Теоретическая (умозрительная) эпистема. Теория (созерцание) – это философия, физика и математика.



Практическая (от слова «деятельность») – этика и политика

Творческая (пойэтическая) – искусство и ремесло

 

Здесь Аристотель остаётся верным последователем своих предшественников. Пифагор тоже считал умозрительное созерцание самым достойным занятием. Пифагорейцы были инициаторами такого типа жизни, который они сами называли "bios theoretikos", "созерцательная жизнь", т.е. жизнь проводимая в поисках истины и блага, путь познания, которое и есть высшее очищение (соединение с божественным). Платон великолепно описал такой тип жизни в диалогах "Горгий", "Федон" и "Теэтет". Сравнивая жизнь с олимпийскими играми,  Пифагор говорил: «Иные приходят на них состязаться, иные – торговать, а самые счастливые – смотреть; так и в жизни иные, подобные рабам, рождаются жадными до славы и наживы, между тем как философы – до единой только истины».

Но практическая эпистема не имеет самодовлеющей ценности, её целью являются поступки. В «Никомаховой этике», главном этическом сочинении Аристотеля, задана цель практической эпистемы: «Итак, поскольку нынешние наши занятия не ставят себе, как другие, цель только созерцания (мы ведь проводим исследование не затем, чтобы знать, что такое добродетель, а чтобы стать добродетельными, иначе от этой науки не было бы никакого проку), постольку необходимо внимательно рассмотреть то, что относится к поступкам, а именно, как следует поступать».

Здесь мы тоже встречаем сравнение с олимпийскими играми, но какая разница! «Подобно тому, как на олимпийских состязаниях венки получают не самые красивые и сильные, а те, кто участвует в состязании (ибо победители бывают из их числа), так и в жизни прекрасного, благого достигают те, кто совершает правильные поступки».

Практическая деятельность основана на знании.  Практика, в отличие от теории, знание применяет и тем самым проверяет. В XIX в, в марксистской философии был сформулирован тезис «практика – критерий истины».

Отличие практических наук от производительных состоит в том, что в практической эпистеме деятельность по реализации этического идеала и носитель этого идеала, человек, нераздельны, а в производительной эпистеме созданный мастером по его замыслу предмет оценивается по своим собственным достоинствам.

Студенты нередко недоумевают, почему физика не относится к практической эпистеме, ведь физические знания составляют основу технических наук, необходимых для производственной деятельности. Но во времена Аристотеля в производительной деятельности имманентно содержались  все необходимые для её осуществления знания, по ходу дела шло и обучение. Физика стала основой практики позднее, в Новое время, а тогда, в IV в. до н.э., в жизни Аристотеля практической деятельностью, достойной гражданина, была политика. Аристотель родился в Македонии, учился в Афинах, совершал поездки в различные греческие полисы – Митилену, Лампсак, Атарней и составлял по просьбе правителей городов-государств своды законов. Без специальных знаний о государственном устройстве, о типах государства, о наилучшем из них, такая практика невозможна.

Появление категории «практика» смещает акцент в трактовке цели познания. Природа человека – духовно-практическая, деятельная. Чистая бесполезная истина – достойная цель, но знание должно служить улучшению жизни.

Понятие «опыт» введено Аристотелем в трактате «Метафизика». Память — это хранилище чувственных впе­чатлений, и "появляется опыт у людей бла­годаря памяти". При этом к опыту не добавляется ничего внешнего для его создания: опыт просто складывается из непроизвольных ассоциаций памяти. Даже жи­вотные к "опыту причастны", потому что опыт предполагает лишь чувственность и память. «Собака палку помнит…».  В первоначальной трактовке опытное познание тождественно чувственному познанию, поэтому термины «сенсуализм» и «эмпиризм» можно использовать как синонимы.

