Двадцать пятого года рожденья



Строки, добытые в боях Поэзия военного поколения Содержание Л. Лазарев. Юноши 41-го года Николай Отрада Мир Почти из моего детства Осень «...У меня сейчас...» (М. Молочко) Некогда Арон Копштейн «Мы с тобой простились на перроне...» «...Медсестре Вере Чуриной...» (М. Матусовский) Поэты Константин Ваншенкин Проводы «По горным кряжам, вырубкам и долам...» Первая любовь «Земли потрескавшейся корка...» «...Кто думает, что в Сталинграде...» (В. Некрасов) Жасмин «Под взглядом многих скорбных глаз...» «Едва вернулся я домой...» «...25 декабря 1941 г. ...» (Л. Галько) Хлебные карточки Минское шоссе «...Капитан Беложилов смущенно улыбается...» (Б. Полевой) Память Спит женщина Тема Всеволод Багрицкий Ожидание Заявление И. Константиновой в Кашинский райвоенкомат Письмо с фронта В. Багрицкого «Нам не жить, как рабам...» Николай Майоров Памятник «Тогда была весна...» «Когда к ногам подходит стужа пыткой...» Отцам «...Эта девушка вынесла с поля боя...» (Л. Успенский) Август Мы Павел Коган Гроза Бригантина «...Прошла через центр...» (Н. Костерина) Письмо «Нам лечь, где лечь...» «...Нас было 12...» (Письмо, найденное на поле боя) Из писем П. Когана родным и друзьям Лирическое отступление Юлия Друнина «Качается рожь несжатая...» Солдатские будни В школе «Продолжительный телефонный звонок...» (М. Духанов) «Я ушла из детства в грязную теплушку...» «Я только раз видала рукопашный...» «Контур леса выступает резче...» «...Под плащ-накидкой сразу же заснула...» (Р. Шанина) «Кто-то бредит...» «...Со временем увлечение шахматами прошло...» (Н. Кравцова) «Целовались, плакали и пели...» «Возвратившись с фронта в сорок пятом...» «Я — горожанка...» Весеннее Давид Самойлов Сороковые... Деревянный вагон Перебирая наши даты «...Для них война была...» (И. Эренбург) Тревога «...Удивительный у нас народ!..» (А. Вишневский) «Слава богу!..» Старик Державин «...Мы съехались со всех концов страны...» (М. Луконин) «Жаль мне тех, кто умирает дома...» «Луч солнца вдруг мелькнет, как спица...» Телеграфные столбы Евгений Винокуров «Я эти песни написал не сразу...» «Когда нацизма вырвалась машина...» Кама Солдат «Я видел мир...» «Спит сержант на концерте...» Двадцать пятого года рожденья «...С правого берега...» (А. Чуянов) «...Пехотинцы на переднем крае...» (И. Людников) Старики «Сосед мой, густо щи наперчив...» Боль «Интернационал» Михаил Кульчицкий Будни О войне «Самое страшное в мире...» «...Егорова, соседа по парте...» Дословная родословная «...Мне вспоминается август...» (С. Наровчатов) Баллада о комиссаре Столица «...Радио из-за атмосферных условий...» (К. Симонов) «Мечтатель, фантазер...» «...Настоящая весна...» (Б. Полевой) Красный стяг Всеволод Лобода Дорога Погиб товарищ Долг Из донесения штаба 45-й пехотной немецкой дивизии Михаил Дудин Стихи о шалаше Соловьи «Мне все здесь дорого и свято...» «...Темнеет...» (В. Инбер) Снег «У Кинешмы и Решмы...» Победитель «В моей душе живут два крика...» «...Это было ночью...» (Л. Пантелеев) Самсон Стихи о необходимости «Фанерные звезды истлели...» Георгий Суворов «Еще на зорях черный дым клубится...» «...Там в горах...» (Н. Кравцова) «Час отдыха!.. О, редкий тихий час...» «...Ночевал в лесу, в блиндаже...» (П. Бляхин) «Метет, метет...» «Ухожу. Вернусь ли я...» «Пришел и рухнул, словно камень...» «Мы вышли из большого боя...» Леонид Шершер «...Утром мы снова идем...» (В. Гроссман) Ветер от винта В день Победы Семен Гудзенко Надпись на камне Лист Путь «...Было все так близко...» (М. Луконин) «...Мой дорогой...» (Письмо неизвестной партизанки) Гармоника «Я был пехотой в поле чистом...» «Прожили двадцать лет...» «...Мы выкатывали орудия...» (Ю. Бондарев) Память «На снегу белизны госпитальной...» «...В перестрелке был тяжело ранен...» (А. Цессарский) «Горят леса от Дрездена...» «...Десять дней, не прекращаясь...» (В. Субботин) Сталинградская тишина «Я в гарнизонном клубе за Карпатами...» С войны Мое поколение Григорий Поженян Майская земля Два главных цвета «...Силуэты вражеских кораблей...» (А. Крон) «Вернешься — ты будешь героем...» «...Вспоминая встречи с разведчиками...» (И. Азаров) Погоня «...Одесса 1941 года...» Юность моя Николай Старшинов «Я был когда-то ротным запевалой...» «...Вокруг наступила тишина...» (А. Родимцев) «Ракет зеленые огни...» Сушь Солдатская мать Над Непрядвой Юрий Левитанский Мальчики «...Повар Кочнев, гвардии рядовой...» (М. Львов) Синяя лампочка Первая кровь «...Вот в наступившей тишине...» (Б. Полевой) Воспоминанье о дороге Цыганка Земля Марк Максимов Письмо ровеснику Поезд Из донесения имперского управления путей сообщения «...Советские военнопленные, несмотря на трудности...» (П. Калинин) На дороге Лето Мать Второе письмо ровеснику Михаил Львов «Опять отъезд на фронт, и снова...» Степь Волга У входа в Скалат Звездочету «Чтоб стать мужчиной — мало им родиться...» Высота «...Фотокорреспондент Толя Григорьев...» (Б. Галанов) «...Как завороженный стоял я перед домом...» (Д. Драгунский) Первый день Письмо «Мы в землю стольких положили...» Николай Фомичев «Сегодня враг...» Из показаний бывшего коменданта концлагеря Саксенхаузен В лазарете Очевидец «...Коверкая русские слова...» (А. Пахомов) Александр Межиров «Наедине с самим собой...» Возраст Разговор о Родине «...Вечером в клуне...» (Г. Занадворов) Десантники «...В одну из первых же «налетных» ночей...» (М. Галлай) Защитник Москвы Музыка «...Во время осады...» (Н. Чуковский) Ладожский лед Саратов Воспоминание о пехоте Медальон Плыл плавный дождь «...Десятого мая вечером...» (К. Симонов) «После боя в замершем Берлине...» «Человек живет на белом свете...» Коммунисты, вперед! Булат Окуджава Родина До свидания, мальчики «...Женя Руднева спокойно улыбнулась...» (Н. Кравцова) «...Говорят, самое страшное...» (Г. Сенников) Журавли Первый день на передовой «...Когда дело доходит до получения боевой задачи...» (В. Емельяненко) «Сто раз закат краснел, рассвет синел...» Сентиментальный романс Михаил Луконин Фронтовые стихи Хорошо В вагоне «...Меня оперировала женщина...» (Г. Бакланов) Сталинградский театр «...Кульминация боев 17 октября...» (В. Гроссман) Поле боя Мы в Эльбинге «...1 октября 1946 года...» (А. Полторак) «...Идем пригретым солнцем...» (Е. Ржевская) Коле Отраде «Ты в эти дни жила вдали...» Приду к тебе Пришедшим с войны Мой дом Сергей Орлов Пыль О счастье «...Конечно, я бы с большим удовольствием...» (Г. Сорокин) После марша «А мы такую книгу прочитали...» В последний час. (Сообщение Совинформбюро) «Идут солдаты, от сапог...» «...На войне как бы снова проходит...» (М. Матусовский) «Костры горели на снегу...» У сгоревшего танка «Это было все-таки со мной...» «...Сидим ужинаем в штабе Чуйкова...» (К. Симонов) «Его зарыли в шар земной...» «Вот человек — он искалечен...» Мей лейтенант «Ты в жизни жег хоть раз мосты...» 1945-й Василий Субботин Пролог «Громыханьем в небе тугом начинаются войны...» «Нас гнетет железная усталость...» Варшава «...Давно уже мы живем на Малой земле...» (Б. Галанов) Часы Стихи «Какие быть там могут разговоры...» «Еще гудит за Одером равнина...» «...Покуда в одних кварталах шли бои...» (Л. Славин) Эпилог Сергей Наровчатов Отъезд Через сердце В кольце В те годы Облака кричат Село Волчонок Из документов французского и итальянского Сопротивления Пропавшие без вести «...Ностальгия...» (С. Гудзенко) Письмо из Мариенбурга Солдаты свободы «...Один за другим...» (М. Рольникайте) «...Сейчас глубокая ночь...» (Ю. Крымов) Молодые коммунисты Борис Слуцкий Декабрь 41-го года Мои товарищи Сон Памятник «...Именно в Сан-Джнминиано...» (В. Некрасов) Голос друга «Я говорил от имени России...» Госпиталь «Есть!» «...В этой войне...» (В. Быков) Мальчишки «...Недавно побывал я...» (М. Катуков) «...Палили из всего...» (И. Баграмян) «Вот вам село обыкновенное...» Лошади в океане «...Недавно в вагоне метро...» (К. Ваншенкин) О погоде Пляжи 46-го года «...8 мая был подписан...» (К. Рокоссовский) Девятого мая 1965 года В книгу входят стихи поэтов военного поколения, ушедших на фронт сразу же после окончания школы или со студенческой скамьи. Война в их биографии стала главным жизненным испытанием, а в творчестве этих поэтов была и остается главной темой. В сборнике даны краткие биографические справки о фронтовой судьбе каждого поэта (С. Гудзенко, С. Наровчатова, Е. Винокурова, М. Луконина и др.). Юноши 41-го года Дорогой читатель! В этой книге собраны стихи поэтов, которые в годы войны были старше тебя всего на несколько лет. Это стихи юношей сорок первого года, двадцатилетних Великой Отечественной войны. Они написаны в разное время — не только в дни войны, но и до нее и после победы, — но рассказывают об одном — о высокой судьбе поколения, юность которого прошла в огне сражений. Война для этого поколения была самым трудным испытанием, которое юноши сорок первого года с честью выдержали. Одно из стихотворений Семена Гудзенко кончается такими строками: У каждого поэта есть провинция. Она ему ошибки и грехи, все мелкие обиды и провинности прощает за правдивые стихи. И у меня есть тоже неизменная, на карту не внесенная, одна, суровая моя и откровенная, далекая провинция — Война... («Я в гарнизонном клубе за Карпатами...») Здесь очень точно выражена суть поэзии не только самого Гудзенко. Для целого поколения поэтов война против фашистских захватчиков стала высшим мерилом верности и самоотверженности, честности и благородства, мужества и бесстрашия. В книге есть короткие биографические справки — из них можно узнать, что на войну эти поэты ушли со школьной скамьи, из студенческих общежитий. И было им: кому восемнадцать, кому двадцать, самым старшим — от силы двадцать пять. Впрочем, для того чтобы убедиться в этом, даже не обязательно обращаться к биографиям поэтов. Об этом прямо говорится в их стихах. Как похожи их судьбы: Я ушла из детства в грязную теплушку, В эшелон пехоты, в санитарный взвод. Дальние разрывы слушал и не слушал Ко всему привыкший сорок первый год. (Ю. Друнина, «Я ушла из детства...») И кружит лист последний У детства на краю, И я, двадцатилетний, Под пулями стою. (А. Межиров, «Мне цвет защитный дорог...») Могут спросить: двадцать или тридцать, студент или молодой инженер, вчерашний школьник или едва оперившийся врач — разве это так важно? В данном случае очень важно. Потому что все это было с людьми, еще не имеющими собственного жизненного опыта. И суровой проверке подвергаются не только они сами, но прежде всего вырастившее и воспитавшее их общество. Константин Ваншенкин вспоминает: «...Семнадцати лет от роду я стал на место, уготованное мне войной... Характер моего поколения был сформирован армией военной поры. Мы находились в том возрасте, когда человек особенно пригоден для окончательного оформления, если он попадает в надежные и умелые руки. Мы были подготовлены к этому еще всем детством, всем воспитанием, всеми прекрасными традициями революции и гражданской войны, перешедшими к нам от старших». И то, что юноши сорок первого года с достоинством и мужеством, доступными лишь людям сложившимся и зрелым, прожили это неимоверно трудное время, было, быть может, наиболее очевидным и красноречивым подтверждением незыблемости и истинности самих основ нашего образа жизни. Вот почему поэзия военного поколения, «от первого лица» рассказывающая о духовном мире ровесников и однополчан, — эта по преимуществу лирическая поэзия — представляет такой интерес. Но особенно близка она должна быть, пожалуй, вам, юным читателям, — ведь это поэтический рассказ о юности ваших отцов. И адресован он прежде всего тем, кто вступает в жизнь. «Как литератор, — пишет Давид Самойлов, — я обращаюсь к войне в первую очередь для того, чтобы мой человеческий опыт помог молодым, облегчил их усилия при выборе путей, потому что задачи наши сходны, потому что и мы и они хотим, чтобы люди на земле жили по-человечески». Эту же мысль развивает Юлия Друнина: «Разве наша молодежь не должна почувствовать красоту фронтовой дружбы и задуматься над природой той особой высокой настроенности души, которая бросала человека на вражескую амбразуру? Ведь освободительная война — это не только смерть, кровь и страдания. Это еще и гигантские взлеты человеческого духа — бескорыстия, самоотверженности, героизма». Для каждого поколения приходит рано или поздно тот час, когда оно должно взять на себя равную со старшими меру ответственности «за Россию, за народ и за все на свете» (А. Твардовский). В обычных условиях это происходит постепенно, незаметно, исподволь. В войну это произошло сразу и задолго до обычного срока. И на этом крутом душевном переломе юноши, которые только еще вступали в самостоятельную жизнь, не спасовали перед взрослой да еще чрезвычайной — в связи с обстоятельствами военного времени — ответственностью. Они обрели высшее мужество: не то, которого достает на храбрость в одном бою, а то, что вело к победе через четыре казавшихся бесконечными года войны. Сквозь жестокое время они пронесли, нигде не уронив и не запятнав, все, чему их учили с детства и что жило в их сердцах, — гуманизм и справедливость, любовь к добру и неколебимую веру в то, что именно им выпало на долю нелегкое счастье прокладывать человечеству путь в коммунистическое будущее. Нет, не просто «пронесли» — это в данном случае неподходящее, слишком «спокойное» слово, — за свои идеалы они дрались, шли на смерть. Фронтовая жизнь, где готовность пожертвовать собой, в сущности, была обычной мерой почти каждого человеческого поступка, привела двадцатилетних Великой Отечественной войны к очень важному выводу. Они поняли, что любовь к социалистическому отечеству, на которое посягнул враг, измеряется только одним — готовностью защищать его до последнего дыхания, до последней капли крови. Мао* гое из того, что еще недавно казалось сложным и неопределенным, теперь, когда жизнь и смерть были единственной мерой подлинной идейности и человеческой порядочности, стало простым и ясным. Тот стоящий парень, с кем без опаски можно пойти в разведку, кто — что бы ни случилось, что бы ни грозило ему самому — тебя не бросит, не подведет. Тот действительно понимает, за что воюет, кто не сдрейфит под ураганным огнем, не запаникует в окружении, не скиснет на трудном марше, — это главное, вот чему надо доверять. Эта высота нравственных требований не была в стихах искусственной или натянутой, потому что и себя поэты судили тем же бескомпромиссным судом. И больше всего были горды тем, что шагали по фронтовым дорогам с полной выкладкой, ничего не перекладывая на плечи других. Горды тем, что поднимались в атаку, не ожидая, пока другие забросают вражеские пулеметы гранатами. Да, у всех у них был единый путь в поэзию: прежде чем стать поэтами, они были солдатами; война послала их в поэзию. И немало молодых поэтов (предвоенные годы были необычайно «урожайными» на поэтов — так всегда бывает в преддверии исторических бурь), от которых много ждали, разделили высокую и трагическую судьбу тысяч своих сверстников. Они покоятся в братских могилах — на Карельском перешейке, под Новороссийском, в Сталинграде, на Смоленщине... . Они не состояли в Союзе писателей, почти ничего при жизни не успели напечатать; далеко не все сохранилось из написанного ими... А несколько лет назад имена молодых поэтов — Павла Когана, Николая Майорова, Михаила Кульчицкого, Николая Отрады — были торжественно занесены на мраморную мемориальную доску писателей, павших смертью храбрых в боях за Родину. Выходят их книги. Записаны на пластинки их стихотворения. Мало дошло до нас их стихов военного времени. А многие из них в ту пору вообще ничего не писали. В записной книжке сорок второго года у Семена Гудзенко — тогда бойца парашютнодесантных войск, находившегося после тяжелого ранения в госпитале, — есть такие строки: «Когда идешь в снегу по пояс, о битвах не готовишь повесть...» Все, даже стихи, откладывалось на потом — этим предстояло заняться после войны. Они считали, что в дни всенародных испытаний лишь тот, кто становится солдатом, может рассчитывать в будущем стать поэтом... Эти молодые поэты, только начинавшие свой путь, стихами, написанными по большей части в предвоенные годы, по праву заняли свое — и заметное — место в поэзии Великой Отечественной войны. Впрочем, литература Великой Отечественной войны родилась до 22 июня 1941 года. Это не парадокс. Так случилось, потому что люди тогда жили с сознанием, что им придется воевать с фашистами, что «завтра война»... Молодые поэты отчетливо слышали «далекий грохот, подпочвенный, неясный гуд» приближающихся боев. Во время финской кампании ушла добровольцами в лыжные батальоны группа студентов ИФЛИ и Литературного института; были среди них и молодые поэты. В древности поэтов считали прорицателями, верили, что они могут предсказывать будущее. Многие стихи молодых поэтов кажутся пророческими: они угадали высокую судьбу своего поколения. С каким постоянством они возвращались в стихах к мыслям о «людях, что ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы» (Н. Майоров). Их поэзия была романтической в самом прекрасном смысле этого слова. Характер этой романтики, пронизывающей стихи молодых поэтов, точно определил их ровесник и товарищ — молодой критик Михаил Молочко, погибший в 1940 году в снегах Карелии: «Романтика — это будущая война, где победим мы». Будущая война воспринималась ими как главное дело их жизни, как высший долг перед Родиной и историей. Именно поэтому их стихи кажутся пророческими. «Даже непонятно, как они могли появиться у него», — пишет Василий Субботин, участвовавший в штурме Берлина, о стихах Павла Когана, написанных в мирные еще дни: Когда-нибудь в пятидесятых Художники от мук сопреют, Пока они изобразят их. Погибших возле речки Шпрее. («Первая треть») Если говорить о мироощущении поэтов военного поколения, то прежде всего следует обратить внимание на то, что всегда и во всем они чувствовали себя не мобилизованными, а добровольцами. Вот откуда переполняющее их стихи ощущение счастья. Оно вызвано необычайной внутренней свободой, окрыляющим подъемом духовных сил: ведь назвал же в суровых военных стихах Леонид Шершер «своею счастливой звездою пятикрылые звезды на синем, как небо, крыле». И надо, держа направление по этой счастливой звезде, пройти через все трудности и невзгоды, пройти передовым, как сапер, прокладывающий при прорыве путь через минные поля другим, чтобы получить право сказать, как Георгий Суворов: Свой добрый век мы прожили как люди — И для людей. («Еще на зорях черный дым клубится...») Поэзия с точностью сейсмографа реагирует на малейшее расхождение между словом и делом. Высокие слова в стихах поэтов военного поколения оплачены самой высокой ценой — кровью, жизнью. Белинский как-то заметил, что «время преклонит колени только перед художником, которого жизнь есть лучший комментарий на его творчество, а творения — лучшее оправдание его жизни». Стихи поэтов военного поколения объясняют их жизнь и подвиг, а их судьба была воплощением тех принципов, которые они воспевали. В этом одна из главных причин, почему поэзия их выдержала испытание временем. И сегодня, когда за нашими плечами тяжелый опыт войны, когда создана уже большая литература о Великой Отечественной войне и мы придирчиво читаем и перечитываем все, что о ней написано и пишется, — и сегодня эти стихи не нуждаются в снисходительном отношении и скидке. Нравственный мир, запечатленный в них, высок и прекрасен. Эти стихи — лирическая исповедь поколения, к которому принадлежали молодогвардейцы и Зоя Космодемьянская. Я говорю о поэтах военного поколения, не разделяя павших и живых: вместе они ходили под пули, одно и то же чувство поднимало их в атаку, общим был пафос их стихов. «Естественно, что имена поэтов, утвердивших правоту своих первых слов ценой собственной жизни, — писал С. Наровчатов, — поколение внесло в почетный список тех, кем оно по праву гордится. Они объединили в себе слова и мотив — творчество и подвиг. Но не одним погибшим принадлежит право на такое единство. Павших смертью храбрых на полях священной войны и оставшихся в живых советских поэтов объединяет общий подвиг защиты отечества, тот неоценимый вклад, который внесли они в нашу победу. В их жизни и поэзии запечатлены лучшие черты поколения — непоколебимая верность идеалам революции, чувство величайшей исторической ответственности перед своей страной и своим народом». Сейчас некоторым из поэтов военного поколения под пятьдесят, некоторые уже отпраздновали пятидесятилетие — это возраст творческой зрелости, возраст, когда подводятся первые итоги. Но до сих пор они вспоминают о фронтовой юности как о времени безграничной самоотверженности, подвижничества, невиданного душевного подъема, главных жизненных свершений. Пусть, однако, не сложится ложного впечатления, что в те дни они были не по годам степенны или как-то отрешены от радостей и горестей, удовольствий и забот, обычно свойственных юности. Это не так. Не были они ни паиньками, ни кисейными барышнями, ни ортодоксальными «сухарями», ни «синими чулками». Юность их была распахнута жизни во всех ее проявлениях. Именно это особо хотел подчеркнуть Александр Фадеев, когда в «Молодой гвардии» характеризовал духовный облик этого поколения: «Самые, казалось бы, несоединимые черты — мечтательность и действенность, полет фантазии и практицизм, любовь к добру и беспощадность, широта души и трезвый расчет, страстная любовь к радостям земным и самоограничение, — эти, казалось бы, несоединимые черты вместе создали неповторимый облик этого поколения». Несоединимые черты дали цельный сплав. И цельность — одна из самых примечательных черт поэзии военного поколения. В этот сборник включены всевозможные документы: письма, дневники, воспоминания, заметки из записных книжек и т. п. Они помогут тебе лучше представить, что было основой этой поэзии, на какой почве она вырастала. Документальные материалы не следует, конечно, воспринимать как простую иллюстрацию к тому, о чем пишут поэты, но внутренняя связь документальных отрывков со стихотворениями, стоящими рядом, несомненна. Немногие свидетельства очевидцев и документы не могут, естественно, отразить все грани такого исторического события, каким была война советского народа с гитлеровскими захватчиками; не отражают они и хронологии военных действий, но по ним можно судить, что в те суровые годы поэзия и жизнь были вместе, были нераздельны. Бессмысленно искать особого лирического героя этой поэзии. Биография ровесника, биография воина переднего края — солдата и офицера — и была биографией поэта. Поэты, чьи стихи составили книгу, в большинстве своем и прошли войну солдатами и офицерами переднего края. Это была их повседневная служба, их жизнь — такая же, как у тысяч других солдат и офицеров, — с большими и малыми заботами, со своим особым укладом. Даже те из них, кто в ходе войны стали фронтовыми журналистами, сотрудниками армейских газет, до этого были «пехотой в поле чистом, в грязи окопной и в огне» (С. Гудзенко). И война в их стихах предстает такой, какой ее видел солдат, поднимающийся в атаку под огнем минометов и пулеметов, в осеннюю распутицч совершающий многокилометровый марш-бросок, отбивающий атаку вражеских танков; они рассказывали о себе, о том, что испытали сами. Иногда о том, что описано в стихах, говорят — «поэтическое преувеличение», отделяя реальность от поэзии. Меньше всего это подходит к поэзии военного поколения, и включенный в сборник документальный материал со всей очевидностью показывает несостоятельность такой точки зрения. Больше того, бросается в глаза, что многие стихи сами являются своеобразным поэтическим дневником. Эту особенность поэзии военного поколения заметил Константин Симонов еще в дни войны, когда выступили первые представители этого поколения. Он писал: «...Судьба их самым крепким образом связана с тем, что они писали и пишут. В стихах да и в прозе, когда они пишутся на войне, может быть, от силы впечатлений, может быть, от сознания того, что жизнь твоя может оборваться, появляется прямая непосредственность, своеобразная «дневниковость». Пишут о том, как ходили в атаку, о том, как рядом умер товарищ, о том, как отдыхают после боя, о том, как уезжают, и о том, как возвращаются на фронт... В каждом из этих стихотворений, я уверен, есть истинное поэтическое чувство и острый глаз очевидца... Мне очень нравятся люди, писавшие их, — талантливые, скромные, такие же труженики войны, как миллионы других людей, впитавшие в себя такой богатый запас впечатлений для своей писательской жизни, какой дай нам бог всем иметь». С той поры, когда были сказаны эти слова, прошло уже четверть века. Но и сегодня поэты военного поколения возвращаются к тому, что было пережито ими на фронте, — столь богат оказался запас впечатлений военной юности. До сих пор случайно уцелевшие генералы фашистского вермахта (да и некоторые деятели союзнических армий тоже) в своих мемуарах и военно-исторических работах, лишь только речь заходит о наших победах после горьких месяцев отступлений, сразу же обращаются к таким чуждым языку военных словам, как «необъяснимое чудо», «неразрешимая загадка», «непостижимый секрет». Оказывается, оперативные схемы и подсчеты огневой мощи раскрывают далеко не всё... Они не могут понять: почему стояли насмерть в Бресте и Сталинграде; почему умирали от голода, но не сдавались ленинградцы; почему бросались с гранатами под танки защитники Севастополя, а летчик не оставлял горящий самолет, направляя его во вражескую автоколонну; почему пленные и под пытками молчали на допросах и попавшие в окружение вызывали огонь артиллерии на себя. Вероятно, бессмысленно профессиональным военным, к тому же не очень заинтересованным в истине, рекомендовать в качестве серьезного источника стихи. А между тем эти стихи о правде и красоте, о долге и справедливости, о Родине и революции, о юности, возмужавшей в огне войны, проливают яркий свет на то, что составило нашу несокрушимую военную силу. Советский характер, с такой силой и яркостью выразившийся в этих стихах, и был одним из главных «секретов» нашей победы, объясняющих, почему война, начавшаяся так страшно для нас июньским утром 1941 года, через четыре года закончилась в Берлине полным разгромом третьего рейха. Л. Лазарев     ...Сколько поколений молодых людей жаловалось на то, что они опоздали родиться, что не успели к великим историческим событиям. О моем поколении нельзя сказать, что оно опоздало родиться. Мы попали вовремя, мы повидали такое за несколько лет, что другим не увидеть и за долгую жизнь... Мы были горды и за страну, и за самих себя лично. Мы выдержали испытание... Евгений Винокуров  

