О советском кино и современном Православии 10 страница



— Ой, батюшка, мы не о нечистом месте думаем, а видим орудие страданий Господа нашего.

— Ну ладно. Пойдемте отсюда. Я вижу, вы большие богословы. Поговорим в другом месте. Видите, над вами смеются.

Женщины посмотрели на окно витрины.

— Нехристи. Оттого и смеются, — пробурчала Антонина.

Агриппина Степановна предложила проводить батюшку до церковного дома. Ключ у нее был с собой, и они зашагали в сторону церкви.

По дороге отец Олег долго извинялся. Он постарался как можно проще объяснить, что не нужно во всех скрещениях двух линий видеть орудие Господних страданий. А даже если увидите то, что напоминает вам о кресте, перекреститесь, скажите про себя: «Господи, помилуй», — и продолжайте путь, не падая и не делая ни земных поклонов, ни поясных. А если очень хочется помолиться — идите в церковь. Или домой. Как сказано: «Войди в комнату твою, затвори дверь и помолись втайне». Не надо молитву выставлять напоказ. Не будьте как фарисеи, которые любят себя показывать молящимися.

Женщины были смущены. Несколько минут они шли молча.

Потом Агриппина Степановна вздохнула:

— Батюшка, это мы не сами придумали. Это была у нас старица, Царство ей Небесное, так это она говорила, что на Крестопоклонной нужно перед всяким крестом падать.

— Ну вот и выяснилось. Это ведь вы не из Евангелия узнали, не священник вас этому научил. Будем считать, что это частное мнение очень хорошей христианки. Возможно, она и вправду ни о чем земном не думала. И все двадцать четыре часа в сутки помышляла только о небесном. И во всем видела призыв к молитве. А вам, пока вы не достигли меры ее святости, лучше этого не делать.

Агриппина Степановна хихикнула:

— Простите нас.

Антонина посмотрела на нее сердито.

— Бог простит, — проговорил священник.

Следующее искушение было посерьезнее. Пока Анастасия собиралась к мужу, на службах пели четыре прихожанки. Одна из них, Валентина, — крепкая старушка со следами былой красоты — читала Шестопсалмие и Апостол. А вместе с Агриппиной Степановной и каноны, и паремии.

Голоса у певчих были слабые. Пока просто говорили — ничего. А как начинали петь — беда. Выходило такое жалобное дребезжание, что казалось, еще минута — и всех четверых придется отпевать. С появлением Анастасии все решительно изменилось. Она стала петь одна. Или с отцом Олегом.

Отец Олег служил вдохновенно. У него был поставленный баритон. И когда он произносил ектении, чуткому сердцу казалось, что после очередного прошения Сам Господь ответит ему и исполнит просимое. А когда пели вместе с матушкой, то, по словам Агриппины Степановны, душа улетала прямо на небо. Но не все были в восторге от красивого пения. Валентина и одна из уволенных певчих затаили нешуточную обиду. Особенно на матушку. Они стали писать письма в епархию. Одно из этих писем каким-то образом не было отправлено. Оно оказалось в одной стопке вместе с поминальными записками. Отец Олег стал читать его и загрустил. Та же история. И служат-то они не по-православному, а, как было написано, «кукарекают вдвоем, а хор изгнали из храма». Он вернул письмо свечнице и решил писательниц публично не обличать. Стал ждать гостей из епархиального управления.

А тем временем слух о необыкновенном пении батюшки и матушки привлек дюжину новых прихожан. Среди них было несколько энергичных мужчин среднего возраста (прошли через горячие точки). С их помощью стала налаживаться приходская и хозяйственная жизнь. И село незаметно преобразилось. Появилось несколько фермеров. Они привели в церковь своих детей. После службы начались занятия в воскресной школе. В одно из воскресений батюшка обвенчал сразу три пары. Это были мужья и жены, прожившие в светском браке много лет. У одних уже и внуки были. За ними потянулись и молодые. Матушка привезла на лето всех детей. До этого они жили с двумя младшими. Установились неплохие отношения с поселковым начальством. Отцу Олегу по многочадию выделили две двухкомнатные квартиры в доме в расформированном военном городке. Теперь они жили не в избе с тонкой перегородкой от печки до окна, а в четырех комнатах с двумя ванными и двумя кухнями. Жизнь, как говорится, налаживалась. Но какого-то просвета в духовном состоянии большинства своих пасомых отец Олег не видел. Старушки были неискренни. Они ластились к нему, воевали друг с другом за право быть самыми приближенными. Ябедничали, норовили рассказать друг о дружке всякое непотребство. Он это решительно пресекал, а доносчицы за это на него обижались. Рассказывать о чужих неприглядных делах народ любил, а о своих — никоим образом. И исповеди были, как правило, не раскаянием в собственных грехах, а жалобами на соседок. За всю свою священническую практику отец Олег ни разу не был свидетелем искреннего покаяния. Было что угодно: истерический плач, но не о грехах, а от очередной обиды; формальное перечисление соделанного; заявления о том, что «грешна во всем» или «да какие у меня, батюшка, по моему возрасту грехи». Иногда признавались и в страшных грехах, но с холодным сердцем и без признаков сердечного сокрушения.

