ИМПЛОЗИЯ СМЫСЛА В СРЕДСТВАХ ИНФОРМАЦИИ



Жан Бодрийяр

СИМУЛЯКРЫ И СИМУЛЯЦИЯ

Редакция проекта «НЕСОН» для чтений

 

Вставки в `апострофах` - наши.

 

Порядки симулякров:

1 — отражение базовой реальности. Класс копий — например, портретная фотография.

2 — последующее искажение и маскировка данной реальности. Класс функциональных аналогий — например, резюме или грабли как функциональная аналогия руки.

3 — подлог реальности и сокрытие непосредственного отсутствия реальности (где больше нет модели). Знак, скрывающий, что оригинала нет. Собственно, симулякр.

4 — полная утрата всякой связи с реальностью, переход знака из строя обозначения (видимости) в строй симуляции, то есть обращение знака в собственный симулякр. Знак, не скрывающий, что оригинала нет.

 

 

ПРЕЦЕССИЯ СИМУЛЯКРОВ

 

Даже если бы мы могли использовать как наилучшую аллегорию симуляции фантастический рассказ Борхеса, в котором имперские картографы составляют настолько детальную карту, что она, в конце концов, покрывает точно всю территорию (однако с упадком Империи эта карта начинает понемногу трепаться и распадается, и лишь несколько клочьев еще виднеются в пустынях — метафизическая красота разрушенной абстракции, соизмеримой с масштабами претенциозности Империи, абстракции, которая разлагается как мертвое тело и обращается в прах, — так и копия, подвергшаяся искусственному старению, в конце концов, начинает восприниматься как реальность), — все равно эта история для нас уже в прошлом и содержит в себе лишь скромную обворожительность симулякров второго порядка. Абстракция сегодня — это не абстракция карты, копии, зеркала или концепта. Симуляция — это уже не симуляция территории, референтного`(соотносимого)` сущего, субстанции. Она — порождение моделей, реального без первопричины и без реальности: гиперреального. Территория больше ни предшествует карте, ни живет дольше нее. Отныне карта предшествует территории — прецессия симулякров, — именно она порождает территорию, и если вернуться к нашему фантастическому рассказу, то теперь клочья территории медленно тлели бы на пространстве карты. То здесь, то там остатки реального, а не карты, продолжали бы существовать в пустынях, которые перестали принадлежать Империи, а стали нашей пустыней. Пустыней самой реальности. На самом деле даже в перевернутом виде рассказ Борхеса не пригоден для использования. Остается, наверное, лишь аллегория об Империи.=

 Ведь современные симуляторы прибегают к такому же империализму, когда стараются совместить реальное — все реальное — со своими моделями симуляции. Однако речь уже не о карте и не о территории. Исчезло самое главное: суверенное различие между одним и другим, что предоставляло очарование абстракции. Ведь именно различие создает поэзию карты и обворожительность территории, магию концепта и обаяние реального. Эта мнимость репрезентации, которая достигает наивысшей точки и вместе с тем падает в пропасть в безумном проекте картографов достичь идеальной ровнообъемности карты и территории, исчезает в симуляции — действие которой ядерное и генетическое, а отнюдь не зеркальное и дискурсивное. Исчезает целая метафизика. Нет больше ни сущности и явления, ни реального и его концепта. Нет больше воображаемой ровнообъемности: измерением симуляции становится генетическая миниатюризация. Реальное производится, начиная с миниатюрнейших клеточек, матриц и запоминающих устройств, с моделей управления — и может быть воспроизведено несметное количество раз. Оно не обязано более быть рациональным, поскольку оно больше не соизмеряется с некоей, идеальной или негативной, инстанцией. Оно только операционально. Фактически, это уже больше и не реальное, поскольку его больше не обволакивает никакое воображаемое. Это гиперреальное, синтетический продукт, излучаемый комбинаторными моделями в безвоздушное гиперпространство. В этом переходе в пространство, искривленность которого не совпадает ни с искривленностью реального, ни с искривленностью истины, эра симуляции приоткрывается через ликвидацию всех референций — хуже того: через искусственное воскрешение их в системах знаков, материале еще более гибком, чем смысл, поскольку симулякр предлагает себя всяческим системам эквивалентности, всяческим бинарным оппозициям, всяческой комбинаторной алгебре.=

 Речь идет уже ни об имитации, ни о дублировании, ни даже о пародии. Речь идет о субституции, замене реального знаками реального, то есть об операции по предупреждению любого реального процесса с помощью его оперативной копии, метастабильного механизма образов, запрограммированного и безупречного, который предоставляет все знаки реального и предупреждает все его неожиданные повороты. Больше никогда реальное не будет иметь возможности проявить себя — в этом состоит жизненная функция модели в системе смерти или, вернее, в системе заблаговременного воскрешения, которое больше не оставляет никакого шанса даже событию смерти. Отныне гиперреальное находится под прикрытием воображаемого и всего того, что отличает реальное от воображаемого, оставляя место лишь орбитальной циркуляции моделей и симулированному порождению различий.

 

Божественная ирреферентность`(несоотносимость)` образов

 

Прибегать к диссимуляции — это значит делать вид, что ты не имеешь того, что у тебя есть. Симулировать — это значит делать вид, что у тебя есть то, чего ты не имеешь. Одно отсылает к наличию, другое — к отсутствию. Но дело осложняется тем, что симулировать не означает просто притворяться: «Тот, кто прикидывается больным, может просто лечь в кровать и убеждать, что он болен. Тот, кто симулирует болезнь, находит у себя ее определенные симптомы» (Литтре). Итак, притворство, или диссимуляция, оставляют нетронутым принцип реальности: разница всегда ясна, она лишь замаскирована. Симуляция же ставит под сомнение различие между «истинным» и «ложным», между «реальным» и «мнимым». Больной или не больной симулянт, который демонстрирует «истинные» симптомы? Объективно его нельзя считать ни больным, ни здоровым.+

 Психология и медицина останавливаются здесь перед истинностью болезни, которую с этих пор невозможно установить. Ведь если можно «вызвать» любой симптом и его нельзя трактовать как естественный факт, то тогда любую болезнь можно рассматривать как такую, которую можно симулировать и которую симулируют, и медицина теряет свой смысл, поскольку знает только, как лечить «реальные» болезни, исходя из их объективных причин. Психосоматика совершает сомнительные пируэты на границе принципа болезни. Что касается психоанализа, то он переносит симптом органического порядка в порядок бессознательного: последнее снова полагает «истинным», более истинным, чем первое, — но от чего бы симуляция должна остановиться перед дверями бессознательного? Почему «работу» бессознательного нельзя «подделать» таким же образом, как любой симптом классической медицины? Сны, например, уже можно. Конечно, психиатрия предполагает, что «каждая форма психического отчуждения имеет особый порядок развертывания симптомов, о котором не знает симулянт, и отсутствие которого не сможет ввести в заблуждение психиатра». Это утверждение (датированное 1865 годом) необходимо, лишь бы любой ценой спасти принцип конкретной истины и избежать проблемы, которую ставит симуляция, — проблемы того, что истина, референция, объективная причина перестали существовать.=

 Что может сделать медицина с тем, что колеблется на самой грани болезни и здоровья, с дублированием болезни в дискурсе, который больше ни истинный, ни ложный? Что может сделать психоанализ с дублированием дискурса бессознательного в дискурсе симуляции, который нельзя больше разоблачить, поскольку он также не является ложным? Что может сделать с симулянтами армия? По обыкновению она разоблачает их и наказывает, исходя из четкого принципа идентификации. Сегодня она может освободить из своих рядов очень ловкого симулянта точно так же, как «истинного» гомосексуалиста, сердечника или сумасшедшего. Даже военная психология избегает картезианской четкости и не решается проводить различие между ложным и истинным, между «поддельным» и аутентичным симптомом. «Если он так хорошо изображает сумасшедшего, то это потому, что он им и является». И здесь военная психология не так уж и ошибается: в этом смысле все сумасшедшие симулируют, и это отсутствие различия является наихудшей разновидностью субверсии. Именно против этого отсутствия различий и восстает классический ум, вооруженный всеми своими категориями. Но это то, что сегодня вновь обходит его с флангов, угрожая принципу истины.=

После медицины и армии, любимых территорий симуляции, исследование ведет нас к религии и симулякру божественности: «Я запретил в храмах всяческое изображение, ведь Божество, которое одухотворяет природу, не может быть изображено». Вообще-то может. Но чем становится божество, когда предстает в иконах, когда множится в симулякрах? Остается ли оно высшей инстанцией, лишь условно запечатленной в образах наглядного богословия? Или исчезает в симулякрах, которые сами являют свой блеск и свою силу, которые зачаровывает, — наглядность икон заменяет при этом чистую и сверхчувственную Идею Бога? Именно этого боялись иконоборцы, чей тысячелетний спор продолжается и сегодня. Именно из предчувствия этой всесильности симулякров, этой способности их стирать Бога из сознания людей и этой разрушительной, убийственной истины, которую они собой заявляют, — что, в сущности, Бога никогда не было, что всегда существовал лишь его симулякр, или даже сам Бог всегда был лишь своим собственным симулякром, — и происходило стремление иконоборцев уничтожать иконы. Если бы они могли знать, что изображения лишь затеняют или маскируют платоновскую Идею Бога, причин для уничтожения не существовало бы.+

