СЕМЕЙНЫЕ ТРАДИЦИИ: ЧАЙ С РИСОМ 14 страница



— Что ж, сегодня вечером твой выход, — вымолвил Сюнсукэ с несколько механической от недосыпания бодростью. — Главный гость сегодня не я, а на самом деле — ты! Если ты видел в прошлый раз взгляд Кавады, то уразумеешь. Все весело было тогда, не так ли? Наши взаимоотношения могут вызвать кое-какие подозрения.

— Пусть будет так, как оно сложилось.

— В последнее время у меня такое чувство, что я кукла, ты — мой кукловод.

— Разве я не исправно исполнял твои наставления, как обходиться с обоими Кабураги?

— Ну, положимся на милость случая!

Приехал автомобиль Кавады. Двое ожидали у «Куроханэ», и спустя время к ним присоединился Кавада. Расположившись на дзабутоне[69], Кавада всем своим видом демонстрировал, что чувствует себя как дома. Прежней неловкости в нем как не бывало. Когда мы встречаем человека из другой сферы деятельности, мы хотим показать перед ним непринужденность такого рода. В присутствии Сюнсукэ, памятуя о давнишних отношениях ученика — учителя, Кавада несколько гиперболизировал свою неотесанность прагматичного человека, приобретенную взамен литературной утонченности времен своей чувствительной молодости. Он намеренно ошибался во французской классике, ранее им изучавшейся; путал Британика с расиновской Федрой для того только, чтобы Сюнсукэ его поправил.

Он пересказал постановку «Федры» на подмостках «Комеди Франсез». Вспомнил незамутненную красоту того юноши, который был близок скорее древнегреческому Ипполиту, избегавшему женщин, нежели элегантному Ипполиту традиционной французской драмы. Он как будто хотел заверить присутствующих своими утомительными, затянутыми эгоцентричными рассуждениями: «Как видите, я полный профан в литературе!»

В заключение он посмотрел на Юити:

— Непременно поезжай за границу, пока ты молодой.

Кто же поспособствует ему в таком предприятии? Кавада постоянно называл Юити не иначе как «господин племянник» — согласно утверждению Сюнсукэ, сделанному несколькими днями раньше.

В ресторане Такадзё рашпер помещался на горящих углях прямо перед каждым посетителем. Каждый клиент надевал на шею фартук и собственноручно поджаривал себе мясо. Сюнсукэ с раскрасневшимся от кидзидзаке[70] лицом и нелепейшим фартуком, повязанным на шее, выглядел совершенно по-идиотски. Он сравнивал лица Кавады и Юити. И не мог понять, какого черта он принял приглашение и притащился сюда вместе с Юити, если заранее было известно, чем все это закончится. Ему было горестно сравнивать себя со старым священником высокого ранга из той книги, которую он перелистывал в храме Дайго. Сюнсукэ чувствовал, что ему больше всего подходила роль сводника Тюты.

«Красивые вещи внушают мне робость, — размышлял Сюнсукэ. — Они больше, чем что-либо другое, тащат меня вниз. Разве это возможно? Может быть, это всего лишь предрассудок, что красота возвышает человечество?»

Кавада затеял разговор с Юити о выборе места работы. Юити ответил полушутя, что с тех пор, как он стал зависеть от семейства своей жены, он навряд ли сможет поднять голову в их присутствии до конца своей жизни.

— Так ты женат? — удивился Кавада.

— Не волнуйся, Кавада, этот молодой человек как Ипполит, — выпалил старый новеллист прежде, чем сам понял, что сказал.

Кавада моментально уловил смысл этой немного неуклюжей метафоры.

— Прекрасно. Ну, раз Ипполит, то это обнадеживает. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы подыскать для тебя хорошенькое местечко.

Ужин протекал в приятной атмосфере. Сюнсукэ и тот повеселел. Это странно, но он даже возгордился тем, как возрастает вожделение в глазах Кавады, заглядывавшегося на Юити.

