Татьяна Толстая «Охота на мамонта»



Рассказ "Сыновья" В.А. Осеевой Две женщины брали воду из колодца. Подошла к ним третья. И старенький старичок на камушек отдохнуть присел. Вот говорит одна женщина другой: - Мой сынок ловок да силен, никто с ним не сладит. - А мой поёт, как соловей. Ни у кого голоса такого нет, - говорит другая. А третья молчит. - Что же ты про своего сына не скажешь? - спрашивают её соседки. - Что ж сказать? - говорит женщина. - Ничего в нём особенного нету. Вот набрали женщины полные вёдра и пошли. А старичок - за ними. Идут женщины, останавливаются. Болят руки, плещется вода, ломит спину. Вдруг навстречу три мальчика выбегают. Один через голову кувыркается, колесом ходит - любуются им женщины. Другой песню поёт, соловьём заливается - заслушались его женщины. А третий к матери подбежал, взял у неё вёдра тяжёлые и потащил их. Спрашивают женщины старичка: - Ну что? Каковы наши сыновья? - А где же они? - отвечает старик. - Я только одного сына вижу! Рассказ "Что легче?" В.А. Осеевой читает ... Пошли три мальчика в лес. В лесу грибы, ягоды, птицы. Загулялись мальчики. Не заметили, как день прошёл. Идут домой - боятся: - Попадёт нам дома! Вот остановились они на дороге и думают, что лучше: соврать или правду сказать? - Я скажу, - говорит первый, - будто волк на меня напал в лесу. Испугается отец и не будет браниться. - Я скажу, - говорит второй, - что дедушку встретил. Обрадуется мать и не будет бранить меня. - А я правду скажу, - говорит третий.- Правду всегда легче сказать, потому что она правда и придумывать ничего не надо. Вот разошлись они все по домам. Только сказал первый мальчик отцу про волка- глядь, лесной сторож идёт. - Нет, - говорит, - в этих местах волка. Рассердился отец. За первую вину рассердился, а за ложь - вдвое. Второй мальчик про деда рассказал. А дед тут как тут - в гости идёт. Узнала мать правду. За первую вину рассердилась, а за ложь - вдвое. А третий мальчик как пришёл, так с порога во всём повинился. Поворчала на него тётка да и простила.  

И.С. Тургенев. Его стихотворение в прозе « Милостыня»

Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.
Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал.
Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль. Он вспоминал...
Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.
А слезы все капали да капали, пестря седую пыль.
Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову и увидал перед собою незнакомца.
Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.
— Ты все свое богатство роздал,— послышался ровный голос...— Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?
— Не жалею,— отвечал со вздохом старик,— только вот умираю я теперь.
— И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку,— продолжал незнакомец,— не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?
Старик ничего не ответил — и задумался.
— Так и ты теперь не гордись, бедняк,— заговорил опять незнакомец,— ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.
Старик встрепенулся, вскинул глазами... но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.
Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.
Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню.
И старик купил себе на данные гроши хлеба — и сладок показался ему выпрошенный кусок — и не было стыда у него на сердце — а напротив: его осенила тихая радость.

 

М. Пришвин

«НЕВЕДОМОМУ ДРУГУ»

1. Солнечно-росистое это утро, как неоткрытая земля, неизведанный слой небес, утро такое единственное, никто еще не вставал, ничего никто не видал, и ты сам видишь впервые.

2. Допевают свои весенние песни соловьи, еще сохранились в затишных местах одуванчики, и, может быть, где-нибудь в сырости черной тени белеет ландыш. 3. Соловьям помогать взялись бойкие летние птички – подкрапивники, и особенно хороша флейта иволги. 4. Всюду беспокойная трескотня дроздов, и дятел очень устал искать живой корм для своих маленьких, присел вдали от них на суку просто отдохнуть.

5. Вставай же, друг мой! 6.Собери в пучок лучи своего счастья, будь смелей, начинай борьбу, помогай солнцу! 7. Вот слушай, и кукушка взялась тебе помогать. 8. Гляди, лунь плывет над водой: это же не простой лунь, в это утро он первый и единственный, и вот сороки, сверкая росой, вышли на дорожку, – завтра так точно сверкать они уже не будут, и день-то будет не тот, – и эти сороки выйдут где-нибудь в другом месте. 9. Это утро единственное, ни один человек его еще не видел на всем земном шаре: только видишь ты и твой неведомый друг.

10. И десятки тысяч лет жили на земле люди, копили, передавая друг другу, радость, чтобы ты пришел, поднял ее, собрал в пучки ее стрелы и обрадовался. 11.Смелей же, смелей!

12.И опять расширится душа: елки, березки, – и не могу оторвать своих глаз от зеленых свечей на соснах и от молодых красных шишек на елках. 13. Елки, березки, до чего хорошо!

 

 

Тэффи "Счастливая"

Да, один раз я была счастлива.

Я давно определила, что такое счастье, очень давно, - в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.

Я помню: Мне шесть лет. Моей сестре - четыре.

Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.

Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.

Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.

И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.

Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.

Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?

Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?

И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.

- Лена! - говорю я громко и весело. - Лена! Я сегодня видела конку!

Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.

Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте, - а, может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, - и трубил в золотую трубу:

- Ррам-рра-ра!

Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.

Как расскажешь это все! Можно сказать только:

- Лена! Я видела конку!

Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.

И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?

- Ррам-рра-ра!

Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.

Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!