Он не знал, как растопить сердца, что нужно сделать, чтобы они открылись, ужаснулись, увидев свою жизнь с бесконечными изменами, пьянством, драками, абортами, воровством и тотальной ложью. Как и чем протереть замутненные глаза души, чтобы увидеть свои грехи и содрогнуться от понимания, в какой грязи прожита жизнь?

На одной из проповедей он слезно молил не утаивать своих грехов. Говорил о безмерной любви Божией.

— Бог всех простит. Только покайтесь. Искренно покайтесь. Ничего не утаивая. Господь наглядно показал нам, до какой степени безмерно Его милосердие. Кто населяет рай? Раскаявшийся разбойник, распятый вместе с Господом. Бывшая блудница. Она даже не знала, куда плывет корабль. Только увидела, что на нем много мужчин, и прыгнула туда. Но потом каково было ее раскаяние! Семнадцать лет в пустыне без еды, без одежды, в холоде и невыносимом зное. И Господь простил ее. А апостол Петр, трижды предавший Его! А Павел, лютый зверь, гнавший христиан! А царь Давид! Убийца и прелюбодей. Послал на смерть Урию Хеттеянина и завладел его женой. Но Господь не только простил его. Он не постеснялся Себя назвать сыном Давидовым. А почему? А потому, что Давид не просто шепнул первосвященнику: «Грешен в убийстве и прелюбодеянии», — а каялся и плакал всю свою жизнь. И никто в мире за несколько тысяч лет не написал таких покаянных слов, как он в своих псалмах. Нет такого греха, который Господь не простил бы за искреннее покаяние. Не стесняйтесь. Не бойтесь.

Через несколько дней после этой проповеди к отцу Олегу приехал благочинный — архимандрит Афанасий.

— Вот заехал к тебе познакомиться.

Он расспросил, как тот устроился. Осмотрел храм, побывал у него дома. Матушку и на сей раз не застали врасплох. И обед у нее был замечательный, и несколько произнесенных ею фраз перед тем, как оставить священников наедине, расположили к ней благочинного. Они остались с отцом Олегом в гостиной. Благочинный достал несколько конвертов, надел очки, молча просмотрел несколько листов.

— Вот сколько о твоих художествах написано. Ты действительно говорил, что рай придуман для воров и проституток? — спросил он тихо, не поднимая глаз.

Отец Олег слово в слово пересказал свою проповедь.

Благочинный вздохнул и продолжил перебирать листы.

— А что это ты про самоубийц говорил? Почему они испытывают удовольствие?

— Да это я говорил о необходимости соблюдения заповедей. И то, что Господь не наказывает сразу, лишь свидетельство Его долготерпения и любви. Господь один раз не наказал за наше преступление, другой. Нам кажется, что так всегда и будет. Нет, не будет. Все равно закончится наказанием. Если не в этой жизни, то в будущей. И привел метафору: прыгнул человек в пропасть (а ему говорили: не прыгай — разобьешься), и вот он летит и даже удовольствие получает от ощущения свободы в этом полете. И думает: «Вот оно как сладостно! А меня отговаривали».

Отец Афанасий покачал головой и снова вздохнул.

— А про несправедливость Бога?

— Я сказал, что Бог — это любовь. Если бы Бог был справедлив, то нас давно бы не было на этом свете с такими грехами…

— Ты вот что. Говори проще. Без метафор. Без притч. А то нас толкованием твоих притч завалят по горло.