 Можно жить идеей искаженной истины. Но до метафизического отчаяния их довела идея, что иконы вообще ничего не скрывают, что по сути это не образа, статус которых определяет действие оригинала, а полностью завершенные симулякры, непрерывно излучающие свои собственные чары. Поэтому и необходимо было любой ценой изгнать эту смерть божественной референции. Отсюда следует, что иконоборцы, которых обвиняют в пренебрежении и отрицании образов, на самом деле признавали за ними большую силу, в отличие от иконнопоклонников, которые видели в них лишь отображение и удовлетворялись тем, что поклонялись такому филигранному Богу. Можно, однако, рассуждать в обратном направлении, тогда иконопоклонники были наиболее современными и наиболее отважными умами, ведь они под видом проявления Бога в зеркале образов уже разыгрывали его смерть и его исчезновение в Эпифании его репрезентаций (о которых они, возможно, знали, что те больше ничего не репрезентуют, являясь лишь чистой игрой, однако именно в этом и состояла большая игра — они знали также и то, что развенчивать образы опасно, ведь они скрывают, что за ними ничего нет). Таков был подход иезуитов, которые строили свою политику на виртуальном исчезновении Бога и на светском и зрелищном манипулировании сознанием людей, — рассеяние Бога в Эпифании власти — конец трансцендентности, которая служит отныне лишь алиби для стратегии, абсолютно свободной от инфлюэнций и знаков.=

 За пышной барочностью образов прячется серый кардинал политики. Следовательно, ставка всегда была на смертоносную силу образов, смертоносную для реального, смертоносную для собственной их модели, как якобы были смертоносными для божественной идентичности византийские иконы. Этой смертоносной силе противостоит сила репрезентаций как диалектическая сила, очевидная и понятная посредством Реального. Вся западная вера и праведность стали ставкой в этом пари на репрезентацию: что способно открыть глубину смысла знака, что способно обменять знак на смысл и что является ручательством этого обмена — конечно ж, Бог. Но что, если самого Бога можно симулировать, то есть свести к знакам, которые свидетельствуют о его существовании? Тогда вся система теряет вес, она сама становится не более чем гигантским симулякром — не ирреальностью, а симулякром, то есть тем, что уже никогда не обменивается на реальное, а обменивается на самое себя, в непрерывном круговороте без референции и предела. Такова симуляция в своем противопоставлении репрезентации.=

 Репрезентация исходит из принципа эквивалентности знака и реального (даже если эта эквивалентность утопическая, она является фундаментальной аксиомой). Симуляция, наоборот, исходит из утопии принципа эквивалентности, из решительной негации знака как ценности, из знака как реверсии и умерщвления всякой референции. В то время как репрезентация пытается абсорбировать симуляцию, интерпретируя ее как ложную репрезентацию, симуляция охватывает все строение репрезентации, которая сама становится симулякром. Таковы последовательные фазы развития образа: он является отображением некой фундаментальной реальности; он маскирует и искажает фундаментальную реальность; он маскирует отсутствие фундаментальной реальности; он вообще не имеет отношения к какой бы то ни было реальности, являясь своим собственным симулякром в чистом виде. В первом случае образ — положительное явление: репрезентация принадлежит к сакраментальному порядку. Во втором — негативное: порядка порчи. В третьем он играет роль явления и принадлежит к порядку колдовства. В четвертом случае он принадлежит отнюдь не к порядку явлений, но к симуляции. Переход от знаков, которые что-то скрывают, к знакам, которые скрывают, что ничего нет, обозначает решительный поворот. Если первые отсылают к теологии истины и тайны (к которой еще принадлежит идеология), то вторые возвещают эру симулякров и симуляции, когда уже не существует Бога, чтобы распознать своих, и Страшного Суда, чтобы отделить ложное от истинного, реальное от его искусственного воскрешения, потому что все уже умерло и воскрешено заранее.=

 Когда реальное больше не является тем, чем оно было, ностальгия присваивает себе все его значение. Непомерное раздувание мифов об истоках и знаках реальности. Непомерное раздувание вторичной истины, объективности и аутентичности. Эскалация истинного, пережитого, воскрешение образного там, где исчезли объект и субстанция. Неистовое производство реального и референтного, параллельное и превосходящее безумие материального производства: так симуляция входит в фазу, которая непосредственно затрагивает нас — стратегию реального, неореального и гиперреального, повсеместно дублируемую стратегией апотропии*. -----------------

* Примечание переводчика: Поскольку точного аналога часто употребляемого Бодрийяром термина dissuasion (разубеждение, разуверение, отговаривание и одновременно устрашение, отпугивание, а также сдерживание, удержание и еще предотвращение и безОбразность) в русском языке нет, пришлось обратиться к греческому. Точный аналог, вмещающий все смыслы — апотропей. Чтобы дистанцироваться от того смысла, которое апотропей приобрел в русском (оберег, амулет), данное слово употребляется в женском роде: апотропия.

 

Рамсес, или Воскрешение в розовом

 

Гиперреальное и воображаемое

 

Диснейленд — прекрасная модель всех запутанных порядков симулякров. Это, прежде всего игра иллюзии и воображения: Пираты, Пограничная территория, Мир будущего и т. д. Этот воображаемый мир, как считают, должен обеспечить успех действа. Но, что притягивает людей гораздо больше — это социальный микрокосм, миниатюризированная и религиозная Америка со всеми ее преимуществами и недостатками. Вы паркуетесь снаружи, становитесь в очередь внутри и остаетесь один на один с собой на выходе. В этом воображаемом мире единственной фантасмагорией является свойственная толпе теплота и притягательность, а также чрезмерное количество гаджетов, призванных создавать и поддерживать этот эффект множественных переживаний. Контраст с абсолютным одиночеством автостоянки — настоящего концентрационного лагеря — является полным. Другими словами: внутри — целый арсенал гаджетов, которые, как магниты притягивают толпу в разнонаправленных потоках; снаружи — одиночество, направленное на одну игрушку: автомобиль. По невероятному совпадению (и это, несомненно, одно из наиболее очаровательных свойств данного универсума) этот быстрозамороженный инфантильный мир, как оказывается, был задуман и воплощен в жизнь человеком, который сам находится сегодня в замороженном состоянии и ожидает своего воскрешения при температуре ниже 180 градусов Цельсия: Уолтом Диснеем. Вот так повсюду в Диснейленде проступает объективный профиль Америки — вплоть до морфологии индивидуальности и толпы. =

Миниатюра и комиксы служат тут для прославления всех ее ценностей. Забальзамированных и умиротворенных. Отсюда возможность (которой очень хорошо воспользовался Л. Марен в «Утопических пространственных играх») идеологического анализа Диснейленда, как дайджеста американского образа жизни, панегирика американским ценностям, идеализированной транспозиции противоречивой реальности. Все правильно. Но за этим кроется другое, и этот «идеологический» туман служит прикрытием симуляции третьего порядка: Диснейленд существует для того, чтобы скрыть, что Диснейлендом на самом деле является «реальная» страна — вся «реальная» Америка (примерно так, как тюрьмы служат для того, чтобы скрыть, что весь социум, благодаря своей банальной вездесущности, является тюрьмой). =

Диснейленд представляют как воображаемое, чтобы заставить нас поверить, что все остальное является реальным, тогда же как весь Лос-Анджелес и Америка, которые окружают его, уже более не реальны, а принадлежат к порядку гиперреального и симуляции. Речь идет уже не о ложной репрезентации реального (идеологии), а о том, чтобы скрыть, что реальное перестало быть реальным, и таким образом спасти принцип реальности. Иллюзорность Диснейленда не является ни истинной, ни ложной — это машина апотропии, вызванная на сцену для воспроизведения в обратной точке фикции реального.=

 Отсюда идиотизм этого воображаемого, его инфантильное вырождение. Этот мир претендует на то, чтобы быть детским, чтобы убедить, что взрослые находятся в другом месте — в «реальном» мире, — и скрыть, что настоящая инфантильность повсюду, и это инфантильность самих взрослых, которые приходят сюда проиграться в детей, чтобы ввести самих себя в заблуждение относительно своей реальной инфантильности. А в общем, Диснейленд не уникален. Заколдованное Село, Волшебная гора, Морской мир: Лос-Анджелес находится в окружении эдаких электростанций воображаемого, которые обеспечивают реальным, энергией реального город, чья тайна как раз состоит в том, что отныне он — лишь сеть непрерывной ирреальной циркуляции — город сказочных масштабов, но без пространства и без пропорций. Также как и обычным и атомным электростанциям, так же, как киностудии, этому городу, который отныне является гиперсценарием и вечной киноплощадкой, необходимо это старое воображаемое (как симпатическая нервная система), состоящее из детских комплексов и фальшивых фантазмов.=