Николай Отрада

Николай КарповичТурочкин (Николай Отрада) родился в 1918 году в деревне Николаевка, Воронежской области. Среднюю школу-девятилетку окончил в 1934 году в Сталинграде. Михаил Луконин, друживший с Отрадой со школьных лет, вспоминает: «К первому уроку мы приносили каждый свое новое стихотворение, обменивались и читали. Сблизило еще и то, что в его семье работал один отец, а их было пятеро, а у нас, четверых, работала одна мать. Завод, Волга, школа — вот наш мир. Мы часто уходили за бугор реки Мечетки, читали Багрицкого, Б. Корнилова, П. Васильева, Сельвинского, ахали над юным Смеляковым».

Первые стихи Отрады были напечатаны в заводской многотиражке «Даешь трактор!», в газетах «Молодой ленинец» и «Сталинградская правда». Окончив школу, Отрада поступил в Сталинградский педагогический институт на литературный факультет и одновременно на заочное отделение Литературного института имени Горького. В 1939 году в Сталинграде вышел его сборник стихов «Счастье», осенью он перевелся в Москву в Литературный институт, а в декабре с товарищами по институту ушел добровольцем на финский фронт.

Николай Отрада погиб 4 марта 1940 года на Суо-Ярви, Петрозаводского направления, возглавив прорыв из окружения одного из взводов 12-го лыжного батальона.

Мир


Он такой,
Что не опишешь сразу,
Потому что сразу не поймешь!
Дождь идет...
Мы говорим: ни разу
Не был этим летом сильный дождь.
Стоит только далям озариться —
Вспоминаем
Молодость свою.
Утром
Заиграют шумно птицы...
Говорим: по-новому поют.
Всё:
Мои поля,
Долины, чащи,
Солнца небывалые лучи —
Это мир,
Зеленый и журчащий,
Пахнущий цветами и речистый.
Он живет
В листве густых акаций,
В птичьем свисте,
В говоре ручья,
Только нам
Нельзя в нем забываться
Так,
Чтоб ничего не различать.
. . . . . . . . . . . . .
Чтоб цвела земля во всей красе,
Чтобы жизнь цвела,
Гудела лавой,
Старое сметая на пути.
Ну, а что касается до славы —
Слава не замедлит к нам прийти.

1939

Почти из моего детства


Я помню сад,
круженье листьев рваных
да пенье птиц, сведенное на нет,
где детство словно яблоки шафраны
и никогда не яблоко ранет.

Оно в Калуге было и в Рязани
таким же непонятным, как в Крыму;
оно росло в неслыханных дерзаньях,
в ребячестве, не нужном никому;
оно любило петь и веселиться
и связок не жалеть голосовых...

Припоминаю: крылышки синицы
мы сравнивали с крыльями совы
и, небо синее с водою рек сверяя,
глядели долго в темную реку.
И, никогда ни в чем не доверяя,
мы даже брали листья трав на вкус.

А школьный мир? Когда и что могло бы
соединять пространные пути,
где даже мир — не мир, а просто глобус,
его рукой нельзя не обхватить...

Он яблоком, созревшим на оконце,
казался нам.
На выпуклых боках —
где Родина, там красный цвет от солнца,
и остальное зелено пока.

Август, 1989

Осень


Сентябрьский ветер стучит в окно,
прозябшие сосны бросает в дрожь.
Закат над полем погас давно.
И вот наступает седая ночь.
И я надеваю свой желтый плащ,
центрального боя беру ружье.
Я вышел. Над избами гуси вплавь
спешат и горнистом трубят в рожок.
Мне хочется выстрелить в них с плеча,
в летящих косым косяком гусей,
но пульс начинает в висках стучать.
«Не трогай!» — мне слышится из ветвей.
И я понимаю, что им далеко,
гостям перелетным, лететь и лететь.
Ты, осень, нарушила их покой,
отняла болота, отбила степь.
Предвестница холода и дождей,
мороза — по лужам стеклянный скрип, —
тебя узнаю я, как новый день,
как уток, на юг отлетающих, крик...

1938

* * *

23 августа 1938 года

...У меня сейчас абсолютно оптимистический дух, больше, оптимизм, перемешанный с романтизмом. Я совершенно искренне верю в человека, в его хорошие качества. Я верю во все то лучшее, что имеет на нашей земле свое название. Верю в чувства любви, дружбы, жалости и др. Верю в друзей, в любимую... Верю в мысль... Порой (правда, очень беспорядочно) меня охватывает какое-то экстазное состояние, параллели ему можно найти только у Маяковского и Уитмена. Весь мир открывается перед глазами, больше того, можно придумать и представить космос — все становится ново, сильно, богато; я вижу, что наша жизнь исключительно богата мыслями, что природа неисчерпаема в мыслях, и тогда понимаю, как мало у мысли слое, какой великий художник то, что идеалисты называют духом, а материалисты — материей. О людях я думаю чаще, больше. Я верю в людей. Каждый человек носит в себе чистоту (у некоторых это дно, оставшееся от детских лет, дно, на которое уже навалена груда грязного мусора), в каждом заложено что-то потенциально хорошее, красивое, широкое...

Из письма М. Молочко, студента-ифлийца, молодого критика, погибшего в 1940 году в боях на Карельском перешейке

Некогда


Клены цветут.
Неподвижная синь.
Вода вытекает в ладонь.
Красиво у Дона,
И Дон красив,
Тих и спокоен Дон.
Вот так бы и плавал
В нем, как луна,
У двух берегов на виду.
И нипочем
Мне б его глубина,
Вода б нипочем в цвету.
Вот так и стоял бы на берегу
И в воду глядел, глядел;
Вот так бы и слушал
Деревьев гул, —
Но много сегодня дел.

1938

Арон Копштейн

Арон Иосифович Копштейн родился в 1915 году в Очакове. Отец его был учителем в начальной школе. В раннем детстве будущий поэт лишился родителей. Мальчик вырос в детдоме, окончил семилетку и начал работать на заводе учеником калильщика. Первое стихотворение Копштейна было опубликовано в заводской многотиражке. В 1933 году вышел первый сборник его стихов «Хотим, стремимся, можем» на украинском языке. За ним последовали книги «Разговор», «Улица Щорса», «Источник», «Государство солнца». В 1937 году вышел его первый сборник стихов на русском языке «Радостный берег». В 1939 году Копштейн поступает в Литературный институт имени Горького. Вместе с товарищами по Литературному институту и ИФЛИ уходит добровольцем на финский фронт.

Арон Копштейн погиб 4 марта 1940 года на Суо-Ярви, Петрозаводского направления, вытаскивая с поля боя тело Николая Отрады.

Михаил Луконин вспоминает: «Копштейн к тому времени был зрелым поэтом, он уже много написал, много знал, много помнил, поражая нас своей феноменальной памятью, — такой памяти я не встречал больше...

Копштейн и Отрада — это те первые бойцы, которые показали всему миру, на что способно наше поколение. Родине показали, что на нас можно положиться, отцам и матерям, что за нас не придется краснеть, любимым, что мы достойны их любви.

Мы будем помнить их за этот пример, мы, поэты, можем гордиться тем, что у поэтов слова не расходятся с делом, когда речь идет о Родине...»

* * *


Мы с тобой простились на перроне,
Я уехал в дальние края.
У меня в «смертельном медальоне»
Значится фамилия твоя.
Если что-нибудь со мной случится,
Если смерть в бою разлучит нас,
Телеграмма полетит, как птица,
Нет, быстрей во много тысяч раз.
Но не верь ты этому известью,
Не печалься, даром слез не трать:
Мы с тобой не можем быть не вместе,
Нам нельзя раздельно умирать.
Если ты прочтешь, что пулеметчик
Отступить заставил батальон, —
За столбцом скупых газетных строчек
Ты пойми, почувствуй: это он.
Ты узнаешь, что советский летчик
Разбомбил враждебный эшелон, —
За столбцом скупых газетных строчек
Ты пойми, почувствуй: это он.
Пусть я буду вертким и летучим,
Пусть в боях я буду невредим,
Пусть всегда я буду самым лучшим, —
Я хотел при жизни быть таким.
Пусть же не проходит между нами
Черный ветер северной реки,
Что несется мертвыми полями,
Шевеля пустые позвонки.
Будешь видеть, как на дне колодца,
Образ мой все чшце и новей,
Будешь верить: «Он еще вернется,
Постучится у моих дверей».
И как будто не было разлуки,
Я зайду в твой опустевший дом.
Ты узнаешь. Ты протянешь руки
И поймешь, что врозь мы не умрем.

1940

* * *

...Медсестре Вере Чуриной двадцать лет, а в батальоне все ее звали уважительно, как зовут учительницу в школе: Вера Николаевна. До войны она училась в театральном институте, но актриса из нее не получилась, и стала она санитаркой. Сперва очень боялась крови. Даже глаза закрывала, чтобы не видеть раненых. Так и вытаскивала их на плащпалатке с закрытыми глазами. А потом ничего, привыкла. Сколько здоровенных мужиков выволакивала с поля боя эта маленькая сероглазая женщина!

Однажды снаряд угодил прямо в то место, где она укрывалась вместе с шестью ранеными. Все засыпало свежей землей и снегом. Так и решили в батальоне, что их Вера погибла. А она выбралась из сугробов и осталась жить, как в известном стихотворении Симонова, всем смертям назло.

Тем временем в дивизионной многотиражке даже некролог напечатали, посвященный Вере. И все в нем было сказано: «Смертью храбрых», «Боевая подруга», «Не забудем никогда». И вдруг однажды приходит в батальон письмо из госпиталя от санинструктора Веры Николаевны Чуриной: «...Чтобы легче перенести эту операцию, я внушила себе мысль, что я у врагов и меня пытают. Хотела заодно проверить себя, насколько у меня хватит сил. У меня еще впереди две операции. Но самое страшное для меня — это не смерть после третьей операции. Нет, самое страшное — это то, что больше не быть с вами, в санбат теперь меня не возьмут, не подхожу я по состоянию здоровья...»

Из фронтовых записных книжек М. Матусовского

Поэты


Я не любил до армии гармони,
Ее шпшой простуженный регистр,
Как будто давят грубые ладони
Махорочные блестки желтых искр.
Теперь мы переламываем душу,
Мечтаем о театре и кино,
Ноем в строю вполголоса «Катюшу»
(На фронте громко петь воспрещено).
Да, каждый стал расчетливым и горьким:
Встречаемся мы редко, второпях,
И спорим о портянках и махорке,
Как прежде о лирических стихах.
Но дружбы, может быть, другой не надо,
Чем эта, возникавшая в пургу,
Когда усталый Николай Отрада
Читал мне Пастернака на бегу.
Дорога шла в навалах диабаза,
И в маскхалатах мы сливались с ней,
И путано-восторженные фразы
Восторженней звучали и ясней!
Дорога шла почти как поединок,
И в схватке белых сумерек и тьмы
Мы проходили тысячи тропинок,
Но мирозданья не топтали мы.
Что ранее мы видели в природе?
Степное счастье оренбургских нив,
Днепровское похмелье плодородья
И волжский нелукавящий разлив.
Ни ливнем, ни метелью, ни пожаром
(Такой ее мы увидали тут) —
Она была для нас Тверским бульваром,
Зеленою дорогой в институт.
Но в январе сорокового года
Пошли мы, добровольцы, на войну,
В суровую финляндскую природу,
В чужую, незнакомую страну.
Нет, и сейчас я не люблю гармони
Визгливую, надорванную грусть.
Я тем горжусь, что в лыжном эскадроне
Я Пушкина читаю наизусть,
Что я изведал напряженье страсти,
И если я, быть может, до сих пор
Любил стихи, как дети любят сласти,
Люблю их, как водитель свой мотор.
Он барахлит, с ним не находишь сладу,
Измучаешься, выбьешься из сил,
Он три часа не слушается кряду —
И вдруг забормотал, заговорил...
И ровное его сердцебиенье,
Уверенный, неторопливый шум,
Напомнит мне мое стихотворенье,
Которое еще я напишу.
И если я домой вернуся целым,
Когда переживу двадцатый бон,
Я хорошенько высплюсь первым делом,
Потом опять пойду на фронт. Любой.
Я стану злым, расчетливым и зорким,
Как на посту (по-штатеки — «на часах»),
И, как о хлебе, соли и махорке,
Мы снова будем спорить о стихах.
Бьют батареи. Вспыхнули зарницы.
А над землянкой медленный дымок.
«И вечный бой. Покой нам только снится...»
Так Блок сказал. Так я сказать бы мог.

Константин Ваншенкин

Константин Яковлевич Ваншенкин родился в 1925 году в Москве в семье инженера. Б детстве — в годы первых пятилеток — вместе с родителями много жил в рабочих поселках на стройках. Началась война. «В 1942 году, — рассказывает Ваншенкин, — из десятого класса я ушел в армию. Служил главным образом в воздушнодесантных войсках, участвовал в боях на 2-м и 3-м Украинских фронтах. Это было суровое время, но именно армия военной поры сформировала мое поколение. Армия сделала нас людьми, армия — это мои университеты. Демобилизовался я в самом конце сорок шестого года в звании гвардии сержанта. Стихи начал писать в детстве... Вскоре я остыл к своему сочинительству, и в пятнадцати-семнадцатилетнем возрасте, когда, как говорят, пишут стихи едва ли не все, я стихов не писал: у меня не было в этом ни малейшей потребности. Снова стал писать совершенно неожиданно для себя уже в конце войны, в Венгрии». После демобилизации Ваншенкин поступил в геологоразведочный институт, но проучился там всего один год и перешел в Литературный институт имени Горького. Первая книга стихов «Песня о часовых» вышла в 1951 году.

Проводы


Нас в армию девчата провожали,
С которыми до памятной зимы
Делили мы и радость и печали,
С которыми учились вместе мы.

Я вижу их шубейки и гребенки
И странную растерянность их глаз,
Они стояли — все еще девчонки,
Но было им по-бабьи жалко нас.

В какой-то миг особым женским взором
Они сквозь дым увидели поля,
По длинным госпитальным коридорам
Унылое мельканье костыля.

Им виделись шершавые шинели,
Костры, потери нашего полка.
А может быть, себя они жалели,
Не сознавая этого пока.

1958

* * *


По горным кряжам, вырубкам и долам,
На краткий миг склоняясь над ручьем,
Шагал я с неудобным и тяжелым
Противотанковым ружьем.

В ночи ориентируясь по звездам,
Пуская ввысь махорочный дымок,
Привык себя считать я очень взрослым —
Иначе б это выдержать не смог.

Я спал, постелью хвойною исколот,
Горело натруженное плечо...
Лишь в тридцать лет я понял, что я молод,
Что сорок — тоже молодость еще.

1956

Первая любовь


Мир отрочества угловатого,
Полгода с лишним до войны,
Два наших парня из девятого
В девчонку были влюблены.

Любовь бывает не у всякого,
Но первая любовь — у всех.
И оба парня одинаково
Рассчитывали на успех.

Но тут запели трубы грозные,
Зовя сынов родной земли.
И встали мальчики серьезные,
И в первый бой они ушли.

Она ждала их, красна девица,
Ждала двоих, не одного.
А каждый верил и надеялся,
А каждый думал, что его.

И каждый ждал: душой согреть его
Уже готовится она.
Но вышла девушка за третьего,
Едва окончилась война.

Косицы светлые острижены,
И от былого — ни следа...
Ах, если бы ребята выжили,
Все б это было не беда.

1960

* * *


Земли потрескавшейся корка.
Война. Далекие года...
Мой друг мне крикнул:
— Есть махорка? —
А я ему: — Иди сюда!..

й мы стояли у кювета,
Благословляя свой привал,
И он уже достал газету,
А я махорку доставал.

Слепил цигарку я прилежно
И чиркнул спичкой раз и два.
А он сказал мне безмятежно:
— Ты сам прикуривай сперва....

От ветра заслонясь умело,
Я отступил на шаг всего,
Но пуля, что в меня летела,
Попала в друга моего.

И он качнулся как-то зыбко,
Упал, просыпав весь табак,
И виноватая улыбка
Застыла на его губах.

И я не мог улыбку эту
Забыть в походе и в бою
И как шагали вдоль кювета
Мы е ним у жизни на краю.

Жара плыла, метель свистела,
А я забыть не смог того,
Как пуля, что в меня летела,
Попала в друга моего...

1952

* * *

...Кто думает, что в Сталинграде был только ужас, ад и стиснутые зубы, тот ошибается. Было и то, и другое, и третье, и не у всех выдерживали нервы, но было еще одно — солдат всегда найдет, как использовать тишину на переднем крае, как скоротать долгие часы ожидания перед началом задания, как приукрасить, хоть малость, жизнь, которая неизвестно сколько еще продлится. В подвале мясокомбината за час до атаки на злосчастные баки комбат-1 Беньяш устраивал концерты самодеятельности, и, скажу, совсем неплохие : тенор, бас, частушки под баян, двое чечеточников и даже фокусник не хуже Кио, разве что без лилипутов. К комбату-2 Котову все ходили слушать пластинки Утесова, Руслановой и даже Собинова и Неждановой. Любители прекрасного пытались в меру своих сил украсить свой земляночный быт — приклеивали к стенкам фотографии, вырезанные из журнала картинки. В одной землянке, помню, висели даже репинские «Запорожцы» в самой настоящей раме. А командиру полка майору Метелеву — мы его все любили — саперы обшили весь блиндаж толстыми глянцевитыми кусками картона. Солдаты притащили его откуда-то из-за тридевять земель, чуть ли не с «Баррикад», и майор зажил во дворце — картон был расписан под мрамор. Когда же кончилась в Сталинграде стрельба, именно в его землянке было прорублено первое на весь фронт окно, и с соседских полков приходили смотреть на это чудо XX века...