Отец Олег пообещал. Они поговорили о том, как трудно привести в чувство оторванный от духовных корней народ. Целое столетие продержать в богоборческом помрачении… А теперь слово с амвона скажешь — и нет уверенности, что поймут, не извратят и не напишут «телегу» начальству.

Очень трудно расшевелить народ.

— Не каются они, ваше высокопреподобие. Одно формальное перечисление грехов. Я перечислю грехи, а они за мной и повторят.

— Да знаю, что не каются. Меня этим не удивишь. Сорок лет служу.

— А что же делать?

— Терпи и служи. И разберись, кто это у тебя доносами занимается, и сделай так, чтобы она не досаждала архиерею. Одной рукой написано. А то я с нее для начала возьму две тысячи за такси. Будет знать.

— Хорошая идея. Давайте пригласим ее.

— Нет, ты уж сам давай. Я никаких разбирательств устраивать не стану. Вижу тебя. И верю, что ты иерей правильный.

Он немного помолчал, а потом, прищурившись, спросил:

— Ас тех мест за что тебя шуганули? Про пожар и кражу знаю, а с первого прихода за что тебя из чтецов, а матушку из регентов?

— Да мы стали знаменный распев вводить.

— Чудак. Это в селе-то! Хоть бы обиход нормально пели… Да и в городах мало кто знаменный-то уважает. Я знаменное пение люблю, но его по современной жизни не привить. У людей души на иной лад настроены. Отовсюду грохот да скрежет адский. Да уголовные песенки либо что-нибудь про любовь, да понеприличнее и пострастнее… Нет. Как сказал один питерский старец, чтобы знаменно петь, нужно знаменно жить.

Благочинный немного помолчал, рассматривая библиотеку.

— А фисгармония твоя знаменитая где?

— Вы и про фисгармонию знаете!

Отец архимандрит усмехнулся.

— Так, показывай. Может, матушка и сыграет для гостя?

— Да мы ее еще не перевезли.

— Так перевози поскорей. Я тебе и «газельку» грузовую дам. Я фисгармонию люблю. Да не сподобился достать. Играю на пианино. Так что вези и зови в гости. Мы с твоей матушкой в четыре руки сыграем.

Отец Олег удивился и был рад такому повороту. Благочинный смотрел на него весело.

— А больше никаких преступлений не совершил?

— Нет. Это все. Правда, может быть, мы кому-то не нравимся как люди.

— Это ладно. Мне вы как люди понравились. А насчет того, чтобы народ каялся, погоди. Ты тут без году неделя. Если не сбежишь в Москву, то, даст Бог, со временем и растопишь лед. А я тебе на прощание на твою метафору свою расскажу.

— Расскажите.

— Солнце к закату склонилось и разволновалось: кто же без него светить во мраке будет? Спрашивает, а все молчат. Долго спрашивало солнце. Все молчат, и только маленькая лампадка под иконой тихо ответила: «Постараюсь как смогу». Вот и ты старайся. Свети помаленьку. Только не угасай. И не скорби попусту. И не возносись. Ты ведь не солнце. Вот и свети в меру лампадки. И помни, что народ у тебя простой. Так что давай без метафор. Будь проще.

Визит благочинного не только успокоил отца Олега, а даже окрылил. Он решил вообще не обличать Валентину, а подождать, когда она сама поймет, что доносы — не лучшее дело. Они с матушкой обидели ее тем, что распустили хор. Надо бы ей какой-нибудь чин придумать. Какое-нибудь заметное дело. А пока ничего не придумал, то на ближайшей литургии объявил о том, что назначает Валентину заместителем старосты. Удивлению Валентины не было предела. После службы староста пыталась выяснить, в чем будут заключаться обязанности ее заместительницы. Батюшка ответил неопределенно и без особых раздумий сказал, что дел на приходе скоро будет много, а первое, что он поручает Валентине, — организовать паломничество в Троице-Сергиеву лавру. Вернее, записать желающих. О деталях обещал поговорить с ней на неделе. Он вышел из храма, а староста с Валентиной и Антониной остались в храме на уборку.

Батюшка уже подъезжал на своем «жигуленке» к магазину, где его ждала матушка, ушедшая из храма раньше его, и вдруг вспомнил, что забыл в алтаре телефон. Вот незадача! Пришлось вернуться.

