неясное я что-то на стене
Настойчивым отыскиваю взглядом,
Не понимая, ритм вошел ко мне
Иль донеслась глухая канонада.

Еще вожу рукою по листкам.
Дрова в печурке крохотной пылают.
И вот слова, те, что давно искал,
Выстукивать мне капли начинают.

* * *


Какие быть там могут разговоры,
Что все страдали, воевали — все...
Он мерз в окопах, он влезал на горы,
Он ртом сожженным припадал к росе.

Недоедая — и в снегу по пояс,
Недосыпая — и по грудь в воде,
Минуты за себя не беспокоясь,
Высокой он доверился звезде.

И вышел с боем не к одной границе,
Густую на земле развеял тьму.
Что может с правдой этою сравниться!
Он спас тебя... Так поклонись ему.

* * *


Еще гудит за Одером равнина.
И армий новых движется стена.
С помятыми кварталами Берлина
Подклеивает карту лейтенант.

Двухверстки, побелевшие в планшете,
Запечатлели все его бои.
Не циркулем он мерил версты эти,
А на своих, на собственных двоих.

Пыль долгая осела у обочин.
Запомнятся горячие места.
Он просочился в глубину. И к ночи
Вступил в квартал берлинского листа.

* * *

...Покуда в одних кварталах шли бои, в других быстро налаживалась жизнь. Во многих районах уже были назначены бургомистры из немцев, на стенах висели наши листовки и приказы в немецком переводе, и берлинцы, собравшись толпами, читали их взасос. Тут же происходила раздача продуктов населению. Бойцы В АД (Военно-автомобильной дороги) спешно развешивали новые плакаты. Самым распространенным из них был тот, на котором было написано, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский остается. Старые плакаты не везде успевали убирать, и я видел на улице Коперникусштрассе такую картину. Стояла аккуратная очередь немцев с кошелками. Рядом — старый плакат на тему о гитлеровских зверствах с надписью: «.Сапа, убей фашиста!» На фоне этого плаката немцы со счастливыми лицами получали мясо из рук бойца на питательном пункте, организованном нашим военным комендантом...

Из воспоминаний Л. Славина

Эпилог


Курганы щебня, горы кирпича.
Архивов важных драная бумага.
Горит пятно простого кумача
Над обнаженным куполом рейхстага.

В пыли дорог и золоте наград
Мы у своей расхаживаем цели.
Фамилиями нашими пестрят
Продымленные стены цитадели.

А первый, флагом осененный тем,
Решил остаться неизвестным свету.
Как мужество, что мы явили всем,
Ему еще названья тоже нету.

Сергей Наровчатов

Сергей Сергеевич Наровчатов родился в 1920 году в городе Хвалынске. Детство провел на Колыме, в Магадане, там окончил школу. В 1937 году поступил в ИФЛИ. Писать начал рано, еще в школе. Первые стихи были опубликованы перед войной. В декабре 1939 года ушел добровольцем на финский фронт. Во время рейда по вражеским тылам был тяжело обморожен. По возвращении с фронта перешел в Литературный институт имени Горького. В первые дни Великой Отечественной войны вместе со всей комсомольской организацией, секретарем которой он был, снова ушел добровольцем в действующую армию. Был ранен. Затем служил в газете 2-й ударной армии — «Отважный воин». Воевал на Брянском и Волховском фронтах, был в осажденном Ленинграде, Награжден орденами Отечественной войны II степени, Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги». Вспоминая о фронтовой юности, С. Наровчатов пишет: «На войне я сформировался и как человек, и как поэт... Все я получил сполна — и горечь поражений, и счастье побед... Война наградила меня дружбой многих отличных людей, которых я встречал на своем пути гораздо больше, чем плохих. На войне я вступил в партию (до того я был комсомольцем), и принадлежность к этому великому коллективу стала с тех пор для меня так же естественна, как мое существование. Война научила писать меня те стихи, которыми я мог начать прямой разговор с читателем и услышать ответный отклик». Первая книга С. Наровчатова «Костер» вышла в 1948 году.

Отъезд


Проходим перроном, молодые до неприличия,
Утреннюю сводку оживленно комментируя,
Оружие личное,
Знаки различия,
Ремни непривычные:
Командиры!

Поезд на Брянск. Голубой, как вчерашние
Тосты и речи, прощальные здравицы.
И дождь над вокзалом. И крыши влажные,
И асфальт на перроне —
Все нам нравится!

Семафор на пути отправленье маячит
(После поймем — в окруженье прямо!).
А мама задумалась...
— Что ты, мама?
— На вторую войну уходишь, мальчик!

1941

Через сердце


В траншеях боевого охраненья
Читал я однокашникам стихи,
Что были, без сравненья и сомненья,
Строка к строке привычны и плохи.

В них было все: тоска по белолицей,
Любовь и кровь, разрыв и трын-трава,
Но нам тогда высокой небылицей
Казались полустертые слова.

Да не елова... Во всем стихотворенье
Такой светил неотраженный свет,
Такое беспокойство и горенье,
Что им елова не поспевали вслед.