 

 

Эрих Мария Ремарк «Время жить и время умирать»

Он снова начал обход. Фронт громыхал все сильнее. Зажглись первые
звезды. Он вдруг почувствовал себя ужасно одиноким, ему захотелось опять
лежать где-нибудь в блиндаже, среди вони и храпа товарищей. Ему казалось,
что он всеми покинут и должен один принять какое-то решение.
Он пытался уснуть и лег в беседке на солому. "Может быть, им удастся
бежать так, чтобы я не увидел". Нет, бесполезно, он знал, что они не
смогут бежать. Люди, которые перестроили сарай, позаботились об этом.
Фронт становился все беспокойнее. Гудели в ночи самолеты. Трещали
пулеметные очереди. Потом начали доноситься глухие разрывы бомб. Гребер
вслушивался. Гром нарастал. "Хоть бы они бежали", - подумал он опять. Он
встал и подошел к сараю. Там все было тихо. Пленные, казалось, спят.
Наконец он смутно разглядел лицо старика и вернулся.
После полуночи ему стало ясно, что на передовой идет ожесточенное
сражение. Тяжелая артиллерия противника била далеко за линию фронта.
Снаряды ложились все ближе к деревне. Гребер знал, насколько слабо
укреплены их позиции. Он мысленно представил себе отдельные этапы боя.
Скоро двинутся в атаку танки. Земля уже дрожала от ураганного огня. Грохот
раскатывался от горизонта до горизонта. Гребер ощущал его всем существом,
чувствуя, что скоро он докатится и до него, и ему казалось, что этот
грохот грозовым смерчем кружится вокруг него и вокруг небольшого белого
строения, в котором, прикорнув, сидят несколько русских, словно среди
разрушения и смерти они стали вдруг средоточием всех совершающихся событий
и все зависит от того, какова будет их судьба.
Он ходил взад и вперед, приближался к сараю и возвращался, нащупывал в
кармане ключ, потом снова валялся на солому и только под утро вдруг
забылся тяжелым и тревожным сном.

Когда Гребер вскочил, еще только рассветало. На передовой бушевал ад.
Снаряды уже рвались над деревней и позади нее. Он бросил взгляд на сарай.
Решетка была цела. Пленные шевелились за ней. Потом он увидел бегущего
Штейнбреннера.
- Отступаем! - кричал Штейнбреннер. - Русские прорвались. Сбор в
деревне. Скорее! Все летит кувырком. Собирай пожитки.
Штейнбреннер стремительно приблизился.
- Этих мы живо прикончим.
Гребер почувствовал, как сердце у него заколотилось.
- Где приказ? - спросил он.
- Приказ? Да ты посмотри, что в деревне творится. Какие тут могут быть
приказы! Разве тебе здесь не слышно, что они наступают?
- Слышно.
- Ну, значит, не о чем и говорить. Думаешь, мы потащим с собой эту
шайку? Мы живо прикончим их через решетку.
Глаза Штейнбреннера отливали синевой, ноздри тонкого носа раздувались.
Руки судорожно ощупывали кобуру.
- За них отвечаю я, - ответил Гребер.

- Раз у тебя нет приказа,убирайся.
Штейнбреннер захохотал.
- Ладно. Тогда пристрели их сам.
- Нет, - сказал Гребер.
- Кому-нибудь надо же их шлепнуть. Мы не можем тащить их с собой.
Проваливай, коли у тебя слабые нервы. Иди, я тебя догоню.
- Нет, - повторил Гребер. - Ты их не расстреляешь.
- Нет? - Штейнбреннер взглянул на него. - Так нет? - повторил он с
расстановкой. - Да ты знаешь, что говоришь?
- Знаю.
- Ага, знаешь? Тогда ты знаешь и то, что ты...
Лицо Штейнбреннера исказилось. Он схватился за пистолет. Гребер поднял
свою винтовку и выстрелил. Штейнбреннер покачнулся и упал. Он вздохнул,
как дитя. Пистолет выпал из его руки. Гребер не отрываясь смотрел на труп.
"Убийство при самозащите", - смутно пронеслось у него в мозгу. Вдруг над
садом провыл снаряд.
Гребер очнулся, подошел к сараю, вытащил ключ из кармана и отпер дверь.
- Идите, - сказал он.
Русские молча смотрели на него. Они не верили ему. Он отбросил винтовку
в сторону.
- Идите, идите, - нетерпеливо повторил он и показал, что в руках у него
ничего нет.
Русский, что помоложе, осторожно сделал несколько шагов. Гребер
отвернулся. Он отошел назад, туда, где лежал Штейнбреннер.
- Убийца! - сказал он, сам не зная, кого имеет в виду. Он долго смотрел
на Штейнбреннера. И ничего не чувствовал.
И вдруг мысли нахлынули на него, обгоняя одна другую. Казалось, с горы
сорвался камень. Что-то навсегда решилось в его жизни. Он больше не ощущал
своего веса. Он чувствовал себя как бы бесплотным. Он понимал, что должен
что-то сделать, и вместе с тем необходимо было за что-то ухватиться, чтобы
его не унесло. Голова у него кружилась. Осторожно ступая, пошел он по
аллее. Надо было сделать что-то бесконечно важное, но он никак не мог
ухватиться за него, пока еще не мог. Оно было еще слишком далеким, слишком
новым и в то же время столь ясным, что от него было больно.
Он увидел русских. Они бежали кучкою, пригнувшись, впереди - женщины.
Старик оглянулся и увидел его. В руках у старика вдруг оказалась винтовка,
он поднял ее и прицелился. "Значит, это все-таки партизаны", - подумал
Гребер. Он видел перед собой черное дуло, оно разрасталось. Гребер хотел
громко крикнуть, надо было громко и быстро сказать так много...
Он не почувствовал удара. Только вдруг увидел перед собой траву и прямо
перед глазами какое-то растение, полурастоптанное, с красноватыми кистями
цветов и нежными узкими лепестками: цветы росли и увеличивались - так уже
было однажды, но он не помнил когда. Растение покачивалось, стоя совсем
одиноко на фоне сузившегося горизонта, - ибо он уже уронил голову в траву,
- бесшумно и естественно неся ему простейшее утешение, свойственное малым
вещам, и всю полноту покоя; и растение это росло, росло, оно заслонило все
небо, и глаза Гребера закрылись.