 Это показыва­ет, что опыт не возвышает нас над  жи­вотными, а практика возвышает. Практическая эпистема – получение и использование истинного знания для осуществления какой-то деятельности, а опыт действует методом «проб и ошибок». В дальнейшем слова «практика» и «опыт» стали употреблять как синонимы. Причины этого можно увидеть, во-первых, в том, что деятельность всё больше и больше интеллектуализируется.  Во-вторых, в практике применяется не только теоретическое знание, но и знание, полученное опытным путём. Применение чисто теоретического знания вообще проблематично. И если мы говорим, что какое-то знание «выведено из опыта» или «получено на практике», то это означает нередко одно и то же. Например, К.Маркс дал определение практики как «чувственной предметной деятельности» («Тезисы о Фейербахе»).

Опыт порождает такой вид знания, как умение. По-гречески опыт – эмпирия. Эмпирическое знание имеет практическое значение, но на уровень теории не выходит.

Теоретическая мысль в эту эпоху формируется как про­должение практической деятельности. Пер­вое выделение и само наименование наук связаны со стихийным их разделением, так что «наука и искусство возникают у людей через опыт». Даже термины, которыми  обозначали науки и искусства, показывают их смешение. Так, "геометрия" есть искус­ство измерения земли, или межевание, "ло­гистика" (платоновское наименование со­временной арифметики) – искусство счета, использовавшееся купцами, "диалектика" — искусство ведения беседы при помощи вопросов и ответов, "эристика" — искус­ство спора и т.д.

Из этого, однако, вытекает связь опыта с такой высшей формой деятельности, как искусство, которое кажется результатом накопления и обобщения опытного знания. Именно практический аспект различных искусств был главной причиной подобного смешения, крепко связывавшего искусство с их эмпирическими источниками: В отношении деятельности опыт, по-види­мому, ничем не отличается от искусства. Мы видим, что имеющие опыт преуспевают больше, нежели те, кто об­ладает отвлеченным знанием, но не имеет опыта.

Для практической деятельности неосоз­нанные инстинктивные ассоциации опыта оказываются более эффективными, чем яс­ное знание слишком общих истин: «Вот почему некоторые, не будучи знатоками [общих вопросов], в каждом отдельном случае поступают лучше иных знатоков [общих правил] и вообще опытны в других вещах. Так, если, зная, что постное мясо хорошо переваривается и полезно для здоро­вья, не знать, какое [мясо бывает] постным, здоровья не добиться, и скорее добьется [здоровья] тот, кто знает, что (постное и) полезное для здоровья [мясо] птиц».

Знание о том, что куриное мясо легко усваи­вается, — это истина, случайно и непредна­меренно полученная из опыта, но позволяю­щая действовать с пользой для здоровья, что было бы невозможно, если придерживаться лишь общего представления о необходимос­ти легкой пищи в период выздоровления. Аристотель смог, таким образом, показать, что во всяком искусстве должна непременно содержаться доля опытного знания. «Причина этого в том, что опыт есть зна­ние единичного, а искусство — знание общего, всякое же действие и всякое изготов­ление относится к единичному: ведь врачу­ющий лечит не человека [вообще], разве лишь привходящим образом, а Каллия или Сократа или кого-то другого из тех, кто носит какое-то имя, — для кого быть человеком есть нечто привходящее. Поэ­тому если кто обладает отвлеченным зна­нием, а опыта не имеет и познает общее, но содержащегося в нем единичного не знает, то он часто ошибается в лечении...».

Будучи сыном врача и сведущим в медицине учёным, Аристотель приводит примеры из этой области.  В меди­цине всегда существует более или менее серьезный разрыв между общей идеей человека или идеей болезни, как их оп­ределяет биология, и конкретным боль­ным, а также тем, как его лечит врач. Это довод в пользу того, что медицина не совсем наука, а скорее искусство, и она не может руководствоваться лишь общими научно обоснованными идеями. Разрыв, отделяющий общую истину от реальности, в которой осуществляется действие, она должна заполнить опытным знанием, в той или иной степени не поддающимся фор­мулировке. Вот почему медицинское об­разование всегда включает клиническую подготовку, во время которой будущему врачу для накопления опыта демонстриру­ют больных.