 Диснейленд: пространство регенерации воображаемого, подобен размещенным в других местах, и даже в нем самом, заводам по переработке отходов. Сегодня повсюду перерабатывают отходы для их повторного использования, а мечты, фантазмы, воображаемое (историческое, сказочное, легендарное) детей и взрослых — и являются отходами, первыми ужасно токсичными испражнениями гиперреальной цивилизации. Диснейленд является прототипом этой новой функции на ментальном уровне. Но той же цели утилизации служат и все сексуальные, психические и соматические институции, на которые богата Калифорния. Люди больше не смотрят друг на друга — для этого существуют культурные и социальные институции. Они больше не прикасаются друг к другу, но существует контактотерапия. Они больше не ходят, но занимаются оздоровляющим бегом и т. д. Всюду восстанавливают утраченные способности, или деградировавшее тело, или потерянную социализацию, или утраченный вкус еды. Заново изобретают нужду, аскетизм, исчезнувшую грубую естественность: естественное питание, здоровую пищу, йогу. Подтверждается, но уже на ином уровне, идея Маршала Салинза, по которой бедность порождает не природа, а рыночная экономика: тут, на передовых рубежах триумфальной рыночной экономики, снова выдумывается нищета/знак, нищета/симулякр, симулируется поведение слаборазвитых (даже провозглашают марксистские тезисы) — для того, чтобы прикрываясь экологией, энергетическим кризисом и критикой капитала, добавить последний эзотерический венчик к триумфу эзотерической культуры. Но возможно, что ментальная катастрофа, имплозия и ментальная инволюция ждут систему такого рода, видимыми знаками которых, похоже, и является это дикое ожирение или невероятное сосуществование самых причудливых теорий и практик, которые соответствуют столь же невероятному заговору роскоши, райского блаженства и денег, невероятной материализации жизни и не поддающимся обнаружению противоречиям.

 

Политическое колдовство

Обратная сторона ленты Мебиуса

 

Стратегия реального

 

К тому же порядку, что и невозможность отыскать абсолютный уровень реального, принадлежит невозможность инсценировать иллюзию. Иллюзия больше невозможна, потому что больше невозможна реальность. Перед нами возникает вся политическая проблема пародии, гиперсимуляции или агрессивной симуляции. Например, было бы интересно увидеть, будет ли репрессивный аппарат реагировать с большей силой на симулированное вооруженное ограбление, чем на реальное? Ведь последнее всего лишь нарушает порядок вещей, право собственности, тогда как первое посягает на сам принцип реальности. Преступление и насилие менее серьезны, потому что они оспаривают лишь распределение реального. Симуляция же бесконечно опаснее, так как, независимо от своего объекта, позволяет в любой момент сделать страшное предположение что порядок и закон сами могут быть всего-навсего симуляцией. Однако сложность пропорциональна опасности. Как симулировать преступление и привести его доказательство? Симулируя кражу в супермаркете — как убедить службу безопасности, что это симулированная кража? Никакого «объективного» различия: жесты, знаки, — все то же самое, что и при реальной краже, все это не доказательства ни в чью пользу. С точки зрения существующей системы эти телодвижения всегда принадлежат к порядку реального. Организуйте ложный налет. Тщательно проверьте безопасность своего оружия и возьмите наиболее надежного заложника, чтобы ни одна человеческая жизнь не подверглась опасности (потому что тогда вы попадаете в сферу уголовной юрисдикции). Потребуйте выкуп и сделайте все, чтобы операция достигла по возможности большей огласки, — короче говоря, сделайте все как можно более правдоподобно, чтобы проверить реакцию аппарата на совершенный симулякр. Вам это не удастся: сеть искусственных знаков безнадежно перепутается с реальными элементами (полицейский в самом деле выстрелит в цель; клиент банка потеряет сознание и умрет от сердечного приступа; вам реально заплатят выкуп фальшивыми деньгами), короче говоря, вы против своей воли сразу окажетесь в реальном, одна из функций которого состоит именно в том, чтобы уничтожать любую попытку симуляции, чтобы сводить все к реальному, — это, собственно, и есть установленный порядок, который возник задолго до того, как в игру вошли всякие институции и правосудие. В этой невозможности отделить процесс симуляции нужно видеть силу порядка, который не способен видеть и постигать что-либо кроме реального, потому что он не может существовать больше нигде. Даже если симуляция преступления будет установлена, она будет подвергнута или легкой степени наказания, как не имевшая последствий, или же наказана как оскорбление правоохранительных органов (например, если полицейскую операцию была развернута «без оснований») — но никогда как симуляция, потому что как раз в качестве таковой она не может быть приравнена к реальному, а значит, невозможно и подавление.=

Власть не может ответить на вызов симуляции. А как подвергнуть наказанию симуляцию добродетели? А ведь это грех куда более тяжкий, нежели симуляция преступления. Пародия уравнивает друг с другом покорность и нарушение, и вот в этом-то и кроется наибольшее преступление, поскольку оно аннулирует различие, на котором основывается закон. Установленный порядок ничего не может с этим поделать, поскольку закон представляет собой симулякр второго порядка, тогда как симуляция относится к третьему, располагаясь по ту сторону истинного и ложного, по ту сторону эквивалентного, по ту сторону рациональных различий, на которые полагаются любое социальное и любая власть. Вот туда-то, в изъян реального, и следует нацеливать порядок. Именно поэтому последний всегда выбирает реальное. В сомнениях он всегда отдает предпочтение этой гипотезе (так в армии предпочитают считать симулянта истинным сумасшедшим). Однако это становится все более трудным, ведь, если практически невозможно отделить процесс симуляции от того «реального по инерции», которое нас окружает, то верно и обратное (и именно эта обратимость составляет часть аппарата симуляции и бессилия власти), а именно: теперь невозможно ни отделить процесс реального, ни предоставить доказательства реального.=

Вот так все теракты, угоны самолетов и т. д. отныне являются в некотором смысле преступлениями-симуляциями, если иметь в виду их заведомую вписанность в декодирование и ритуальную оркестровку средств массовой информации с заведомо известным сценариями и возможными последствиями. Короче говоря, они функционируют как комплекс знаков, предназначенных исключительно для своего повторения как знаков, а вовсе не для своей «реальной» цели. Но от этого они не становятся безвредными. Напротив, именно как гиперреальные события, которые уже не имеют конкретного содержания и собственных целей, но бесконечно преломляются друг в друге (точно так же, как так называемые исторические события: забастовки, демонстрации, кризисы, и т. д.). В этом смысле они неподвластны порядку, который может проявить себя лишь в реальном и рациональном, в причинах и следствиях; референтному `[взаимосвязанному]` порядку, который может властвовать лишь над референтным; детерминированной власти, которая может властвовать лишь над детерминированным миром, но ничего не может поделать с этой неопределенной повторяемостью симуляции, с этой туманностью в состоянии невесомости, которая больше не подчиняется законам гравитации реального.=

Сама власть заканчивается, разрушаясь в этом пространстве, и становится симуляцией власти (отделенной от своих целей и задач и обреченной на эффекты власти и массовую симуляцию). Единственное оружие власти, ее единственная стратегия против этого дефекта состоит в том, чтобы снова инъецировать повсюду реальное и референционное, убеждая нас в реальности социального, в значимости экономики и целесообразности производства. Для этого она пускает в ход преимущественно дискурс кризиса, но также — почему бы и нет? — дискурс желания. «Принимайте ваши желания за реальность» может пониматься как последний лозунг власти, поскольку в ирреферентном`[бессвязном]` мире даже смешение принципа реальности и принципа желания менее опасно, чем заразительная гиперреальность. Мы оказываемся на границе между принципами, а в такой ситуации власть всегда права. Гиперреальность и симуляция — средства апотропии любого принципа и любой цели, и они оборачивают против власти средство апотропии, которым она так хорошо пользовалась в течение длительного времени. Ведь в конце концов, это капитал первым пожрал все, что связанно с референционным, все, что связанно с человеческим целеполаганием, это капитал разрушил все идеальные различия между истинным и ложным, между добром и злом, чтобы установить свой радикальный закон эквивалентности и обмена, неколебимый закон своего могущества. Капитал первым начал играть на апотропии `[отговаривание-отпугивание]`, абстракции, разъединении, детерриторизации и т. д., и если это он создал реальность, принцип реальности, он также был тем, кто ликвидировал его через уничтожение всякой потребительской стоимости, всякой реальной эквивалентности производства и богатства, через само ощущение ирреальности цели и всесилия манипуляции. Так вот именно эта логика все более радикальнее выступает сегодня против капитала. И когда он хочет побороть эту катастрофическую спираль, испуская последний проблеск реальности, по которому можно установить последний проблеск власти, он лишь умножает ее знаки и ускоряет игру симуляции. Пока историческая угроза исходила для нее от реального, власть спекулировала апотропией и симуляцией, дезинтегрируя все противоречия с помощью производства эквивалентных знаков. Сегодня, когда угроза исходит для нее от симуляции (угроза исчезнуть в игре знаков), власть спекулирует реальным, кризисом, спекулирует переработкой искусственных социальных, экономических, политических целей. Для нее этот вопрос жизни или смерти. Однако уже слишком поздно. Отсюда характерная для нашего времени истерия производства и воспроизводства реального. Прочее производство — ценностей и товаров, золотой век политической экономии, уже давно не имеет значения.=