Кавада отослал официантку. Ему хотелось поболтать о прошлом — о нем он еще никому не говорил. Он с нетерпением ожидал возможности рассказать Сюнсукэ о своих переживаниях. Он жил до сих пор холостяком, и сохранить этот статус, кажется, стоило ему невероятных трудов. Из-за этого в Берлине он вынужден был инсценировать спектакль. Почти перед самым возвращением на родину он намеренно стал транжирить деньги на одну дешевую проститутку и, морща свой нос, всюду разъезжать с ней. Родителям своим отправил письмо с просьбой о разрешении жениться. Старший Яитиро Кавада приехал в Германию по коммерческим делам, а заодно проинспектировать выбор своего сына. Он был шокирован, когда увидел эту женщину. Младший Яитиро стал причитать, мол, если отец не позволит им остаться вместе, то он умрет, и, распахнув пиджак, показал револьвер во внутреннем кармане. Женщина была в курсе этого спектакля с самого начала. Старший Яитиро Кавада ловко разделался с проблемкой. От этого чистосердечного германского «лотоса в грязи» он откупился деньгами, чем отяготил карму этой женщины, и утащил сына на родину буквально за руку, отправившись на судне «Титибу-мару». На корабле он не спускал с сынка глаз. Во время прогулок по палубе его обеспокоенный взгляд всегда держал в поле зрения брючный ремень сыночка, чтобы схватиться за него в случае, если тот попытается сигануть за борт.

Когда они вернулись в Японию, сын не хотел слышать никаких предложений о женитьбе. Он не мог забыть своей германской Корнелии. На своем столе он всегда держал фотографию «возлюбленной». На работе он придерживался усердного немецкого прагматизма, а в жизни вел себя как неистовый немецкий мечтатель. Он упорствовал в этом стиле и оставался неженатым. Кавада испробовал все наслаждения с притворным видом, словно ему это было омерзительно. Романтизм и мечтательность были одними из многих открытых им в Германии глупейших безделок. Точно как турист, совершающий покупки по прихоти, Кавада бессмысленно скупал какие-нибудь шляпы да маски, пригодные только для маскарада. Чистые и целомудренные чувства в стиле Новалиса[71], вера в превосходство внутреннего мира человека над внешним миром и как реакция на это — бесцветная занудная реальность и мизантропия, — все это с легкостью нажитое им стало с возрастом совершенно никчемным. Он жил мнимостью идей, которые никогда не цепляли его за душу. Возможно, что тик на лице Кавады объяснялся его постоянным внутренним предательством. Всякий раз, когда заходил разговор о женитьбе, он разыгрывал сцены своего несчастья, как это делал многажды и раньше. Никто не мог усомниться в такие моменты, что в глазах его навеки запечатлен образ некой Корнелии.

— Ну-ка взгляните же, пока я смотрю вон туда, на перекладину на потолке. — Он показывал рукой с чашкой саке. — Ну что, разве в моих глазах не всплывают образы моих воспоминаний?

— Твои очки отсвечивают. К сожалению, никак не разглядеть, — сказал Сюнсукэ.

Кавада снял очки и завел глаза вверх. Сюнсукэ и Юити рассмеялись в голос. Корнелия существовала в памяти в двойном отражении. В первую очередь Корнелия, будучи порождением воспоминаний Кавады, дурачила его самого своим образом; а вдобавок к этому Кавада сам дурачил других, будучи образом воспоминаний этой Корнелии. Она была ему крайне необходима для того, чтобы создать мифологию о самом себе. Если женщина нелюбима, то она существует как иллюзорное (или паразитное[72]) отражение в сердце мужчины. Этот образ сгинет сам по себе, если не подвести под него оснований для зависимости на всю оставшуюся жизнь. Она стала общим родовым местом для существования всякого возможного в его жизни разнообразия и воплощением той негативной силы, которая перевела бы его на другие, реальные рельсы жизни. Сейчас даже Кавада не мог поверить в то, что она была посконной и безобразной женщиной; он видел в ней не меньше чем выдающуюся красавицу. После смерти отца он решительно сжег вульгарную фотокарточку Корнелии.

Эта история затронула Юити. Не столько затронула, сколько опьянила. «Корнелия и вправду существует!» Нет необходимости говорить, что юноша предавался мыслям о госпоже Кабураги, которая благодаря своему отсутствию рисовалась в его воображении невиданной в мире красоткой.

 

Было девять часов. Яитиро Кавада снял пластроновую вставку и деловито глянул на часы. Сюнсукэ почувствовал в теле мелкую дрожь. Не следует думать, что старый писатель превратился в раболепствующего обывателя. Причиной его безмерного бессилия был, как известно, Юити.