 

А.Иванов «Вечный зов» (Часть 5 «Смерть и бессмертие»)

Вечер был тихим и душным, разопревшая под дневным солнцем еловая хвоя густо пропитала воздух пахучим смолистым настоем, настолько густо, что в нем вязли, казалось, комары — их было до удивления мало, и они, обессиленные и вялые, не могли высоко подниматься над землей.

Олька долго сидела неподвижно, слушала бульканье ручья, протекавшего метрах в десяти по затравеневшей низинке.

— Вы что же, раз ты про меня знаешь… в одной части, что ли, с Семеном? — негромко спросила она.

— Да вот с самого начала вместе воюем… воевали.

Он почувствовал, как она, не меняя позы, вздрогнула при последнем слове. Даже не вздрогнула — просто качнулась еле заметно обмотанная платком голова, и лицо ее медленно стало поворачиваться к нему. И когда повернулось, в глазах ее он увидел безмолвный мучительный крик.

— Убит? — больше догадался по движению ее губ, чем расслышал Иван.

И в несколько секунд он пережил множество странных, доселе незнакомых ему состояний. Что ей ответить, этой, видать по всему, доброй и славной девчушке, до костей обожженной огнем и кровью, изнуренной страшным временем войны? Убит? Но он и сам этого не знает. Не убит? И в этом не уверен. Может, в таком случае сказать «убит»? Чтоб раз и навсегда знала она это, забыла о нем для собственного спокойствия, и если… если он, Семка, чудом все же объявится на земле, для спокойствия его самого, его жены Наташки и родившейся у них дочки. В конце концов, кто ему эта Олька? Случайно встретились на жутких дорогах войны, что-то под влиянием минуты у них там произошло, ничего серьезного, ничего такого, что имеет какое-то значение для обоих… Но не имеет ли? Вон как полыхают и горят ее глаза. И, кроме того, это будет ложь, ложь. Одно слово — и жизнь этой живой души человечьей пойдет, потечет по какому-то другому пути. Вон крохотный и бессильный ручеек, перегороди его, взрывом снаряда завалит если неглубокое русло, — вода накопится, потечет в сторону куда-то, в неизвестность. А зачем лишать эту живую струйку определенной ей природой дороги? По другому пути… А кто имеет право взять за это ответственность? Никто, никому не положено…

— Убит?! — еще раз продавил ему уши умоляющий хрип, смяв, смешав все его лихорадочные рассуждения и одновременно заставив его подумать об их ненужности.

— Не знаю, Ольга, — сказал Иван, прижимая к вискам ладони.

— Знаешь! Знаешь!! — дважды воскликнула она. И властно потребовала: — Рассказывай! Все говори!

Иван еще помолчал и стал рассказывать с подробностями обо всем, что произошло там, на высоте 162,4, как рассказывал недавно Алейникову. А девушка его ни разу не перебила, не задала ни одного вопроса.

Когда он кончил, зола под котелком была холодной, костерок давно угас, испепелив все угли, до последнего. И день почти угас, оставив над кромкой леса еще светлое пока пространство, которое меркло. Стало прохладнее. Исчезли редкие комары, затихли голоса партизан, временами доносящиеся с поляны за ручьем. Все кругом изменилось, лишь ручеек так же, как и прежде, негромко побулькивал, и Олька, прислушиваясь к его говорку, неожиданно спросила:

— Правда, хорошо?

— Что?

— Ручеек звенит…

 

М. Задорнов «Записки конфетной коробки»


..Сошла с конвейера, получила Знак качества. Все говорят, что я какая-то

необыкновенная, поэтому на прилавке долго не задержусь... Странно! Лежу третий месяц.

И не на прилавке, а на складе. Поговаривают, что все ждут какого-то выдающегося

праздника...

...Выдающийся праздник наступил! У жены заведующего нашим складом день рождения.

Ах, как все кругом красиво! Неужели и меня поставят на этот богатый стол, и я займу

место рядом с шампанским, икрой и апельсинами, о которых уже так много слышала на

складе? Но что это?! Меня снова заворачивают и...

...Шестой месяц лежу в темном шкафу. Нас здесь двое: я и еще какая-то книжка.

Тоже новенькая. Тоже редкая. И тоже подарочная. Мы с ней почти не разговариваем.

Так только: «Доброе утро» да «Спокойной ночи». У нас нет общих интересов, и у нас

у обеих плохое настроение, потому что о нас совершенно забыли. Там, в комнате, каждый

день собираются гости, им весело, а нам здесь грустно, одиноко и беспросветно...

...Нет, нас не забыли! Нас снова сберегли! Для особого случая, который наконец

наступил, - пришел электрик! Бедную книжку он брать наотрез отказался. Сказал, что у

него уже есть одна книжка. И вторую ему никогда не осилить. Меня взял, но тоже нехотя,

даже не развернул. Неужели моя молодость так и пройдет никем не замеченной?

...И снова полка в пыльном шкафу. Только у электрика нас здесь много. Целое

общество. Апельсиновые дольки - ну просто душа этого общества. Такие веселые. Говорят,

что они хоть и дешевые, но зато очень дефицитные! А вот баночка крабов грустная.

Жалуется, что они вымирают. Зато рижский бальзам гордый! На всех смотрит сверху вниз

и все время хвастается. Говорит, что за него в наше время можно получить билеты а

любой театр. Вот и дохвастался. Недавно его развели простой водкой и выпили, даже не

похвалив...

...Вчера мне исполнилось три года. Много я повидала за это время хозяев. Давно

уже вышел срок моего хранения. Но никто не обращает на это внимания, даже мой

теперешний хозяин. Хотя он и врач. Меня подарила ему моя прошлая хозяйка за то, что

он нашел у ее мужа гастрит и забрал его на три месяца к себе с больницу. Вообще, он

каждый день приносит с работы все новые состарившиеся редкие, как и я, наборы... По

ночам мы перешептываемся в его баре и рассказываем друг другу выдуманные истории о

своей молодости...