 Все, к чему стремится, продолжая производить и перепроизводить, целое общество — это воскрешение ускользающего от него реального. И поэтому само «материальное» производство является на сегодняшний день гиперреальным. Оно сохраняет все черты, весь дискурс традиционного производства, однако является лишь слабым отражением его (так гиперреалисты фиксируют в иллюзорном сходстве реальное, из которого исчезли весь смысл и вся обворожительность, вся глубина и энергия репрезентации). Таким образом, гиперреализм симуляции повсюду выражается через иллюзорное сходство реального самому себе. Власть также уже давно вырабатывает лишь знаки своего подобия. И неожиданно разворачивается другой образ власти: образ коллективного требования символов власти — священный союз, создающийся вокруг ее исчезновения. Все страны, так или иначе, присоединяются к нему в ужасе от краха политического. В итоге уловка власти становится лишь опасной одержимостью власти — одержимостью своей смертью и ее преодолением, которая растет по мере того как власть исчезает. Когда она исчезнет окончательно, логически мы окажемся перед полной иллюзией власти — идеей-фикс, которая уже заметна всюду, и выражается одновременно в непреодолимом желании избавиться от нее (никто больше не желает власти, и каждый перекладывает ее бремя на кого-то другого) и в панической ностальгии от ее утраты.=

 Меланхолия обществ без власти — именно она уже однажды спровоцировала фашизм, эту передозировку сильного референта в обществе, которое не может справиться со своей скорбью. С истощением политической сферы президент все больше уподобляется манекену власти, которым является вождь в первобытных обществах (Клястр). Все последующие президенты платили и продолжают платить за убийство Кеннеди, так, будто это они заказали его, — что соответствует истине если не в фактическом, то фантазматическом плане. Они должны искупить этот грех и это соучастие через свое симулированное убийство. Ведь последнее теперь только и может быть лишь симулированным. Президенты Джонсон и Форд оба были объектами неудачных покушений, которые если и не были инсценированы, то, по крайней мере, симулировались. Кеннеди погибли, потому что воплощали политическую власть, политическую субстанцию, тогда как все последующие президенты были лишь их карикатурой, поддельной пленкой; любопытно, что все они (Джонсон, Никсон, Форд) имели обезьяньи черты, — обезьяны власти.=

 Смерть никогда не была абсолютным критерием, но в этом случае она показательна: эпоха Джеймса Дина, Мерлин Монро и Кеннеди, тех, кто реально умирали, потому что имели мифическое измерение, которое предполагает смерть (не из романтических побуждений, а как фундаментальный принцип реверсии и обмена), — эта эпоха давно закончилась. Настала эпоха убийства с помощью симулирования, всеобъемлющей эстетики симуляции, убийства-алиби — аллегорического воскрешения смерти, которая нужна лишь для того, чтобы санкционировать институт власти, не имеющей без этого ни субстанции, ни автономной реальности. Эти инсценировки покушений на президентов показательны, ибо сигнализируют о статусе всего негативного на Западе: политическая оппозиция, левые, критический дискурс и т. д. — это контрастный симулякр, при помощи которого власть старается разбить порочный круг своего небытия, своей фундаментальной безответственности, своей «текучести». Власть «плавает» подобно курсу валют, языковой стилистике, подобно теориям. Только критика и негативность еще производят призрак реальности власти. И если по той или иной причине они иссякнут, власти ничего другого не останется, как только искусственно их воскресить, галлюцинировать. Именно так смертные казни в Испании служат еще и стимулом для либеральной западной демократии, для агонизирующей системы демократических ценностей. Свежая кровь, но насколько ее еще хватит? Деградация всех видов власти неудержимо прогрессирует: и не столько «революционные силы» ускоряют этот процесс (скорее наоборот), сколько сама система подвергает свои собственные структуры насилию, уничтожая любую субстанцию, любую целесообразность. Не следует сопротивляться этому процессу, пытаясь противостоять системе и разрушать ее, потому что она, агонизируя от упразднения своей смерти, только этого от нас и ждет: что мы возвратим ей смерть, что мы реанимируем ее через отрицание.=

 Конец революционной практики, конец диалектики. Любопытно, что Никсон, которого даже не посчитали достойным умереть от руки хоть какого-нибудь ничтожного случайного психа (и пусть, что возможно верно, президентов всегда убивают психи — это ничего не меняет: склонность левых выявлять в этом заговор правых, создает лишь ложную проблему — функцию умерщвления или провозглашения пророчества и т. д. против власти еще со времен первобытных обществ всегда осуществляли скудоумные, сумасшедшие или невротики, которые, тем не менее, выполняют социальную функцию столь же фундаментальную, как и любой президент), все же был ритуально казнен Уотергейтом. Уотергейт`[Уотергейтский скандал. Повлёк отставку президента Никсона]` — это все еще средство для ритуального убийства власти (американский институт президентства намного увлекательнее в этом плане, чем европейские: он впитал в себя все насилие и превратности примитивных обществ, дикарских ритуалов). Но вот импичмент`[отстранение президента от должности]` уже не является убийством: он осуществляется по Конституции. Никсон все-таки достиг того, о чем мечтает всякая власть: восприниматься достаточно серьезно, представлять для некой группы достаточную смертельную опасность, чтобы однажды быть смещенным, разоблаченным и устраненным. Форд уже не получает такого шанса: симулякр уже мертвой власти, он может лишь накапливать против себя знаки реверсии через убийство — от которого он был фактически иммунизирован своим бессилием, что приводило его в бешенство.=

 В противоположность первоначальному обряду, который предусматривает официальную и жертвенную смерть короля (король или вождь — ничто без обещания своей жертвы), современное политическое воображаемое движется все дальше в направлении к тому, чтобы отсрочивать, как можно дольше скрывать смерть главы государства. Эта одержимость усилилась в эпоху революций и харизматических лидеров: Гитлер, Франко, Мао, не имея «законных» наследников для передачи власти, вынуждены были на неопределенное время пережить самих себя — народное мифотворчество не желает признавать их мертвыми. Так уже было с фараонами, которые, меняя друг друга, воплощали всегда одну и ту же личность. Все происходит так, будто Мао или Франко уже умирали много раз, а на смену им приходили их двойники. С политической точки зрения, абсолютно ничего не меняется от того, что глава государства остается тем же самым, или меняется другим, если они подобны друг другу. В любом случае, уже длительное время глава государства — безразлично кто именно — есть лишь симулякр самого себя, и это единственное, что наделяет его властью и правом повелевать. Никто не окажет ни наименьшего одобрения, ни наименьшей почтительности реальному лицу. Преданность направлена на копию, которая изначально уже мертва. Этот миф выражает лишь стойкую, и вместе с тем ложную потребность в жертвенной смерти короля.=

 Мы все еще находимся в одной лодке: ни одно общество не знает, как правильно распрощаться с реальным, властью, самим социальным, которое также утрачено. И именно через искусственное оживление всего этого мы пытаемся избежать траурной церемонии. И такое положение дает несомненное преимущество социализму. Вследствие непредвиденного поворота событий и иронии, которая больше не является иронией истории, именно из смерти социального и появится социализм, как из смерти Бога возникают религии. Извращенное пришествие, искаженное событие, реверсия, которая не поддается рациональной логике.=

 Фактически, власть существует сегодня, в общем, лишь для того, чтобы скрыть, что ее больше нет. Симуляция может продолжаться бесконечно, потому что, в отличие от «истинной» власти, которая является, или являлась определенной структурой, определенной стратегией, определенным соотношением сил, определенной целью, сегодняшняя власть — лишь предмет общественного спроса, и как объект закона спроса и предложения, она уже не является субъектом насилия и смерти. Полностью очищенная от политического измерения, она зависит, как любой другой товар, от массового производства и потребления. Не осталось даже проблеска власти, осталась одна только фикция политического универсума.=

 То же самое происходит и с работой. Искра производства, неистовство его устремлений исчезло. Весь мир до сих пор производит, и все больше и больше, но незаметно работа стала чем-то иным: потребностью (как это гениально предполагал Маркс, но не в том смысле), предметом общественного «спроса», подобно досугу, которому она эквивалентна в повседневности. Спрос, прямо пропорциональный потере цели в рабочем процессе. Тот же неожиданный поворот, что и для власти: сценарий работы существует для того, чтобы скрыть, что реальная работа, реальное производство исчезло. Так же, как и реальная забастовка, которая больше не является прекращением работы, но ее альтернативным полюсом в ритуальном скандировании социального календаря. Все происходит так, будто после объявления забастовки каждый «занял» свое рабочее место и возобновил, как это положено в «самоуправляющейся» профессии, производство точно на тех же условиях, что и раньше, решительно заявляя, что он находится (и виртуально находясь) в состоянии перманентной`[непрекращающейся]` забастовки. Это не научно-фантастическая мечта: мы всюду имеем дело с дублированием процесса работы. И с дублированием процесса забастовки — забастовки включенной в работу, как моральный износ предметов, как кризис перепроизводства. Итак, больше нет ни работы, ни забастовки, но есть и то и другое одновременно, а значит нечто иное: магия работы, одно лишь ее подобие, сценодрама (чтобы не сказать мелодрама) производства, коллективная драматургия на пустой сцене социального.=

 Речь идет уже не об идеологии работы — традиционной этике, которая затенила бы «реальный» процесс работы и «объективный» процесс эксплуатации — но о сценарии работы. Так же как не об идеологии власти, но о сценарии власти. Идеология — лишь искажение реальности через знаки, симуляция — короткое замыкание реальности и ее дублирование знаками. Всегдашняя цель идеологического анализа — в восстановлении объективного процесса, его всегдашняя ложная проблема — в желании восстановить истину, которую скрывает симулякр. Вот почему власть, в сущности, так легко соглашается с идеологическими дискурсами и дискурсами по поводу идеологии, ведь это дискурсы истины, которые всегда полезны, даже, и особенно, если они революционны, в борьбе со смертельными ударам симуляции.