Из воспоминаний В. Некрасова

Жасмин


Укрывшийся шинелью длинной,
На девятнадцатом году,
Я задыхался от жасмина
В глухом разросшемся саду.

Навис над нами пышной тучей
И небо звездное затмил
Ошеломляюще-пахучий,
Забытый армией жасмин.

Несовместимыми казались
Фигуры темные солдат
И эта лопнувшая завязь,
Собой заполнившая сад.

И на заросшем белом склоне,
В обозе, где-то не вдали,
Тонули средь жасмина кони,
Чихая, гривами трясли.

Земли разбуженная сила
В который раз цвела опять,
Но только некому нам было
В ту ночь жасмину наломать.

Над полусонным нашим строем
Потом кружились лепестки,
Они ложились ровным слоем
В стволы орудий, в котелки.

Плыл надо мной жасмина ворох,
И я жасмином весь пропах.
Он был сильней, чем дымный порох.
Чем пот солдатский и табак...

1953

* * *


Под взглядом многих скорбных глаз,
Усталый, ветром опаленный,
Я шел как будто напоказ
По деревушке отдаленной.

Я на плечах своих волок
Противогаз, винтовку, скатку.
При каждом шаге котелок
Надсадно бился о лопатку.

Я шел у мира на виду —
Мир ждал в молчанье напряженно:
Куда сверну? К кому зайду?
Что сообщу солдатским женам?

Пусть на рассвете я продрог,
Ночуя где-нибудь в кювете,
Что из того! Я был пророк,
Который может все ка свете.

Я знал доподлинно почти,
Кто цел еще, а с кем иное.
И незнакомые в пути
Уже здоровались со мною.

А возле крайнего плетня,
Где полевых дорог начало,
Там тоже, глядя на меня,
В тревоге женщина стояла.

К ней обратился на ходу
По-деловому, торопливо:
— Так на Егоркино пройду?
— Пройдете, — вздрогнула. —
Счастливо.

Поспешно поблагодарил,
Пустился — сроки торопили...
— Ну что? Ну что он говорил? —
Ее сейчас же обступили,

1956

* * *


Едва вернулся я домой,
Как мне сейчас же рассказали
О том, что друг любимый мой
Убит на горном перевале.

Я вспомнил длинный ряд могил
(Удел солдат неодинаков!),
Сказал: — Хороший парень был! —
При этом даже не заплакав.

И, видно, кто-то посчитал,
Что у меня на сердце холод
И что я слишком взрослым стал...
Нет, просто был я слишком молод.

1955

* * *

...25 декабря 1941 г. Этот день войдет в историю как переломный в известной степени для сотен тысяч ленинградцев. С сегодняшнего дня прибавили нормы выдачи хлеба. Служащим и иждивенцам вместо 125 г. стали выдавать по 200 г., рабочим и приравненным к ним — 350 г.

Очевидно, эта радость как-то будет отражена в истории Отечественной войны. Победы на фронтах и вот эта победа — сразу же целое ликование. Утром, придя на работу, друг друга поздравляли, Есе в эти дни только и говорят об этом...

Из дневника инструктора парткома Кировского завода Л. Галъко

Хлебные карточки


Отдельно — для малых детей,
Для служащих и для рабочих,
Суровый, без всяких затей,
По дням разграфленный листочек.

Движения ножшщ слышны —
Талон отрезают вначале, —
В рабочих поселках страны
Хлеб на день вперед получали.

Далекий, нам снившийся тыл,
Он жил, ничего не жалея.
Я б карточки те поместил
В безмолвные залы музея.

Средь снимков гвардейских колонн
И рядом с партийным билетом,
Что кровью святой окроплен
Над Волгою памятным летом.

Я их положил бы на свет...
Но только тут случай особый;
Их нет, этих карточек, нет, —
Найди в своем доме, попробуй!

...Иное легко сохранить,
Чтоб знали о прошлом потомки:
Рассказа старинного нить,
Прапрадедов нищих котомки.

Оружие наших отцов,
И наше оружие тоже,
И деньги любых образцов,
И мысли, что денег дороже.

Но здесь — эшелоны в пыли,
Блокадные бледные дети,..
Ну как сохраниться б могли
Военные карточки эти?

Минское шоссе


Дорога ветру свежему открыта.
И перед нами в утренней росе
Солдатские фигуры из гранита, —
Как много их по Минскому шоссе.

Солдатские фигуры на опушке,
Над речкой возле белого мостка,
У каждой мало-мальской деревушки,
На площади любого городка.

Нас ждут дела. Мы проезжаем мимо.
И вот они теряются из глаз.
Но в нас, живых, живут они незримо,
Как в них, гранитных, есть частица нас.

1941

Память


А эти утвержденья лживы,
Что вы исчезли в мире тьмы,
Вас с нами нет. Но в нас вы живы,
Пока на свете живы мы.

Девчонки — те, что вас любили
И вас оплакали любя, —
Они с годами вас забыли.
Но мы вас помним, как себя.

Дрожа печальными огнями,
В краю, где рощи и холмы,
Совсем умрете только с нами...
Но ведь тогда умрем и мы.

* * *

...Капитан Беложилов смущенно улыбается и растерянно разводит руками. Он не слышит...

В самом начале штурма Великих Лук, когда он повел в атаку свой учебный батальон, его взрывом тяжелого снаряда, вернее, воздушной волной отбросило метров на пять. Ван не было. Он был оглушен, контужен. Придя в себя, догнал батальон. Снова принял управление. Командовал жестами.

Его понимали, ибо за грохотом стрельбы ведь все равно ничего не слыхать...

Дальнейший разговор между командиром дивизии и командиром учебного батальона происходит уже на листке бумаги, который они по очереди передают друг другу. Я не знаю, о чем они переписываются. Но вот полковник встал.

— Ну ладно, упрямый вы человек. Коли так, ступайте.

И он обеими руками крепко пожимает капитану руку.

Тот молодцевато козыряет, делает налево кругом и скрывается в щели ходка.

Все деликатно делают вид, что ничего особенного не заметили. Я поднимаю с полу брошенную бумажку, на которой шла переписка. Вот этот беззвучный разговор полковника с командиром учебного батальона:

«Приказываю, сдайте батальон начштаба и отправляйтесь в санбат».

«Разрешите остаться до конца штурма. Чувствую себя хорошо».

«Идите в санбат».

«Разрешите остаться».

«Где вы сейчас сидите? Далеко от реки? Что мешает движению?»

«В крайнем доме квартала сорок. Река рядом. Мешает сильный огонь из желтого дома, что наискось. Прикажите артиллеристам накрыть его».

«Люди кормлены?»

«Ели горячее, настроение боевое».

«Немедленно ступайте в санбат. У вас хороший заместитель. Раненые не воюют».

«Я не раненый. Оглох только. Разрешите остаться».

Я прячу эту бумажку, одну из маленьких реликвий Великой Отечественной войны...

Из военных дневников Б. Полевого

Спит женщина


Спит женщина, и ты ей снишься ночью, —
Когда кругом безмолвие и мгла, —
Тем юношей, которого воочью
Она, конечно, видеть не могла.

Там, вдалеке, в холодном блеске полдня
Десантный взвод взмывает к небесам.
Спит женщина, твои невзгоды помня
Больнее, чем ты помнишь это сам.

Она проходит длинною тропою,
Как будто по твоей идет судьбе.
И даже знает о тебе такое,
Чего ты сам не знаешь о себе.

1965

Тема


Опять возвращаюсь я к этой же теме.
Привал за кюветом. Чернеющий пень.
Разрозненных сосен отдельные тени
И леса зубчатая общая тень.

Отмеченный четкостью ориентиров,
Опять предо мной убегающий день, —
Отдельные тени моих командиров
И взвода зубчатая слитная тень.

1868

Всеволод Багрицкий

Всеволод Эдуардович Багрицкий, сын известного советского поэта, родился в 1922 году в Одессе. В 1926 году семья Багрицких переехала в Кунцево, под Москву, После школы Всеволод учился в Государственной театральной студии. Писать стихи начал в раннем детстве. В 1938 — 1939 годах работал литературным консультантом в «Комсомольской правде». Лишь после настойчивых просьб и хлопот Багрицкий в январе 1942 года попадает в действующую армию: по состоянию здоровья он был освобожден от воинской службы. Он получает назначение в армейскую газету «Отвага» на Волховском фронте. Сослуживец Багрицкого по этой газете — Н. Родионов вспоминает: «В редакцию... явился подслеповатый человек, в очках, одетый почти по-летнему, хотя стояла суровая военная зима... «Всеволод Багрицкий», — отрекомендовался он... Начались непрерывные бои. Надо было во что бы то ни стало прорвать кольцо блокады Ленинграда, который переживал трагические дни. Стояли сорокаградусные морозы, и наступающие бойцы шли по колено в снегу, иногда наскоро вырывая снежные окопчики, чтобы согреться или укрыться от вражеского огня. Багрицкий был почти все время с наступающими ударными частями, он редко появлялся в редакции, и то для того, чтобы сдать очередную корреспонденцию или очерк».

Всеволод Багрицкий погиб 26 февраля 1942 года при выполнении задания редакции в деревушке Дубовик, около Чудова.

В 1964 году вышла книга В. Багрицкого «Дневники. Письма. Стихи».

Ожидание


Мы двое суток лежали в снегу.
Никто не сказал: «Замерз, не могу».
Видели мы — и вскипала кровь, —
Немцы сидели у жарких костров.

Но, побеждая, надо уметь
Ждать негодуя, ждать и терпеть.
По черным деревьям всходил рассвет,
По черным деревьям спускалась мгла...
Но тихо лежи, раз приказа нет.
Минута боя еще не пришла.

Слушали (таял снег в кулаке)
Чужие слова на чужом языке.
Я знаю, что каждый в эти часы
Вспомнил все песни, которые знал,
Вспомнил о сыне, коль дома сын,
Звезды февральские пересчитал.

Ракета всплывает и сумрак рвет.
Теперь не жди, товарищ! Вперед!

Мы окружили их блиндажи,
Мы половину взяли живьем...
А ты, ефрейтор, куда бежишь?!
Пуля догонит сердце твое.

Кончился бой. Теперь отдохнуть,
Ответить на письма... И снова в путь!

1942

* * *

Заявление в Кашинский райвоенкомат

Февраль 1942 года.

Дорогой товарищ!

Я обращаюсь к Вам с большой просьбой, которую, надеюсь, Вы сможете выполнить.

Я очень прошу Вас взять меня в ряды действующей Красной Армии. Дайте мне любую работу, любое задание, я приложу все силы, чтобы оправдать доверие.

Мне скоро будет 18 лет, я кончила курсы сандружинниц, работала всю осень в госпитале, неплохо стреляю.

Неужели я не смогу быть полезной на фронте? Хотя бы в полевом госпитале. Или дайте мне направление в партизанский отряд, куда угодно, только бы получить возможность бить немцев.

Ина Константинова

8 апреля 1942 года

* * *

...Какое счастье! Как я рада, как рада, рада, рада! Никогда не было так хорошо.

Сегодня меня взяли на работу в тыл к немцам. Ой как я счастлива! Все, все после напишу. Ну рада же я!!!...

Из дневника Ины Константиновой, разведчицы 2-й Калининской партизанской бригады

16 февраля 1942

* * *

Здравствуй, дорогая мамочка!

Не знаю, получила ли ты мои предыдущие письма и открытки, и поэтому решил писать тебе в любое свободное время, не дожидаясь ответа.

По длинным лесистым дорогам хожу я со своей полевой сумкой и собираю материал для газеты. Очень трудна и опасна моя работа, но и очень интересна. Я пошел работать в армейскую печать добровольно и не жалею. Я увижу и увидел уже то, что никогда больше не придется пережить. Наша победа надолго освободит мир от самого страшного злодеяния — войны...

Пишу стихи и очерки, сплю в землянках, толстею и закаляюсь.

Будь тверда и неколебима. Как бы тебе ни было трудно, знай, что мы встретимся!

Целую тебя крепко.

Сева

Письмо с фронта В. Багрицкого

* * *


Нам не жить, как рабам,
Мы родились в России,
В этом наша судьба,
Непокорность и сила.

1941

Николай Майоров

Николай Петрович Майоров родился в 1919 году в Иванове в семье рабочего. Окончив школу, поступил на исторический факультет Московского университета, а с 1939 года стал еще посещать поэтический семинар в Литературном институте имени Горького. Писать начал рано, первые стихи напечатал в университетской многотиражке. Летом 1941 года вместе с другими студентами роет противотанковые окопы под Ельней. «Человек очень скромный, даже застенчивый, лишенный малейшей рисовки и показного, скорее гражданский, чем военный, — пишет И. Пташникова, его товарищ студенческих лет, — Коля Майоров в то же время был наделен большой внутренней силой, мужественной убежденностью...»

В октябре 1941 года он добивается зачисления в действующую армию. О последней встрече с Майоровым вспоминает Борис Слуцкий: «Был октябрь 1941 года, один из самых тяжелых для Москвы дней октября — 16 или 17 число. Немцы наступали где-то у Можайска. Их еще не удавалось остановить... Каждый час тысячи людей уходили на запад, на юго-запад, на северо-запад — на фронт. Другие тысячи уходили и уезжали на восток, в эвакуацию. Вот в такой день на улице Герцена я и встретил в последний раз в жизни Колю Майорова. Какой он был тогда — помню: хмурый, лобастый, неторопливый, с медленной доброй усмешкой на губах. «А я вот иду в военкомат, записываться в армию».

Николай Майоров был убит 8 февраля 1942 года на Смоленщине.

В 1962 году вышла его книга «Мы», а в 1969 году сборник «Мы были высоки, русоволосы...».

Памятник


Им не воздвигли мраморной плиты.
На бугорке, где гроб землей накрыли,
Как ощущенье вечной высоты,
Пропеллер неисправный положили.

И надписи отгранивать им рано —
Ведь каждый, небо видевший, читал,
Когда слова высокого чекана
Пропеллер их на небе высекал.

И хоть рекорд достигнут ими не был,
Хотя мотор н сдал на полпути —
Остановись, взгляни прямее в небо
И надпись ту, как мужество, прочти.

О, если б все с такою жаждой жили!
Чтоб на могилу им взамен плиты
Как память ими взятой высоты
Их инструмент разбитый положили
И лишь потом поставили цветы.

1938

* * *


Тогда была весна. И рядом
С помойной ямой на дворе,
В простом строю равняясь на дом,
Мальчишки строились в каре
И бились честно. Полагалось
Бить в спину, в грудь, еще — в бока.
Но на лицо не подымалась
Сухая детская рука.

А за рекою было поле.
Там, сбившись в кучу у траншей,
Солдаты били и кололи
Таких же, как они, людей.

И мы росли, не понимая,
Зачем туда сошлись полки:
Неужли взрослые играют,
Как мы, сходясь на кулаки?
Война прошла. Но нам осталась
Простая истина в удел,
Что у детей имелась жалость,
Которой взрослый не имел.

А ныне вновь война и порох
Вошли в большие города,
И стала нужной кровь, которой
Мы так боялись в те года.

1940

* * *


Когда к ногам подходит стужа
пыткой —
В глазах блеснет
морозное стекло,
Как будто
вместе с посланной открыткой
Ты отослал последнее тепло.

А между тем все жизненно
и просто,
И в память входят славой на века
Тяжелых танков
каменная поступь
И острый блеск холодного штыка.

1941

Отцам


Я жил в углу. Я видел только впалость
Отцовских щек. Должно быть, мало знал.
Но с детства мне уже казалось,
Что этот мир неизмеримо мал.
В нем не было ни Монте-Кристо,
Ни писем тайных с желтым сургучом.
Топили печь, и рядом с нею пристав
Перину вспарывал штыком.
Был стол в далекий угол отодвинут.
Жандарм из печки выгребал золу.
Солдат худые, сгорбленные спины
Свет заслонили разом. На полу —
Ничком отец. На выцветшей иконе
Какой-то бог нахмурил важно бровь.
Отец привстал, держась за подоконник,
И выплюнул багровый зуб в ладони,
И в тех ладонях застеклилась кровь.
Так начиналось детство...
Падая, рыдая,
Как птица, билась мать. И, наконец,
Запомнилось, как тают, пропадают
В дверях жандарм, солдаты и отец...
А дальше — путь сплошным туманом застлан.
Запомнил только: плыли облака
И пахло деревянным маслом
От желтого, как лето, косяка.
Ужасно жгло. Пробило все навылет
Жарой и ливнем. Щедро падал свет.
Потом войну кому-то объявили,
А вот кому — запамятовал дед.
Мне стал понятен смысл отцовских вех.
Отцы мои! Я следовал за вами
С раскрытым сердцем, с лучшими словами,
Глаза мои не обожгло слезами,
Глаза мои обращены на всех.

1938

* * *

...Эта девушка вынесла с поля боя одиннадцать могучих, тяжелых, как глыбы камня, раненых — вдруг превратившихся в беспомощных детей — краснофлотцев... Вот мальчуган, любимец разведотряда: на минном поле, когда подорвались и командир, и трое бойцов, он прополз по чуть припудренной первым снегом земле между искусно припрятанными взрослыми, опытными людьми минами, может быть, двести, может быть, триста метров и умело отметил свой путь клочками бумаги (счастье, что ветра не было!), и — трагический мальчик с пальчик! — вывел по ним из страшной ловушки и обожаемого им командира, и остальных товарищей... Вот еще одна девушка — снайпер, на счету которой к январю сорок второго года оказалось полтора десятка крепких, обозленных, опасных, как росомахи з лесу, зверей...

Что сделало их героями? Что научило их стойкости, воинской сноровке, несломимой боевой дружбе и выручке, деятельной, умной ненависти к врагу?

И, разбираясь в этом, я пришел вот к чему: они, юные, смогли стать героями именно потому, что жили, сражались, уходили от смерти и шли на смерть рядом со старшими.

Мальчик, попавший на флот и на фронт добровольцем, потому что «нарушил» — «допустил подчисточку в паспорте» и прибавил себе год или два, сумел стать героем, ибо рядом с ним был старый боцман, воевавший еще в «ту войну» : он не позволил ему сломиться в первом бою, не дал дрогнуть, научил (и сурово научил!) мужеству. Девушкаснайсер выдержала дуэль с гитлеровским асом потому, что ее, вчерашнего «ворошиловского стрелка», опекал и воспитывал весь батальон, и в частности ее прямой учитель, опытный снайпер финской кампании... Отцы и дети сражались рядом, локоть к локтю, рука об руку... И юное поколение, беря взаймы у старшего поколения всю его прошлую жизнь, мужало мгновенно...

Из воспоминаний Л. Успенского

Август


Я полюбил весомые слова,
Просторный август, бабочку на раме
И сон в саду, где падает трава
К моим ногам неровными рядами.

Лежать в траве, желтеющей у вишен,
У низких яблонь, где-то у воды,
Смотреть в листву прозрачную
И слышать,
Как рядом глухо падают плоды.

Не потому ль, что тени не хватало,
Казалось мне: Вселенная мала.
Движения замедленны и вялы,
Во рту иссохло. Губы как зола.
Куда девать сгорающее тело?
Ближайший омут светел и глубок —
Пока трава на солнце не сгорела,
Войти в него всем телом до предела
И ощутить подошвами песок!
И в первый раз почувствовать так близко
Прохладное спасительное дно —
Вот так, храня стремление одно,
Вползают в землю щупальцами корни,
Питая щедро алчные плоды
(А жизнь идет!), — все глубже и упорней
Стремление пробиться до воды,
До тех границ соседнего оврага,
Где в изобилье, с запахами вин,
Как древний сок, живительная влага
Ключами бьет из почвенных глубин.

Полдневный зной под яблонями тает
На сизых листьях теплой лебеды.
И слышу я, как мир произрастает
Из первозданной матери — воды.

1839

Мы

Это время трудновато для пера.
Маяковский


Есть в голосе моем звучание металла.
Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.
Не все умрет. Не все войдет в каталог.
Но только пусть под именем моим
Потомок различит в архивном хламе
Кусок горячей, верной нам земли,
Где мы прошли с обугленными ртами
И мужество, как знамя, пронесли.

Мы жгли костры и вспять пускали реки.
Нам не хватало неба и воды.
Упрямой жизни в каждом человеке
Железом обозначены следы —
Так в нас запали прошлого приметы.
А как любили мы — спросите жен!
Пройдут века, и вам солгут портреты,
Где нашей жизни ход изображен.

Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, не долюбив,
Не докурив последней папиросы.
Когда б не бой, не вечные исканья
Крутых путей к последней высоте,
Мы б сохранились в бронзовых ваяньях,
В столбцах газет, в набросках на холсте.

Но время шло. Меняли реки русла.
И жили мы, не тратя лишних слов,
Чтоб к вам прийти лишь в пересказах устных
Да в серой прозе наших дневников.
Мы брали пламя голыми руками.
Грудь раскрывали ветру. Из ковша
Тянули воду полными глотками
И в женщину влюблялись не спеша.

И шли вперед, и падали, и, еле
В обмотках грубых ноги волоча,
Мы видели, как женщины глядели
На нашего шального трубача.
А тот трубил, мир ни во что не ставя
(Ремень сползал с покатого плеча),
Он тоже дома женщину оставил,
Не оглянувшись даже сгоряча.
Был камень тверд, уступы каменисты,
Почти со всех сторон окружены,
Глядели вверх — и небо было чисто,
Как светлый лоб оставленной жены.

Так я пишу. Пусть неточны слова,
И слог тяжел, и выраженья грубы!
О нас прошла всесветная молва,
Нам жажда зноем выпрямила губы.

Мир, как окно, для воздуха распахнут,
Он нами пройден, пройден до конца,
И хорошо, что руки наши пахнут
Угрюмой песней верного свинца.