...Никогда не думала, что в старости буду так смеяться! Сначала супруга хозяина

закатила ему скандал, потому что он не захотел подарить меня воспитательнице в детском

саду. Хозяин долго отнекивался и говорил, что не привык давать, потому что всю жизнь

только брал. Тогда супруга устроила ему репетицию. Она была воспитательницей, а он

должен был ей меня подарить, не покраснев...

...Я счастлива! Воспитательница выбросила все мои испортившиеся конфеты в мусорное

ведро, а меня отдала Юрке Крюкову, потому что он копит марки, и их у него уже так

много, что надо куда-то складывать, а не разбрасывать, где попало. К Юрке часто

приходят друзья. И тогда он достает меня, кладет себе на колени, и они бережно

рассматривают каждую марку... Правда, от частого пользования я сильно истрепалась, и

дни мои, я понимаю, уже сочтены, но я никогда не думала, что можно быть такой счастливой

именно в старости, когда нет ни прежней свежести, ни красоты...

 

Джордж Оруэлл «1984»

Почти бессознательно он вывел пальцем на пыльной крышке стола: 2 x 2 = 5

«Они не могут в тебя влезть», — сказала Джулия. Но они смогли влезть. «То, что делается с вами здесь, делается навечно», — сказал О’Брайен. Правильное слово. Есть такое — твои собственные поступки, — от чего ты никогда не оправишься. В твоей груди что-то убито — вытравлено, выжжено.

Он ее видел; даже разговаривал с ней. Это ничем не грозило. Инстинкт ему подсказывал, что теперь его делами почти не интересуются. Если бы кто-то из них двоих захотел, они могли бы условиться о новом свидании. А встретились они нечаянно. Произошло это в парке, в пронизывающий, мерзкий мартовский денек, когда земля была как железо, и вся трава казалась мертвой, и не было нигде ни почки, только несколько крокусов вылезли из грязи, чтобы их расчленил ветер. Уинстон шел торопливо, с озябшими руками, плача от ветра, и вдруг метрах в десяти увидел ее. Она разительно переменилась, но непонятно было, в чем эта перемена заключается. Они разошлись как незнакомые; потом он повернул и нагнал ее, хотя и без особой охоты. Он знал, что это ничем не грозит, никому они не интересны. Она не заговорила. Она свернула на газон, словно желая избавиться от него, но через несколько шагов как бы примирилась с тем, что он идет рядом. Вскоре они очутились среди корявых голых кустов, не защищавших ни от ветра, ни от посторонних глаз. Остановились. Холод был лютый. Ветер свистел в ветках и трепал редкие грязные крокусы. Он обнял ее за талию.

Телекрана рядом не было, были, наверно, скрытые микрофоны: кроме того, их могли увидеть. Но это не имело значения — ничто не имело значения. Они спокойно могли бы лечь на землю и заняться чем угодно. При одной мысли об этом у него мурашки поползли по спине. Она никак не отозвалась на объятье, даже не попыталась освободиться. Теперь он понял, что в ней изменилось. Лицо приобрело землистый оттенок, через весь лоб к виску тянулся шрам, отчасти прикрытый волосами. Но дело было не в этом. А в том, что талия у нее стала толще и, как ни странно, отвердела. Он вспомнил, как однажды, после взрыва ракеты, помогал вытаскивать из развалин труп, и поражен был не только невероятной тяжестью тела, но его жесткостью, тем, что его так неудобно держать — словно оно было каменное, а не человеческое. Таким же на ощупь оказалось ее тело. Он подумал, что и кожа у нее, наверно, стала совсем другой.

Он даже не попытался поцеловать ее, и оба продолжали молчать. Когда они уже выходили из ворот, она впервые посмотрела на него в упор. Это был короткий взгляд, полный презрения и неприязни. Он не понял, вызвана эта неприязнь только их прошлым или вдобавок его расплывшимся лицом и слезящимися от ветра глазами. Они сели на железные стулья, рядом, но не вплотную друг к другу. Он понял, что сейчас она заговорит. Она передвинула на несколько сантиметров грубую туфлю и нарочно смяла былинку. Он заметил, что ступни у нее раздались.

— Я предала тебя, — сказала она без обиняков.

— Я предал тебя, — сказал он.

Она снова взглянула на него с неприязнью.

— Иногда, — сказала она, — тебе угрожают чем-то таким… таким, чего ты не можешь перенести, о чем не можешь даже подумать. И тогда ты говоришь: «Не делайте этого со мной, сделайте с кем-нибудь другим, сделайте с таким-то». А потом ты можешь притворяться перед собой, что это была только уловка, что ты сказала это просто так, лишь бы перестали, а на самом деле ты этого не хотела. Неправда. Когда это происходит, желание у тебя именно такое. Ты думаешь, что другого способа спастись нет, ты согласна спастись таким способом. Ты хочешь, чтобы это сделали с другим человеком. И тебе плевать на его мучения. Ты думаешь только о себе.

— Думаешь только о себе, — эхом отозвался он.

— А после ты уже по-другому относишься к тому человеку.

— Да, — сказал он, — относишься по-другому.

Говорить было больше не о чем.

 

ИЗ КНИГИ СВЕТЛАНЫ АЛЕКСИЕВИЧ «У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО»
АЛЬБИНА АЛЕКСАНДРОВНА ГАНТИМУРОВА, старший сержант, разведчица:
«Какая я была в детстве? На спор прыгала со второго этажа школы. Любила
футбол, всегда вратарем у мальчишек. Началась финская война, без конца
убегала на финскую войну.
А в сорок первом как раз окончила семь классов
и успела отдать документы в техникум. Тетя плачет: «Война!», а я обрадовалась,
что пойду на фронт, буду воевать. Откуда я знала, что такое кровь?
Сформировалась первая гвардейская дивизия народного ополчения, и нас,
несколько девчонок, взяли в медсанбат.
Позвонила тете:
— Ухожу на фронт.
На другом конце провода мне ответили:
— Марш домой! Обед уже простыл.