 

Конец паноптизма`[всеподнадзорность]`

 

Именно с этой идеологией «всеподнадзорности», эксгумированного`[отрытого из могилы]` реального в его фундаментальной банальности, в его радикальной аутентичности отчасти связан американский эксперимент реалити-шоу («телевидения-Истины»), проведенный в 1971 году над семьей Лаудов: семь месяцев непрерывной съемки, триста часов безостановочного вещания, без сценария и постановки, одиссея одной семьи, ее драмы, ее радости, неожиданные перипетии, нон-стопом — короче говоря, «сырой» исторический документ и «самое большое достижение телевидения, которое можно сравнить, в масштабе нашей повседневности, разве что с репортажем о высадке на Луну». Дело усложняется тем, что эта семья распадается во время съемок: разразился кризис, Лауды развелись и т. д. Отсюда неразрешимое противоречие: виновато ли в этом телевидение? Что бы произошло, если бы не это реалити-шоу? Однако иллюзия была бы более полной, если бы Лаудов снимали так, будто там не было телевидения. Триумф продюсеров состоял бы в том, чтобы сказать: «Они жили так, будто нас там не было». Абсурдная, парадоксальная формула — не истинная и не ложная: утопическая. «Так, будто нас там не было» равнялось бы «так, будто вы там были». Именно эта утопия, этот парадокс пленил двадцать миллионов телезрителей в значительно большей степени, чем «извращенное» удовольствие от вмешательства в частную жизнь.+

 +В этом «реальном» эксперименте речь идет ни о тайне, ни об извращении, но о своего рода вибрации реального или эстетике гиперреального, вибрации от головокружительной и фальшивой точности, вибрации от одновременного отдаления и увеличения, от искажения масштаба, от чрезмерной прозрачности. Удовольствие от избыточного смысла, когда уровень знака опускается ниже ватерлинии смысла: незначительное увеличивается благодаря ракурсу съемки. Каждый видит то, чего никогда не было (но «как если бы вы там были»), без расстояния, которое дает пространство перспективы и глубину восприятия (но «более реальное, чем природа»). Удовольствие от микроскопической симуляции, которая превращает реальное в гиперреальное. (Так же происходит с порно, которое захватывает больше на метафизическом, чем на сексуальном уровне.)+

+Впрочем, эта семья уже была гиперреальной по своей природе, почему ее и выбрали: типично идеальная американская семья, дом в Калифорнии, три гаража, пятеро детей, надежный социальный и профессиональный статус, декоративная жена-домохозяйка, уровень жизни выше среднего. В определенной степени именно это статистическое совершенство и обрекает ее на смерть. Идеальные герои американского образа жизни, они избираются, как и при древних жертвоприношениях, для того, чтобы быть прославленными и умереть в пламени массмедиа, которые играют роль современного фатума. Поскольку небесный огонь больше не поражает падшие города, их карает объектив камеры, который, будто лазер, пронзает житейскую реальность. «Лауды — просто семья, которая согласилась принести себя в жертву телевидению и умереть», — скажет постановщик. Итак, речь идет о жертвенном процессе, о жертвенном зрелище, предложенном двадцати миллионам американцев. Литургическая драма массового общества. «Телевидение-Истина». Замечательный в своей двусмысленности термин — речь идет об истине этой семьи или об истине телевидения?+

+Фактически, телевидение, явившее истину Лаудов, явило истину самого телевидения. Истину, которая больше не является ни истиной отражения в зеркале, ни перспективой истины паноптической`[всеподнадзорность]`  системы, но манипуляционной истиной теста, который зондирует и опрашивает, лазера, который нащупывает и вырезает, матриц, которые сохраняют ваши перфокарты`[устр. бумажный носитель информации]`, генетического кода, который управляет вашими комбинациями генов, нервных клеток, которые управляют сенсорикой. Именно этой истине подвергло телевидение семью Лаудов и в этом смысле вынесло ей смертный приговор (но об истине ли еще речь?).+

+Конец паноптической`[всеподнадзорность]`  системы. Телевизионный глаз больше не является источником абсолютного наблюдения, и идеалом контроля больше не является идеальная прозрачность. Последняя еще предполагает существование объективного пространства (пространства Ренессанса) и всемогущество деспотического надзора. Это все еще, если не система заключения, то, по крайней мере, система наблюдения по секторам. Более утонченная, однако все еще внешняя по своему характеру, построенная на оппозиции «наблюдать» и «быть под наблюдением», даже если объект наблюдения вне поля зрения. Кое-что еще относительно Лаудов. «Вы больше не смотрите телевидение, это телевидение смотрит вас (Live)», или еще: «Вы больше не слушаете «Без паники!», это «Без паники!» слушает вас», — поворот от паноптической системы (см. «Надзор и наказание» Фуко) к системе апотропии`[отговаривание-отпугивание]`, в которой отменено различие между пассивным и активным. Больше нет императива подчинения модели или мнению. «Вы — модель!» «Большинство — это вы!» Таков водораздел гиперреальной социальности, в которой реальное перепутано с моделью, как в статистической выкладке, или с массмедиа, как в случае с семьей Лаудов.+

+Такова следующая стадия социальной взаимосвязи, наша стадия, которая уже больше не является стадией убеждения (классической эрой пропаганды, идеологии, рекламы и т. п.), а стадией разубеждения: «Вы — информация, вы — социальное, вы — событие, это касается вас, слово вам» и т. д. Переворот с ног на голову, благодаря которому становится невозможной локализация инстанции модели, власти, мнения, самих медиа, потому что вы всегда оказываетесь по ту сторону. Больше не существует ни субъекта, ни точки фокусирования, ни центра или периферии: чистая флексия`[словоизменение]` или замкнутая инфлексия. Больше не существует ни насилия, ни надзора — одна лишь «информация», скрытая вирулентность`[способность к зарожению]`, цепная реакция, медленная имплозия`[взрыв вовнутрь]` и пространственные симулякры, в которых еще имеет место эффект реального.=

 Мы свидетели конца перспективного и паноптического`[всеподнадзорность]`  пространства (которое еще остается моральной гипотезой, согласующейся со всеми попытками классического анализа «объективной» сущности власти), и, таким образом, самой отмены зрелищного. Телевидение, как, например, в случае с Лаудами, больше не является зрелищным. Мы больше не находимся в обществе спектакля, о котором говорили ситуационисты, ни в разновидности специфического отчуждения и специфического подавления, которые оно предусматривало. Сами средства коммуникации больше не идентифицируются как таковые, и смешение медиа с сообщением (Маклюэн) является первой важной формулой этой новой эпохи. Медиа-средств в буквальном смысле больше не существует: теперь они не осязаемы, рассеяны и дифрагированы в реальном, и уже нельзя даже сказать, что испытывают какое-либо его влияние. Такое смешение, такое вирусное, эндемическое`[местное(топографически) заболевание]`, хроническое, паническое присутствие медиа, когда становится невозможно выделить их воздействие, — медиа, призрачных, как рекламные лазерные скульптуры в пустом пространстве события, профильтрованного СМИ.=

 Растворение телевидения в жизни, растворение жизни в телевидении — гомогенный химический раствор: мы все Лауды, обреченные не на вторжение, не на давление, не на насилие и шантаж со стороны СМИ и моделей, но на их индукцию, их инфильтрацию, их незаметное изнасилование. Однако нужно остерегаться негативного направления, навязанного дискурсом: речь идет ни о болезни, ни о вирусной инфекции. О СМИ следует думать лучше так, будто они находятся на внешней орбите и являются разновидностью генетического кода, который управляет мутацией реального в гиперреальное, так же, как другой микромолекулярный код управляет переходом от репрезентативной сферы смысла к сфере генетически запрограммированного знака. Под сомнение ставится весь традиционный мир каузальности: метод перспективный и детерминистский, «активный» и критический, метод аналитический — различие между причиной и следствием, между активным и пассивным, между субъектом и объектом, между целью и средствами. Именно исходя из этого можно сказать: телевидение наблюдает за нами, телевидение отчуждает нас, телевидение манипулирует нами, телевидение информирует нас… Мы остаемся во всем этом заложниками аналитической концепции СМИ, концепции активного и эффективного внешнего агента, концепции «перспективной'» информации, в которой точкой схода является горизонт реального и смысла.=