— Ну, — произнес Кавада, — этим вечером я еду в Камакуру, остановлюсь на ночевку в «Кофуэне».

— Ах вот как! — сказал Сюнсукэ и замолчал.

Юити сообразил, что перед ним брошены игральные кости. Есть разница в манерах, когда вьются вокруг мужчины, чтобы склонить его к интимным отношениям, и когда домогаются женщины. Все эти лицемерные извивы и уклоны, сопровождающие гетеросексуальные услаждения, близки к гомосексуальным ухаживаниям. Если этим вечером Кавада возжелал тела Юити, то этикет требовал, чтобы он попросил об этом в самой вежливой манере. Этот нарциссоподобный юноша смотрел на мужчину средних лет и на старика писателя, и ни один из них не обладал в его глазах ни толикой очарования, в то время как они сами, совершенно позабыв о своем социальном положении, о своих обязанностях, утонули в одном его очаровании. При этом они не проявляли ни малейшего интереса к его душе; только тело его стало предметом их огромного вожделения. Он чувствовал, что попади женщина в подобные обстоятельства, она испытала бы волнение совсем иного рода. Это было похоже на то, будто он отделился от собственного тела и стал тем вторым человеком, который восхищается этим независимым телом. Его душа топтала и поносила это первичное тело, цеплялась к другому облюбованному телу. Она пыталась достичь очень зыбкого равновесия. Он познавал редкое в мире удовольствие!

— Я всегда говорю то, что у меня на уме. Вы уж простите меня, если я скажу то, что может вас смутить. Юити ведь не настоящий ваш племянник, не так ли?

— Правда? Нет, нет, он настоящий племянник. Хотя надо сказать, что если и бытует такое выражение, как «настоящий друг», то я не уверен, что можно сказать «настоящий племянник». — Вот такой был прямодушный писательский ответ Сюнсукэ.

— Тогда позвольте задать следующий вопрос. Вы и Юити только друзья? Или…

— Ты хотел спросить, не любовники ли мы? О нет! Я уже капитулировал на этом фронте.

Оба мужчины одновременно посмотрели на красивые ресницы юноши. Он сидел, скрестив ноги, в руках держал сложенный нагрудник, смотрел в сторону, спокойно раскуривая сигарету. Плутовская красота оживлялась в Юити.

— Это все, что меня интересовало. Теперь я спокоен, — сказал Кавада, намеренно не глядя на Юити.

Когда он произносил эти слова, по его щеке промчалась наискось судорога, словно итоговая линия, жирно подведенная карандашом.

— Что ж, жаль заканчивать наши посиделки. Сегодня мы поговорили о многом, мне было весьма приятно. Теперь я очень хотел бы продолжить наши секретные встречи раз в месяц в том же составе присутствующих лиц. Я присмотрю какое-нибудь местечко получше. Когда это происходит в компании, подобной той, что собирается в баре «Рудон», то там ни о чем толком не поговоришь, а сегодня я имел редкое удовольствие пообщаться с вами. В берлинских барах такого направления частенько появляются люди высшего света: промышленники, поэты, писатели, актеры.

Это было в его стиле — перечислять в таком порядке. Короче, этим бессознательным порядком он самым очевидным образом демонстрировал свое бюргерское мышление германского толка, в котором заверял себя с театральной наигранностью.

В темноте перед воротами ресторана на неширокой горбатой улочке были припаркованы два автомобиля. Один принадлежал Каваде — «Кадиллак-62», а другой автомобиль был арендованным.

Ночной ветер еще дышал холодом, небо заволакивали облака. После бомбежек и пожаров этот квартал застроили новыми добротными домами; там было воздвигнуто странное новенькое ограждение — брешь от угла в каменной ограде была заколочена оцинкованными досками. Цвет свеженьких белых досок был ярким, почти огненным, в призрачных отблесках уличных фонарей.

Сюнсукэ мешкал, натягивая перчатки. Стоя напротив этого старого человека, чопорно натягивающего кожаные перчатки, Кавада тайком прикоснулся к пальцу Юити своей обнаженной рукой и поиграл им. Настало время решать, кто из троих поедет в одном из этих автомобилей в одиночестве. Кавада попрощался и, положив руку на плечо Юити, словно это было естественно, проводил его до своего автомобиля. Сюнсукэ не отважился последовать за ними. Он все еще надеялся, ждал… Когда Юити, уводимый Кавадой, уже поставил одну ногу на подножку «кадиллака», он повернулся и весело сказал:

— О сэнсэй, я уезжаю с господином Кавадой. Вы не позвоните моей жене?