Я повесила трубку. Потом мне ее было жалко, безумно жалко. Началась
блокада города, страшная ленинградская блокада, когда город наполовину
вымер, а она осталась одна. Старенькая.
Помню, отпустили меня в увольнение. Прежде чем пойти к тете, я зашла в
магазин. До войны страшно любила конфеты. Говорю:
— Дайте мне конфет.
Продавщица смотрит на меня, как на сумасшедшую. Я не понимала: что
такое — карточки, что такое — блокада? Все люди в очереди повернулись ко
мне, а у меня винтовка больше, чем я. Когда нам их выдали, я посмотрела и
думаю: «Когда я дорасту до этой винтовки?» И все вдруг стали просить, вся
очередь:
— Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны.
И мне дали.

 

А.П. Чехов "АНТРЕПРЕНЕР ПОД ДИВАНОМ"

(ЗАКУЛИСНАЯ ИСТОРИЯ)

Шел "Водевиль с переодеванием". Клавдия Матвеевна Дольская-Каучукова, молодая, симпатичная артистка, горячо преданная святому искусству, вбежала в свою уборную и начала сбрасывать с себя платье цыганки, чтобы в мгновение ока облечься в гусарский костюм. Во избежание лишних складок, чтобы этот костюм сидел возможно гладко и красиво, даровитая артистка решила сбросить с себя всё до последней нитки и надеть его поверх одеяния Евы. И вот, когда она разделась и, пожимаясь от легкого холода, стала расправлять гусарские рейтузы, до ее слуха донесся чей-то вздох. Она сделала большие глаза и прислушалась. Опять кто-то вздохнул и даже как будто прошептал:

- Грехи наши тяжкие... Охх...

Недоумевающая артистка осмотрелась и, не увидев в уборной ничего подозрительного, решила заглянуть на всякий случай под свою единственную мебель - под диван. И что же? Под диваном она увидела длинную человеческую фигуру.

- Кто здесь?! - вскрикнула она, в ужасе отскакивая от дивана и прикрываясь гусарской курткой.

- Это я... я... - послышался из-под дивана дрожащий шепот. - Не пугайтесь, это я... Тсс!

В гнусавом шепоте, похожем на сковородное шипение, артистке не трудно было узнать голос антрепренера Индюкова.

- Вы?! - возмутилась она, красная как пион. - Как... как вы смели? Это, значит, вы, старый подлец, всё время здесь лежали? Этого еще недоставало!

- Матушка... голуба моя! - зашипел Индюков, высовывая свою лысую голову из-под дивана. - Не сердитесь, драгоценная! Убейте, растопчите меня как змия, но не шумите! Ничего я не видел, не вижу и видеть не желаю. Напрасно даже вы прикрываетесь, голубушка, красота моя неописанная! Выслушайте старика, одной ногой уже в могиле стоящего! Не за чем иным тут валяюсь, как только ради спасения моего! Погибаю! Глядите: волосы на голове моей стоят дыбом! Из Москвы приехал муж моей Глашеньки, Прындин. Теперь ходит по театру и ищет погибели моей. Ужасно! Ведь, кроме Глашеньки, я ему, злодею моему, пять тысяч должен!

- Мне какое дело? Убирайтесь сию же минуту вон, иначе я... я не знаю, что с вами, с подлецом, сделаю!

- Тсс! Душенька, тсс! На коленях прошу, ползаю! Куда же мне от него укрыться, ежели не у вас? Ведь он везде меня найдет, сюда только не посмеет войти! Ну, умоляю! Ну, прошу! Часа два назад я его видел! Стою это я во время первого действия за кулисами, гляжу, а он идет из партера на сцену.

- Стало быть, вы и во время драмы здесь валялись? - ужаснулась артистка. - И... и всё видели?

Антрепренер заплакал:

- Дрожу! Трясусь! Матушка, трясусь! Убьет, проклятый! Ведь уж раз стрелял в меня в Нижнем... В газетах писали!

- Ах... это, наконец, невыносимо! Уходите, мне пора уже одеваться и на сцену выходить! Убирайтесь, иначе я... крикну, громко расплачусь... лампой в вас пущу!

- Тссс!.. Надежда вы моя... якорь спасения! Пятьдесят рублей прибавки, только не гоните! Пятьдесят!

Артистка прикрылась кучей платья и побежала к двери, чтобы крикнуть. Индюков пополз за ней на коленях и схватил ее за ногу повыше лодыжек.

- Семьдесят пять рублей, только не гоните! - прошипел он, задыхаясь. - Еще полбенефиса прибавлю!

- Лжете!

- Накажи меня бог! Клянусь! Чтоб мне ни дна, ни покрышки... Полбенефиса и семьдесят пять прибавки!

Дольская-Каучукова минуту поколебалась и отошла от двери.

- Ведь вы всё врете... - сказала она плачущим голосом.

- Провались я сквозь землю! Чтоб мне царствия небесного не было! Да разве я подлец какой, что ли?

- Ладно, помните же... - согласилась артистка. - Ну, полезайте под диван.

Индюков тяжело вздохнул и с сопеньем полез под диван, а Дольская-Каучукова стала быстро одеваться. Ей было совестно, даже жутко от мысли, что в уборной под диваном лежит посторонний человек, но сознание, что она сделала уступку только в интересах святого искусства, подбодрило ее настолько, что, сбрасывая с себя немного спустя гусарское платье, она уже не только не бранилась, но даже и посочувствовала:

- Вы там выпачкаетесь, голубчик Кузьма Алексеич! Чего я только под диван ни ставлю!