И как бы ни давили память годы,
Вас не забудут потому вовек,
Что, всей планете делая погоду,
Мы в плоть одели слово «Человек»!

1940

Павел Коган

Павел Давидович Коган родился в 1918 году в семье служащего в Киеве. С 1922 года жил в Москве. Здесь окончил школу и в 1936 году поступил в ИФЛИ. В 1939 году перешел в Литературный институт имени Горького, продолжая заочно учиться в ИФЛИ. «Он был человек страстный, — вспоминает Давид Самойлов, — Так же горячо, как к стихам, он относился к людям. К друзьям — влюбленно, но уж если кого не любил, в том не признавал никаких достоинств. Активность отношения к жизни, к людям была чертой его характера». Весной 1941 года Коган отправился с геологической экспедицией в Армению, там его и застала война. Он возвращается в Москву, чтобы во что бы то ни стало попасть в действующую армию. Это ему удается не сразу, а лишь после долгих хлопот, так как по состоянию здоровья он был не годен к военной службе. Наконец он поступает на курсы военных переводчиков, окончив которые едет на фронт. Здесь назначается переводчиком, потом помощником начальника штаба полка по разведке.

Павел Коган погиб 23 сентября 1942 года на сопке Сахарная, под Новороссийском, во время поиска разведчиков.

При жизни не было напечатано ни одно стихотворение Когана. В послевоенное время вышли две его книги: «Гроза» (1960) и «Стихи. Воспоминания о поэте. Письма» (1966).

Гроза


Косым,
стремительным углом
И ветром, режущим глаза,
Переломившейся ветлой
на землю падала гроза.
И, громом возвестив весну,
Она звенела по траве,
С размаху вышибая дверь
В стремительность и крутизну
И вниз.
К обрыву.
Под уклон.
К воде.
К беседке из надежд,
Где столько вымокло одежд,
Надежд и песен утекло.
Далеко,
может быть, в края,
Где девушка живет моя.
Но, сосен мирные ряды
Высокой силой раскачав,
Вдруг задохнулась
и в кусты
Упала выводком галчат.
И люди вышли из квартир,
Устало высохла трава.
И снова тишь.
И снова мир,
Как равнодушье, как овал.

Я с детства не любил овал,
Я с детства угол рисовал!

1936

Бригантина

песня


Надоело говорить, и спорить,
И любить усталые глаза...
В флибустьерском дальнем море
Бригантина подымает паруса...

Капитан, обветренный, как скалы,
Вышел в море, не дождавшись нас.
На прощанье подымай бокалы
Золотого терпкого вина.

Пьем за яростных, за непохожих,
За презревших грошевой уют.
Вьется по ветру веселый Роджер,
Люди Флинта песенку поют.

Тан прощаемся мы с серебристою,
Самою заветною мечтой,
Флибустьеры и авантюристы
По крови, упругой и густой.

И в беде, и в радости, и в горе
Только чуточку прищурь глаза —
В флибустьерском дальнем море
Бригантина подымает паруса.

Вьется по ветру веселый Роджер,
Люди Флинта песенку поют,
И, звеня бокалами, мы тоже
Запеваем песенку свою.

Надоело говорить, и спорить,
И любить усталые глаза...
В флибустьерском дальнем море
Бригантина подымает паруса...

1937

* * *

...Прошла через центр. По-новому увидела и ощутила Красную площадь, Кремль и алое знамя над Кремлем. Не умею, не могу даже определить своих чувств. Слов нет. Жаль, что не знаю музыки... Тысячелетия шли над тобой, Москва! Из пожарищ, из моровых язв, голодовок, из хищных лап иноземцев, из кровавых междоусобиц вставала ты, Москва, все более и более красивой, могучей и милой русскому сердцу. Грозовые тучи собираются сейчас на горизонтах. Но разве они могут испугать Москву? Москва может сгореть, но Москва, как сказочная птица феникс, вновь возродится из пепла еще более могучая и прекрасная. Я — москвичка! Москва для меня — родная мать. Она порой бывает сварливой, строгой, требовательной, но всегда она была и будет любимой мамой...

Из дневника партизанки Я. Костериной

Письмо

Жоре Лепскому


Вот и мы дожили,
Вот и мы получаем весточки
В изжеванных конвертах с треугольными
штемпелями,
Где сквозь запах армейской кожи,
Сквозь бестолочь
Слышно самое то,
То самое,
Как гудок за полями.
Вот н ты,
товарищ красноармеец
муз взвода,
Воду пьешь по утрам из заболоченных
речек.
А поля между нами,
А леса между нами и воды.
Человек ты мой,
Человек ты мой,
Дорогой ты мой человече!

А поля между нами,
А леса между нами.
(Россия!
Разметалась, раскинулась
По лежбищам, по урочищам.

Что мне звать тебя!
Разве голосом ее осилишь,
Если в ней, словно в памяти,
словно в юности:
Попадешь — не воротишься.)
А зима между нами.
(Зима ты моя,
Словно матовая,
Словно рбсшитая,
На большак, большая, хрома ты,
На проселочную горбата,
А снега по тебе — громада,
Сине-синие, запорошенные.)
Я и писем тебе писать не научен.
А твои читаю,
Особенно те, что для женщины.
Есть такое в них самое,
Что ни выдумать, ни намучить,
Словно что-то поверено,
Потом потеряно,
Потом обещано.
(...А вы все трагической героиней,
А снитесь девочкой-неспокойкой.
А трубач «тари-тари-та» трубит:
«По койкам!»
А ветра сухие на Западной Украине.)
Я вот тоже любил одну сероглазницу,
Слишком взрослую, может быть, слишком строгую.

А уеду и вспомню такой проказницей,
Непутевой такой, такой недотрогою.
Мы пройдем через это.
Мы затопчем это, как окурки,
Мы, лобастые мальчики невиданной
революции.
В десять лет мечтатели,
В четырнадцать — поэты и урки.
В двадцать пять — внесенные в смертные реляции.
Мое поколение —
это зубы сожми и работай,
Мое поколение —
это пулю прими и рухни.
Если соли не хватит —
хлеб намочи потом,
Если марли не хватит —
портянкой замотай тухлой.
Ты же сам понимаешь, я не умею бить
в литавры,
Мы же вместе мечтали, что пыль, что
ковыль, что криница.
Мы с тобой вместе мечтали пошляться
по Таврии
(Ну, по Крыму по-русски),
А шляемся по заграницам.
И когда мне скомандует пуля
«не торопиться»
И последний выход на снегу воронку
выжжет
(Ты должен выжить, я хочу, чтобы ты
выжил),
Ты прости мне тогда, что я не писал
тебе писем.
А за нами женщины наши,
Н годы наши босые,
И стихи наши,
И юность,
И январские рассветы.
А леса за нами,
А поля за нами —
Россия!
И наверно, земшарная Республика Советов!

Вот и не вышло письма.
Не вышло письма,
Какое там!
Но я напишу,
Повинен.
Ведь я понимаю,
Трубач «тари-тари-та» трубит:
«По койкам!»
И ветра сухие на Западной Украине.

Декабрь, 1940

* * *


Нам лечь, где лечь,
И там не встать, где лечь.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
И, задохнувшись «Интернационалом»,
Упасть лицом на высохшие травы.
И уж не встать, и не попасть в анналы,
И даже близким славы не сыскать.

Апрель, 1941

* * *

...Нас было 12 послано на Минское шоссе преградить путь противнику, особенно танкам. И мы стойко держались. И вот уже нас осталось трое: Коля, Володя и я, Александр. Но враги без пощады лезут. И вот еще пал один — Володя из Москвы. Но танки все лезут. Уже на дороге горят 19 машин. Но нас двое. Но мы будем стоять, пока хватит духа, но не пропустим до подхода своих.

И вот я один остался, раненный в голову и руку. И танки прибавили счет. Уже 23 машины. Возможно, я умру. Но, может, кто найдет мою когда-нибудь записку и вспомнит героев. Я — из Фрунзе, русский. Родителей нет. До свидания, дорогие друзья.

Ваш Александр Виноградов.

22-II 1942 г.

Письмо, найденное на поле боя через 15 лет после войны

* * *

Фронт. 30 марта 1942 года.

...В госпитале один раненый (он никогда, наверно, не читал Гёте) кричал, как Гёте перед смертью: «Свету! Свету!» И прав — в мире должно быть светло. И будет! Я никогда не знал, что так люблю жизнь...

Если б надо было все начинать сначала, я опять добивался бы принятия в школу, отправки на фронт. Мы воюем за право на труд, любовь, счастье...

* * *

Фронт. Май 1942 года.

...Я очень люблю жизнь... Но если б мне пришлось умереть, я бы умер как надо. В детстве нас учили чувству человеческого достоинства. И мы не можем разучиться, как не можем разучиться дышать...

* * *

Фронт. Июль 1942 года.

...Не могу привыкнуть к тишине. Я отвык от нее, как от привычки раздеваться каждый вечер, как от тысячи привычных и необходимых вещей...

Верст за 10 отсюда начинается край, где мы с тобой родились. Должно быть, мы умели крепко любить в юности. Я сужу об этом по тому, какой лютой ненависти я научился...

Из писем П. Когана родным и друзьям

Лирическое отступление


Есть в наших днях такая точность,
Что мальчики иных веков,
Наверно, будут плакать ночью
О времени большевиков.
И будут жаловаться милым,
Что не родились в те года,
Когда звенела и дымилась,
На берег рухнувши, вода.
Они нас выдумают снова —
Косая сажень, твердый шаг —
И верную найдут основу,
Но не сумеют так дышать,
Как мы дышали, как дружили,
Как жили мы, как впопыхах
Плохие песни мы сложили
О поразительных делах.
Мы были всякими. Любыми.
Не очень умными подчас.
Мы наших девушек любили,
Ревнуя, мучась, горячась,
Мы были всякими. Но, мучась,
Мы понимали: в наши дни
Нам выпала такая участь,
Что пусть завидуют они.
Они нас выдумают мудрых,
Мы будем строги и прямы,
Они прикрасят и припудрят,
И все-таки
пробьемся мы!..
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я — патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю.
Я верю, что нигде на свете
Второй такой не отыскать,
Чтоб так пахнуло на рассвете,
Чтоб дымный ветер на песках...
И где еще найдешь такие
Березы, как в моем краю!
Я б сдох, как пес, от ностальгии
В любом кокосовом раю.
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.

1940-1941

Юлия Друнина

Юлия Владимировна Друнина родилась в Москве в 1924 году. Вспоминая о своих школьных годах, она пишет: «Мое поколение росло, овеянное романтикой революции и гражданской войны. Любимой нашей песней была «Каховка», любимым фильмом — «Чапаев», любимой книгой — «Как закалялась сталь». Не они ли — светловская девушка в походной шинели, отчаянный легендарный комдив, суровый неистовый Павка Корчагин — привели нас в сорок первом году в райкомы и военкоматы с требованием отправить на фронт?» Сразу же после окончания школы, в первые дни войны Друнина ушла добровольцем в действующую армию и до конца 1944 года служила санинструктором (медсестрой) в стрелковом, а потом в артиллерийском полку. Награждена орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу». В боях была ранена и контужена. Демобилизована из армии по ранению. Печататься начала в конце войны во фронтовой печати. После войны закончила Литературный институт имени Горького. Первый сборник «В солдатской шинели» вышел в 1948 году. «Целомудренная строгость фронтовых стихов Друниной, — писал Сергей Наровчатов, — точно передает духовный облик «светлокосого солдата» Отечественной войны, прямой преемницы песенной девушки Светлова».

* * *


Качается рожь несжатая.
Шагают бойцы по ней.
Шагаем и мы —
девчата,
Похожие на парней.

Нет, это горят не хаты —
То юность моя в огне.
Идут по войне девчата,
Похожие на парней.

1942

Солдатские будни


Только что пришла с передовой,
Мокрая, замерзшая и злая,
А в землянке нету никого
И, конечно, печка затухает.

Так устала — руки не поднять,
Не до дров — согреюсь под шинелью.
Прилегла, но слышу, что опять
По окопам нашим бьют шрапнелью.

Из землянки выбегаю в ночь,
А навстречу мне рванулось пламя.
Мне навстречу — те, кому помочь
Я должна спокойными руками.

И за то, что снова до утра
Смерть ползти со мною будет рядом,
Мимоходом: «Молодец, сестра!» —
Крикнут мне товарищи в награду.

Да еще сияющий комбат
Руки мне протянет после боя:
— Старшина, родная! Как я рад,
Что опять осталась ты живою!

1943

В школе


Тот же двор,
Та же дверь,
Те же стены.
Так же дети бегут гуртом.
Та же самая «тетя Лена»
Суетится возле пальто.

В класс вошла.
За ту парту села,
Где училась я десять лет.
На доске написала мелом:
X+Y=Z.

...Школьным вечером,
Хмурым летом,
Бросив книги и карандаш,
Встала девочка с парты этой
И шагнула в сырой блиндаж.

1945

* * *

...Продолжительный телефонный звонок прервал предутренний сон. После моего «слушаю» в телефонной трубке долго слышался треск, шум и, наконец, очень глухо:

— Тревога... Объявлена тревога. Вам выслана машина. По голосу дежурного штабного командира чувствую —

он взволнован. Одеваюсь и думаю: «Вот чудак — волнуется! Эка невидаль — тревога в мирное время...»

Водитель здоровается, спрашивает:

— В штаб?

— Да.

Разворот. Скорость.

Бульвар Профсоюзов, Адмиралтейство...

Штаб.

Как гвоздь, вбитый одним ударом, — сообщение: «Война!..»

И вот я вновь на площади у машины. Белую ночь сменила утренняя заря. Она зарумянила небо, мазнула блеском скульптуры на Зимнем дворце и верхушку Александрийского столпа. Ни души! Ленинград спит.

И лишь когда я сел в машину, из-под арки здания штаба вышли юноша и девушка.

Юноша, нежно обнимая, целовал девушку, а она рассыпала счастливый смех по площади.

— Не знают, что война, — тихо обронил водитель и завел мотор. Машина тронулась...

Из воспоминаний генерала М. Духаноеа

* * *


Я ушла из детства в грязную теплушку,
В эшелон пехоты, в санитарный взвод.
Дальние разрывы слушал и не слушал
Ко всему привыкший сорок первый год.

Я пришла из школы в блиндажи сырые,
От Прекрасной Дамы в «мать» и «перемать»,
Потому что имя ближе, чем «Россия»,
Не могла сыскать.

1942

* * *


Я только раз видала рукопашный.
Раз — наяву. И тысячу — во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.

1943

* * *


Контур леса выступает резче.
Вечереет. Начало свежеть.
Запевает девушка-разведчик,
Чтобы не темнело в блиндаже.

Милый! Может, песня виновата
В том, что я сегодня не усну?
Словно в песне, мне приказ — на запад,
А тебе — «в другую сторону».

За траншеей — вечер деревенский.
Звезды и ракеты над рекой...
Я грущу сегодня очень женской,
Очень несолдатскою тоской.

1943

* * *

...Под плащ-накидкой сразу же заснула. Меня разбудили. Сказали: ожидается немецкая контратака. Так и есть. Команда. Заняла ячейку. Сначала я не видела, потом вижу: метрах в ста с холма сползают фашистские танки с десантом. Ударила наша артиллерия. Стреляю по десантам. Рядом со мною в нескольких метрах раздавлены гусеницами танка старший лейтенант и боец. У меня заклинило затвор. Села, устранила задержку и снова стреляю. Вот идет танк прямо на меня. Метрах в десяти. Ощупываю ремень, на котором были подвешены гранаты. Гранат нет. Потеряла, наверное, когда ползла по ржи. И не страшно было. Присела, танк прошел мимо. Нарвались танки на нашу артиллерию, повернули обратно. Я продолжала сваливать фашистов, когда они выскакивали из горящих танков. Восемь танков подбили, остальные вернулись обратно. После всего, когда увидела убитых и раненых, стало жутко...

Попала в артиллерийский полк. Там переночевала. Пошла к разведчикам. Разведчики сказали: «Возвращайся, девушка, обратно». Вышла на дорогу, перехожу мост. Иду в мечтах. Случайно взглянула в сторону — овраг. И вижу... Что же? Стоит немец. Кричу: «Хендехох!» И поднимаются шесть рук: их трое. Один что-то лопочет — не понимаю; знай только кричу: «Быстрее, вперед!» — и стволом винтовки показываю: ползите, мол, ко мне. Выползли. Отобрала оружие. Прошли с километр, смотрю — немец в одном сапоге. Значит, он просил разрешения обуть второй сапог, а я не поняла. Подвожу их к деревне. Один немец спрашивает: «Гут или капут?» Я говорю: «Гут» — и веду дальше. Я в маскхалате, с финкой, с. гранатами, винтовка наизготовку — ну как бандитка. Пленных сдала кому следует...

Из дневника снайпера Р. Шаниной, погибшей в боях за Родину

* * *


Кто-то бредит.
Кто-то злобно стонет.
Кто-то очень, очень мало жил.
На мои замерзшие ладони
Голову товарищ положил.

Так спокойны пыльные ресницы.
А вокруг — нерусские края.
Спи, земляк.
Пускай тебе приснится
Город наш и девушка твоя.

Может быть, в землянке после боя
На колени теплые ее
Прилегло кудрявой головою
Счастье беспокойное мое...

1944

* * *

...Со временем увлечение шахматами прошло...

Новое увлечение охватило всех поголовно. Это — вышивание. Мы где-то доставали цветные нитки, делились ими, обменивались. Нитки присылали нам из дому в конвертах родные, знакомые.

В ход пошли портянки, разные лоскутки. Рвали на куски рубашки — ничего не жалко. Вышивали лихорадочно. С нетерпением ждали, когда выдастся свободная минутка. Можно было подумать, что в этом — смысл жизни!

Некоторые умудрялись вышивать на аэродроме, под крылом самолета, в кабине. Даже в столовой после полетов можно было слышать:

— Оля, ты уже кончила петуха?

— Понимаешь, осталось вышить два пера в хвосте: синее и оранжевое. А ниток не хватает.

Оля вытаскивала из кармана комбинезона кусок материи и аккуратно его раскладывала.

— Вот смотри. Если вместо синих взять зеленые...

И обе самым серьезным образом обсуждали петушиный хвост.

Этой болезнью заразились все, в гом числе и командир полка. Вышивали болгарским крестом, гладью, разными стежками... Какие-то цветы, геометрические фигуры, головки зверей и даже целые картины.

И вдруг все прошло. Перестали вышивать. Стали играть в волейбол...

Из воспоминаний летчицы 46-го гвардейского женского полка ночных бомбардировщиков Героя Советского Союза Н. Кравцовой

* * *


Целовались, плакали и пели.
Шли в штыки.
И прямо на бегу
Девушка в заштопанной шинели
Разбросала руки на снегу.

Мама! Мама! Я дошла до цели,
Но в степи, на волжском берегу,
Девушка в заштопанной шинели
Разбросала руки на снегу...

1944

* * *


Возвратившись с фронта в сорок пятом,
Я стеснялась стоптанных сапог
И своей шинели перемятой,
Пропыленной пылью всех дорог.

Мне теперь уже и непонятно,
Почему так мучили меня
На руках пороховые пятна
Да следы железа и огня...

1948

* * *


Я — горожанка. Я росла, не зная,
Как тонет в реках медленный закат.
Росистой ночью, свежей ночью мая
Не выбегала я в цветущий сад.
Я не бродила по туристским тропам
Над морем в ослепительном краю, —
В семнадцать лет, кочуя но окопам,
Я увидала Родину свою.

1945

Весеннее


Люди дрожат от стужи
Северной злой
весной,
А мне показались лужи
Небом на мостовой.

Я расплескала небо,
Волны бегут гурьбой.
Если ты здесь не был,
Мы побываем е тобой.

Мы побываем всюду:
Кто уцелел в огне,
Знает, что жизнь — чудо,
Молодость — чудо
вдвойне.

1947

Давид Самойлов

Давид Самойлович Самойлов родился в 1920 году в Москве в семье врача. Окончив в 1939 году школу, поступил в ИФЛИ. В первые дни войны ушел добровольцем в армию. Воевал пулеметчиком на Волховском фронте, был тяжело ранен при прорыве блокады Ленинграда. Затем до конца войны служил в разведке. Награжден орденом Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги». Вспоминая о войне, Самойлов пишет: «Мы ведь были очень молоды тогда, в сорок первом и в сорок пятом году. Это время было нашей юностью, и все прекрасное, что связано с юностью, у нас отнесено в то время. Когда я пишу о войне, я пишу еще и о юности. И эта тема, неувядаемая для каждого писателя, тоже возвращает меня к войне и высветляет темный ее фон... Многое из того, что я видел на небольшом участке, доступном обозрению солдата, складывается теперь в большую историческую картину. Собственные впечатления и переживания придают этой картине особую, живую содержательность и как бы личное отношение к истории. Война помогла мне понять, как народ участвует в истории, как великие исторические события формируют сознание народа».

После войны Самойлов долгое время выступал как переводчик поэзии. Первая книга «Ближние страны» вышла в 1958 году.

Сороковые...


Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку...

А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.

Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.

И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.

Как это было! Как совпало
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..

Сороковые, роковые.
Свинцовые, пороховые...
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!

1951

Деревянный вагон


Спотыкался на стыках,
Качался, дрожал.
Я, бывало, на нарах вагонных лежал.
Мне казалось. — вагон не бежал, а стоял,
А земля на какой-то скрипучей оси
Поворачивалась мимо наших дверей,
А над ней поворачивался небосвод —
Солнце, звезды, луна,
Дни, года, времена...
Мимо наших дверей пролетала война.

А потом налетали на нас «мессера».
Здесь не дом, а вагон,
Не сестра — медсестра,
И не братья, а — братцы,
Спасите меня!
И на волю огня не бросайте меня!

И спасали меня,
Не бросали меня.
И звенели — ладонь о ладонь — буфера,
И состав
Пересчитывал каждый сустав.
И скрипел и стонал
Деревянный вагон.
А в углу медсестра пришивала погон.

А в России уже начиналась весна.
По откосам бежали шальные ручьи,
И летели недели, года, времена,
Госпитальные койки, дороги, бои,
И тревоги мои, и победы мои!