 Итак, телевидение нужно представлять себе по аналогии с ДНК, как следствие, в котором исчезают противоположные полюса детерминации, согласно сокращению, ядерной ретракции`[сокращение]` старой полярной схемы, которая всегда сохраняла минимальную дистанцию между причиной и следствием, между субъектом и объектом, — а именно дистанцию смысла, промежуток, различие, наименьший возможный промежуток (PPEP!), который невозможно сократить под страхом поглощения алеаторным`[рисковый]` и недетерминированным процессом, о котором дискурс не может даже дать представления, потому что сам принадлежит к детерминированному порядку. Именно этот промежуток исчезает в процессе генетического кодирования, неопределенность которого является не столько неопределенностью случайной игры молекул, сколько неопределенностью полнейшей отмены соотношений. В процессе молекулярного управления, «исходящего» от ядра ДНК к «субстанции», которую он «информирует», уже нет места для развертывания следствия, энергии, детерминации, сообщения. «Команда, сигнал, импульс, сообщение», — все это попытки сделать вещь понятной для нас, но по аналогии, с использованием таких терминов, как формула, вектор, декодирование для транскрибирования измерения, о котором мы ничего не знаем, — это уже даже не «измерение», или, возможно, именно то, что является четвертым измерением (оно определяется, кстати, в теории относительности как поглощение различных полюсов пространства и времени). Но, фактически, весь этот процесс может быть понят только в отрицательной форме: больше ничто не отделяет один полюс от другого, начальное от конечного, происходит что-то вроде их взаимной контракции`[стягивание]`, некое фантастическое столкновение, обрушение друг в друга двух традиционных полюсов: имплозия — поглощение исходящего метода причинности, дифференциального метода детерминированности с его положительным и отрицательным зарядом — имплозия смысла. Именно здесь берет свое начало симуляция.=

Повсюду, во всех сферах — в политике, биологии, психологии, массмедиа, где больше невозможно сохранить различие между этими двумя полюсами, мы попадаем в симуляцию, и, следовательно, в абсолютную манипуляцию — не в пассивность, а в нераздельность активного и пассивного. ДНК реализует эту алеаторную`[рисковый]`  редукцию на уровне живой субстанции. Телевидение в случае с Лаудами также достигает этого предела неопределенности, когда люди не в большей или меньшей степени активны или пассивны относительно телевидения, чем некая живая субстанция относительно своего молекулярного кода. И тут и там — та самая туманность, которая не поддается расшифровке ни на уровне своих простых элементов, ни на уровне своей истины.

 

Орбитальное и ядерное

 

ИСТОРИЯ КАК РЕТРОСЦЕНАРИЙ

ХОЛОКОСТ

 «КИТАЙСКИЙ СИНДРОМ»

 

«АПОКАЛИПСИС СЕГОДНЯ»

 

ЭФФЕКТ БОБУРА: ИМПЛОЗИЯ И АПОТРОПИЯ

 

ГИПЕРМАРКЕТ И ГИПЕРТОВАР

 

Повсюду в окрестности тридцати километров стрелки будут направлять вас к этим крупным сортировочным центрам, которыми являются гипермаркеты, к этому гиперпространству товара, где производится во многих отношениях новая социальность. Стоит посмотреть, как гипермаркет централизует и перераспределяет целый район вместе с его населением, как он концентрирует и рационализирует расписание дня, маршруты движения, поведение людей — создавая гигантское движение вперед и назад, чрезвычайно похожее на движение постоянных пользователей пригородным транспортом, которые в определенные часы поглощаются и выбрасываются обратно своим местом работы. По сути, речь здесь идет о совсем другом виде работы, о работе, построенной на аккультурации, конфронтации, экспертизе, социальной кодификации и вынесении общественного приговора: люди приходят, чтобы найти здесь и отобрать предметы-ответы на все вопросы, которые они могут поставить себе; или, скорее, они сами приходят в ответ на функциональные и управляемые запросы, которое представляют собой предметы.=

 Предметы перестают быть товаром; они уже даже не знаки, смысл и сообщения которых можно было бы расшифровать и усвоить, они — тесты, это они спрашивают нас, а мы должны им отвечать, и ответ уже содержится в вопросе. Подобным образом функционируют все сообщения СМИ: ни информации, ни коммуникации, лишь референдум, бесконечный тест, циркулярная реакция, проверка кода. Нет ни рельефа, ни перспективы, ни точки схода, где мог бы затеряться взгляд, лишь всеобъемлющий экран, на котором рекламные щиты и сами продукты выступают в своей непрерывной экспозиции как эквивалентные знаки, последовательно сменяющие друг друга. Присутствует только персонал, который занимается исключительно тем, что восстанавливает авансцену — первые ряды выставленных товаров, там, где изъятие их потребителями могло создать небольшую брешь. Самообслуживание еще больше подчеркивает это отсутствие глубины: одно и то же однородное пространство объединяет, без посредничества, людей с вещами — пространство непосредственной манипуляции. Но кто манипулирует кем? Даже репрессия интегрируется как знак в этом мире симуляции. Репрессия, которая превратилась в разубеждение, становится лишь еще одним знаком в мире убеждения. Системы камер наблюдения сами являются частью антуража симулякров. Полное наблюдение за всеми точками потребовало бы более сложного и технически совершенного оборудования, чем сам магазин. Это было бы не рентабельно. Зато введена аллюзия на репрессию, механизм для подачи знака этого порядка; и этот знак может сосуществовать со всеми другими, даже с императивом противоположного содержания, например с тем, который выражают гигантские рекламные щиты, приглашающие вас расслабиться и в полном спокойствии выбирать товар. В действительности же эти билборды преследуют вас и наблюдают за вами в той же степени, как и «надзорное» телевидение. Последнее смотрит на вас, вы смотрите на себя в нем, в толпе среди других людей, это зеркало потребительской активности, прозрачное зеркало без амальгамы `[отражающего слоя]`, игра с разделением пополам и удвоением, которая замыкает этот мир в себе самом.=

 Гипермаркет неотделим от шоссе, которые окружают и питают его, от стоянок, усыпанных автомобилями, от компьютерных терминалов — и далее, в виде концентрических кругов, — всего города, который выступает как тотальный функциональный экран, на котором демонстрируют все виды деятельности. Гипермаркет похож на большой монтажный завод, за единственным исключением: вместо того, чтобы объединяться в производственную линию под действием постоянного рационального закона, агенты (или пациенты), подвижные и децентрализованные, переходят из одной точки линии к другой, как представляется, по алеаторной`[рисковый]`  схеме. Расписание, выбор, покупка также алеаторные, в отличие от поведения на рабочем месте. Но речь идет все же о производственной линии, о запрограммированной дисциплине, требования которой скрыты под налетом толерантности, простоты и гиперреальности. В большей степени, чем традиционные институты капитала, гипермаркет уже стал моделью любой грядущей формы контролируемой социализации: скопление в одном гомогенном пространстве-времени всех разрозненных функций социального тела и жизни (работа, досуг, питание, средства гигиены, транспорт, медиа, культура), переписывание всех противоречивых тенденций в терминах интегрированных торговых сетей, пространство-время целой операциональной симуляции социальной жизни, всей жилой и транспортной структуры.=

 Модель управляемой антиципации `[предвосхищения]`, гипермаркет (особенно в Соединенных Штатах) предшествует агломерации `[ компактное территориальное размещение городских населенных пунктов, объединенных интенсивными хозяйственными, трудовыми и культурно-бытовыми связями]`; он, собственно, и обуславливает агломерацию, тогда как традиционный рынок [маркет] размещался в центре поселения и был местом, где город и село встречались для общения и ведения дел. Гипермаркет — выражение целого образа жизни, из которого исчезло не только село, но и город, уступив место «агломерации» — полностью функционально разграниченного городского зонирования, насквозь пронизанного системой знаков, — эквивалентом, микромоделью которого он является на уровне потребления. Но роль гипермаркета выходит далеко за рамки потребления, и предметы теряют в нем свою специфическую реальность: то, что преобладает, так это — их серийная, циркулирующая, зрелищная внутренняя организация — будущая модель социальных взаимоотношений. «Модель» гипермаркета может, таким образом, помочь в понимании того, что подразумевается под концом модернизма.=

 Крупные города были свидетелями возникновения, в течение приблизительно столетия (1850–1950), поколения «современных» универсамов (многие из них так или иначе имели в названии слово «современный»), но эта коренная модернизация, связанная с модернизацией транспорта, не нарушала структуру города. Города оставались городами, тогда как новые города превращаются в сателлиты `[спутники]` гипермаркета или торгового центра, обслуживаемых запрограммированной транспортной сетью, и перестают быть городами, чтобы стать агломерациями. Появился новый морфогенез `[формообразование]`, который принадлежит к кибернетическому типу (то есть воспроизводящий на уровне территории, жилой зоны, зоны движения сценарии молекулярного управления, вытекающие из генетического кода) и по своей форме является ядерным и сателлитным. Гипермаркет в качестве ядра. Город, даже современный, уже не поглощает его. =