Тем не менее, не стоит делать вывод, будто искусство — это простой опыт: «Мы полагаем, что знание и понимание относят­ся больше к искусству, чем к опыту». На­пример, мы считаем, что врач, как человек искусства, в конце концов, более компетен­тен, чем знахарь, как простой практик. Это происходит потому, что искусство содер­жит определенное представление об осно­ваниях своих действий, в то время как пракгики ограничиваются знанием того, что нужно делать: ...Первые знают причину, а вторые нет. В самом деле, имеющие опыт знают "что", но не знают "почему"; владеющие же искусством знают "почему", т. е. знают причину.

Знание оснований эффективных действий — гарантия более высокой эффективности: «Ибо владеющие искусством способны на­учить». Поэтому образование должно включать в себя объяснение и рассуждение, в то время как практическое знание пе­редается с помощью внушения и подра­жания (так, например, передается опыт зна­харей). «А потому мы считаем, что ис­кусство в большей мере знание, нежели опыт». Искусство содержит научный эле­мент в той мере, в какой оно содержит элемент обобщения и рассуждения в по­знании оснований и причин деятельности. Поэтому нельзя сказать, что наука и ис­кусство совпадают с опытом, — просто «наука и искусство возникают у людей через опыт». Опытное знание, следова­тельно, выступает как исторический источ­ник всякого знания, в то время как ис­кусство обеспечивает связь и переход от простой эмпирической эффективности к на­учному знанию.

Аристотель в «Метафизике» не рассмат­ривает различие между искусством и нау­кой, но ссылается на «Никомахову этику». В ней же искусство в общем определено как владение средствами ремесленного произ­водства: «Всякое искусство имеет дело с возникнове­нием, и быть искусным — значит разу­меть, как возникает нечто из вещей, могу­щих быть и не быть».

Эта формулировка предполагает определе­ние, которое дал творчеству Платон: «Все, что вызывает переход из небытия в бытие, — творчество, и, следовательно, создание любых произведений искусства и ремесла можно назвать творчеством, а всех созда­телей их — творцами». Слово «творчест­во» действительно этимологически обозна­чает в греческом языке акт «делания». А де­лание существенным образом состоит в производстве того, чего не существует, то есть в творении. Если же искусство опреде­ляется как творчество, то оно обращено на то, что может или существовать, или не существовать, то есть на то, что само по себе случайно. Именно в этом оно проти­востоит науке, потому что «известное нам по «науке не может быть и таким и иным. Математическая истина, например, не поддается изменению. Поэтому наука есть знание о том, что «существует с необ­ходимостью», если, в противовес случай­ному, необходимое — это то, чему «необ­ходимо быть именно так».

Из этого определения вытекает, что «не­обходимое не может быть подвластно на­шим действиям». Таким образом, необ­ходимое становится предметом чисто умо­зрительной, созерцательной деятельности, и отличие науки от искусства сводится к от­личию «созерцательности» от «действия», или, по-гречески, «теории» от «практики». Поэтому исторически наука могла появить­ся лишь тогда, «когда оказалось в наличии почти все необходимое, равно как и то, что облегчает жизнь и доставляет удовольст­вие».

Таким образом, условием появления науки было достаточное развитие произво­дительных сил в эмпирической деятельнос­ти и в искусстве, которые, следовательно, предшествовали науке не только по содер­жанию, как формы знания, но и как прак­тические силы. Наука – это резуль­тат победы над материальной необходимостью, доказательство превосходства и свободы, и для ее развития первым ус­ловием должно быть наличие досуга, как отмечал уже Платон в диалоге «Теэтет»: «Поэ­тому математические искусства были со­зданы прежде всего в Египте, ибо там было предоставлено жрецам время для досуга».