Водевиль кончился. Артистку вызывали одиннадцать раз и поднесли ей букет с лентами, на которых было написано: "Оставайтесь с нами". Уходя после оваций к себе в уборную, она встретила за кулисами Индюкова. Запачканный, помятый и взъерошенный, антрепренер сиял и потирал руки от удовольствия.

- Ха-ха... Вообразите, голубушка! - заговорил он, подходя к ней. - Посмейтесь над старым хрычом! Вообразите, то был вовсе не Прындин! Ха-ха... Чёрт его возьми, длинная рыжая борода меня с панталыку сбила... У Прындина тоже длинная рыжая борода... Обознался, старый хрен! Ха-ха... Напрасно только беспокоил вас, красавица...

- Но вы же смотрите, помните, что мне обещали, - сказала Дольская-Каучукова.

- Помню, помню, родная моя, но... голубушка моя, ведь то не Прындин был! Мы только насчет Прындина условились, а зачем я буду обещание исполнять, ежели это не Прындин? Будь то Прындин, ну, тогда, конечно, другое дело, а то ведь, сами видите, обознался... Чудака какого-то за Прындина принял!

- Как это низко! - возмутилась актриса. - Низко! Мерзко!

- Будь это Прындин, конечно, вы имели бы полное право требовать, чтоб я обещание исполнил, а то ведь чёрт его знает, кто он такой. Может, он сапожник какой или, извините, портной - так мне и платить за него? Я честный человек, матушка... Понимаю...

И отойдя, он всё жестикулировал и говорил:

- Если бы то был Прындин, то, конечно, я обязан, а то ведь кто-то неизвестный... какой-то, шут его знает, рыжий человек, а вовсе не Прындин.

 

Татьяна Толстая «Охота на мамонта»

Красивое имя – Зоя, правда? Будто пчелы прожужжали. И сама красива: хороший рост и все такое прочее. Подробности? Пожалуйста, подробности: ноги хорошие, фигура хорошая, кожа хорошая, нос, глаза – все хорошее. Шатенка. Почему не блондинка? Потому что не всем в жизни счастье.

Когда Зоя познакомилась с Владимиром, тот был просто потрясен. Ну, или, во всяком случае, приятно удивлен.

– О! – сказал Владимир.

Вот так он сказал. И захотел видеться с Зоей часто-часто. Но не постоянно. И это ее огорчало.

В ее однокомнатной квартирке он из своих вещей держал только зубную щетку – вещь, безусловно, интимную, но уж не настолько, чтобы накрепко привязать мужчину к домашнему очагу. Зое хотелось, чтобы Владимировы рубашки, кальсоны, носки, скажем, прижились у нее дома, сроднились с бельевым шкафом, валялись, может быть, на стуле; чтобы подхватить какой-нибудь там свитерок – и замочить! в «Лотос» его! Потом сушить в расправленном виде.

Так ведь нет, следов не оставлял; всешеньки-все держал в своей коммуналке. Даже бритву, и ту! Хотя что он там ею брил, бородатый? У него было две бороды: одна густая, потемнее, а посредине ее как будто другая, поменьше, рыжеватая, узким пучочком росла на подбородке. Феномен! Когда он ел или смеялся, – эта вторая борода так и прыгала. Роста Владимир был небольшого, на полголовы ниже Зои, вида немного дикого, волосатый. И очень быстро двигался. Владимир был инженер.

– Вы инженер? – спросила Зоя нежно и рассеянно при первом знакомстве, когда они сидели в ресторане, и она, раскрывая рот на миллиметр, дегустировала профит-роли в шоколадном соусе, делая вид, что ей по каким-то интеллектуальным причинам не очень вкусно.

– Точ-ч-чно, – сказал он, глядя на ее подбородок.

– Вы в НИИ?..

– Точ-ч-чно.

– …или на производстве?

– Точ-ч-чно.

Поди пойми его, когда он так на нее засмотрелся. И выпил немножко.

Инженер – тоже хорошо. Правда, лучше бы он был хирургом. Зоя служила в больнице, в справочном, надевала белый халат и тем самым слегка принадлежала к этому удивительному медицинскому миру, белому, крахмальному, где шприцы и шпатели, каталки и автоклавы, и стопки грубого чистого белья в черных печатях, и розы, и слезы, и шоколадные конфеты, и стремительно увозимый по нескончаемым коридорам синий труп, за которым, едва поспевая, летит маленький огорченный ангел, крепко прижав к своей птичьей грудке исстрадавшуюся, освобожденную, спеленатую как куклу душу.

А королем в этом мире хирург, и нельзя на него смотреть без трепета, когда он, облаченный с помощью камергеров в просторную мантию и зеленую корону с тесемками, стоит, величественно подняв свои бесценные руки, готовый к священной королевской миссии: свершить высший суд, обрушиться и отсечь, покарать и спасти, и сияющим мечом даровать жизнь… Ну как же не король? И Зое очень-очень хотелось пасть в кровавые хирурговы объятия. Но инженер – тоже хорошо.

 

О ВРЕДЕ ТАБАКА

СЦЕНА-МОНОЛОГ В ОДНОМ ДЕЙСТВИИ

ДЕЙСТВУЮЩЕЕ ЛИЦО

Иван Иванович Нюхин, муж своей жены, содержательницы музыкальной школы и женского пансиона.

Сцена представляет эстраду одного из провинциальных клубов.