1951

Перебирая наши даты


Перебирая наши даты,
Я обращаюсь к тем ребятам,
Что в сорок первом шли в солдаты
И в гуманисты в сорок пятом.
А гуманизм не просто термин,
К тому же, говорят, абстрактный.
Я обращаюсь вновь к потерям,
Они трудны и невозвратны.

Я вспоминаю Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Я сам теперь от них завишу,
Того порою не желая.

Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет — одни деревья.

И вроде день у нас погожий,
И вроде ветер тянет к лету...
Аукаемся мы с Сережей,
Но леса нет и эха нету.

А я все слышу, слышу, слышу,
Их голоса припоминая...
Я говорю про Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.

1961

* * *

...Для них война была первым грозным испытанием. Они увидели жизнь не в ее стройном развитии, но в катаклизме, в напряжении всех страстей, в обнаженности добра и зла, благородства и низости. Нелегко перейти из родительского дома в дзот, вместо школы — оказаться в окопе. Но молодежь нашей страны выдержала испытание... Если на войне мы очень много потеряли, то мы обрели на войне нового и более высокого человека.

Конечно, война не та идеальная школа, о которой мы мечтали. Война нам навязана жестоким и безнравственным врагом. Война — тяжелое дело, мы ее не идеализировали и не идеализируем, мы не фашисты, для которых война высшее достижение культуры. На войне люди грубеют, они привыкают к виду крови, лишаются многих ценных оттенков, многих чувств. Но в то же время на войне люди многое приобретают. Они начинают по-новому ценить лучшие человеческие чувства. Нигде нет такой дружбы, как в окопе.

Нигде не увидишь столько самоотверженности, как на поле боя...

Многие понятия, бывшие до войны несколько абстрактными, книжными, стали теплыми, ощутимыми. Наши юноши жили в хорошем городе или цветущем селе и не понимали, насколько они привязаны к родному гнезду. Только когда грозные пороховые тучи застлали землю, в сердце встали ясные видения домов, деревьев, реки, неба. В грозную первую зиму войны ленинградцы поняли, как они любят Ленинград. Когда по Крещатику прошли гитлеровские полчища, киевляне узнали всю силу своей привязанности к родному городу. Этот местный патриотизм оживил большой патриотизм, любовь к родному городу укрепила любовь к Родине, к России. Она была сильна и до войны, но это была дремлющая сила. Теперь она стала действенной, ка ней покоится наша уверенность в победе...

Из заметок военных лет И. Эренбурга

* * *

...Удивительный у нас народ! Некоторые разговоры прямо поражают: «Ну что же, окружат — пойдем в партизаны». В этих «партизанских» настроениях кадровых командиров мне видится какая-то слабость. Но вместе с тем есть в них, бесспорно, свидетельство силы. Никто даже в самом тяжелом положении не помышляет о сдаче в плен, не боится невзгод, а самое главное, никто не сомневается, что в конце концов мы одержим победу...

Из фронтовых дневников 41-го года Героя Социалистического Труда А. А. Вишневского

Тревога


Долго пахнут порохом слова.
А у сосен тоже есть стволы.
Пни стоят, как чистые столы,
И на них медовая смола.

Бабы бьют вальками над прудом —
Спящим снится орудийный гром.
Как фугаска, ухает подвал,
Эхом откликаясь на обвал.

К нам война вторгается в постель
Звуками, очнувшимися вдруг,
Ломотой простреленных костей,
Немотою обожженных рук.

Долго будут в памяти слова
Цвета орудийного ствола.
Долго будут сосны над травой
Описью синеть пороховой.

И уже ничем не излечим
Пропитавший нервы непокой.
«Кто идет!» — спросонья мы кричим
И наганы шарим под щекой.

1947

* * *


Слава богу! Слава богу,
Что я знал беду и тревогу!
Слава богу, слава богу —
Было круто, а не отлого!

Слава богу!
Ведь все, что было,
Все, что было, — было со мною.
И война меня не убила.
Не убила пулей шальною.

Не по крови и не по гною
Я судил о нашей эпохе.
Все, что было, — было со мною,
А иным доставались крохи!

Я судил по людям, по душам
И по правде и по замаху.
Мы хотели, чтоб было лучше,
Потому и не знали страху.

Потому пробитое знамя
С каждым годом для нас дороже.
Хорошо, что случилось с нами,
А не с теми, кто помоложе.

1961

Старик Державин


Рукоположения в поэты
Мы не знали. И старик Державин
Нас не заметил, не благословил.
В эту пору мы держали
Оборону под деревней Лодвой.
На земле, холодной и болотной,
С пулеметом я лежал своим.

Это не для самооправданья:
Мы в тот день ходили на заданье
И потом в блиндаж залезли спать.
А старик Державин, думая о смерти,
Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!
Некому и лиру передать!»

А ему советовали: «Некому?
Лучше б передали лиру некоему
Малому способному. А эти,
Может, все убиты наповал!»
Но старик Державин воровато
Руки прятал в рукава халата,
Только лиру не передавал.

Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал.
Что-то молча про себя загадывал.
(Всё занятье — по его годам!)
По ночам бродил в своей мурмолочке,
Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи!
Пусть пылится лучше. Не отдам!»

Был старик Державин льстец и скаред,
И в чинах, но разумом велик.
Знал, что лиры запросто не дарят.
Вот какой Державин был старик!

* * *

...Мы съехались со всех концов страны в Литературный институт имени Горького. Сергей Смирнов из Рыбинска, Яшин из Вологды, Кульчицкий из Харькова, Михаил Львов с Урала, Майоров из Иванова, из Киева Платон Воронько. Потом из другого института перешли Наровчатов, Слуцкий, Самойлов.

Осенью 1939 года я привез в Москву Николая Отраду. Ходил с нами добрый и большой Арон Копштейн. Коридоры гудели от стихов, стихи звучали в пригородных вагонах, когда мы возвращались в общежитие.

Мы бушевали на семинарах Луговского, Сельвинского, Асеева и Кирсанова, сами уже выступали на вечерах и уже затевали принципиальные битвы между собой. Это была пора опытов, исканий, мятущаяся пора нашего студенчества, пора неудержимого писания и любви.

«Война с белофиннами!» — грянуло над нами, и мы побежали в военкомат, добились своего: остриглись — и поехали в шатких теплушках на первую свою войну...

Было очень холодно и очень тяжело, но и тут, при случайных встречах, опершись на лыжные палки, мы читали друг другу стихи. Нас разбили по разным лыжным эскадронам, и мы виделись редко...

...Но вот 4 марта 1940 года Платон прибежал к нашему блиндажу, сбросил лыжи и горько сказал: «Нету Отрады и Копштейна. Вчера на озере в бою белофинны окружили взвод и кричали: «Сдавайтесь!» Коля крикнул: «Москвичи не сдаются!» — и бросился на них, ведя огонь. Взвод прорвался, вдали черной точкой на снегу виднелось тело Отрады. Арон посмотрел на всех своими добрыми глазами, сошел с лыж, взял ремень волокуши и пополз туда. Стреляли снайперы. Арон уже возвращался обратно, тащил Колю; пуля сначала обожгла ему плечо, другая попала в голову»...

Из воспоминаний М. Луконина

* * *


Жаль мне тех, кто умирает дома,
Счастье тем, кто умирает в иоле,
Припадая к ветру молодому
Головой, закинутой от боли.

Подойдет на стон к нему сестрица,
Поднесет родимому напиться.
Даст водицы, а ему не пьется,
А вода из фляжки мимо льется.

Он глядит, не говорит ни слова,
В рот ему весенний лезет стебель,
А вокруг него ни стен, ни крова,
Только облака гуляют в небе.

И родные про него не знают,
Что он в чистом поле умирает,
Что смертельна рана пулевая.
...Долго ходит почта полевая.

1949

* * *


Луч солнца вдруг мелькнет, как спица,
Над снежной пряжею зимы...
И почему-то вновь приснится,
Что лучше мы, моложе мы,

Как в дни войны, когда, бывало,
Я выбегал из блиндажа
И вьюга плечи обнимала,
Так простодушна, так свежа;

И даже выстрел был прозрачен
И в чаще с отзвуками гас.
И смертный час не обозначен,
И гибель дальше, чем сейчас...

1961

Телеграфные столбы


Телеграфные столбы.
Телеграфные столбы.

В них дана без похвальбы
Простота моей судьбы!
Им шагать и мне шагать
Через поле, через гать.
Вверх по склону. И опять
Вниз со склона.
Но не вспять.

По-солдатски ровный шаг
Через поле и овраг,
Вверх по склону — и опять
Вниз со склона. И опять
Вверх по склону — на горбы...

Телеграфные столбы.
Телеграфные столбы.

1956

Евгений Винокуров

Евгений Михайлович Винокуров родился в 1925 году в Брянске в семье военного. В автобиографии он пишет: «Окончание моего детства совпадает с началом войны. Я был уверен, что война кончится через месяц; восстанет рабочий класс Германии. Но войны хватило еще и на мою долю. Часть школ была отдана под госпитали. Занятия в старших классах начинались в одиннадцать часов вечера. В сущности, учебы не было. Не окончив десятого класса, сразу же наутро после встречи нового, 1943 года я ушел в офицерское артиллерийское училище... Осенью того же года я уже принял артиллерийский взвод. Мне не исполнипось еще и восемнадцати лет — передо мной стояли четыре пушки и двадцать пять взрослых человек. Я стал отцомкомандиром. Весной 1944 года полк отбыл на 4-й Украинский фронт, в Карпаты. Войну закончил в Силезии, в городишке Обер-Глогау. Я рад, что на мою долю выпали настоящие трудности. О моем поколении нельзя сказать, что оно опоздало родиться. Меня оставили в кадрах, но первая же после войны, в городе Коломыя, в Западной Украине, медкомиссия — болезнь легких, — и я демобилизован». Стихи Винокуров начал писать на фронте. После демобилизации окончил Литературный институт имени Горького. Печатается с 1948 года. Первая книга «Стихи о долге» вышла в 1951 году.

* * *


Я эти песни написал не сразу.
Я с ними по осенней мерзлоте,
С неначатыми, по-пластунски лазил
Сквозь черные поля на литоте.

Мне эти темы подсказали ноги,
,Уставшие в походах от дорог.
Я с тяжким потом добытые строки,
Как и себя, от смерти не берег.

Их ритм простой мне был напет метелью,
Задувшею костер, и в полночь ту
Я песни грел у сердца, под шинелью,
Одной огромной верой в теплоту.

Они бывали в деле и меж делом
Всегда со мной, как кровь моя, как плоть.
Я эти песни выдумал всем телом,
Решившим все невзгоды побороть.

1945

* * *


Когда нацизма вырвалась машина
На новый стратегический простор,
То в ползунках лиловых из сатина
Я выполз в коммунальный коридор.

...Вопил Бриан. В Мадриде шла коррида.
В Нью-Йорке ждали новышенья цен...
Я выползал. Соседские корыта
Поблескивали дьявольски со стен...

Еще чуть-чуть, и ринуться армадам!
Смотри: забился кубик за комод!..

...Я подымусь на бруствер. С автоматом.
И сразу мне землей глаза забьет.

1866

Кама


Почти что год уже идет война...
О, как пустынен городок на Каме!
За пристанью покойна пелена.
Река перекликается гудками.
Сидит над Камой в сквере инвалид.
Тельняшка под халатом полосата.
Скрутить рукой цигарку норовит
Из крупного, как палка, самосада.
Мы кончили на днях девятый класс.
И парень нам рассказывает вяло,
Что выбили ему под Ржевом глаз
И что по локоть руку оторвало.
...Пространство Камы где-то там, внизу.
Как тянет рыбой, соснами, грибами!..
Еще полгода. Я в кювет вползу
Исанпакет перегрызу зубами.

1085

Солдат


Мимо лип прибрежных оробелых,
Мимо длинных, длинных, длинных сел
В сапогах больших, от пыли белых,
Полк пехотный шел —
С развеселой песнею военной.
А последним, замыкавшим ряд,
Был в строю совсем обыкновенный,
Роста невеликого солдат.
На спине был щит от пулемета,
Ранец, как положено бойцу.
Пел он громче всех, и струйка пота
Медленно стекала по лицу.
Пыльная дорога. Полдень. Душно.
Это стало все давно былым...
Вспомнил же его я потому, что
Это я был им.

1946

* * *


Я видел мир
Таким, какой он есть,
Тот страшный мир
С яругами крикыми,
Со степью снежною,
Где места нет,
Чтоб сесть,
С примерзшими к винтовкам
Часовыми,

С путем бессонным
От костра к костру,
С березами,
Издерганными ветром,
С весенним ливнем,
Что, пробив листву,
Гудя, уходит в землю
На полметра.

Я видел мир,
Где черная вода
Из мелких лужиц и канав
Целебна,
Где в небо звездное
Взлетают города
И к сапогам
Ложатся слоем щебня.

Сейчас висит он,
Стихший до утра,
Какой-то незнакомо-оробелый,
В дрожащей капле
У конца пера,
Безмолвной ночью,
Над бумагой
Белой.

1961

* * *


Спит сержант на концерте,
Упав на барьер головой.
...Там актеры как черти
По сцене бегут круговой.
В тонких юбочках фен
Там ножками бьют на лету.
Знатоки, корифеи,
Ценители в нервом ряду...

Спит сержант на концерте.
(Он топал по вмятинам шпал!..)

Захотелось до смерти
Уснуть... Головою упал.

Гул все глуше и глуше.
А вот и последний хлопок.
И гигантские лужи
Стоят у гигантских сапог.

Спит сержант на концерте.
(Дороги вовсю развезло!..)

Как спалось мне под Верди!
Как было тогда мне тепло!

1965

Двадцать пятого года рожденья


Вчера мы писали диктанты,
Чертили на досках круги,
А утром уже интенданты
Нам выдали сапоги.

В широкой армейской шинели
Мы ростом казались малы,
Мы песни заливисто пели,
Скребли, провинившись, полы.
Когда же, иди на ученья,
Мы путали ногу подчас:
— Двадцать пятого года рожденья! —
С усмешкой кивали на нас.
Но фронт наступил!
Мы мужали
В сражениях день ото дня,
С соседом до битвы сдружаясь,
Друзей после битв хороня.
Орудия, танки, повозки
Гремели по городам,
И пели по-чешски и польски
Веселые девушки нам.
А в час, когда звезды студены,
Над онемевшей рекой
Немецкие аккордеоны
Рыдали рязанской тоской...

1946

* * *

...С правого берега привезли группу раненых. Один из них, бородатый, с забинтованной головой, обратился к бойцам с просьбой дать закурить. Ему протянули несколько кисетов с махоркой. Кто-то поинтересовался:

— Что там в городе делается?

— Да сам черт не разберет. Видишь? — Раненый хмуро показал рукой в сторону Волги. — Весь город в огне. Немец забрался на Мамаев курган, туго нашим приходится. Все горит: дома, заводы, земля, металл плавится...

— А люди?

— Люди? Стоят!..

Из воспоминаний члена Военного совета Сталинградского фронта А. Чуянова

* * *

...Пехотинцы на переднем крае не раз добрым словом вспоминали пушкарей, минометчиков, и теперь я имел возможность лично поблагодарить мастеров меткого огня. От батареи к батарее сопровождал меня командир артиллерийского полка майор Соколов. Перед выстроившимся расчетом одного из орудий майор остановился, скомандовал:

— Федоровы, ко мне!

Не торопясь, но широким шагом подошли к нам два рослых артиллериста — молодой и уже в летах.

— Командир орудия сержант Федоров Петр явился по вашему приказанию! — доложил младший.

— Заряжающий ефрейтор Федоров Василий! — представился старший.

Майор Соколов не без гордости пояснил:

— Отец и сын. Сын командует, отец подчиняется.

И тут, к досаде майора, получился конфуз. Старший Федоров, косяеь на сына, стал жаловаться:

— Служба службой, но уж больно суров сержант. Со всех один спрос, а с меня вдвойне. Кому и втерпеж, а мне — никак...

— А кто командовал в бою, за который награду получаете? — спросил я заряжающего.

— Сын командовал, сержант Федоров Петр...

Из воспоминаний Героя Советского Союза генерал-полковника И. Людникоеа

Старики


«Командир батареи» —
Звался я.
Воротник
На мальчишеской шее
Был безмерно велик.
Командира солдаты
За спиною, тайком,
Седоваты, усаты,
Называли сынком.
Не чета ни придирам,
Ни льстецам-добрякам,
Был отцом-командиром
Я своим старикам.
Я бранил их, коль были
Ноги мокры у них.
Письма им из Сибири
Я читал от родных.
Как посмотришь,
пожалуй,
Несерьезная рать!
Да, и старый и малый
Шли на фронт умирать...

1957

* * *


Сосед мой, густо щи наперчив,
Сказал, взяв стопку со стола:
— Ты, друг, наивен и доверчив.
Жизнь твоя будет тяжела.

По не была мне жизнь тяжелой.
Мне жребий выдался иной:
Едва расстался я со школой,
Я тотчас принят был войной.

И в грохоте, способном вытрясть
Из тела душу,
на войне
Была совсем ненужной хитрость,
Была доверчивость в цене.

Я ел — и хлеб казался сладок,
Был прост — и ротой был любим,
И оказался недостаток
Большим достоинством моим.

1957

Боль


Нас воспитала строгая эпоха,
Ей сетованья были не с руки.
Мой ямб пехотный приспособлен плохо
Для грусти, для признаний, для тоски.

Грусть по тебе меня сегодня гложет,
И я грущу, и в этом нет греха...

А боль моя все прозвенеть не может
Сквозь трубный ритм железного стиха.

1955

«Интернационал»


Тому вовек рассудком не понять
Страну мою,
как строилась, страдала,
Кого ни разу не смогли пронять
До слез
слова «Интернационала».

Практичен Запад и нетороплив,
Параграф чтущий, делающий дело...
Страна моя, прекрасен твой порыв
Во всем достичь последнего предела!

...Я верю: будет —
пусть идут года! —
Мир и довольство...
Но еще не знала
Вселенная от века никогда
Такой великой жажды идеала...

1961

Михаил Кульчицкий

Михаил Валентинович Кульчицкий родился в 1919 году в Харькове. Отец его, профессиональный литератор, погиб в 1942 году в немецком застенке. Окончив десятилетку, Кульчицкий некоторое время работал плотником, чертежником на тракторном заводе, затем поступил в Харьковский университет. Через год перевелся на второй курс Литературного института имени Горького. Писать и печататься начал рано, первое стихотворение опубликовано в 1935 году в журнале «Пионер». «Он был труженик, — вспоминает Борис Слуцкий. — С самого раннего детства гнул спину над стихами. Написал десятки тысяч строк по-русски и по-украински. Оба языка знал одинаково хорошо. Переводил стихи с нескольких языков... Постоянно прирабатывал то на стройке, то на вокзале — на разгрузке высоко ценимых им арбузов и помидоров. Учительствовал в школе, консультировал в издательстве... Мне пришлось жить с ним в одной комнате общежития. Свидетельствую, что единственным видом имущества, которым Миша дорожил, была толстая бухгалтерская книга, куда записывались стихи. Кроме того, была рубашка с васильками на вороте, тощее пальтецо, скудная еда и любимая ежедневная четырнадцатичасовая работа». С первых дней войны Кульчицкий в армии. В декабре 1942 года окончил пулеметно-минометное училище и отбыл на Сталинградский фронт.

Михаил Кульчицкий погиб 19 января 1943 года под Сталинградом.

В 1966 году вышла его книга «Самое такое».

Будни


Мы стоим с тобою у окна,
Смотрим мы на город предрассветный.
Улица в снегу, как сон, мутна,
Но в снегу мы видим взгляд ответный.
Этот взгляд немеркнущих огней
Города, лежащего под нами,
Он живет и ночью, как ручей,
Что течет, невидимый, под льдами.
Думаю о дне, что к нам плывет
От востока, по маршруту станций.
Принесет на крыльях самолет
Новый день, как снег на крыльев глянце.
Наши будни не возьмет пыльца.
Наши будни — это только дневка,
Чтоб в бою похолодеть сердцам,
Чтоб в бою нагрелися винтовки,
Чтоб десант повис орлом степей,
Чтоб героем стал товарищ каждый,
Чтобы мир стал больше и синей.
Чтоб была на песни больше жажда.

1939

О войне

П. Турочкину


В небо вкололась черная заросль,
Вспорола белой жести бока:
Небо лилось и не выливалось,
Как банка сгущенного молока.
А под белым небом, под белым снегом,
Под черной землей, в еаперной норе,
Где пахнет мраком, железом и хлебом,
Люди в сиянпн фонарей,
(Они не святые, если безбожники),
Когда в цепи перед дотом лежат,
Байка неба, без бога порожняя,
Вмораживается им во взгляд.
Граната шалая и пуля шальная.

И когда прижимаемся, «мимо» — моля,
Нас отталкивает, в огонь посылая,
Наша черная, как хлеб, земля.
Война не только смерть.
И черный цвет этих строк не увидишь ты.
Сердце, как ритм эшелонов упорных:
При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию
Дойдет до океанской, последней черты.

1940

* * *


Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю Котовского разум,
Который за час перед казнью
Тело свое граненое
Японской гимнастикой мучил.
Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю мальчишек смелых,
Которые в чужом городе
Пишут поэмы под утро,
Запивая водой ломозубой,
Закусывая синим дымом.
Самое страшное в мире —
Зто быть успокоенным.
Славлю солдат революции,
Мечтающих над строфою,
Распиливающих деревья,
Падающих на пулемет!

1939

Дословная родословная


Как в строгой анкете —
Скажу не таясь, —
Начинается самое
Такое:
Мое родословное древо другое —
Я темнейший грузинский
Князь.
Как в Коране —
Книге дворянских деревьев —
Предначертаны
Чешуйчатые имена,
И
Ветхие ветви,
И ветки древние
Упирались терниями
В меня.
Я немного скрывал это
Все года,
Что я актрисою-бабушкой — немец.
Но я не тогда,
А теперь и всегда
Считаю себя лишь по внуку:
Шарземец.
Исчерпать
Инвентарь грехов великих,
Как открытку перед атакой,
Спешу.
Давайте же
раскурим
эту книгу — Я лучше новую напишу!
Потому что я верю,
и я без вериг:
Я отшиб по звену
и Ницше
и фронду,
И пять
Материков моих
Сжимаются
Кулаком «Рот Фронта».
И теперь я по праву люблю Россию.