И вдаль любая малость разрасталась,
И становилось сердцу невтерпеж...
Но тут же нам обида усмехалась:
«В атаку со стихами не пойдешь!»

Но дни прошли... И нам в глаза взглянули
Другие, непохожие стихи,
Я с ними в рост водил солдат на пули,
В штыки вставал на встречные штыки.

Но не было в них, праведных и строгих,
Той неуемной, светлой, ветровой —
Тревоги той, что в неумелых строках
Владычила над каждою строкой.

Мне век искать слова огня и стали,
Чтоб, накаляя души добела,
Они б людей в сраженья поднимали —
Свершать несовершимые дела.

Слова — чтоб как бинты на свежих ранах —
«Любовь и кровь», — они цвели б в крови,
Чтобы на всех земных меридианах
По ним учились азбуке любви.

Поэзия! Когда б на свете белом
Я так бы бредил женщиной земной...
Как беспредельность связана с пределом,
Так ты, наверно, связана со мной!

1946

В кольце


В том ли узнал я горесть,
Что круг до отказа сужен
Что спелой рябины горсть —
Весь мой обед и ужин?

О том ли вести мне речь,
В том ли моя забота,
Что страшно в ознобе слечь
Живым мертвецом в болото?

В том ли она, наконец,
Что у встречных полян и просек
Встречает дремучий свинец
Мою двадцать первую осень?

Нет, не о том моя речь,
Как мне себя сберечь...

Неволей твоей неволен,
Болью твоею болен,
Несчастьем твоим несчастлив —
Вот что мне сердце застит.

Когда б облегчить твою участь,
Сегодняшнюю да завтрашнюю,
Век бы прожил не мучась
В муке любой заправдашней.

Ну что бы я сам смог?
Что б я поделал с собою?
В непробудный упал бы мох
Неекошенной головою.

От семи смертей никуда не уйти:
Днем и ночью
С четырех сторон сторожат пути
Стаи волчьи.

К тут бы на жизни поставить крест...
Ио, облапив ветвями густыми,
Вышуршит Брянский лес
Твое непокорное имя.

И пойдешь, как глядишь, — вперед.
Дождь не хлещет, огонь не палит,
И пуля тебя не берет,
И болезнь тебя с ног не валит.
От черного дня до еветлого дня
Пусть крестит меня испытаньем огня.
Идя через версты глухие,
Тобой буду горд,
Тобой буду тверд,
Матерь моя Россия!

Октябрь, 1941

В те годы


Я проходил, скрипя зубами, мимо
Сожженных сел, казненных городов
По горестной, по русской, по родимой,
Завещанной от дедов и отцов.

Запоминал над деревнями пламя,
И ветер, разносивший жаркий прах,
И девушек, библейскими гвоздями
Распятых на райкомовских дверях.

И воронье кружилось без боязни,
И коршун рвал добычу на глазах,
И метил все бесчинства и все казни
Паучий извивающийся знак.

В своей печали древним песням равный,
Я сёла, словно летопись, листал
И в каждой бабе видел Ярославну,
Во всех ручьях Непрядву узнавал.

Крови своей, своим святыням верный,
Слова старинные я повторял, скорбя:
— Россия-мати! Свете мой безмерный,
Которой местью мстить мне за тебя?

1941

Облака кричат


По земле поземкой жаркий чад.
Стонет небо, стон проходит небом!
Облака, как лебеди, кричат
Над сожженным хлебом.

Хлеб дотла, и все село дотла.
Горе? Нет... Какое ж это горе...
Полплетня осталось от села,
Полплетня на взгорье.

Облака кричат! Кричат весь день!..
И один под теми облаками
Я трясу, трясу, трясу плетень
Черными руками.
1941

Село


Следы жилья ветрами размело,
Села как не бывало и в помине,
Иуглшце бурьяном поросло,
Горчайшей и сладчайшею полынью.

Я жил всю жизнь глухой мечтой о чуде.
Из всех чудес ко мне пришло одно —
Невесть откуда взявшиеся люди
Тащили мимо длинное бревно.

Они два года сердцем сторожили
Конец беды. И лишь беда ушла,
На кострище вернулись старожилы
Войной испепеленного села.

И вот опять течет вода живая
Среди отбитой у врага земли,
Для первых изб вбивают снова сваи
Упрямые сородичи мои.

Я слишком часто видывал, как пламя
Жилье и жизнь под самый корень жгло,
И я гляжу широкими глазами,
Как из золы опять встает село.

1942

Волчонок


Я домой притащил волчонка.
Он испуганно в угол взглянул,
Где дружили баян и чечетка
С неушедшими в караул.

Я прикрикнул на них: «Кончайте!»
Накормил, отогрел, уложил
И шинелью чужое несчастье
От счастливых друзей укрыл.

Стал рассказывать глупые сказки,
Сам придумывал их на ходу,
Чтоб хоть раз взглянул без опаски,
Чтоб на миг позабыл беду.

Но не верит словам привета...
Не навечно ли выжгли взгляд
Черный пепел варшавского гетто,
Катакомб сладковатый смрад?

Он узнал, как бессудной ночью
Правит суд немецкий свинец,
Оттого и смотрит по-волчьи
Семилетний этот птенец.