Нюхин (с длинными бакенами, без усов, в старом поношенном фраке, величественно входит, кланяется и поправляет жилетку). Милостивые государыни и некоторым образом милостивые государи. (Расчесывает бакены.) Жене моей было предложено, чтобы я с благотворительною целью прочел здесь какую-нибудь популярную лекцию. Что ж? Лекцию так лекцию — мне решительно все равно. Я, конечно, не профессор и чужд ученых степеней, но, тем не менее, все-таки я вот уже тридцать лет, не переставая, можно даже сказать, для вреда собственному здоровью и прочее, работаю над вопросами строго научного свойства, размышляю и даже пишу иногда, можете себе представить, ученые статьи, то есть не то чтобы ученые, а так, извините за выражение, вроде как бы ученые. Между прочим, на сих днях мною написана была громадная статья под заглавием: «О вреде некоторых насекомых». Дочерям очень понравилось, особенно про клопов, я же прочитал и разорвал. Ведь всё равно, как ни пиши, а без персидского порошка не обойтись. У нас даже в рояли клопы... Предметом сегодняшней моей лекции я избрал, так сказать, вред, который приносит человечеству потребление табаку. Я сам курю, но жена моя велела читать сегодня о вреде табака, и, стало быть, нечего тут разговаривать. О табаке так о табаке — мне решительно всё равно, вам же, милостивые государи, предлагаю отнестись к моей настоящей лекции с должною серьезностью, иначе как бы чего не вышло. Кого же пугает сухая, научная лекция, кому не нравится, тот может не слушать и выйти. (Поправляет жилетку.) Особенно прошу внимания у присутствующих здесь господ врачей, которые могут почерпнуть из моей лекции много полезных сведений, так как табак, помимо его вредных действий, употребляется также в медицине. Так, например, если муху посадить в табакерку, то она издохнет, вероятно, от расстройства нервов. Табак есть, главным образом, растение... Когда я читаю лекцию, то обыкновенно подмигиваю правым глазом, но вы не обращайте внимания; это от волнения. Я очень нервный человек, вообще говоря, а глазом начал подмигивать в 1889 году 13-го сентября, в тот самый день, когда у моей жены родилась, некоторым образом, четвертая дочь Варвара. У меня все дочери родились 13-го числа. Впрочем (поглядев на часы), ввиду недостатка времени, не станем отклоняться от предмета лекции. Надо вам заметить, жена моя содержит музыкальную школу и частный пансион, то есть не то чтобы пансион, а так, нечто вроде. Между нами говоря, жена любит пожаловаться на недостатки, но у нее кое-что припрятано, этак тысяч сорок или пятьдесят, у меня же ни копейки за душой, ни гроша — ну, да что толковать! В пансионе я состою заведующим хозяйственною частью. Я закупаю провизию, проверяю прислугу, записываю расходы, шью тетрадки, вывожу клопов, прогуливаю женину собачку, ловлю мышей... Вчера вечером на моей обязанности лежало выдать кухарке муку и масло, так как предполагались блины. Ну-с, одним словом, сегодня, когда блины были уже испечены, моя жена пришла на кухню сказать, что три воспитанницы не будут кушать блинов, так как у них распухли гланды. Таким образом оказалось, что мы испекли несколько лишних блинов. Куда прикажете девать их? Жена сначала велела отнести их на погреб, а потом подумала, подумала и говорит: «Ешь эти блины сам, чучело». Она, когда бывает не в духе, зовет меня так: чучело, или аспид, или сатана. А какой я сатана? Она всегда не в духе. И я не съел, а проглотил, не жевавши, так как всегда бываю голоден. Вчера, например, она не дала мне обедать. «Тебя, говорит, чучело, кормить не для чего...» Но, однако (смотрит на часы), мы заболтались и несколько уклонились от темы. Будем продолжать. Хотя, конечно, вы охотнее прослушали бы теперь романс, или какую-нибудь этакую симфонию, или арию... (Запевает.) «Мы не моргнем в пылу сраженья глазом...» Не помню уж, откуда это... Между прочим, я забыл сказать вам, что в музыкальной школе моей жены, кроме заведования хозяйством, на мне лежит еще преподавание математики, физики, химии, географии, истории, сольфеджио, литературы и прочее. За танцы, пение и рисование жена берет особую плату, хотя танцы и пение преподаю тоже я. Наше музыкальное училище находится в Пятисобачьем переулке, в доме № 13. Вот потому-то, вероятно, и жизнь моя такая неудачная, что живем мы в доме № 13. И дочери мои родились 13-го числа, и в доме у нас 13 окошек... Ну, да что толковать! Для переговоров жену мою можно застать дома во всякое время, а программа школы, если желаете, продается у швейцара по 30 коп. за экземпляр. (Вынимает из кармана несколько брошюрок.) И вот я, если желаете, могу поделиться. За каждый экземпляр по 30 копеек! Кто желает? (Пауза.) Никто не желает? Ну, по 20 копеек! (Пауза). Досадно. Да, дом № 13! Ничто мне не удается, постарел, поглупел... Вот читаю лекцию, на вид я весел, а самому так и хочется крикнуть во всё горло или полететь куда-нибудь за тридевять земель. И пожаловаться некому, даже плакать хочется... Вы скажете: дочери... Что дочери? Я говорю им, а они только смеются... У моей жены семь дочерей... Нет, виноват, кажется, шесть... (Живо.) Семь! Старшей из них, Анне, двадцать семь лет, младшей семнадцать. Милостивые государи! (Оглядывается.) Я несчастлив, я обратился в дурака, в ничтожество, но в сущности вы видите перед собой счастливейшего из отцов. В сущности это так должно быть, и я не смею говорить иначе. Если б вы только знали! Я прожил с женой тридцать три года, и, могу сказать, это были лучшие годы моей жизни, не то чтобы лучшие, а так вообще. Протекли они, одним словом, как один счастливый миг, собственно говоря, черт бы их побрал совсем. (Оглядывается.) Впрочем, она, кажется, еще не пришла, ее здесь нет, и можно говорить всё, что угодно... Я ужасно боюсь... боюсь, когда она на меня смотрит. Да, так вот я и говорю: дочери мои не выходят так долго замуж вероятно потому, что они застенчивы, и потому, что мужчины их никогда не видят. Вечеров давать жена моя не хочет, на обеды она никого не приглашает, это очень скупая, сердитая, сварливая дама, и потому никто не бывает у нас, но... могу вам сообщить по секрету... (Приближается к рампе.) Дочерей моей жены можно видеть по большим праздникам у тетки их Натальи Семеновны, той самой, которая страдает ревматизмом и ходит в этаком желтом платье с черными пятнышками, точно вся осыпана тараканами. Там подают и закуски. А когда там не бывает моей жены, то можно и это... (Щелкает себя по шее.) Надо вам заметить, пьянею я от одной рюмки, и от этого становится хорошо на душе и в то же время так грустно, что и высказать не могу; вспоминаются почему-то молодые годы, и хочется почему-то бежать, ах если бы вы знали, как хочется! (С увлечением.) Бежать, бросить всё и бежать без оглядки... куда? Всё равно куда... лишь бы бежать от этой дрянной, пошлой, дешевенькой жизни, превратившей меня в старого, жалкого дурака, старого, жалкого идиота, бежать от этой глупой, мелкой, злой, злой, злой скряги, от моей жены, которая мучила меня тридцать три года, бежать от музыки, от кухни, от жениных денег, от всех этих пустяков и пошлостей... и остановиться где-нибудь далеко-далеко в поле и стоять деревом, столбом, огородным пугалом, под широким небом, и глядеть всю ночь, как над тобой стоит тихий, ясный месяц, и забыть, забыть... О, как бы я хотел ничего не помнить!.. Как бы я хотел сорвать с себя этот подлый, старый фрачишко, в котором я тридцать лет назад венчался... (срывает с себя фрак), в котором постоянно читаю лекции с благотворительною целью... Вот тебе! (Топчет фрак.) Вот тебе! Стар я, беден, жалок, как эта самая жилетка с ее поношенной, облезлой спиной... (Показывает спину.) Не нужно мне ничего! Я выше и чище этого, я был когда-то молод, умен, учился в университете, мечтал, считал себя человеком... Теперь не нужно мне ничего! Ничего бы, кроме покоя... кроме покоя! (Поглядев в сторону, быстро надевает фрак.) Однако за кулисами стоит жена... Пришла и ждет меня там... (Смотрит на часы.) Уже прошло время... Если спросит она, то пожалуйста, прошу вам, скажите ей, что лекция была... что чучело, то есть я, держал себя с достоинством. (Смотрит в сторону, откашливается.) Она смотрит сюда... (Возвысив голос.) Исходя из того положения, что табак заключает в себе страшный яд, о котором я только что говорил, курить ни в каком случае не следует, и я позволю себе, некоторым образом, надеяться, что эта моя лекция «о вреде табака» принесет свою пользу. Я все сказал. Dixi et animam levavi! 1