Валентина с Антониной стояли перегнувшись через барьер, за которым сидела Агриппина Степановна, и с жаром что-то обсуждали. Отца Олега они не заметили, и он тихонько вошел в алтарь через дьяконские двери. Телефон лежал на подоконнике. Батюшка взял его и повернулся, чтобы выйти, но неожиданно услышал нечто, что заставило его задержаться. Антонина гневно выговаривала Валентине:

— Ты думаешь, люди тебе спасибо скажут за твои письма?!

— Да ладно тебе, — огрызнулась та. — Чего удумала. Какие письма?

— А такие. Верка-то все сказывала. Как ты митрополиту жалобы на нашего батюшку пишешь. И ее пристегнула сочинять.

— А что, не правда? Я правду пишу. Он тут всяко мелет. Его и понять нельзя. Отец Михаил молебен отслужит — и домой. А этот разводит тут турусы. И к чему призывает, не понять.

— А чего понимать? Он говорит: каяться надо. А мы не каемся. Клуб себе придумали. Ходят, кто не лень. Может, и в Бога не веруют, а ходят.

— Да откуда ты знаешь, кто верует, а кто нет? Сама-то ты в кого веруешь?

— Я-то в Господа нашего верую. А Господь сказал: надо каяться. Вот ты, Валь, и покайся батюшке, что кляузы пишешь.

— Вот еще. Чего удумала.

— Так зачем ты тогда в церковь ходишь?! Батюшке гадишь и каяться не хочешь.

— То мое дело.

— Да не твое, а наше. Мы, как батюшка говорит, одно тело. Мы один организм духовный. И если ты в этот организм дерьма наклала, то мы его и вытряхнем. Если не покаешься.

— Ты погоди грозить. А то я тебе такого устрою! Сама-то больно каешься!

— Я-то каюсь. А у меня и таких заслуг перед бесом нет, как у тебя. Ты мужиков-то подрайона пропустила.

— А твое какое дело? Я в том покаялась.

— А как каялась? Поди, сказала: «Грешна по блудной части» — и все.

— А тебе-то что?

— Так какое с того покаяние.

— Да такое…

— А ты пальцы загибала?

— Какие пальцы?

— А вот с тем-то да тем-то… Главного агронома бы помянула.

— Да молчи ты…

— Да у ней пальцов-то не хватит ни на руках, ни на ногах, — засмеялась староста.

— Вы сами-то хороши. У тебя, Степановна, тоже Кузьмич был после смерти мужа.

— А я молчу. Да и созналась в том.

— Чо созналась. Антонина вон с батюшкой слезу требуют. Ты поплакала-то?

— А чего плакать? Кузьмич мужик-то справный был. Непьющий. Не обидел ни разу. Я его гоже.

— А все ж блуд, — вздохнула Антонина.

— Блуд-то, он разный, — оправдывалась Степановна. — Сошлась с хорошим человеком. Он вдовец. Я вдова. С ним жила честно. Я по правде и не знаю, как тут каяться. Свадьбу, что ль, надо было с гармошкой аль под венец?! Нам же уж по шестьдесят было. Я долго отказывалась. Перед внуками срам. А он:

«Одиноко мне, хоть в петлю лезь». Так что тут как поглядеть. Один скажет: душу погубила в грехе, другой: человека от петли спасла.

— Ну уж от петли.

— Форменно от петли. Тоскливо жил. Хотел удавиться. Так что не знаю, какое покаяние мне батюшке принести. Рассказать все — так он сам говорит: мне не истории нужны, а сердца ваши. А сердце мое теперь по двум моим мужикам тоскует. И молюсь я за них. А что не венчано прожила, так то Господь разберет. А и где венчаться-то было? В клубе, что ль? Может, соберусь да слезно и покаюсь. Рюмочку для слезы и для храбрости пропущу — и на исповедь.

С минуту помолчали. Отец Олег хотел выйти, но тут Валентина сердито набросилась на Антонину:

— А что ты вообще понимаешь?! Каяться… Тебе хорошо. У тебя ни кожи ни рожи. И смолоду страшная была. А меня парни чуть не с пеленок зазывали. На тебя бы столько внимания, так еще бы поглядели, какая ты святоша. Мужики к тебе не лезли — на тебе и греха нет. А ко мне лезли. Думаешь, легко по молодости удержаться? Так я и слова такого не знала: «грех». Жила, как все жили. А кто у нас себя грешницей считал? Кто? Хоть одну бабу назови.