Все видавший на белом свете,
Изболевшей склоняюсь душой
Перед вами, еврейские дети,
Искалеченные войной...

Засыпает усталый волчонок,
Под шинелью свернувшись в клубок,
Про котов не дослушав ученых,
Про доверчивый колобок.

Без семьи, без родных, без народа...
Стань же мальчику в черный год
Ближе близких, советская рота,
Вместе с ротой — советский народ!

И сегодня, у стен Пултусна,
Пусть в сердцах сольются навек
Оба слова, еврей и русский,
В слове радостном — человек!

Январь, 1944

* * *

...Бежал из концлагеря, чтобы присоединиться к партизанским отрядам вместе с 13 соотечественниками. Отличался храбростью во всех военных действиях, а во время облавы на партизан в декабре 1944 года показал замечательные качества самоотверженности, смелости и несокрушимой веры в свое дело.

2 февраля 1945 года одно подразделение немцев, более 100 человек, было атаковано партизанским отрядом, в котором он состоял. С группой в 10 человек он атаковал вражескую засаду, которая бросила оружие и разбежалась. В перестрелке Поэтан (Ф. Полетаев) был убит.

Его великий подвиг, его сознательное самопожертвование, его необыкновенная смелость и решимость послужили незабываемым примером для всех партизан...

Из боевой характеристики командира итальянских партизан 58-й бригады гОресте» Вризи (Арнольдо)

Пропавшие без вести


Рука с размаху письма четвертует,
Где адрес нашей почты полевой,
Где строки, как в покойницкой, горюют
И плачут над пропавшей головой.

Что мне ответить, раз но всем законам
Я не дожил до нынешнего дня,
Родным, друзьям, подругам и знакомым,
Похоронившим заживо меня?

По мне три раза панихиды пели,
Но трижды я из мертвых восставал.
Знать, душу, чтоб держалась крепче в теле,
Всевышний мне гвоздями прибивал.

На мой аршин полмиллиона мерьте —
У нас в крови один и тот же сплав,
Нам несть числа, попавших в лапы смерти
И выживших, ей когти обломав.

Мы в чащах партизанили по году,
По госпиталям мыкались в бреду,
Вставали вновь и шли в огонь и воду
По нарвскому расхлестанному льду.

Я всех пропавших помню поименно —
Их имена зарницами вдали
Незнаемые режут небосклоны
На всех концах взбунтованной земли.

И день придет. Пропавшие без вести,
На пир земной сойдясь со всех сторон,
Как равные, осушат чашу мести
На близкой тризне вражьих похорон!

Май, 1944
Нарвский плацдарм

* * *

...Пример этих людей, вдохновленных идеалом своей родины, готовых во имя этого идеала пренебречь всеми опасностями, воскресил в тех, кто пал духом, веру в победу и тем самым явился большим моральным вкладом в наше дело...

Было бы слишком долго перечислять имена всех русских товарищей, проявивших себя героями в маки. Хочу только отметить, что части советских партизан, находившиеся под моим командованием, потеряли больше 15% своего личного состава и что они участвовали во всех боевых операциях по освобождению Дордони и некоторых районов соседних департаментов и, в частности, в освобождении городов: Перигё, Ангулем, Бержерак, Либурн, Брив, Ажан, Бордо, а также приняли участие в осаде крепости Руаян и Ла-Рошель...

15. 2. 1945

Из рапорта командующего партизанскими силами в Дордони (Фракция) подполковника Ранукса (Геркулеса)

* * *

19 февраля 1945 года.

Ностальгия. Привыкаешь ко всему: в Будапеште уже не волнует, что первые дни не давало уснуть, о чем только в книгах читал в России. Вся экзотика узких переулков, неожиданных встреч с итальянскими или шведскими подданными, монастыри, кино и церкви надоели солдатам, которые как-то этим интересовались. Нам хочется домой. Пусть

даже там нет такого комфорта. И на это уже плюют. Хотя раньше с завистью смотрели на белизну ванных комнат, на блеск полов, на массивность или легкость мебели. Хочется всем домой, пусть в нетопленную комнату, пусть без всяких ванных комнат, но в Москву, Киев, Ленинград. Это тоска по родине...

Из дневников С. Гудзенко

Письмо из Мариенбурга


Тугая разметалася коса,
А на щеках на жарких тают снега хлопья.
Бежит стремглав курносая краса,
Лишь каблуки выстукивают дробью.

Буран метет, слепит глаза буран,
Но ей бежать впотьмах до самой Волги,
Где ждет ее безусый капитан
В надвинутой на брови треуголке.

Он ей навстречу плащ свой распахнет
И, в первый раз обнявши недотрогу,
Лишь вымолвит: — Не час я ждал, а год,
Но вы пришли, благодаренье богу.

Как удалось отца вам обмануть?
Как счастлив я! — Но надо ждать погони...
Ямщик готов. И вот уж в дальний путь
Упряжку мчат заждавшиеся кони.

А девушка сидит, едва жива,
И лишь порой на срывах и откосах
Мелькает озорная татарва
В ее глазах, по-волжскому раскосых...