Именно гипермаркет определяет ту орбиту, по которой движется агломерация. Он служит имплантатом для выполнения новых функций, как это иногда бывает еще с университетом или заводом, — но не с заводом XIX века или заводом, вынесенным из центра, который, не разрушая орбиты города, размещается в пригороде, а со сборочным заводом с автоматизированным и с электронным управлением, т. е. с заводом полностью соответствующим детерриториализированному производственному процессу. В случае с этим заводом, так же как с гипермаркетом или новым университетом, мы больше не имеем дела с функциями (торговлей, работой, получением знаний, досугом), которые атомизируются и перемещаются в другое место (что характерно еще для «современного» развертывания города), но с моделью дезинтеграции функций, неопределенности функций и дезинтеграции самого города, который переносится за пределы города и рассматривается как гиперреальная модель, как ядро синтезированной агломерации, которая уже не имеет ничего общего с городом. Эта негативная сателлитизация города, обозначает его конец, даже города современного, как детерминированного, выраженного в качественной форме пространства, как оригинального синтетического продукта общества. Можно было бы считать, что эта имплантация отвечает рационализации разных функций. Но на самом деле с того момента, когда функция гиперспециализируется в такой степени, что ее можно спроектировать на местности с нуля и сдать сразу «под ключ», она теряет свою собственную цель и становится чем-то другим: многофункциональным ядром, комплексом из «черных ящиков» со сложной системой ввода-вывода, средоточием конвекции и деструктурации. Эти заводы и эти университеты больше не являются ни заводами, ни университетами, и гипермаркеты уже не имеют ничего общего с рынком. Они — чужеродные новые объекты, абсолютной моделью которых, несомненно, является атомная электростанция, которые излучают своего рода нейтрализацию территории, мощь апотропии`[отговаривание-отпугивание]`, которая, скрываясь за внешней функцией этих объектов, безусловно, является их фундаментальной функцией: гиперреальностью функциональных ядер, которые больше не являются ими. Эти новые объекты являются полюсами симуляции, вокруг которых производится, в отличие от прежних станций, заводов или традиционных транспортных сетей, нечто иное, чем «современность»: гиперреальность, одновременность всех функций, без прошлого и без будущего, операциональность, направленная во все стороны. А также, несомненно, кризис или даже новые катастрофы: события мая 68-го года начинаются в Нантере, а не в Сорбонне, то есть в том месте, где впервые во Франции гиперфункционализация центра получения знаний «за городскими стенами» способствовала детерриториализации, потере интереса, потере функциональности и целесообразности этих знаний в программируемом неофункциональном целом. Именно здесь взяло свое начало новое, оригинальное насилие, ставшее ответом на орбитальную сателлитизацию модели (знания, культуры), чья референтность`[сообщительность]` утрачена.

 

ИМПЛОЗИЯ СМЫСЛА В СРЕДСТВАХ ИНФОРМАЦИИ

 

Мы находимся в мире, в котором становится все больше и больше информации и все меньше и меньше смысла. В связи с этим возможны три гипотезы: — Либо информация продуцирует смысл (негэнтропийный `[упорядочивающий]` фактор), но оказывается неспособной компенсировать жестокую потерю смысла во всех областях. Попытки повторно его инъецировать, через все большее число СМИ, сообщений и контентов оказываются тщетными: потеря, поглощение смысла происходит быстрее, чем его повторная инъекция. В этом случае следует обратиться к производительному базису, чтобы заменить терпящие неудачу СМИ. То есть к целой идеологии свободы слова, средств информации, разделенных на бесчисленные отдельные единицы вещания, или к идеологии «антимедиа» (радиопираты и т. д.). — Либо информация вообще ничего общего не имеет с сигнификацией `[обозначением]`. Это нечто совершенно иное, операционная модель другого порядка, внешнего по отношению к смыслу и его циркуляции. Такова, в частности, гипотеза К. Шеннона, согласно которой сфера информации, сугубо инструментальная, техническая среда, не предполагает никакого конечного смысла и поэтому также не должна участвовать в оценочном суждении. Это разновидность кода, такого как генетический: он является тем, что он есть, он функционирует так, как функционирует, а смысл — это что-то иное, что появляется, так сказать, после факта, как у Моно в работе «Случайность и необходимость». В этом случае, просто не было бы никакой существенной связи между инфляцией информации и дефляцией смысла. — Либо, напротив, между этими двумя явлениями существует жесткая и необходимая корреляция в той мере, в какой информация непосредственно разрушает или нейтрализует смысл и сигнификацию. Тем самым оказывается, что утрата смысла напрямую связана с разлагающим, разубеждающим действием информации, средств информации и средств массовой информации. Это наиболее интересная гипотеза, однако она идет вразрез с общепринятым мнением. Социализацию повсеместно измеряют через восприимчивость к сообщениям СМИ. Десоциализированным, а фактически асоциальным является тот, кто недостаточно восприимчив к средствам информации. =

Информация везде, как полагают, способствует ускоренному обращению смысла и создает прибавочную стоимость смысла, аналогичную той, которая имеет место в экономике и получается в результате ускоренного обращения капитала. Информацию рассматривают как создательницу коммуникации, и, несмотря даже на огромные непроизводственные затраты, существует общий консенсус относительно того, что мы имеем дело все же с ростом смысла, который перераспределяется во всех промежутках социального — точно так же, как существует консенсус относительно того, что материальное производство, несмотря на сбои и иррациональность, все же ведет к росту благосостояния и социальной гармонии. Мы все причастны к этому устойчивому мифу. Это — альфа и омега нашей современности, без которых было бы подорвано доверие к нашей социальной организации. И, однако, факт состоит в том, что оно-таки подорвано, причем именно по этой самой причине: там, где, как мы полагаем, информация производит смысл, происходит обратное.=

 Информация пожирает свой собственный контент. Она пожирает коммуникацию и социальное. И это происходит по двум причинам: 1. Вместо того, чтобы создавать коммуникацию, информация исчерпывает свои силы в инсценировке коммуникации. Вместо того, чтобы производить смысл, она исчерпывает свои силы в инсценировке смысла. Перед нами очень знакомый гигантский процесс симуляции. Неподготовленные интервью, телефонные звонки зрителей и слушателей, всевозможная интерактивность, словесный шантаж: «Это касается вас, событие — это вы и т. д.». Во все большее количество информации вторгается этот вид призрачного контента, этого гомеопатического прививания, эта мечта пробудить коммуникацию. Круговая схема, в которой на сцене разыгрывают то, чего желает аудитория, антитеатр коммуникации, который, как известно, всегда является лишь повторным использованием через отрицание традиционного института, интегрированной отрицательной схемой. Огромная энергия, направленная на удержание симулякра на расстоянии, чтобы избежать внезапной диссимуляции, которая поставила бы нас перед очевидной реальностью радикальной потери смысла. Бесполезно выяснять, потеря ли коммуникации ведет к этой эскалации в пределах симулякра, или это симулякр, который первым появляется здесь с целью апотропии`[отговаривание-отпугивание]`, с целью заранее воспрепятствовать любой возможности коммуникации (прецессия модели, которая кладет конец реальному). Бесполезно выяснять что первоначально, ни то и ни другое, потому что это циклический процесс — процесс симуляции, процесс гиперреального. Гиперреальность коммуникации и смысла. Более реальное, чем само реальное, — вот так оно и упраздняется. Таким образом, не только коммуникация, но и социальное функционируют в замкнутом цикле, как соблазн, к которому приложена сила мифа. Доверие, вера в информацию присоединяется к этому тавтологическому доказательству, которое система предоставляет о самой себе, дублируя в знаках неуловимую реальность. Однако можно предположить, что эта вера столь же неоднозначна, как и вера, сопровождающая мифы в архаичных обществах. В них верили и не верили. Никто не терзается сомнениями: «Я знаю точно, и все же…». Этот вид обратной симуляции возникает в массах, в каждом из нас, в ответ на симуляцию смысла и коммуникации, в которой нас замыкает эта система. В ответ на тавтологичность системы возникает амбивалентность масс, в ответ на апотропию — недовольство или до сих пор загадочное верование. Миф продолжает существовать, однако не стоит думать, что люди верят в него: именно в этом кроется ловушка для критической мысли, которая может работать лишь исходя из предположения о наивности и глупости масс. +

+2. В дополнение к этому, чрезмерной инсценировкой коммуникации СМИ усиленно добиваются информацией непреодолимой деструктуризации безотзывного социального. Так информация разлагает смысл, разлагает социальное, превращает их в некую туманность, обреченную вовсе не на рост нового, а наоборот, на тотальную энтропию. Таким образом, средства массовой информации — это движители не социализации, а как раз наоборот, имплозии`[взрыв во внутрь]` социального в массах. И это лишь макроскопическое расширение имплозии смысла на микроскопическом уровне знака. Эту имплозию следует проанализировать, исходя из формулы Маклюэна «medium is the message» (средства коммуникации — это и есть сообщение), возможные выводы из которой еще далеко не исчерпаны. Она означает, что все контенты смысла поглощаются единственной доминирующей формой медиа. Одни лишь медиа-средства являются событием — безотносительно содержания, конформистского или субверсивного. Серьезная проблема для любой контринформации, радиопиратов, антимедиа и т. д. Однако существует еще более серьезная проблема, которую сам Маклюэн не обнаружил. Ведь за пределами этой нейтрализации всех контентов можно было бы надеяться на то, что медиа еще будут функционировать в своей форме, и что реальное можно будет трансформировать под влиянием медиа как формы. Если весь контент будет упразднен, останется, возможно, еще революционная и субверсивная ценность использования медиа как таковых. Следовательно, — и это то, к чему в своем предельном значении ведет формула Маклюэна, — происходит не только лишь имплозия сообщения в медиа, но, в том же самом движении, происходит и имплозия медиа в реальном, имплозия медиа и реального в некий род гиперреальной туманности, в которой больше неразличимы определение и собственное действие медиа. Даже «традиционный» статус самих СМИ, характерный для современности, поставлен под сомнение.=