— Моя мать, — тихо вздохнула Антонина.

— Она-то что? Она и не у нас в селе жила. Мы о ней ничего не знаем.

— Она, покойница, Царство ей Небесное, до самой смерти чемодан с кирпичами носила.

— Какой еще чемодан?

Антонина всхлипнула, утерла нос передником.

— За грех убийства. Братик у меня был, Яшенька. Кроткий, славный. Божие дите. А мальчишки все дразнили и колотили его за то, что он в их проказах не участвовал. Трусом обзывали. Они, как яблоки поспевать начнут, чисто грачи, на деревьях сидят.

— Понятное дело. Я и сама по чужим садам лазала, — перебила ее Валентина.

— И стекла в школе били, и сарай подожгли вредной Акулине, и белье могли с веревок сорвать — да в грязь. Корову у Коркина хвостом к хвосту лошади привязали. Да чего там… проказа за проказой. Хулиганье сплошное. А Яшенька все с мамкой сидел. Вот они его однажды поймали и говорят: «Иди у Кисляковой огурцы сорви». Мешок дали. «А не нарвешь, то мы тебе уши оборвем да накостыляем. Иди, не трусь». Яшенька и пополз по огороду, чтобы не быть трусом. А Петровна-то Кислякова у окна сидит. Видит Яшеньку-то. Он только огурец сорвал, а она уже бежит с кочергой. Ну, он деру. А она орет на всю деревню: «Ворюга проклятый!» А он-то, бедный… Ему и огурцы-то даром не нужны. Своих полно. Он-то битья мальчишек испугался. Во двор забег, а мамка-то наша выскочила из избы. Что за гром с соседского огорода? А Петровна ей и орет: «Тихоня-то твой вор поносный. Огурцы мои скрал». А маменька-то, Царство ей Небесное, схватила лучину от дранки. Изба-то дранкой крыта. Шиферов-то не было. Да этой лучиной и шлепнула его по голове. А в лучине-то гвоздь ржавый. Да как раз в ямочку, что в голове. В темечко. Яшенька упал, ножками задрыгал и затих.

— И что, убила?

Антонина опять всхлипнула и кивнула.

— Насмерть убила?

— Убила мать сыночка. Братика моего кроткого… За огурец. Свою надежу. Нас-то, девок, пятеро — и один брат. Что там было… И суд был. Говорят, вот времена суровые были. Суровые. И жили впроголодь.

Никаких «дошираков» в лавках не продавали, чтоб за три минуты суп был. Жидким щам рады были до смерти. Траву для коровушки по канавам серпом резали. Я режу, а Валюшка четырех годов на страже стоит. Чтоб никто не увидел. А поймают — отберут. И позор. И посадят. А все равно резали. Куда денешься? Корова не наш брат, чтоб уговорить не есть вовсе… Да вы помните.

— Чего не помнить? У меня самой мать на три года посадили за траву — колхозное добро, — поддакнула Валентина. — Ну далыле-то что? Не тяни.

— Так вот, со всем своим суровством судья мать-то отпустил, да еще и тайно ей потом денег сунул на похороны. А мальчишек-то, что подбили Яшеньку, наказал. Самых заводил главных в колонию для малолеток. А маменька… Суд человеческий одно. А она сама себя крепко осудила. Ела потом по куску хлеба в день да водицы кружечку. И так целый год. В чем только душа держалась. Работы-то с пятерыми! Мы, конечно, помогали. А все одно — только поворачивайся. И в колхозе, и дома. А потом свалилась она. Язва пошла — чуть не померла. Истощение… Довела себя. Определили ей инвалидность. Так вот тогда она и придумала себе чемодан. Нагрузила камнями и повсюду с ним. Это с язвой-то. А еще придумала себе тайные подвиги: по ночам общественные работы делала. Мост у нас провалился. Так она и починила. Откуда силы! Да как она бревна-то достала! Ясно, из леса. Ведь и посадить могли. Это потом мы узнали: ей Сашка-дурачок помогал. У него силища была аховая. Когда электричество тянули, мужики столбы носили. Один столб вшестером. А Сашка взваливал на плечо столб да версту без передыху один нес. Он маменьке-то и помогал.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 301; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!