* * *

...Егорова, соседа по парте, не приняли в военную школу. Он близорук. Врача не было минут двадцать, и он выучил наизусть третий, мелкий ряд таблицы. И правым глазом все ответил, а левым — забыл. Врач кричал...

Из дневников М. Кульчицкого

* * *

...Мне вспоминается август 1938 года, когда я со своим другом белорусом Михаилом Молочко лежал на жгучем песке Черноморья и вглядывался в очертания испанского парохода, стоявшего на рейде.

Я хату покинул.
Пошел воевать.
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать, —

задумчиво повторял Михаил светловские строки. И вдруг, приподнявшись на локтях, спросил нолувопросительно-полуутверждающе: «Поедем?..» Это была не шальная мальчишеская блажь, заставлявшая когда-то гимназистов бежать в Америку. Нет, этот юношеский порыв был подготовлен всей нашей биографией. Не громко ли оказано «биография» в применении к восемнадцатилетним юнцам? Что же! Пионерский галстук и мопровская книжка, взносы в которую погашались за счет гривенников, полученных на завтрак, были значимыми вехами нашего детства, незаметно перешедшего в юность.

Нашим намерениям не дано было осуществиться. Лодка, на которой мы должны были ночью добраться до парохода испанских республиканцев, так и осталась стоять на приколе. Корабль еще вечером снялся с якоря и ушел в Испанию...

Из воспоминаний С. Наровчатова

Баллада о комиссаре


Финские сосны в снегу,
Как в халатах.
Может,
И их повалит снаряд.
Подмосковных заводов четыре гранаты,
И меж ними —
Последняя из гранат.
Как могильщики,
Шла в капюшонах застава.
Он ее повстречал, как велит устав,
Четырьмя гранатами,
На себя не оставив, —
На четыре стороны перехлестав.
И когда от него отошли,
Отмучив,
Заткнувши финками ему глаза,
Из подсумка выпала в снег дремучий
Книга,
Где кровью легла полоса.
Ветер ее пролистал постранично,
И листок оборвал,
И понес меж кустов.
И, как прокламация,
По заграничным
Острым сугробам несся листок.
И когда адъютант в деревушке тыла
Поднял его
И начал читать,
Черта кровяная, что буквы смыла,
Заставила —
Сквозь две дохи —
Задрожать.
Этот листок начинался словами,
От которых сморгнул офицерский глаз:
«И песня
и стих —
это бомба и знамя,
И голос певца
подымает класс».

Столица


Здесь каждый дом стоит как дот,
И тянутся во мгле
Зенитки с крыши :> небосвод,
Как шпили на Кремле,
Как знак, что в этот час родней
С Кремлем моя земля,
И даже кажутся тесней
Дома вокруг Кремля.

На окнах белые кресты
Мелькают второпях,
Такой же крест поставишь ты,
Москва, на всех врагах.

А мимо — площади, мосты,
Патрульный на коне...
Оскалясь надолбами, ты
Еще роднее мне.

И каждый взрыв или пожар
В любом твоем дому
Я ощущаю как удар
По сердцу моему...

1941

* * *

...Радио из-за атмосферных условий работало очень плохо, но все-таки в политотделе поймали обрывки сводки, в которой сообщались разные новые тревожные известия о Москве. Было томительное ощущение страшной оторванности и невозможности принять участие в том, что там происходит. И это ощущение было не только у меня, а у всех, кто находился здесь. Тут тоже была война, фронт, но казалось, что в эти дни, когда Москва в опасности, все мы, кто сейчас не там, не под Москвой, занимаемся не самым настоящим делом...

Из дневников К. Симонова

* * *


Мечтатель, фантазер, лентяй, завистник!
Что? Пули в каску безопасней капель?
И всадники проносятся со свистом
Вертящихся пропеллерами сабель.

Я раньше думал: лейтенант
Звучит «налейте нам»,
И, зная топографию,
Он топает по гравию.

Война ж совсем не фейерверк,
А просто трудная работа,
Когда —
черна от пота —
вверх
Скользит
по пахоте
пехота.
Марш!
И глина в чавкающем топоте
До мозга костей промерзших ног
Наворачивается на чеботы
Весом хлеба в месячный паек.
На бойцах и пуговицы вроде
Чешуи тяжелых орденов.
Не до ордена.
Была бы Родина
С ежедневными Бородино!

20 декабря 1942 года
Хлебниково — Носква

* * *

...Настоящая весна. Февраль еще только завязывается, а днем уже жарко в шинелях. Над зазеленевшими полями вовсю поют жаворонки. Но нам от этого не веселей. Все попытки добраться до образовавшегося коридора в буквальном смысле слова увязают в этой первозданной грязи.

Мототранспорт вообще парализован... Но и в невыносимо тяжелых условиях распутицы наступление продолжает развиваться. Бои идут непрерывно, не затихая даже ночью. Боеприпасы в наступающие части сбрасывают на парашютах с транспортных самолетов, везут гужом на конях, на волах. И люди, да, именно люди тащат их на себе во вьюках...

Боже ж мой, во что превратились дороги! Движемся со скоростью «девятый день десяту версту». Появилась сейчас на фронте такая пословица, довольно образно определяющая темп продвижения по чудовищно глубокой грязи...

Грязь... Всюду грязь. Огромная. Жирная. Прямо-таки гомерическая. А оттепель все нарастает.

Грузовики врастают в грязь по радиатор. Шоферы, уже не пытаясь даже их вытянуть до прибытия мощных тракторов с тросом, отходят с дороги в поле и располагаются на биваках...

Последнюю треть пути пришлось двигаться пешком. И двигались, помогая друг другу выбираться из грязи, вытаскивая за ушки слезающие с ног сапоги. Вот тут-то и познали мы вполне беспримерный солдатский труд... Грязь хватала нас за ноги своими липкими ладонями, приставала к подошвам, делала сапоги более тяжелыми, чем колодки или кандалы. Путь мы считали не десятками километров, даже не километрами, а пролетами между телеграфными столбами...

Из военных дневников В. Полевого

Красный стяг


Когда я пришел, призываясь, в казарму,
Товарищ на белой стене показал
Красное знамя — от командарма,
Которое бросилось бронзой в глаза.
Простреленный стяг из багрового шелка
Нам веет степными ветрами в лицо...
Мы им покрывали в тоске, замолкнув,
Упавших на острые камни бойцов...
Бывало, быть может, с древка он снимался,
И прятал боец у себя на груди
Горячий штандарт... Но опять он взвивался
Над шедшею цепью в штыки
впереди!
И он, как костер, еогревает рабочих,
Как было в повторности спасских атак..,
О дни штурмовые, студеные ночи,
Когда замерзает дыханье у рта!
И он зашумит!.. Зашумит — разовьется
Над самым последним из наших боев!
Он заревом над землей разольется,
Он — жизнь, и родная земля, и любовь!
1939

Всеволод Лобода

Всеволод Николаевич Лобода родился в 1915 году в Киеве. Его отец — преподаватель русского языка и литературы, мать была оперной певицей. Стихи начал писать еще в школе. В 1930 году, окончив среднюю школу, переехал в Москву и поступил учиться в ФЗУ Щелковского учебно-химического комбината. В это же время начал печататься. Затем редактировал многотиражку Мытищинского вагоностроительного завода «Кузница», работал в журнале «Высшая техническая школа». В 1935 году поступил в Литературный институт имени Горького. В первые месяцы войны работал на радио, а потом ушел на фронт. Был пулеметчиком, артиллеристом, воевал под Ленинградом и Старой Руссой, под Великими Луками и в Прибалтике. Одно время работал в газете 150-й Идрицкой дивизии — «Воин Родины». Василий Субботин, познакомившийся с ним в эту пору, вспоминает: «...Он был требователен к себе. Мы иногда дрогли целую ночь в палатке, растянутой прямо на снегу — где-нибудь в овраге, по берегу реки, — а он все-таки писал. И не только заметки и информации, писать которые мы, в конце концов, были обязаны, но и стихи». Затем Лобода вновь служил в артполку.

Всеволод Лобода погиб 18 октября 1944 года в Латвии при прорыве обороны на реке Айвиексте, неподалеку от города Добеле.

В 1966 году вышел сборник стихов В. Лободы «От рядового с берега Ловати».

Дорога


Солдатские дороги,
коричневая грязь.
С трудом волочишь ноги,
на климат разъярясь.
Лицо твое багрово —
холодные ветра
сговаривались снова
буянить до утра.
Набухла плащ-палатка,
лоснится под дождем.
На то ноябрь.
Порядка
от осени не ждем.
Боец, идешь куда ты
и думаешь о ком?
Шрапнельные снаряды
свистят над большаком.
А где же дом, в котором
просох бы да прилег?..
За голым косогором
не блещет огонек.
Тебе шагать далече —
холмов не перечтешь,
лафет сгибает плечи,
а все-таки идешь.
Ведут витые тропы,
лежат пути твои
в траншеи да в окопы,
в сраженья да в бои.
Шофер потушит фары
под вспышками ракет...
На западе
пожарам
конца п края нет.
Кричит земля сырая:

— Спеши, боец, вперед,
оружием карая
того, кто села жжет!

От гнева — дрожь по коже,
соленый пот на лбу;
ногам легко,
и ноши
не чуешь на горбу.
И греет жарче водки
нас воздух фронтовой.
И радостные сводки
рождает подвиг твой.

Солдатские дороги
придут издалека
к домашнему порогу
со славой на века.

1943

Погиб товарищ


Во вражьем стане цели он разведал,
мечтал о встрече с милой над письмом,
читал статью про скорую победу,
и вдруг —
разрыв,
и он упал ничком.

Мы е друга окровавленного сняли
осколком просверленный партбилет,
бумажник,
серебристые медали.
Л лейтенанту было
двадцать лет...

Берет перо,
согбен и озабочен,
бумажный демон, писарь полковой.
О самом страшном пишет покороче
привычною, недрогнувшей рукой.

Беду в письмо выплескивая разом,
он говорит:
«Ведь надо понимать,
что никакой прочувствованной фразой
нельзя утешить плачущую мать».

Она в слезах свое утопит горе,
покуда мы,
крещенные огнем,
врага утопим в пенящемся море,
на виселицу Гитлера сведем.

И женщина инстинктом материнским
отыщет сына дальние следы
в Курляндии,
под елью исполинской,
на скате безымянной высоты.

Седая мать увидит изумленно
на зелени могилы дорогой —
венок лугов,
как яркая корона,
возложенный неведомой рукой.

Блеснут в глаза цветы,
еще живые,
от латышей — сынку-сибиряку...
И гордость вспыхнет в сердце
и впервые
перехлестнет горячую тоску.

1941

Долг


Невесел в дыме канонады
сугубо штатский человек.
Дрожи.
Повелевает век
запомнить —
как звенят снаряды,
как завывает самолет,
огнем одаривая землю,
как пьют удушливое зелье,
как рвутся в панике вперед.

Век не под стать страстям квартирным
и пенью птичьему.
А ты
писал стихи,
вдыхал цветы
под небом розовым и мирным.

Теперь положено черстветь
рукам,
сжимающим винтовку,
и смерть берет наизготовку,
хотя ты прожил только треть.

Ну что ж, погодки молодые,
посуровеем —
и не жаль:
ведь нам видения седые —
как полю град на урожай.

Заголосят витые трубы,
и ты —
во мраке и в крови,
забыв о нервах,
стиснув зубы,
как ветер,
тучу изорви.
Не под луной прогулка —
встретить
па расстоянье локтя бой.
Еще не мы,
но наши дети
задышат радостью одной.

Чтоб им легко в беседы птичьи
вникалось,
ты
имей в виду
гаднжу, жившую в саду,
змеиной жизни двуязычье,
под зданье дней твоих подкоп,
любовь, несущую проказу.

Пристрастным пришлых меряй
глазом
на стыках дел, ночей и троп.

Коль не зияют сзади бреши,
растает скоро бранный дым.
У мрешь
иль выйдешь постаревшим,
по сильным,
светлым
и большим.
Умрешь иль нет,
тебе по праву —
поэта первая строка,
непререкаемая слава,
сплошное солнце на века.

Конец 30-х годов

* * *

...26 июня 1941 года. Гнездом сопротивления остался Восточный форт. Сюда нельзя было подступиться со средствами пехоты, так как превосходный ружейный и пулеметный огонь из глубоких окопов и их подковообразного двора скашивал каждого приближающегося.

27 июня 1941 года. От одного пленного узнали, что в Восточном форту обороняется около 20 командиров и 370 бойцов с достаточным количеством боеприпасов и продовольствия. Воды недостаточно, но ее достают из вырытых ям. В форту находятся также женщины и дети. Душою сопротивления являются будто бы один майор и один комиссар.

28 июня 1941 года. Продолжается обстрел Восточного форта из танков и штурмовых орудий, но успеха не было видно. Обстрел из 88-миллиметрового зенитного орудия также остался без результата. Поэтому командир дивизии дал распоражение об установлении связи с летчиками, чтобы выяснить возможности бомбежки.

29 июня 1941 года. С 8.00 авиация сбрасывала много 500-килограммовых бомб. Результата нельзя было видеть. Такое же малоуспешное действие имел новый оживленный обстрел Восточного форта из танков и штурмовых орудий, несмотря на то, что были заметны в некоторых местах разрушения стен.

30 июня 1941 года. Подготавливалось наступление с бензином, маслом и жиром. Все это скатывали в бочках и бутылках в фортовые окопы, и там это нужно было поджигать ручными гранатами и зажигательными пулями...

Из донесения штаба 45-й пехотной немецкой дивизии, штурмовавшей Брестскую крепость

Михаил Дудин

Михаил Александрович Дудин родился в 1916 году в селе Клевнево, Ивановской области, в семье крестьянина. Кончил Ивановскую текстильную фабрику-школу. После этого несколько лет работал в комсомольской газете. Учился в Ивановском педагогическом институте, но с третьего курса был призван в армию. В автобиографии он пишет: «Я всегда увлекался стихами. Сочинять их начал рано, как только научился писать. Мне очень хотелось быть поэтом. Но я не мог им быть: не хватало умения ' и опыта самой жизни. Стихи мои были внешней регистрацией мира, в них не было души времени.

В 1939 году меня призвали в армию. Ока переиначила и определила мою судьбу. Сразу после мобилизации, даже не успев окончить полковой школы, я ушел на финский фронт... Служил в конном взводе разведки полковой батареи. Кончил войну в Выборге.

С первого до последнего дня я был на полуострове Ханко, на Гангуте... Меня перевели работать в полковую батарею. Я выдавал книги и газеты и писал историю полка...

Первый снаряд навылет прошил легкие стены библиотеки, опрокинув книжные полки, перевернув стол, на котором лежала рукопись истории полка... Начиналась другая история...

Всю войну, после эвакуации полуострова Ханко, был на Ленинградском фронте, демобилизовался в 1945 году».

За участие в финской кампании Дудин награжден медалью «За отвагу», в годы Великой Отечественной войны — орденом Отечественной войны II степени.

Стихи о шалаше


Мелкий лес да болото. В лиловом огне горизонт.
Грохот взрывов, и дыма тяжелая грива;
Через два километра уже начинается фронт.
Облака раздробились в чешуйчатой ряби
Разлива.

Нас мороз леденил,
к нам в землянки врывалась вода,
Снег крутил, заметал переходы и щели,
Пели пули во тьме, и свистели в ночи провода,
Прорывались враги, и прорваться они не сумели.

Это воинов долг. Это подвиг решительный наш.
Это наше единство, горячая сила порыва.
Это видевший виды из веток сосновых шалаш.
Это Ленин здесь жил, в шалаше у скупого
Разлива.

Разжигая костер, он, пршцурясь, смотрел в темноту.
В лунном свете вода отливала холодною сталью.
Сквозь застенки и ссылки он нес золотую мечту,
И мечту эту вместе мы сделали крепкою явью.

Мы стоим на часах. Тишина. Из густой
темноты
Только звезды сквозь тучи,
и ветер, летящий над миром.
...Он обходит расчеты и, проверяя посты,
Подбодряет бойцов, наставленья дает командирам.

Мы не слышали слов, но мы чувствуем наверняка,
Что вот именно так, что иначе никак не бывает, —
Этот голос, и жест, и на Запад простерта рука,
Непременно вперед, непременно вперед призывает!
Он приходит — победы решительный час.
Трубы грянут тревогу. Дорога крута и открыта.
Ленин вышел и встал.
И, прищурившись, смотрит на нас.
Мелкий лес да болото.
Бессмертный шалаш из гранита.

Август 1942

Соловьи


О мертвецах поговорим потом.
Смерть на войне обычна и сурова.
И все-таки мы воздух ловим ртом
При гибели товарищей. Ни слова

Не говорим. Не поднимая глаз,
В сырой земле выкапываем яму.
Мир груб и прост. Сердца сгорели. В нас
Остался только пепел, да упрямо
Обветренные скулы сведены.

Трехсотпятидесятый день войны.

Еще рассвет на листьях не дрожал,
И для острастки били пулеметы...
Вот это место. Здесь он умирал,
Товарищ мой из пулеметной роты.

Тут бесполезно было звать врачей,
Не дотянул бы он и до рассвета.
Он не нуждался в помощи ничьей.
Он умирал. И, понимая это,

Смотрел на нас, и молча ждал конца,
И как-то улыбался неумело.
Загар сначала отошел с лица,
Потом оно, темнея, каменело.

Ну, стой и жди. Застынь. Оцепеней.
Запри все чувства сразу на защелку.
Вот тут и появился соловей,
Несмело и томительно защелкал,

Потом смелей, входя в горячий пыл,
Как будто настежь вырвавшись из плена,
Как будто сразу обо всем забыл,
Высвистывая тонкие колена.

Мир раскрывался. Набухал росой.
Как будто бы еще едва означаеь,

Здесь, рядом с нами, возникал другой
В каком-то новом сочетанье качеств.

Как время, по траншеям тек песок.
К воде тянулись корни у обрыва,
И ландыш, приподнявшись на носок,
Заглядывал в воронку от разрыва.

Еще минута. Задымит сирень
Клубами фиолетового дыма.
Она пришла обескурагкить день.
Она везде. Она непроходима.

Еще мгновенье. Перекосит рот
От сердце раздирающего крика, —
Но успокойся, посмотри: цветет,
Цветет на минном поле земляника.

Лесная яблонь осыпает цвет,
Пропитан воздух ландышем и мятой...
А соловей свистит. Ему в ответ
Еще — второй, еще — четвертый, пятый.

Звенят стрижи. Малиновки поют.
И где-то возле, где-то рядом, рядом
Раскидан настороженный уют
Тяжелым, громыхающим снарядом.

А мир гремит на сотни верст окрест,
Как будто смерти не бывало места,
Шумит неумолкающий оркестр,
И нет преград для этого оркестра.

Весь этот лее листом и корнем каждым,
Ни капли не сочувствуя беде,
С невероятной, яростною жаждой
Тянулся к солнцу, к жизни и к воде.

Да, это жизнь. Ее живые звенья,
Ее крутой бурлящий водоем.
Мы, кажется, забыли на мгновенье
О друге умирающем своем.

Горячий луч последнего рассвета
Едва коснулся острого лица.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас и молча ждал конца.

Нелепа смерть. Она глупа. Тем боле,
Когда он, руки разбросав свои,
Сказал: «Ребята, напишите Поле:
У нас сегодня пели соловьи».

И сразу канул в омут тишины
Трехсотпятидесятый день войны.

Он не дожил, не долюбил, не допил,
Не доучился, книг не дочитал.
Я был с ним рядом. Я в одном окопе,
Как он о Поле, о тебе мечтал.

И может быть, в песке, в размытой глине,
Захлебываясь в собственной крови,
Скажу: «Ребята, дайте знать Ирине:
У нас сегодня пели соловьи».

И полетит письмо из этих мест
Туда, в Москву, на Зубовский проезд.

Пусть даже так! Потом просохнут слезы,
И не со мной, так с кем-нибудь вдвоем
У той поджигородовской березы
Ты всмотришься в зеленый водоем.

Пусть даже так. Потом родятся дети
Для подвигов, для песен, для любви.
Пусть их разбудят рано на рассвете
Томительные наши соловьи.

Пусть им навстречу солнце зноем брызнет
И облака потянутся гуртом.
Я славлю смерть во имя нашей жизни.
О мертвецах поговорим потом.

Июнь, 1942

* * *


Мне все здесь дорого и свято,
У черных Пулковских высот:
Могила русского солдата,
На желтом бруствере осот,
Мать-мачехой и повиликой
С боков обросший капонир,
Перевороченный и дикий,
Какой-то первозданный мир.
Кирпичная щербатая стена,
Моих друзей простые имена.

Мне хочется, чтоб девушки и дети
Пришли сюда на утреннем рассвете,
Чтоб день был светел, чтобы ветер тих,
Чтоб солнце золотилось на дороге.
...Забудь свои печали и тревоги,
Здесь мертвые спокойны за живых.

Май, 1945

* * *

...Темнеет. У меня нет света. Но должна немедленно записать то, что слышала собственными ушами: паровозный гудок. Слабый, но ясный и отчетливый. Первый гудок за все время блокады.

Мы все выбежали во двор проверить: правда ли? Тишина. Мороз. Снег лежит. Мы стоим, слушаем. Рядом со мной доктор Пежарская. Она мне напоминает покойную мать, и даже не чертами лица, а всем обликом. Мы слушали с ней, потом взглянули друг на друга. Да, дорожные гудки.

Значит, правда, что начала работать ледовая дорога через Ладогу, о которой нам говорили. А потом поезда повезут продукты от Ладоги до города. Это жизнь наша. Это каше спасение, может быть...

Из ленинградского дневника В, Инбер

Снег


Метель кружится, засыпая
Глубокий след на берегу.
В овраге девочка босая
Лежит на розовом снегу.
Поет густой, протяжный ветер
Над пеплом пройденных путей.
Скажи, зачем мне снятся дети?
У нас с тобою нет детей.
Но, иа привале отдыхая,
Я спать спокойно не могу:
Мне снится девочка босая
На окровавленном снегу.