А сани к церкви... В двери кулаком!
И, на ноги поднявши спозаранку
Весь причт, перед испуганным попом
Встать под венец с прекрасною беглянкой.

На полуслове оборву рассказ,
Махнем рукой романтике старинной...
С чего я вдруг узнал себя и вас
В любовниках времен Екатерины?

С чего б я это? Но, мой милый друг,
Неужто вы заметить не сумели,
Что мне осточертел Мариенбург,
Где я торчу четвертую неделю?

Здесь всюду притаилась старина,
Угрюмая, давящая, чужая.
Она томит, грозит бедой она,
Враждебным строем душу окружая.
И вот я вызвал полночь и мороз,
Вам иа ноги накинул волчью бурку
И запросто вас под венец увез,
Назло и вперекор Мариенбургу.

1945

Солдаты свободы


Полощут небывалые ветра
Наш гордый флаг над старым магистратом.
И город взят. И отдыхать пора,
Раз замолчать приказано гранатам.

А жителей как вымела метла,
В безлюдном затеряешься просторе...
Как вдруг наперерез из-за угла
Метнулось чье-то платьишко простое.

Под ситцевым изодранным платком
Иззябнувшие вздрагивают плечи...
По мартовскому снегу босиком
Ко мне бежала девушка навстречу.
И прежде чем я понял что-нибудь,
Меня заполонили гнев и жалоеть,
Когда, с разбегу бросившись на грудь,
Она ко мне, бессчастная, прижалась.

Какая боль на дне бессонных глаз,
Какую сердце вынесло невзгоду...
Так вот кого от гибели я спас!
Так вот кому я возвратил свободу!

Далекие и грустные края,
Свободы незатоптанные тропы...
— Как звать тебя, печальница моя?
— Европа!

1945

* * *

...Один за другим послышались глухие взрывы. Сидевшая рядом с нами собака конвоира насторожилась. И видневшиеся у сарая гитлеровцы засуетились. Одни смотрят в небо, другие спорят между собой... Конвоиры подкатывают к сараю бочки! Подожгут! Мы будем живыми гореть!..

Нас впускают в сарай. Там много женщин не только из нашего лагеря. Тут же, прямо на земле, в смеси отруоей, сена и навоза, лежат умирающие и умершие. Им уже все равно...

Гудит... Приближается! Самолеты!..

Тихо... А может, гитлеровцы на самом деле испугались этих взрывов и удрали, оставив нас здесь одних?..

Снова гудит. Что-то приближается!

Почему такой шум? Почему все плачут? Куда они бегут? Ведь растопчут меня! Помогите встать, не оставляйте меня одну!..

В сарай вбегает много красноармейцев. Они спешат к нам, ищут живых, помогают встать. Перед теми, кому их помощь уже не нужна, снимают шапки.

— Помочь, сестрица?

Меня поднимают, ставят, но я не могу двинуться, ноги дрожат. Два красноармейца сплетают руки, делают «стульчик» и, усадив меня, несут.

Из деревни к сараю мчатся санитарные машины, бегут красноармейцы. Одни предлагают помочь нести, другие протягивают мне хлеб, третий отдает свои перчатки. А мне от их доброты так хорошо, что сами собой льются слезы. Бойцы утешают, успокаивают, а один вытаскивает носовой платок и, словно маленькой, утирает слезы.

— Не плачь, сестрица, мы тебя больше в обиду не дадим!

А на шапке блестит красная звездочка. Как давно я ее не видела!..

Из воспоминаний М Ролъникайте, узницы фашистских концлагерей

* * *

19. 9. 1941 г.

...Сейчас глубокая ночь. Сижу в большой хате. Вокруг меня, на лавках, на лежанке, на полу, спят мои дорогие товарищи. Они спят в полной выкладке, в шинелях, затянутые в ремни, обнимая винтовку или пулемет. Горит ночник, его шаткое пламя гонит тени по белым стенам мазанки. За столом напротив меня — комиссар. Он так же, как и я, не спит четвертую ночь...

Всюду, куда ни ткнись, — немецкие танки, автоматчики или огневые точки. Четвертый день наше соединение ведет круговую оборону в этом огненном кольце...

И в этой грозной обстановке произошло одно событие, которое имеет для меня огромное значение. Опишу тебе эт& событие подробно... Я приехал в боевом настроении. Еще не успел ничего доложить комиссару, как собралось партийное бюро. На повестке дня — прием меня в партию. И вот я, как есть — черный от грязи, заросший щетиной, сижу в зарослях кукурузы. Вокруг меня товарищи — члены партбюро и партийный актив...

Секретарь партбюро политрук Алексей Царук зачитывает мое заявление и рекомендацию товарищей командиров-коммунистов. Они знают меня только с начала войны... Что это за удивительные рекомендации: в них есть целые описания боев, в которых я участвовал, особенно интересно описание одного боя под Бобрицей в прошлом месяце. Я смотрю в землю, потому что у меня пощипывает глаза. Ты понимаешь, я всегда чувствовал, что буду вступать в партию в обстановке жестокой борьбы. Но действительность превзошла все мои предчувствия. Я вступил в партию в тот момент, когда все соединение находится в окружении, то есть накануне решающего смертельного боя для меня и моих товарищей. На душе у меня удивительно спокойно и хорошо. В боеЕой обстановке я и вообще спокоен, а теперь к этой всегдашней уравновешенности прибавилось еще новое чувство. Гордость. Сознание того, что я прожил свою жизнь недаром и если придется умирать, то недаром умру...