— Скажите ей, что он остался у вас, — вмешался Кавада.

Вышедшая провожать их девушка прошептала:

— Сколько сложностей у этих джентльменов!

Вот так Сюнсукэ оказался единственным пассажиром в своем автомобиле. Это решилось буквально в две секунды. И хотя неотвратимость такого развития событий была очевидна с самого начала, наблюдая за всей этой сценой, нельзя избежать впечатления, что все решилось слишком внезапно. О чем думал Юити, с каким чувством он пошел на поводке у этого Кавады, старый писатель не мог себе представить. Одно было ясно: просто Юити с его мальчишеской непосредственностью захотелось проехаться в Камакуру. Одно только и было ясно, что его, Сюнсукэ, очередной раз вытеснили.

Автомобиль мчался по затрапезному торговому кварталу старого города. Боковым зрением Сюнсукэ ощущал скольжение уличных фонарей вдоль дороги. Когда он намеренно задумывался о Юити, старый писатель будто бы окунался вглубь самой Красоты. Он уходил все глубже. Там деянию не было места, все пребывало в тени, все возвращалось к Духу, все сводилось к метафоре[73]. Он и сам по себе стал духом, метафорой своего тела. Когда он вырастет из этой метафоры? Кроме того, сладостна ли ему эта судьба? С тех пор как он появился на этом свете, пронизывало ли его сердце вера в то, что он должен умереть?

В любом случае сердце стареющего Тюты достигло предела своих страданий.

 

Глава двадцать вторая

СОБЛАЗНИТЕЛЬ

 

По возвращении домой Сюнсукэ немедля принялся сочинять письмо Юити. В нем вспыхнула прежняя страстность, с какой он писал в прошлом по-французски свои дневники. С кончика кисти забрызгали проклятия, полилась ненависть. Разумеется, он не мог выплеснуть враждебность на молодого человека напрямик. И на этот раз все свое неиссякаемое озлобление Сюнсукэ обратил против вагины.

После того как Сюнсукэ поостыл за время писания, он понял, что его словоохотливому, экспансивному письму не хватает простой убедительности. Это было не любовное письмо. Это была директива. Он переписал его, вложил в конверт, облизал клейкую кромку конверта. Плотная европейская бумага врезалась в его губу. Он встал перед зеркалом, приложил платок к порезу на губе и промямлил:

— Юити, делай, что я тебе приказываю. Делай, как сказано в письме. Это самоочевидно. Распоряжения в письме не противоречат твоим желаниям. Это не вмешательство. То, что для тебя нежелательно, остается под моим контролем.

Он расхаживал по комнате допоздна. Остановись Сюнсукэ на мгновение, он не смог бы удержаться от того, чтобы представить себе Юити в камакурской гостинице. Закрыв глаза, он склонился перед трехстворчатым зеркалом. В зеркале (которого он не видел) проявилась обнаженная фигура Юити, лежащего навзничь на белой простыне; его прелестная и отяжелевшая голова отвалилась в сторону от подушки, нависая над татами. Возможно, из-за упавшего лунного света его вытянутое горло казалось призрачно-белым. Старый писатель поднял свои воспаленные красные глаза и посмотрел в зеркало. Спящая фигура Эндимиона растаяла.

 

Весенние каникулы Юити закончились. Начинался последний год его студенческой жизни. Его курс был последним по старой системе. На окраине леса, пышно разросшегося вокруг университетского пруда, многочисленные травяные холмики катились по ландшафту до самого спортивного поля. Трава на лужайках еще не выросла, и, хоть небо прояснилось, дул холодный ветер. Во время ленча везде и всюду на этих оккупированных холмиках виднелись фигурки студентов. Сезон, располагающий к таким посиделкам на свежем воздухе за раскрытой коробочкой обэнто[74], уже вступал в свои права.

Студенты расслаблялись — кто-то беззаботно раскинулся во сне; кто-то сидел со скрещенными ногами; кто-то жевал светло-зеленую сердцевину выдернутой травинки; кто-то наблюдал, как атлеты старательно нарезают круги на спортивном поле. Один из них поблизости выделывал курбеты. Когда тень его, уменьшенная полуденным солнцем, одиноко вырисовывалась на песке, казалось, что он чем-то сконфужен, пристыжен, покинут, — еще мгновение, и он превратится под небесами в обнаженную плоть и закричит во весь голос: «Эй! Быстро назад! Пожалуйста! Скорей овладей мной! Пожалуйста! Мне стыдно до смерти! Быстрей! Ну же!»