Февраль, 1941

* * *

С. Кара


У Кинешмы и Решмы
Особая краса.
Ложится на орешник
Тяжелая роса.
И песня долго-долго
Тревожит тот покой,
Плывет над самой Волгой,
Над медленной водой.
Она почти сквозная,
И я, ее любя,
За тыщу верст узнаю
И вспомню про тебя.
А здесь, у переправы,
У смертной полосы,
Обугленные травы
Чернеют от росы.
Пусть битвы будут долги.
По пеплу черных трав
Приду на берег Волги
Сквозь сорок переправ.

1943

Победитель


Без малого четыре года
Гремела грозная война.
И снова русская природа
Живого трепета полна.

Там, где мы брали кровью, с бою,
Противотанковые рвы,
Цветы, обрызганы росою,
Встают, качаясь, из травы.

Где ночь от ярких молний слепла,
Кипела в заводях вода, —
Из камня, щебня и из пепла
Встают родные города.

И вот дорогою обратной,
Непокоряемый вовек,
Идет, свершивши подвиг ратный,
Великий русский человек.

Он сделал все. Он тих и скромен.
Он мир от черной смерти спас.
И мир, прекрасен и огромен,
Его приветствует сейчас.

А сзади темные могилы
Врагов на дальнем берегу —
О нашей доблести и силе
Напоминание врагу.

Май, 1946

* * *

Б. И. Пророкову


В моей душе живут два крика
И душу мне на части рвут.
Я встретил день войны великой
На полуострове Гангут.

Я жил в редакции под башней.
И слушать каждый день привык
Непрекращающийся, страшный,
Войны грохочущий язык.

Но под безумие тротила,
Сшибающего наповал,
Ко мне поэзия сходила
В покрытый плесенью подвал.

Я убегал за ней по следу,
Ее душой горяч и смел.
Ее глазами зрел Победу
И пел об этом, как умел.

Она вселяла веру в душу
И выводила из огня.
Война, каменья оглоушив,
Не оглоушила меня.

И я запомнил, как дрожала
Земля тревогою иной.
В подвале женщина рожала
И надрывалась за стеной.

Сквозь свист бризантного снаряда
Я уловил в какой-то миг
В огне, в войне, е войною рядом
Крик человека — первый крик.

Оп был сильнее всех орудий,
Как будто камни и вода,
Как будто все земные люди
Его услышали тогда.

Он рос, как в чистом поле колос.
Он был, как белый свет, велик,
Тот беззащитный, слабый голос,
Тот вечной жизни первый крик.

Года идут, и ветер дует
По-новому из-за морей.
А он живет, а он ликует
В душе моей, в судьбе моей.

Его я слышу в новом гуде
И сам кричу в туман и снег:
— Внимание, земные люди!
Сейчас родился Человек!

1960

* * *

...Это было ночью, в убежище. После бесконечно долгой, томительной и одуряющей тишины, оживляемой лишь тяжкими старческими вздохами, кашлем и зловещим постукиванием метронома, — вдруг весело и победительно запели фанфары, объявляя конец воздушной тревоги. И маленькая девочка, задремавшая на коленях у матери, откликнулась на эту благую весть и вымолвила слово, означавшее для нее и выход из этого мрачного, холодного подземелья, и возвращение в теплую постельку, и сладкий безмятежный сон...

— Отбой! — сказала Ирочка Т.

В этот день ей исполнилось полтора года. И слово, которое она сейчас сказала, — первое слово, произнесенное ею в ее маленькой, но уже такой неудобной жизни...

Из ленинградских заметок Л. Пантелеева

Самсон


Я в Петергофе не был никогда.
И вот сейчас брожу среди развалин,
Где красный щебень по земле развален,
Где на столбах обвисли провода;
Где голые, безрукие деревья
Стоят, как привиденья из поверья;
Где старый храм с глазницами пустыми,
Где пахнет мертвым запахом пустыни,
Где дикая ночная тишина
Назойлива и смысла лишена.
Мне кажется, когда глаза закрою:
Песчаный берег, залитый волною,
Граненые хрустальные стаканы,
Прозрачное холодное вино,
До синих звезд летящие фонтаны...
В мечтах и снах нам многое дано.
Когда жива мечта, я не поверю
В ничем не поправимую потерю.
Пусть в явь земную переходит сон!
Я вижу ясно, как на поле сечи
Идет, крутые разгибая плечи,
Неистовый, разгневанный Самсон.

1944

Стихи о необходимости


На тихих клумбах Трептов-парка
Могил в торжественном покое
Давно горят светло и ярко
Пионы, астры и левкои.

И за судьбу земли спокоен,
Ее простор обозревая,
Стоит под солнцем русский воин,
Ребенка к сердцу прижимая.

Он родом из Орла иль Вятки,
А вея земля его тревожит.
Его в России ждут солдатки,
А он с поста сойти не может.

1957

* * *


Фанерные звезды истлели.
Им вновь загореться нельзя.
Покоятся в вечной постели
Мои боевые друзья.

И низкие, близкие тучи
Вечернюю теплят зарю.
И песней своею горючей
Я с прошлым своим говорю.

На всех перекрестках планеты,
Как рыцари, в землю легли
Любви и Свободы поэты.
Но к звездам идут корабли.

Едина дорога Победы,
Как врезанный след борозды,
К созвездию призрачной Леды
От пепла фанерной звезды,

1962

Георгий Суворов

Георгий Кузьмич Суворов родился в 1919 году в Хакасии. Он рано лишился родителей. Окончив школу, Суворов учился в педагогическом техникуме. В начале войны служил в Панфиловской дивизии. В боях под Ельней был ранен. После госпиталя, весной 1942 года, Суворов попал на Ленинградский фронт. В одной из гвардейских частей, оборонявших город, он командовал взводом противотанковых ружей. Его стихи начали печататься в армейской печати. Познакомившийся с ним в эти дни Николай Тихонов вспоминает: «Он писал стихи в блиндажах, в окопах, перед атакой, на отдыхе под соснами, расщепленными осколками бомб и снарядов. У него не было времени отделывать стихи, не было времени думать об отвлеченных темах. Он писал свои строки, как дневник о непрерывной борьбе с врагом, писал с предельным волнением патриота, настоящего сына замечательной Родины, с упорством молодого большевика, с пером подлинного энтузиаста». Суворов участвовал в боях по прорыву блокады Ленинграда.

Георгий Суворов погиб 13 февраля 1944 года во время наступления при переправе через Нарву. Первый сборник его стихов «Слово солдата» вышел в 1944 году, уже после гибели поэта.

* * *


Еще на зорях черный дым клубится
Над развороченным твоим жильем.
И надает обугленная птица,
Настигнутая бешеным огнем.

Еще ночами белыми нам снятся,
Как вестники потерянной любви,
Живые горы голубых акаций
И в них восторженные соловьи.

Еще война. Но мы упрямо верим,
Что будет день — мы выпьем боль до дна.
Широкий мир нам вновь раскроет двери,
С рассветом новым встанет тишина.

Последний враг. Последний меткий выстрел.
И первый проблеск утра — как стекло.
Мон милый друг, а все-таки как быстро,
Как быстро наше время утекло!

В воспоминаньях мы тужить не будем,
Зачем туманить грустью ясность дней?
Свой добрый век мы прожили как люди —
И для людей...

1944

* * *

...Там в горах во время войны наши части геройски сражались с отборными войсками альпийской дивизии «Эдельвейс»... Наши разведчики, пробираясь вблизи от немцев узкими тропками над глубоким ущельем, иногда срывались и падали в пропасть. У них был уговор: если сорвался, разбивайся молча, не кричи, чтобы не выдать товарищей. И никто не крикнул. Ни разу...

Из воспоминаний Героя Советского Союза И. Кравцовой

* * *


Час отдыха!.. О, редкий тихий час
Среди боев, снегов и бездорожья...
В лесу, у стога сена, у остожья
Мигал огонь, как робкий синий глаз.

Как будто бури миновали нас,
И враг, охваченный смертельной дрожью,
В седой ночи у горного подножья
Устраивал себе звериный лаз.

Покоя час!.. Кто верит здесь в покой? —
Едва зарница алою рукой
Раскинет день широкий над лесами,

Ударит гром, и загудит тайга,
Тревога нас поднимет на врага
И до зари... Покой не дружит с нами...

1942

* * *

1 марта 1942 года.

...Ночевал в лесу, в блиндаже с железной печкой. Представь себе такую картину: посредине землянки горит печка, вокруг на соломе сидят бойцы, в уголочке коптит маленькая коптилка. Отдыхают, едят, разговаривают, смеются. Боец принес немецкую гармонь и утешил нас чудесным вальсом «Синий платочек». Сыграл еще «Два загадочных письма». Здесь все звучит совсем по-другому, и я слушал с большим наслаждением, вспоминая далекую жизнь в Москве... А где-то над нашими головами шумел лес, гудели самолеты, изредка вздрагивала земля от разрывов вражеских мин, и высоко в небе, как всегда, плыла чудесная луна, сверкали звезды... Потом я бродил по лесу. Это совершеннейшая фантастика. Лес прорезает дорога. По бокам глубокие снега, узкие тропинки. По снегу лунные пятна. Тихо, бесшумно к позициям подходят стрелки. В тени под деревьями стоят кони, повозки, машины. Тут и палатки, блиндажи. Из маленьких труб валит дым, искры летят. Изредка промчится связной на коне. Где-то хлопнет выстрел, другой. Взорвется снаряд, мина, и эхо тысячекратно повторяет, перекатываясь по лесу. Вот прошли раненый и сестра с сумкой. Проехали сани. Прошел разносчик пищи с термосом на спине. Он понес суп на передовую линию и вовремя доставит его бойцам. Десятки, может быть, и сотни метров будет ползти по снегу. Это тоже отважный воин, которого красноармейцы уважают, ценят: горячая пища на снегу — очень большое и важное дело...

Из письма П. Вляхина

* * *


Метет, метет... И нет конца метели,
Конца тяжелым, белым хлопьям нет.
Метет, метет... И заметает след
К моей солдатской полумерзвой щели.
Метет, метет... И не увидишь света.
И не увидишь друга в двух шагах.
Вот через этот безответный мрак
Я двинусь в путь, лишь тьму прорвет ракета.

* * *


Ухожу. Вернусь ли я — не знаю.
Встречу ль вновь когда-нибудь тебя?
Ухожу туда, где умирают,
Молча ненавидя и любя.
Ухожу. Будь верной в дни тревоги.
Ну, чего ж еще тебе скажу...
Нелегки солдатские дороги, —
Вот и все, родная. Ухожу...

* * *


Пришел и рухнул, словно камень,
Без сновидений и без слов,
Пока багряными лучами
Не вспыхнули зубцы лесов.

Покамест новая тревога
Не прогремела надо мной...
Дорога, дымная дорога —
Из боя в бой, из боя в бой...

1944

* * *

О. Корниенко


Мы вышли из большого боя
И в полночь звездную вошли.
Сады шумели нам листвою
И кланялися до земли.

Мы просто братски были рады,
Что вот в моей — твоя рука,
Что, многие пройдя преграды,
Ты жив и я живу пока.

И что густые кудри ветел
Опять нам дарят свой привет,
И что еще не раз на свете
Нам в бой идти за этот свет.

Леонид Шершер

Леонид Рафаилович Шершер родился в 1916 году в Одессе. Отец его — служащий. Стихи начал писать еще в школе, печатался в «Пионерской правде». С 1935 по 1940 год учился в ИФЛИ, редактировал очень популярную среди студентов той поры факультетскую стенную газету «Комсомолию». В 1940 году был призван в армию. Служил вначале в артиллерийской части, а затем в театре Красной Армии. В августе 1941 года Шершер добивается перевода в

газету авиации дальнего действия — «За правое дело». С фронта он писал: «От работы я

получаю огромное удовлетворение. Люди, с которыми мне приходится встречаться, потрясающи по своей простоте, отваге, человечности. Газету нашу за последнее время начали очень хвалить, да и, объективно говоря, есть за что — много лучше она стала за это время». Работая в газете, Шершер неоднократно участвовал в боевых вылетах в качестве стрелка-радиста, чаще всего в составе экипажа дважды Героя Советского Союза А. Молодчего. Печатался в годы войны в «Известиях», «Комсомольской правде», «Новом мире».

Леонид Шершер погиб 30 августа 1942 года во время боевого вылета.

Ветер от винта


Как давно нам уже довелось фронтовые петлицы
Неумелой рукой к гимнастерке своей пришивать,
Золотые, привыкшие к синему птицы
По защитному небу легко научились летать.
Хоть клянусь не забыть — может, все позабуду на свете,
Когда час вспоминать мне о прожитых днях подойдет,
Не смогу лишь забыть я крутой и взволнованный ветер
От винта самолета, готового в дальний полет.

Не сумею забыть этот ветер тревожной дороги,
Как летит он, взрываясь над самой моей головой,
Как в испуге ложится трава молодая под ноги
И деревья со злостью качают зеленой листвой.
Фронтовая судьба! Что есть чище и выше на свете!
Ты живешь, ощущая веегда, как тебя обдает
Бескорыстный, прямой, удивительной ясности ветер
От винта самолета, готового в дальний полет.

Тот, кто раз ощущая его сердцем своим и душою, —
Тот бескрылым не сможет ходить никогда по земле,
Тот весь век называет своею счастливой звездою
Пятикрылые звезды на синем, как небо, крыле.
И куда б ни пошел ты — он всюду проникнет и встретит,
Он могучей рукою тебя до конца поведет —
Беспощадный, упрямый в своем наступлении ветер
От винта самолета, готового в дальний полет.

Ты поверь мне, что это не просто красивая фраза,
Ты поверь, что я жить бы, пожалуй, на свете не мог,
Если б знал, что сумею забыть до последнего часа
Ветер юности нашей, тревожных и дальних дорог.
А когда я умру и меня повезут на лафете,
Как при жизни, мне волосы грубой рукой шевельнет
Ненавидящий слезы и смерть презирающий ветер
От винта самолета, идущего в дальний полет.

1942

* * *

...Утром мы снова идем на аэродром. День боевой работы. И теперь я вижу нового человека Немцевича — сурового, собранного, резкого и деловитого.

Опускается самолет, вернувшийся с боевого вылета. Подходит, вернее, подбегает к нам человек с красным, безумным, пьяным от радостного возбуждения лицом и кричит: «Товарищ командир полка, разрешите доложить, во славу моей Советской Родины только что сбил своего первого «Юнкерса-88»!» Один миг я уловил выражение его глаз, и точно на миг для меня, человека земли, стало понятным то, что происходит там, в небе, во время воздушного боя. Какие чудные страсти там, какое опьянение!.. Летчик этот — майор Рязанов, он дрался в Испании, сегодня его первый полет за время нашей войны, его первая победа.

При мне вылетели на задание командир эскадрильи Поппе, Смирнов, Левша, Шорохов, Мануйленко, Михайлин, Матюшин. Рев, заведены моторы, пыль, ветер, какой-то особенный самолетный ветер, плоский, прижатый к земле...

Из фронтовых записных книжек В. Гроссмана

В день Победы


Да будет веселым день нашей победы!
Мы снова сойдемся в круг —
Друг налево, и друг направо,
И прямо напротив друг.

Когда этот час неизбежный настанет,
Я встану, подняв стакан:
«Не все здесь с нами. Одни убиты,
Лечат других от ран.

Но я от имени всех живущих
И тех, кто погиб в бою,
В слове, простом и взволнованном слове
Прославлю страну мою.

Что я скажу, как сумею найти я
Лучшие в мире слова!
Я даже не крикну, а тихо скажу вам:
«Да здравствует наша Москва!»

Мы в окна посмотрим — увидим: снова
Звезды горят на Кремле,
Весна начинается, пахнет весною
По всей молодой земле.

Вот они, школы, где мы учились,
Сквер, куда шли гулять.
Вокзалы, с которых мы провожали,
Зовут нас теперь встречать!

А если мне суждено в сражении
Погибнуть до этого дня —
Ты тогда поднимись со стаканом
И это скажи за меня.

Сделайте все, что я не успею
Сделать в моей стране.
А любимую пусть никто не целует,
Пусть помнит она обо мне!

Семен Гудзенко

Семен Петрович Гудзенко родился в 1922 году в Киеве. В 3939 году, после окончания школы, поступил в ИФЛИ. В первые дни войны ушел добровольцем на фронт. Рядовым бойцом отряда лыжников участвовал в боях под Москвой, партизанил в тылу врага. Зимой 1942 года был тяжело ранен. После госпиталя до конца войны служил во фронтовых редакциях. Награжден орденом Красной Звезды и медалью «Партизан Отечественной войны». Писать стихи Гудзенко начал еще в школе, первые стихи были напечатаны во фронтовых газетах в 1941 году. Но сам

Гудзенко считал началом литературной деятельности 1943 год, когда появились стихи, о которых на первом творческом вечере Гудзенко Илья Эренбург сказал:

«Эта поэзия — изнутри войны. Это поэзия участника войны. Это поэзия не о войне, а с войны, с фронта». Первая книга «Однополчане» вышла в 1944 году. «Многие из сверстников обязаны именно ему, — вспоминает о Гудзенко Павел Антокольский, — больше, нежели любому из старших товарищей, тем, что их первые стихи появились в редакциях журналов и газет, что были опубликованы их первые книги. В незаметной, иногда совсем неблагодарной, но тем более благородной этой работе Гудзенко был своего рода полпредом целого поэтического поколения. Но он был полпредом поколения и в своей поэзии».

Семен Гудзенко умер 15 февраля 1953 года, словно подтверждая написанные им вскоре после войны строки:

«Мы не от старости умрем —
от старых ран умрем».

Надпись на камне


У могилы святой
встань на колени.
Здесь лежит человек
твоего поколенья.

Ни крестов, ни цветов,
не полощутся флаги.
Серебрится кусок
алюминьевой фляги,

и подсумок пустой,
и осколок гранаты, —
неразлучны они
даже с мертвым солдатом.

Ты подумай о нем,
молодом и веселом.
В сорок первом
окончил он
среднюю школу.

У него на груди
под рубахой хранится
фотокарточка той,
что жила за Царицей.

...У могилы святой
встань на колени.
Здесь лежит человек
твоего поколенья.

Он живым завещал
город выстроить снова
здесь, где он защищал
наше дело и слово.

Пусть гранит сохранит
прямоту человека,
а стекло — чистоту
сына трудного века.

23 июля 3943 года
Сталинград

Лист


Сентиментальный,
нежный друг,
тебя вспугнул снарядов свист,
орудий рев, горящий луг...
Война нас вместе не сведет.
А для тебя я третий год
храню кленовый лист.
Ведь это все, что я унес
из Киева тогда...
(О Дарницкий проклятый плёс,
безумная вода!
Тебе не знать их никогда.)
...Стихи остались на столе,
они в сраженье не пошли.
Я не припал к родной земле,
не взял в дорогу
горсть земли.
И только он,
кленовый лист,
хранил воспоминанья дрожь.
(Его сорвал осенний дождь.)
Я для тебя его берег.
Но жилки красные на нем
напомнили мне кровь дорог...
и стон и гомон переправ.
(О, до чего хотелось жить,
когда мы уходили вплавь,
когда мы падали в пути...)
Сентиментальный друг,
прости...

1942-1943

Путь

Студентам ИФЛИ, однополчанам.


Наш путь, как Млечный, —
раскален и долог.
Мы начали в июне,
на заре.
В пыли
с тавром готическим осколок,
в мешке
на двое суток сухарей.
Тяжелый шаг,
как будто пыль дороги
колотят стопудовым колуном.
Я не грустил о доме и пороге,
с любимой не прощался под луной.
Мы были юны.
И мужская дружба
ценилась нами выше всяких благ.
Мы говорили:
«Что нам в мире нужно?
Устать в дороге,
воду нить из фляг».
Мы с детства не боялись расставанья.
Мальчишки,
окаянней кистеня,
мы полюбили холод расстояний
на оголтелых волжских пристанях.
И с колыбели
родина — Россия
была для нас
свободой и судьбой.
Мы ширь степей
в сердцах своих носили
и на заре
пошли за это в бой.
Был путь, как Млечный, —
раскален и долог.
Упрямо выл над соснами металл.
Обветренный,
прокуренный филолог
военную науку постигал.
Он становился старше и спокойней
и чаще письма матери писал.
Мы говорили:
«Отбушуют войны.
Мы по-другому взглянем в небеса.
Сильней полюбим
и сильней подружим.
Наш путь, как Млечный, —
вечно раскален.
Нам дня не жить
без битвы и оружия,
без шелеста
простреленных знамен»,

1942

* * *

...Было все так близко до неправдоподобности, что писалось об этом как-то трудно. Когда мы с Сергеем Наровчатовым подползли к парню, который попросил нас взять у него документы, последнее, что он произнес: «Передайте комиссару, что я умираю коммунистом».

Как об этом написать?

Можно ли написать о том, как пожилой колхозник в линялой гимнастерке, боец-пехотинец, принес из деревни косу и, подготавливая сектор обстрела, впервые в жизни косил еще зеленую июльскую пшеницу?

Было душно и угарно от горящего в Орле элеватора, но потом в окрестных селах мы пробовали хлеб из сгоревшего зерна, он был как мягкий уголь — нет, его невозможно описать!

Мы шли и шли, стреляли, залечивали раны, учились воевать, пока не поняли, что победа будет за нами, — мы сначала просто верили в нее, а потом уже были уверены в ней...

Из воспоминаний М. Луконина

* * *

...Мой дорогой! Пишу тебе последнее письмо...

Я сижу в холодильнике, переживаю последние минуты своей жизни. Но я, наверное, успею написать тебе это письмо. Немцы повесят меня через два часа. Какой это большой срок и в то же время какой маленький!

Через два часа моя маленькая, еще не начатая по-настоящему жизнь угаснет, как лампада в темноте. Я прощаюсь с ней навсегда. Кто же знал, что она так трагически быстро окончится? Ведь я только что со школьной скамьи. Но когда я оглядываюсь на пережитое, я испытываю удовлетворение: тот маленький кусочек жизни, который выпал на мою долю, я прожила хорошо.

И только одно горе я унесу с собой: мне не удастся увидеться с тобой перед концом. Мы с тобой всегда стремились к одной вершине. От будущего мы ждали неизмеримо большого счастья. Мы не дошли к нему. Немцы разрушили наши мечты, но они оказались бессильными разрушить нашу любовь. Теперь я вижу, что любовь действительно сильнее смерти.