Из последнего письма Ю. Крымова

Молодые коммунисты


Наш стаж еще не вымерен годами,
Пять лет от силы — вот он, кровный, наш.
Но он шагал такими большаками,
Где день за год засчитывался в стаж.

Нам партия дала свои начала
И вехи, по которым нас вела,
Рукой отдела кадров записала
Навечно в наши личные дела.
Не раз мы были пулями отпеты,
Но, исходив все смертные пути,
Мы с семизначной цифрой партбилеты
Сквозь семь смертей сумели пронести.

И правильность законов диамата
Проверили с гранатами в руках
На улицах Орла и Сталинграда,
На венских и берлинских площадях.

Чужую старь сличая с нашей новью,
Мы, повидав полдюжины столиц,
Узнали цену каждому присловью
Изрядно обветшавших заграниц.

Испытанные партией на деле,
Мы с ней пришли к черте большого дня,
Когда нам приказали снять шинели,
Не оставляя
линии
огня!

Сентябрь, 1946

Борис Слуцкий

Борис Абрамович Слуцкий родился в 1919 году в Донбассе. Детство и юность провел в Харькове. После окончания школы поступил на юридический факультет Московского университета, а затем перешел в Литературный институт имени Горького. В первые дни войны ушел добровольцем на фронт. Был разведчиком, политработником. Ранен, контужен. После войны почти два года провел в госпиталях. Награжден орденами Отечественной войны I и II степени, Красной Звезды, болгарским орденом «За храбрость». Первое стихотворение напечатал перед войной, следующее — лишь в 1953 году. Первая книга «Память» вышла в 1957 году. «До войны, — писал И. Оренбург, — Слуцкий вместе с покойным Кульчицким, на которого мы все возлагали большие надежды, с Лукониным и Наровчатовым учился в Московском литературном институте. Но поэтом его сделала война: война была его школой, и о чем бы он ни писал — будь то стихи о бане, о поэзии Мартынова, о доме отдыха или московском вокзале, в каждом его слове — память о военных годах... Все его стихи чрезвычайно лиричны, рождены душевным волнением, и о драмах своих соотечественников он говорит, как о пережитом им лично».

Декабрь 41-го года

Памяти Михаила Кульчицкого


Та линия, которую мы гнули,
Дорога, по которой юность шла,
Была прямою от стиха до пули —
Кратчайшим расстоянием была.
Недаром за полгода до начала
Войны
мы написали по стиху
На смерть друг друга.
Это означало,
Что знали мы.
И вот — земля в пуху,
Морозы лужи накрепко стеклят,
Трещат, искрятся, как в печи поленья:
Настали дни проверки испслненья,
Проверки исполненья наших клятв.
Не ждите льгот, в спасение не верьте:
Стучит судьба, как молотком бочар,
И Ленин учит нас презренью к смерти,
Как прежде воле к жизни обучал.

Мои товарищи


Сгорели в танках мои товарищи
До пепла, до золы, дотла.
Трава, полмира покрывающая,
Из них, конечно, проросла.
Мои товарищи на минах
Подорвались, взлетели ввысь,
И много звезд, далеких, мирных,
Из них, моих друзей, зажглись.
Про них рассказывают в праздники,
Показывают их в кино,
И однокурсники и одноклассники
Стихами стали уже давно.

Сон


Утро брезжит,
а дождик брызжет.
Я лежу на вокзале
в углу.
Я еще молодой и рыжий,
Мне легко
на твердом полу.
Еще волосы не поседели,
И товарищей милых
ряды
Не стеснились, не поредели
От победы
и от беды.

Засыпаю, а это значит:
Засыпает меня, как песок,
Сон, который вчера был начат,
Но остался большой кусок.

Вот я вижу себя в каптерке,
А над ней снаряды снуют.
Гимнастерки. Да, гимнастерки!
Выдают нам. Да, выдают!

Девятнадцатый год рожденья —
Двадцать два в сорок первом году —
Принимаю без возраженья,
Как планиду и как звезду.

Выхожу, двадцатидвухлетний
И совсем некрасивый собой,
В свой решительный и последний
И предсказанный песней бой.

Привокзальный Ленин мне снится:
С пьедестала он сходит в тиши
И, протягивая десницу,
Пожимает мою от души.

Памятник


Дивизия лезла на гребень горы
По мерзлому,
мертвому,
мокрому
камню,
Но вышло,
что та высота высока мне.
И пал я тогда. И затих до поры.

Солдаты сыскали мой прах по весне,
Сказали, что снова я Родине нужен,
Что славное дело, почетная служба,
Большая задача поручена мне.
— Да я уже с пылью подножной смешался!
Да я уж травой придорожной порос!
— Вставай, поднимайся! —
Я встал и поднялся,
И скульптор размеры на камень нанес.