 Формула Маклюэна: медиа — это сообщение, являющаяся ключевой формулой эры симуляции (медиа является сообщением — отправитель является адресатом, замкнутость всех полюсов — конец перспективного и паноптического `[полностью обозреваемого]` пространства — таковы альфа и омега нашей современности), сама эта формула должна рассматриваться в своем предельном выражении, то есть: после того как все контенты и сообщения испарятся в медиа, сами медиа исчезнут как таковые. В сущности, это еще благодаря сообщению медиа приобретают признаки достоверности, это оно предоставляет медиа их определенный, отчетливый статус посредника коммуникации. Без сообщения медиа сами попадают в неопределенность, присущую всем нашим системам анализа и оценки. Лишь модель, действие которой является непосредственным, порождает сразу сообщение, медиа и «реальное».=

 Наконец, «медиа — это сообщение», означает не только конец сообщения, но и конец медиа. Больше нет медиа в буквальном смысле слова (я имею в виду, прежде всего электронные средства массовой информации), то есть инстанции, которая была бы посредником между одной реальностью и другой, между одним состоянием реального и другим. Ни по содержанию, ни по форме. Собственно, это то, что и означает имплозия. Взаимопоглощение полюсов, короткое замыкание между полюсами любой дифференциальной системы смысла, стирание четких границ и оппозиций, включая оппозицию между медиа и реальным, — следовательно, невозможность любого опосредствованного выражения одного другим или диалектической зависимости одного от другого. Циркулярность всех эффектов медиа. Следовательно, невозможность смысла в значении одностороннего вектора, идущего от одного полюса к другому. Необходимо до конца проанализировать эту критическую, но оригинальную ситуацию: это единственное, что остается нам.=

 Бесполезно мечтать о революции через содержание, тщетно мечтать о революции через форму, потому что медиа и реальное составляют отныне единую туманность, истина которой не поддается расшифровке. Факт этой имплозии`[взрыв во внутрь]`  контентов, поглощения смысла, исчезновения самих медиа, резорбции `[поглощение]` любой диалектики коммуникации в тотальной циркуляции модели, имплозии социального в массах может показаться катастрофическим и отчаянным. Однако это выглядит так лишь в свете идеализма, который полностью доминирует в нашем представлении об информации. Мы все пребываем в неистовом идеализме смысла и коммуникации, в идеализме коммуникации посредством смысла, и в этой перспективе нас как раз и подстерегает катастрофа смысла. Однако следует понимать, что термин «катастрофа» имеет «катастрофическое» значение конца и уничтожения лишь при линейном видении накопления, влекущего за собой завершенность, которое навязывает нам система. Сам термин этимологически означает всего-навсего «заворот», «сворачивание цикла», которое приводит к тому, что можно было бы назвать «горизонтом событий», к горизонту смысла, за пределы которого невозможно выйти: по ту сторону нет ничего, что имело бы для нас значение, — однако достаточно выйти из этого ультиматума смысла, чтобы сама катастрофа уже больше не являлась последним днем расплаты, в качестве которой она функционирует в нашем современном воображаемом. За горизонтом смысла — завороженность, являющаяся результатом нейтрализации и имплозии смысла. За горизонтом социального — массы, представляющие собой результат нейтрализации и имплозии социального. Главное сегодня — оценить этот двойной вызов — вызов смысла, брошенный массами и их молчанием (которое вовсе не является пассивным сопротивлением) — вызов смысла, который исходит от средств информации и их гипноза. Все попытки, маргинальные и альтернативные, воскресить какую-то частицу смысла, выглядят по сравнению с этим как второстепенные.=

 Совершенно очевидно, что в этом сложном соединении масс и средств информации кроется некий парадокс: или это СМИ нейтрализуют смысл и продуцируют «бесформенную» [informe] или информированную [informee] массу, или это массы удачно сопротивляются средствам информации, отвергая или поглощая без ответа все сообщения, которые те продуцируют? Ранее, в «Реквиеме по массмедиа», я проанализировал и описал СМИ как институт ирреверсивной `[необратимой]` модели коммуникации без ответа. А сегодня? Это отсутствие ответа можно понять уже не как стратегию власти, а как контрстратегию самих масс, направленную против власти. Что в таком случае? Находятся ли СМИ на стороне власти, манипулируя массами, или они на стороне масс и занимаются ликвидацией смысла, творя не без доли наслаждения насилие над ним? Вводят ли медиа массы в состояние гипноза, или это массы заставляют медиа превращаться в бессмысленное зрелище?=

 Могадишо-Штаммхайм: СМИ сами себя превращают в средство морального осуждения терроризма и эксплуатации страха в политических целях, но, одновременно с этим, в совершеннейшей двусмысленности, они распространяют бесчеловечное очарование терактом, они сами и есть террористы, поскольку сами подвержены этому очарованию (вечная моральная дилемма, ср. Умберто Эко: как избежать темы терроризма, как найти правильный способ использования средств информации — если его не существует). СМИ несут смысл и контрсмысл, они манипулируют во всех направлениях сразу, этот процесс никто не может контролировать, они — средства внутренней по отношению к системе симуляции, и симуляции, которая разрушает систему, что в полной мере соответствует ленте Мебиуса и логике кольца — они в точности с ней совпадают. Этому не существует ни альтернативы, ни логического решения. Лишь логическое обострение и катастрофическое разрешение. С одной поправкой. Мы находимся один на один с этой системой в раздвоенном и неразрешимом положении «двойной связи» — точно так, как дети один на один с требованиями взрослого мира. От них требуют одновременно становиться самостоятельными, ответственными, свободными и сознательными субъектами и быть покорными, инертными, послушными, что соответствует объекту. Ребенок сопротивляется по всем направлениям и на противоречивые требования также отвечает двойной стратегией. Требованию быть объектом он противопоставляет все возможные варианты неповиновения, бунта, эмансипации `[освобождния]`, словом, самые настоящие претензии субъекта. Требованию быть субъектом он так же упорно и эффективно противопоставляет сопротивление, присущее объекту, то есть совсем противоположное: инфантилизм, гиперконформизм, полную зависимость, пассивность, идиотизм. Ни одна из двух стратегий не имеет большей объективной ценности, чем другая. Сопротивление субъекта сегодня однобоко ценится выше и рассматривается как положительное — так же, как в политической сфере лишь поведение, направленное на освобождение, эмансипацию, самовыражение, становление в качестве политического субъекта, считается достойным и субверсивным. Это означает игнорирование влияния, такого же и, безусловно, гораздо более значительного, поведения объекта, отказ от позиции субъекта и осознания — именно таково поведение масс, — которые мы предаем забвению под пренебрежительным термином отчуждения и пассивности. =

Поведение, направленное на освобождение, отвечает одному из аспектов системы, постоянному ультиматуму, который выдвигается нам с тем, чтобы представить нас в качестве чистых объектов, но он отнюдь не отвечает другому требованию, которое заключается в том, чтобы мы становились субъектами, чтобы мы освобождались, чтобы мы самовыражались любой ценой, чтобы мы голосовали, вырабатывали, принимали решение, говорили, принимали участие, участвовали в игре, — этот вид шантажа и ультиматума, используемый против нас так же серьезен, как первый, еще более серьезен, без сомнения, в наше время. В отношении системы, чьим аргументом является притеснение и подавление, стратегическое сопротивление представляет собой освободительные притязания субъекта. Но это отражает, скорее, предшествующую фазу системы, и даже если мы все еще находимся с ней в состоянии афронта, то это уже не является стратегической областью: актуальным аргументом системы является максимизация слова, максимизация производства смысла. А значит, и стратегическое сопротивление — это отказ от смысла и от слова — или же гиперконформистская симуляция самих механизмов системы, также представляющая собой форму отказа и неприятия. Это стратегия масс и она равнозначна тому, чтобы вернуть системе ее собственную логику через ее удвоение, и смысл, словно отражение в зеркале — не поглотив его. Эта стратегия (если еще можно говорить о стратегии) преобладает сегодня, ведь она вытекает из преобладающей фазы системы. Ошибиться с выбором стратегии — это серьезно. Все те движения, которые делают ставку лишь на освобождение, эмансипацию, возрождение субъекта истории, группы, слова, на сознательность (точнее бессознательность) субъектов и масс, не видят того, что они находятся в русле системы, чьим императивом сегодня является как раз перепроизводство и регенерация смысла и слова.

 


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 635; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!