Вот сейчас я сижу перед смертной казнью, а перед моими глазами не петля, которой удавят меня немцы, а твой милый облик, не темная могила, куда уложат меня, а твоя любовь. Я по-прежнему люблю тебя. Тебя и Родину. Во имя этой любви я убила продавшегося немцам мерзавца, нашего старосту, который выдавал партизан и выслуживался перед немцами.

Сейчас меня задушат немцы. Помни, родной: в эти последние минуты все мои мысли с тобой. С любовью я жила, с любовью я умру. Прощай, Сережа, кто-то идет. Наверное, это немец идет за мной. Целую тебя...

Письмо неизвестной партизанки

Гармоника


Забудешь все:
и окружение,
и тиф,
и мерзлую ботву.

Но после третьего ранения
на сутки вырвешься в Москву,
и сызнова тебе припомнится:
под Витебском
осенний шлях,
в густом орешнике покойница
с водою дождевой в глазах.

Ты заскучаешь в тихом домике,
не попрощавшись, улетишь.

И все из-за губной гармоники.
(Играл под окнами малыш.)
И вспомнилось:
старухи плакали,
когда тебя
(«Сынок! Родной!..»)
вели расстреливать каратели
под смех
гармоники губной.

Декабрь, 1942

* * *


Я был пехотой в поле чистом,
в грязи окопной и в огне.
Я стал армейским журналистом
в последний год на той войне.

Но если снова воевать...
Таков уже закон:
пускай меня пошлют опять
в стрелковый батальон.

Быть под началом у старшин
хотя бы треть пути,
потом могу я с тех вершин
в поэзию сойти.

1946

* * *


Прожили двадцать лет.
Но за год войны
мы видели кровь
и видели смерть —
просто,
как видят сны.
Я все это в памяти сберегу —
и первую смерть на войне,
и первую ночь,
когда на снегу
мы спали спина к спине.
Я сына
верно дружить научу, —
и пусть
не придется ему воевать;
он будет с другом
плечо к плечу,
как мы,
по земле шагать.
Он будет знать:
последний сухарь
делится на двоих.
...Московская осень,
смоленский январь.
Нет многих уже в живых.
Ветром походов,
ветром весны
снова апрель налился.
Стали на время
большой войны
мужественней сердца,
руки крепче,
весомей слова.
И многое стало ясней.
...А ты
по-прежнему неправа —
— все-таки стал нежней.

Май, 1942

* * *

...Мы выкатывали орудия впереди пехоты на прямую наводку перед танками. Железный рев моторов врывался нам в уши. Мы стреляли почти в упор, видя так близко круглые зевы танковых стволов, что казалось, они нацелены были в наши зрачки. Все горело, рвалось, сверкало в снежной степи. Мы задыхались от наползавшего на орудия мазутного дыма, от ядовитого запаха горелой брони. В секундных промежутках между выстрелами хватали пригоршнями очерненный снег на брустверах, глотали его, чтобы утолить жажду. Она жгла нас так же, как радость и ненависть, как одержимость боя...

Из воспоминаний Ю. Бондарева

Память


Был мороз.
Не измеришь по Цельсию.
Плюнь — замерзнет.
Такой мороз.
Было поле с безмолвными рельсами,
позабывшими стук колес.
Были стрелки совсем незрячие —
ни зеленых, ни красных огней.
Были щи ледяные.
Горячие
были схватки за пять этих дней.
Каждый помнит по-своему, иначе,
и Сухиничи, и Думиничи,
и лесную тропу на Людпново —
обожженное, нелюдимое.
Пусть кому-нибудь кажется мелочью,
но товарищ мой до сих пор
помнит только узоры беличьи
и в березе забытый топор.
Вот и мне: не деревни сгоревшие,
не поход по чужим следам,
а запомнились онемевшие
рельсы.
Кажется, навсегда...

1942

* * *


На снегу белизны госпитальной
умирал военврач, умирал военврач.
Ты не плачь о нем, девушка, в городе дальнем,
о своем ненаглядном, о милом не плачь.
Наклонились над ним два сапера с бинтами,
и шершавые руки коснулись плеча.
Только птицы кричат в тишине за холмами.
Только двое живых над убитым молчат.

Это он их лечил в полевом медсанбате,
по ночам приходил, говорил о тебе,
о военной судьбе, о соседней палате
и опять о веселой военной судьбе.
Ты не плачь о нем, девушка, в городе дальнем,
о своем ненаглядном, о милом, ие плачь.
...Одного человека не спае военврач —
он лежит на снегу белизны госпитальной.

1945, Венгрия

* * *

...В перестрелке был тяжело ранен партизан Василий Быков. Его вынесли, уложили в повозку, привезли в лагерь. По пятам группы к лагерю шли каратели...

Тень падает на повозку. Оборачиваюсь. Медведев...

— Доктор, выдержит Быков дорогу?..

Кто-то сдержанно говорит:

— Нам нельзя задерживаться. Понимаете? Мы должны выполнять задание. Понимаете?

Вижу, как синева заливает щеки Медведева, как темнеют его глаза. Не оглядываясь, он жестко отчеканивает:

— Я спрашиваю врача!

И снова мы смотрим друг другу в душу. И я вижу, как теплеет взгляд командира.

— Чем ему можно помочь? — тихо говорит Медведев.

— Операция, товарищ командир.

— Сколько нужно времени?

— Не меньше получаса...

Он кивает мне...

* * *


Горят леса от Дрездена
до самого Берлина.
Земля, как в пекле, треснута,
как в пекле, тлеет глина.
Пылают сосны, кренятся
п рушатся, как в пекле.
И все поляны в пенистом,
в сигарном сером пепле.
А дым дорогу кутает
и путает шофера.
Жара такая, будто мы
заедем в пламя скоро.
Мы, как слепые странники,
все щупаем руками.
То пни или кустарники?
То немец или камень?

1945
Дрезден-Берлин

* * *

Обоз отряда вытянулся на просеке. Люди в колонне. Ожидание. Время от времени с заставы от Базанова приходит связной, молча смотрит на то, как мы оперируем, и уходит. Вот и первые длинные пулеметные очереди. Ухает граната. Ого, близко подошли! Снова связной:

— Ну как? Скоро?

— Еще немного, друзья, еще немного...

Мы оперируем. По лесу прокатывается гром. Немцы напоролись на мину. Что они предпримут теперь? Воцаряется тоскливая тишина. Осталось сделать внутривенное вливание... Всё! Устало распрямляюсь. Медведев невдалеке сидит на пенечке, невозмутимо рассматривает карту на колене. хС нему подбегает связной от Базанова; он, не поднимая головы, жестом отправляет его ко мне. Всё, всё, друзья, теперь Быкова можно везти! Теперь он будет жить!..

Из воспоминаний врача партизанского отряда А. Цессарского

* * *

...Десять дней, не прекращаясь ни днем ни ночью, шли бои. Мы двигались к центру по загражденным улицам, пробивая стены, от здания к зданию — не через город, а сквозь него. Гимнастерки наши пропахли дымом. Ватники насквозь пробиты пылью. Все были грязны, измазаны мелом и осыпаны красной — кирпичной и белой — известковой пылью. Как каменщики, слезшие со стропил.

Десять дней никто не спал. Напряжение и усталость были так велики, что мы едва держались на ногах.

Потому в полдень, второго, когда Берлин пал, когда стало тихо, ничего не осматривали, даже к Бранденбургским воротам не пошли... Спали! Спали все — солдаты и командиры. Тут же, возле рейхстага. Спали вповалку. Прямо на площади. Без просыпу — весь день...

Из воспоминаний В. Субботина

Сталинградская тишина


Последний залп.
И после дней бессонных
дождались мы
невиданного сна.
И наконец-то
с третьим эшелоном
сюда пришла
сплошная тишина.
Она лежит,
неслыханно большая,
на гильзах
и на битых кирпичах,
таким сердцебиеньем оглушая,
что с ходу засыпаешь
сгоряча.
И сталинградец
в эту ночь
впервые
снял сапоги
и расстегнул ремни.

Не всех убитых погребли живые,
но в очагах затеплились огни.
И пусть кружатся
«юнкерсы» над нами,
испуганно разглядывая флаг.
Спим без сапог.
Пудовыми кусками
прилип к ним
рыжеватый известняк.
— ...А у тебя зеленые глаза,
такие же, как у моей зазнобы, —
приятель мне задумчиво сказал.
...Раскинув руки,
мы заснули оба.

1 августа 1943 года
Сталинград

* * *


Я в гарнизонном клубе за Карпатами
читал об отступлении, читал
о том, как над убитыми солдатами
не ангел смерти, а комбат рыдал.
И слушали меня, как только слушают
ДРУГ друга люди взвода одного.
И я почувствовал, как между душами
сверкнула искра слова моего.
У каждого поэта есть провинция.
Она ему ошибки и грехи,
все мелкие обиды и провинности
прощает за правдивые стихи.
И у меня есть тоже неизменная,
на карту не внесенная, одна,
суровая моя и откровенная,
далекая провинция —
Война...

1947

С войны


Над нами тысячи стрижат,
как оголтелые, визжат.

Как угорелые, стремглав
весь день бросаются стрижи
в заброшенные блиндажи,
в зеленую прохладу трав.
Они купаются в росе,
они росой опьянены.

По Кишиневскому шоссе
мы возвращаемся с воины.
Вокруг трава до самых плеч,
такая,
что нельзя не лечь.
Вода в ручьях на всем пути,
пригубишь —
и не отойти.
И по заказу старшины
то ветерок, то солнцепек.
Мы из Европы.
Мы с войны
идем с победой на восток.
...Как сорок первый год далек!

1944

Мое поколение


Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.
Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины шинели,
на могилах у мертвых расцвели голубые цветы.

Расцвели и опали... Проходит четвертая осень.
Наши матери плачут, и ровесницы молча грустят.
Мы не знали любви, не изведали счастья ремесел,
нам досталась на долю нелегкая участь солдат.

У погодков моих нет ни жен, ни стихов, ни покоя —
только сила и юность. А когда возвратимся е войны,
все долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,
что отцами-солдатами будут гордиться сыны.

Ну, а кто не вернется? Кому долюбить не придется:’
Ну, а кто в сорок первом первою пулей сражен?
Зарыдает ровесница, мать на пороге забьется, —
у погодков моих ни стихов, ни покоя, ни жен.

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.
Кто в атаку ходил, кто делился последним куском,
тот поймет эту правду, — она к нам в окопы и щели
приходила поспорить ворчливым, охрипшим баском.

Пусть живые запомнят и пусть поколения знают
эту взятую с боем, суровую правду солдат.
И твои костыли, и смертельная рана сквозная,
и могилы над Волгой, где тысячи юных лежат, —
это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,
подымались в атаку и рвали над Бугом мосты.
...Нас не нужно жалеть: ведь и мы никого б не жалели.
Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.

А когда мы вернемся — а мы возвратимся с победой,
все как черти упрямы, как люди живучи и злы, —
пусть нам пива наварят и мяса нажарят к обеду,
чтоб на поя:ках дубовых повсюду ломились столы.

Мы поклонимся в ноги родным, исстрадавшимся людям,
матерей расцелуем и подруг, что дождались, любя.
Вот когда мы вернемся и победу штыками добудем —
все долюбим, ровесник, и работу найдем для себя.

1945

Григорий Поженян

Григорий Михайлович Поженян родился в 1922 году в городе Харькове. Там окончил среднюю школу и в 1939 году был призван во флот. Участник обороны Одессы и Севастополя — служил во 2-м особом диверсионном отряде, действовавшем в тылу врага, прославившемся рядом дерзких операций. Участник Керченского и Новороссийского десантов. Воевал и на Севере. Во время освобождения Крыма служил на торпедных катерах. Был тяжело ранен. Награжден орденами Красного Знамени, Отечественной войны I степени, Красной Звезды. Писать стихи начал в годы войны. После войны закончил Литературный институт имени Горького. Первая книга «Ветер с моря» вышла в 1955 году.

Майская земля


Когда победу праздновало небо,
цветастыми ракетами пыля, —
прикрыв могилы шапкой ковыля,
впервые потучневшая от хлеба,
еще рубцы на скатах оголя,
уже от солнца щурилась земля.
Черна от пепла
и красна от маков,
зеленая от нетерпенья трав,
лугами росными своих сынов оплакав,
она лежала,
жизнью смерть поправ,
от северосибирских переправ
до самых новых пограничных знаков.
Земля помолодевшая добрела,
разбуженная жаждою корней.
И людям, належавшимся на ней,
казалось, что она впервые спины грела,
как будто раньше на десяток дней
до срока размягчать солдатам тело
она, еще тревожная, не смела...
В те дни бойцам, покончившим с войной,
своя земля была вдвойне родной.
Смирившаяся после отомщенья,
она была дорогою домой.
Не той, что горько тает за кормой,
а той, что означает возвращенье.
Морщины века,
грусть войны — земля.
Приют погибших и живых — земля.
Мы надышались всласть госпиталями,
мы настучались вдоволь костылями
н возвратились на твои поля,
чтоб хлеб заколосился над полями.
Май месяц. Мирной ночи высота.
Весенней звездной ночи чистота.
Качаясь в грозных люльках, спят торпеды.
Но пусть их снова не разбудят беды.
Счет мирных лет ведем мы неспроста
по летоисчисленью от Победы.

Два главных цвета


Есть у моря свои законы,
есть у моря свои повадки.
Море может быть то зеленым
с белым гребнем на резкой складке,
то без гребня — свинцово-сизым
е мелкой рябью волны гусиной,
то задумчивым, светло-синим,
просто светлым и просто синим,
чуть колышимым легким бризом.
Море может быть в час заката
то лиловым, то красноватым,
то молчащим, то говорливым,
с гордой гривой в часы прилива.
Море может быть голубое.
И порою в дневном дозоре
глянешь за борт — и под тобою:
то ли небо, а то ли море.
Но бывает оно и черным,
черным, мечущимся, покатым,
неумолчным и непокорным,
поднимающимся, горбатым,
в белых ямах, в ползучих кручах,
переливчатых, неминучих,
распадающихся на глыбы,
в светлых полосах мертвой рыбы.
А какое бывает море,
если взор застилает горе?
А бывает ли голубое
море в еамом разгаре боя,
в час, когда, накренившись косо,
мачты низко гудят над ухом
и натянутой ниткой тросы
нерескрипываются глухо,
в час, когда у наклонных палуб
ломит кости стальных распорок
и, уже догорев, запалы
поджигают зарядный порох?
Кто из нас в этот час рассвета
смел бы спутать два главных цвета?!
И пока просыпались горны
утром пасмурным и суровым,
море виделось мне
то черным,
то — от красных огней —
багровым.

* * *


«Вернешься — ты будешь героем,
ты будешь бесемертен. Иди!»
И стало тревожно, не скрою,
и что-то кольнуло в груди,
и рухнул весь мир за плечами:
полшага вперед — ив века...
Как это не просто — в молчанье
коснуться рукой козырька,
расправить шинельные складки,
прислушаться к дальней пальбе,
взять светлую сумку взрывчатки
и тут же забыть о себе...
Л почестей мы не просили.
Не ждали наград за дела.
Нам общая слава России
солдатской наградой была.
Да много ли надо солдату,
что знал и печаль и успех:
по трудному счастью — на брата
да красное знамя на всех.

* * *

...Силуэты вражеских кораблей я начал различать уже после того, как затрещали звонки боевой тревоги. Взревели моторы, винты взвихрили воду, орудия развернуты на левый борт, и по команде флагмана колонна начинает маневр. Взвился сигнальный флажок — «открыть огонь по противнику». Залп, другой, третий... Проходит несколько секунд, и над нами свистит ответный снаряд. Перелет.

И закипел морской бой. В этом штампованном определении есть зерно истины. Море действительно кипит. Во время крутых циркуляций тяжелые брызги долетают до мостика. Два встречных потока трассирующих снарядов стелются над водой, задевая за волну, снаряды рикошетируют. Когда смотришь на приближающийся снаряд, кажется, что он летит очень медленно, но прямо на тебя. Дым, острый запах пороховой гари.

Все это продолжается считанные минуты. Но восприятие так обострено, что минуты сильно растягиваются в длину, и успеваешь видеть все. И как исполняются сигналы флагмана на других катерах, и лица сигнальщиков, и фигуру артиллериста младшего лейтенанта Глебова. Опершись локтем о кормовую башню, он спокойно корректирует огонь...

Третий раунд — самый ожесточенный — длится шесть минут. И у нас и на других катерах есть раненные осколками. Один комендор — тяжело. Наши снаряды ложатся точно, комдив уверен, что есть прямые попадания. И, несмотря на превосходство в силах, гитлеровцы отступают...

Из воспоминаний А. Крона

* * *

...Вспоминая встречи с разведчиками, я не могу забыть, какими бесхитростными и скромными были эти бесстрашные люди. В одну из таких встреч я спросил, что бы они хотели получить в награду за свои боевые дела.

И они, не задумываясь, почти хором ответили:

— Компот на третье!

Я подумал, что они шутят. Но оказалось, что во 2-й кавалерийской дивизии, где разведчики были зачислены на довольствие, не полагался компот, к которому за годы службы на флоте моряки привыкли.

Пришлось, конечно, помочь им. Получив приказание, хозяйственники удивились, но компот разведчикам выдавали исправно. Тогда же они попросили дать им хромовые сапожки тридцать шестого размера для Аннушки, сапоги сорок шестого размера для Георгия Урбанского и наган Угольку (так звали Григория Поженяна)...

В Одессе, на улице Пастера, есть дом, на сероватой стене которого выделяется светлый мраморный прямоугольник. Золотыми буквами на нем высечены слова: «В этом доме ео время обороны Одессы в 1941 году находился отряд моряков-разведчиков». С волнением читают люди имена тех, кто грудью защищал этот солнечный южный город. Алексеев Василий. Безбородько Олег. Зуц Арсений. Калина Алексей. Конвисер Лазарь. Макушева Анна. Нестеренко Леон. Поженян Григорий. Рулев Константин. Сурнин Михаил. Твердохлебов Петр. Урбанский Георгий. Гура Иван.

...Уцелели только Поженян, Аннушка Макушева и Арсений Зуц, да и они имеют по нескольку ранений...

Из воспоминаний вице-адмирала И. Азарова

Погоня


Я старею, и снятся мне травы,
а в ушах то сверчки, то шмели.
Но к чему наводить переправы
на оставленный берег вдали?
Ии продуктов, ни шифра, ни грязи
не хочу ни сейчас, ни потом.
Мне сказали:
— Взорвете понтон
и останетесь в плавнях для связи. —
...И остался один во вселенной,
прислонившись к понтону щекой,
воеемнадцатилетшш военный
с обнаженной гранатной чекой.
С той поры я бегу и бегу,
а за мною собаки по следу.
Все — на той стороне. Я последний
на последнем своем берегу.
И гудят, и гудят провода.
Боль стихает. На сердце спокойней.
Так безногому снится погоня,
неразлучная с ним навсегда.

* * *

...Одесса 1941 года. Я осязаемо вижу сухой серо-голубой квадрат неба в окне кабинета, массивный стол с морскими часами, а на столе спокойные и тяжелые загорелые руки.

Подымаю глаза. Он смотрел на меня с любопытством.

— Ну как?

— Высадимся.

Я был убежден, что мы высадимся, что первая группа разведчиков пробьется сквозь плавни, даст радиограмму.

К ночи радиограмма пришла: «Не высаживайтесь. Мы все убиты. Коля».

И восемь почтовых голубей домой, на голубиную станцию, тоже не вернулись.

Тогда впервые в нашем отряде были произнесены два страшных и спасительных слова — Сухой Лиман. Страшных — потому что он унес на свое илистое дно много жизней. Спасительных — потому что все-таки через него на стыках полков, зная броды, переходить линию фронта было значительно легче, чем в других местах...

Много раз ходил я в тыл противника через Сухой Лиман... В нас стреляли и прицельным огнем, и по звуку, и в такт шагов. О, эти хлюпающие шаги, говорящий ил, болтливый лиман! Нигде берег не казался таким далеким, тело друга таким тяжелым, а луна такой предательской!..

Из воспоминаний Г. Поменяна

Юность моя


Комсомольская юность моя, мы с тобою
наши версты считали от боя до боя,
наши губы немели,
наши мачты горели,
нас хирурги спасали,
а мы не старели.
Что я помню?
Дороги,
дороги,
дороги,
столбовые дымящиеся перекрестки,
часовых у колодца, ночные тревоги,
клещи стрел на подклеенной мылом
двухверстке,
ночи длинные, синие, ночи без края,
тяжесть мокрых сапог,
вечный холод
зюйдвестки
и смешную мечту об окне с занавеской,
о которой мой друг загрустил, умирая.

Что я помшо?
В семнадцать —
прощание с домом,
в девятнадцать —
две тонких нашивки курсанта,
а потом трехчасовая вспышка десанта —
и сестра в изголовье с бутылочкой брома.
А потом — немота, неподвижность
суставов,
первый шаг, первый крик затянувшийся:
«Мама!»
И опять уходящие к югу упрямо
бесконечные ленты летящих составов.
И опять тишина затаенных причалов.
Но опять, по старинной солдатской
привычке,
хватишь стопку, рувнешь отсыревшую
спичку,
обернешься — и все начинаешь сначала.
Все сначала, как будто бы вечер
вчерашний
две судьбы разграничил луною горбатой:

жизнь без риска —
за дальней чертой
медсанбата,
жизнь взахлеб —
там, где бой,
там, где риск,
там, где страшно.
Комсомольская юность моя,
все, что было,
не прошло,
не состарилось,
не остыло.
Нас бинтом пеленали,
нас пулей учили,
нас почти разлучали,
но не разлучили.

Николай Старшинов

Николай Константинович Старшинов родился в 1924 году в Москве в семье служащего. В Москве прошли его детские и юношеские годы. После окончания школы в 1942 году он в армии: сначала в пехотном училище, затем старший сержант Старшинов — помощник командира пулеметного взвода. В 1943 году в бою под Спас-Деменском тяжело ранен и уволен из армии как инвалид войны. Награжден медалью «За боевые заслуги». Стихи начал писать на фронте.

После войны закончил Литературный институт имени Горького.

Первая книга стихов «Друзьям» вышла а 1950 году.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 326; ЗАКАЗАТЬ РАБОТУ