Гримасу лица, искаженного криком,
Расправил, разгладил резцом ножевым.
Я умер простым, а поднялся великим.
И стал я гранитным,
а был я живым.

Расту из хребта,
как вершина хребта.
И выше вершин
над землей вырастаю.
И ниже меня остается крутая,
не взятая мною в бою
высота.

Здесь скалы
от имени камня стоят.
Здесь сокол
от имени неба летает.
Но выше поставлен пехотный солдат,
Который Советский Союз представляет.

От имени Родины здесь я стою
И кутаю тучей ушанку свою!

Отсюда мне ясные дали видны —
Просторы
освобожденной страны,
Где графские земли
вручал
батракам я,
Где тюрьмы раскрыл,
где голодных кормил,
Где в скалах не сыщется
малого камня,
Которого б кровью своей не кропил.
Стою над землей
как пример и маяк.
И в этом
посмертная
служба
моя.

* * *

...Именно в Сан-Джиминиано я особенно остро ощутил, что значит Сталинград не только для нас, советских людей, но и для всех, кому ненавистен фашизм.

В том самом старинном ресторане с толстыми деревянными балками и неоштукатуренными кирпичными стенами, который отнял у нас два часа из трех, проведенных в СанДжиминиано, к нам обратился с речью немолодой человек, сидевший за соседним столом, член христианско-демократической партии. Он так и сказал:

— Я католик. Убежденный католик. Я верю в бога. Но мне хочется сказать вам, людям, приехавшим из страны атеистов, что мы благодарны вам. Вы отстояли Сталинград. Вы воевали и гибли там не только за себя, но и за нас, людей других убеждений, другой страны — страны, которая воевала тогда против вас. Вы в Сталинграде сломали хребет фашизму. Мы благодарим вас за это...

Из воспоминаний В. Некрасова

Голос друга

Памяти поэта Михаила Кульчицкого


Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.

Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.

За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!

* * *


Я говорил от имени России,
Ее уполномочен правотой,
Чтоб излагать с достойной полнотой
Ее приказов формулы простые.
Я был политработником. Три года —
Сорок второй и два еще потом.
Политработа — трудная работа.
Работали ее таким путем:
Стою перед шеренгами неплотными,
Рассеянными час назад
в бою,
Перед голодными,
перед холодными,
Голодный и холодный.
Так!
Стою.
Им хлеб не выдан,
им патрон недодано.
Который день поспать им не дают.
И я напоминаю им про Родину.
Молчат. Поют. И в новый бой идут.
Все то, что в письмах им писали из дому,
Все то, что в песнях с их судьбой сплелось,
Все это снова, заново и сызнова,
Коротким словом — Родина — звалось!
Я этот день,
Воспоминанье это
Как справку
собираюсь предъявить,
Затем,
чтоб в новой должности — поэта —
От имени России
говорить.

Госпиталь


Еще скребут по сердцу «мессера»,
Еще
вот здесь
безумствуют стрелки,
Еще в ушах работает «ура»,
Русское «ура-рарара-рарара!» —
На двадцать
слогов
строки.
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм —
Лежим
под диаграммами труда,
Но прелым богом пахнет по углам —
Ilona бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы лядащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поет!
Здесь
ад
ревмя
ревет!
На глиняном нетопленном полу
Томится пленный,
раненный в живот.
Под фресками в нетопленном углу
Лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,
на приземистом топчане,
Кончается молоденький комбат.
На гимнастерке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит!
(Шепотом — как мертвые кричат.)
Он требует, как офицер, как русский,
Как человек, чтоб в этот крайний час

Зеленый,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
Не помирал меж нас!

Он гладит, гладит, гладит ордена,
Оглаживает,
гладит гимнастерку
И плачет,
плачет,
плачет
горько,
Что эта просьба не соблюдена.

А в двух шагах, в нетопленном углу,
Лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
Уносит прочь, в какой-то дальний зал,
Чтобы он
своею смертью черной
Нашей светлой смерти
не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранцу
свидетельствуют
воины:
— Так вот оно
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она —
Попробуй
перевоевать
по-своему!

«Есть!»


Я не раз, и не два, и не двадцать
Слышал, как посылают на смерть,
Слышал, как на приказ собираться
Отвечают коротеньким «Есть!»

«Есть!» — в ушах одноеложно звучало,
Долгим эхом звучало в ушах,
Подводило черту и кончало:
Человек делал шаг.

Но ни разу про Долг и про Веру,
Про Отечество, Совесть и Честь
Ни солдаты и ни офицеры
Не добавили к этому «Есть!».

С неболтливым сознанием долга,
Молча помня Отчизну свою,
Жили славно, счастливо и долго
Или вмиг погибали в бою.

* * *

...В этой войне мы не только победили фашизм и отстояли будущее человечества. В ней мы еще осознали свою силу и поняли, на что сами способны. Истории и самим себе мы преподали великий урок человеческого достоинства... С фронтов великой войны мы принесли не только сознание исполненного долга, но и окрепший в жестокой борьбе дух революционного свободолюбия и интернационального братства, который так или иначе заявил о себе в последующей мирной жизни и продолжает с годами крепнуть...