(Кланяется и величественно уходит.)

Бальзак «Шагреневая кожа»

Проигравшийся незнакомец, уходя, позабыл о шляпе, но старый сторожевой пес, заметивший жалкое ее состояние, молча подал ему это отрепье; молодой человек машинально возвратил номерок и спустился по лестнице, насвистывая «Di tanti palpiti»[1] так тихо, что сам едва мог расслышать эту чудесную мелодию.

Вскоре он очутился под аркадами Пале-Рояля, прошел до улицы Сент-Оноре и, свернув в сад Тюильри, нерешительным шагом пересек его. Он шел точно в пустыне; его толкали встречные, но он их не видел; сквозь уличный шум он слышал один только голос – голос смерти; он оцепенел, погрузившись в раздумье, похожее на то, в какое впадают преступники, когда их везут от Дворца правосудия на Гревскую площадь, к эшафоту, красному от крови, что лилась на него с 1793 года.

Есть что-то великое и ужасное в самоубийстве. Для большинства людей падение не страшно, как для детей, которые падают с такой малой высоты, что не ушибаются, но когда разбился великий человек, то это значит, что он упал с большой высоты, что он поднялся до небес и узрел некий недоступный рай. Беспощадными должны быть те ураганы, что заставляют просить душевного покоя у пистолетного дула. Сколько молодых талантов, загнанных в мансарду, затерянных среди миллиона живых существ, чахнет и гибнет перед лицом скучающей, уставшей от золота толпы, потому что нет у них друга, нет близ них женщины-утешительницы! Стоит только над этим призадуматься – и самоубийство предстанет перед нами во всем своем гигантском значении. Один Бог знает, сколько замыслов, сколько недописанных поэтических произведений, сколько отчаяния и сдавленных криков, бесплодных попыток и недоношенных шедевров теснится между самовольною смертью и животворной надеждой, когда-то призвавшей молодого человека в Париж. Всякое самоубийство – это возвышенная поэма меланхолии. Всплывет ли в океане литературы книга, которая по своей волнующей силе могла бы соперничать с такою газетной заметкой: «Вчера, в четыре часа дня, молодая женщина бросилась в Сену с моста Искусств»?

Перед этим парижским лаконизмом все бледнеет – драмы, романы, даже старинное заглавие: «Плач славного короля Карнаванского, заточенного в темницу своими детьми», – единственный фрагмент затерянной книги, над которым плакал Стерн, сам бросивший жену и детей…

Незнакомца осаждали тысячи подобных мыслей, обрывками проносясь в его голове, подобно тому, как разорванные знамена развеваются во время битвы. На краткий миг он сбрасывал с себя бремя дум и воспоминаний, останавливаясь перед цветами, головки которых слабо колыхал среди зелени ветер; затем, ощутив в себе трепет жизни, все еще боровшейся с тягостною мыслью о самоубийстве, он поднимал глаза к небу.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 1166; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!