И вновь атлет запрыгивал в свою тень. Пятки его впивались в тень его пяток как влитые. Было безоблачно, и солнце сияло беспредельно.

Юити в костюме сидел на траве. Один студент, изучавший древнегреческий язык и литературу, рассказывал по его просьбе сюжет трагедии Еврипида «Ипполит».

— Ипполит закончил свою жизнь трагически. Был целомудренным, чистым, непорочным. Он, обвиненный во лжи, умер от проклятия, веря в свою невиновность. Собственно, честолюбивые притязания его были скромными, и желания его могли быть дозволены любому смертному.

Этот юный педант в очках, щеголяя своей ученостью, процитировал речь Ипполита на древнегреческом. Когда Юити спросил его, что это означает, он пересказал такими словами:

— Я хотел бы победить всех мужчин Эллады на состязаниях и стать первым из них. Однако я согласен и на второе место в полисе, если мне достанется долгая жизнь с добродетельным другом. Ибо здесь возможно настоящее счастье! Ибо свобода от опасности принесет мне большую радость, чем…

«Разве такие надежды, как у него, дозволены каждому? Вовсе не так, вероятно», — размышлял Юити. Однако дальше этого сомнения мысль его не продвинулась. А что же Сюнсукэ? Возможно, он сказал бы, что такое маленькое желание Ипполита никогда не будет исполнено, поскольку его желание — всего лишь эмблема чистоты человеческой страсти, это вещь ослепительная…

Юити думал о письме от Сюнсукэ. От его письма исходило обаяние. Это был приказ к действию. И не важно, будет ли это действие поддельным, искусным. Более того — если верить Сюнсукэ, — в таком действии имелся некий предохранительный клапан совершенного циничного богохульства. Ни один из его планов не был скучным.

— Ну конечно, я теперь вспомнил, — пробормотал себе под нос Юити.

«Я проговорился однажды, что хотел бы чему-то отдать себя — пусть даже фальшивому, пусть даже бесцельному. Он, должно быть, запомнил мои слова и состряпал этот план действий. Господин Хиноки, видать, еще тот субчик, из партии негодяев».

Юити улыбнулся. В этот момент радикальные студенты левого толка спускались по трое и по пять человек вдоль зеленеющего холма. Он вдруг подумал, что этими студентами двигал тот же самый импульс, что и им.

Был час дня. Забили часы на башне. Студенты продолжали шагать. Они смахивали грязь и травинки со своей униформы. На китель Юити тоже налипла весенняя пыль, соломинки и сорванные травинки. Его товарищ, отряхивая мусор со спины Юити, был восхищен тем, с какой небрежностью он носил свой выходной китель отменного покроя.

Его друзья вернулись в аудиторию. Юити же, имея договоренность с Кёко о встрече, оставил их и прямиком направился к главным воротам. Он удивился, когда увидел Джеки в студенческой униформе — тот выходил из городского трамвая в окружении четырех-пяти других студентов. Он был настолько ошеломлен, что не успел запрыгнуть в трамвай.

Они поздоровались за руку. Растерявшись, Юити пялился в лицо Джеки, ничего не говоря. Для постороннего зрителя эти двое сошли бы за беспечных однокурсников. Яркое полуденное солнце скрадывало возраст Джеки — казалось, ему лет двадцать. Джеки громко рассмеялся над изумлением Юити и отвел его под сень деревьев, росших вдоль университетской ограды, оклеенной политическими плакатами всех мастей и цветов. Он разъяснил вкратце причину такой маскировки. Юнца таких же наклонностей он мог заприметить с ходу, но в конце концов пресытился торопливыми приключениями, которые ничем не заканчивались. Его подмывал соблазн одурачить какого-нибудь студента и раскрутить его на всю катушку — ведь, прикинувшись однокашником, можно рассчитывать и на привязанность, и на раскованность, и на приятное впечатление. Джеки специально сшил себе студенческую униформу и повадился ходить на охоту в этот гарем молодых мужчин из Ооисо.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 178;