Из воспоминаний В. Быкова

Мальчишки


Все спали в доме отдыха
Весь день — с утра до вечера —
По той простой причине,
Что делать было нечего.
За всю войну впервые,
За детство в первый раз
Им делать было нечего —
Спи
хоть день, хоть час!

Все спали в доме отдыха
Ремесленных училищ.
Все спали и не встали бы.
Хоть что бы нн случилось.
Они войну закончили
Победой над врагом,
Мальчишки из училища,
Фуражки с козырьком.

Мальчишки в форме ношеной,
Шестого срока минимум.
Они из всей истории
Учили подвиг Минина
И отдали отечеству
Не злато-серебро —
Единственное детство,
Все свое добро.

На длинных подоконниках
Цветут цветы бумажные.
Но выбеленным комнатам
Проходят сестры важные.
Идут неслышной поступью.
Торжественно молчат:

Смежив глаза суровые,
Здесь,
рядом,
дети спят.

* * *

...Недавно побывал я в одной деревне у Волоколамского шоссе. Ехал туда с радостным волнением: предстояло вручить ключи от нового дома двум патриотам — Александре Григорьевне Кузнецовой и ее сыну Петру.

Зимой сорок первого к берегу реки подошли наши танки и остановились возле их дома. Надо было срочно строить переправу, а леса поблизости не было. Узнав о нашем затруднении, Александра Григорьевна направилась к танкистам и сказала:

— Разбирайте, ребята, мою избу.

Спросили, не жалко ли ей.

— Конечно, жалко. — Голос женщины дрогнул. — Только любой сделал бы то же самое — что об этом толковать! Наводите побыстрее мост, а дальше сынишка проводит вас на ту сторону, покажет, где могут машины безопасно пройти, а то там немцы все минами засеяли.

Сын ее, Петр, был настолько мал, что можно было усомниться, поможет ли он нам в таком трудном деле. Но оказалось, что, когда немцы минировали дорогу, мальчонка не спускал с них глаз и отлично запомнил границы опасных участков. С его помощью все наши машины благополучно миновали минные заграждения...

Из воспоминаний дважды Героя Советского Союза маршала бронетанковых войск М. Катукова

* * *

...Палили из всего, что могло стрелять: винтовок, пистолетов, автоматов, пулеметов и даже орудий и минометов. Трассирующие снаряды и пули расцветили все голубое небо. Это было поистине величественное и красивое зрелище, необычное, конечно, для привыкших к боевой дисциплине войск, но ведь и день был необычный, неизмеримо радостный, волнующий до слез.

В те минуты и часы даже у суровых ветеранов непобедимой советской гвардии в глазах поблескивала непрошеная влага. И не каждому удавалось сдержать волнение. Помню одного старого гвардейца, у которого скупые слезинки медленно скатывались по щекам и повисали прозрачными каплями на кончиках обвисших усов. Я спросил его:

— Чего же ты, старина, плачешь в столь радостный день?

Не вытирая слез, он тихо проговорил:

— Товарищей жалко, которым не пришлось дожить до светлого дня нашей Победы...

Из воспоминаний Маршала Советского Союза И. Баграмяна

* * *


Вот вам село обыкновенное:
Здесь каждая вторая баба
Была жена, супруга верная,
Пока не прибыло из штаба
Письмо, бумажка похоронная.
Что писарь написал вразмашку.

С тех пор
как будто покоренная
Она
той малою бумажкою.

Пылится платьице бордовое —
Ее обнова подвенечная.
Ах, доля бабья, дело вдовое,
Бескрайное и бесконечное!

Она войну такую выиграла!
Поставила хозяйство на ноги!
Но как трава на солнце,
выгорело
То счастье, что не встанет наново.

Вот мальчики бегут и девочки,
Опаздывают на занятия.
О, как желает счастья деточкам
Та, что не будет больше матерью!

Вот гармонисты гомон подняли,
И на скрипучих досках клуба
Танцуют эти вдовы. По двое.
Что, глупо, скажете? Не глупо!

Их пары птицами взвиваются,
Сияют утреннею зорькою,
И только сердце разрывается
От этого веселья горького.

Лошади в океане


Лошади умеют плавать,
Но — не хорошо. Недалеко.

«Глория» — по-русски значит «Слава», —
Это вам запомнится легко.

Шел корабль, своим названьем гордый,
Океан старался превозмочь.

В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лошадей топталась день и ночь.

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья все ж они не принесли.

Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.
Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?

Плыл по океану рыжий остров.
В море в синем остров нлыл гнедой.

И сперва казалось — плавать просто,
Океан казался им рекой.

Но не видно у реки той края.
На исходе лошадиных сил

Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.

Кони шли на дно и ржали,
Все на дно покуда не пошли.

Вот и все. А все-такн мне жаль их —
Рыжих, не увидевших земли.

* * *

...Недавно в вагоне метро, на новой линии «Спортивная» — «Университет», я слышал разговор двух маленьких школьников. Они спорили о том, когда началась война.

Один утверждал:

— Великая Отечественная война началась в тысяча девятьсот сорок первом году!..

Второй сомневался, потом согласился. И все, кто слышал это, — пожилая женщина, капитан-летчик, рабочий, опустивший на колени газету, — все переглянулись и задумчиво улыбнулись своим мыслям.

Да, для них это уже история. Они не помнят войны, они родились позже, чем она кончилась. Они будут знать эту войну только по книгам и рассказам. И пусть при их жизни никогда не будет войны.

Мы делаем и сделаем для этого все, что можем...

Из записок К. Ваншенкина

О погоде

1


Я помню парады природы
И хмурые будни ее,
Закаты альпийской породы,
Зимы задунайской нытье.

Мне было отпущено вдоволь —
От силы и невпроворот —
Дождя монотонности вдовьей
И радуги пестрых ворот.

Но я ничего не запомнил,
А то, что запомнил, — забыл,
А что не забыл, то не понял:
Пейзажи солдат заслонил.

Шагали солдаты по свету —
Истертые ноги в крови.
Вот это,
друзья мои, это
Внимательной стоит любви.

Готов отказаться от парков
И в лучших садах не бывать,
Лишь только б не жарко,
не парко,
Не зябко солдатам шагать.

Солдатская наша порода
Здесь как на ладони видна:
Солдату нужна не природа.
Солдату погода нужна.

2


Когда не бываешь по году
В насиженных гнездышках комнат,
Тогда забываешь погоду,
Покуда сама не напомнит,

Покуда за горло не словит
Железною лапой бурана.
Покуда морозом не сломит,
Покуда жарою не ранит.

Но май сорок пятого года
Я помню поденно, почасно,
Природу его, п погоду,
И общее гордое счастье.

Вставал я за час до рассвета,
Отпиливал полкаравая,
И долго шатался по свету,
Глаза широко раскрывая.

Трава полусотни названий
Скрипела под сапогами.
Шли птичьи голосованья,
Но я разбирался в том гаме.

Пушистые белые льдинки
Торжественно по небу плыли.
И было мне странно и дико,
Что люди все это — забыли.

И тополя гулкая лира,
И белые льдинки — все это
Входило в условия мира
И было частицей победы.

Как славно, что кончилась в мае
Вторая война мировая!
Весною все лучше и краше.
А лучше бы —
кончилась раньше.

Пляжи 46-го года


Нынче солнце, вёдро, погода,
даль безоблачная далека.
Пляжи сорок шестого года
сыплют в память струю песка
золотого.

Продырявленное войною,
словно выломанное во плоти,
то входное, то выходное,
чтоб железу легче пройти,
отверстие.

Где светлеет, а где темнеет.
Где в плече, где на животе.
Малой искоркой боя тлеет
наше прошлое. Живы те
раненые.

Живы. Раны их зарубцованы.
Кости сломанные срослись.
Но, как птицы, они окольцованы,
и война их держит всю жизнь
напролет.

Между тем всеобщее солнце
по всеобщему небу ползет.

Небо сине, а море солоно,
и прибой берега грызет
без устали.

Надышавшийся перед смертью
неминуемой тишиной,
замешавшейся с крутовертью,
именуемой войной,
выдыхает

все почти четыре года
то окопов, то госпиталей
и послевоенные льготы,
дым заводов и пыль полей —
всё.

Успокоилось всё, что корчилось.
Всё разодранное срослось.
Вот и кончилось, кончилось, кончилось
то, что так давно началось:
война.

* * *

...8 мая был подписан акт о полной, безоговорочной капитуляции немецко-фашистских вооруженных сил.

Не описать энтузиазма солдат. Не смолкает стрельба. Стреляют из всех видов оружия и наши, и союзники. Палят в воздух, изливая свою радость. Ночью въезжаем в город, где разместился наш штаб. И вдруг улицы озарились ярким светом. Вспыхнули фонари и окна домов. Это было так неожиданно, что я растерялся. Не сразу пришло в сознание, что это конец затемнению. Кончена война!..

Победа! Это величайшее счастье для солдата — сознание того, что ты помог своему народу победить врага, отстоять свободу Родины, вернуть ей мир. Сбзнание того, что ты выполнил свой солдатский долг, долг тяжкий и прекрасный, выше которого нет ничего на земле!..

Великая Отечественная война была всенародной. И победа над врагом тоже была победой всенародной. Армия и народ праздновали ее одной дружной семьей. И от этого еще полнее, еще больше было наше солдатское счастье...

Из воспоминаний Маршала Советского Союза К. Рокоссовского

Девятого мая 1965 года


Снова ордена надели,
привинтили ордена,
словно не прошло недели,
как окончилась война.
Вырыли из сундуков
старые мундиры,
не жалея пиджаков,
провертели дыры.
Оказалось, есть запас
смелости и доблести,
хоть давно ушел в запас
люд отвоевавшийся,
хоть давно ушли в отставку,
уехали в области
те, кого бросала Ставка
на врагов прорвавшихся.
Невысокие чины,
ордена большие.
А за что они даны?
За дела большие.
За хорошие дела
ордена страна дала.

 


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 212; ЗАКАЗАТЬ РАБОТУ