Конечно, состояние египетской математи­ки, очень близкое к простому набору истин, случайно открытых в ходе практической деятельности, заслуживает лишь названия «искусство», но в искусстве уже обнаружи­вается тенденция к научности, вследствие которой по сравнению с просто опытными людьми (simple empirique) люди искусства воспринимаются как более сведущие «не благодаря умению действовать, а потому, что они обладают отвлеченным знанием и знают причины». Человек искусства от­личается от просто опытного человека зна­нием причин и оснований, но он остается практиком и не доходит до созерцания не­обходимого, которое по-настоящему дос­тигается лишь в научном знании.

Но за научным знанием проглядывает еще знание философское. Дело в том, что науки исторически возникли как результат раздробления практического знания и раз­деления труда в искусствах. В различиях их предметов и методов сохранилось нечто от той раздробленности и случайности, кото­рые связаны с их происхождением. Поэто­му им можно противопоставить высшее единство знания в философии. Действи­тельно, «эта наука не тождественна ни од­ной из так называемых частных наук» – так же, «как, например, науки математи­ческие». Весьма распространено мнение, что такая наука, как математика, может увенчать знание и заменить философию, и уже в эпоху Аристотеля «математика ста­ла для нынешних [мудрецов] философией». Это не могло удовлетворить Аристотеля, который тонко чувствовал различие пред­метов наук, их методов и требовал «точности для каждого рода [предметов] в той степени, в какой это допускает природа предмета». А математическое доказатель­ство не имеет универсального применения и потому не способно достичь объединения знания. Последнее необходимо искать вне всех частных наук — в той «первой науке», под которой Аристотель понимал филосо­фию. Термин «первая наука» не однозна­чен, поскольку философия, завершая науч­ный поиск, находится в конце историчес­кого развития знания и, следовательно, появляется последней, в то время как чув­ственное и историческое знание образуют­ся первыми. Этот порядок очередности, по­рядок исторического развития человеческо­го знания, не совпадает с рациональным порядком научных и философских обосно­ваний.

Процесс доказательства или обосно­вания состоит в отсылке к истинам более высокого порядка, с тем, чтобы показать, что чувственные и опытные истины от них зависимы. Но если истины, от которых за­висит доказательство, открылись последни­ми в ходе исторического развития знания, то с них же необходимо начинать любое рассуждение, показывающее, как истины естественно следуют одна из другой. Тому, что является «первым для нас», противо­стоит то, что «естественно первое». Таким образом, сова — птица Минервы — это истинный символ мысли, поскольку «дейст­вительно, каков дневной свет для летучих мышей, таково для разума в нашей душе то, что по природе своей очевиднее все­го». Смысл такого сравнения ясен: оно означает, что философское знание не естественно для человеческого разума.


Античный скептицизм

Вопрос о границах знания и возможности познания в наиболее радикальной форме впервые поставлен скептицизмом (от др.-греч. σκεπτικός — рассматривающий, исследующий), выдвинувшим сомнение в качестве принципа мышления, особенно сомнение в надёжности истины. Умеренный скептицизм ограничивается познанием фактов, проявляя сдержанность по отношению ко всем гипотезам и теориям.

Античный скептицизм как реакция на метафизический догматизм представлен прежде всего Пирроном, затем средней академией (Аркесилай) и т. н. поздним скептицизмом (Энесидем, Агриппа, Секст Эмпирик). Энесидем указывает десять принципов (тропов) скептицизма. Первые шесть — это различие живых существ; людей; органов чувств; состояний индивида; положений, расстояний, мест; явлений по их связям. Последние четыре принципа — это смешанное бытие воспринимаемого объекта с другими объектами; относительность вообще; зависимость от количества восприятий; зависимость от уровня образования, нравов, законов, философских и религиозных взглядов.

Пиррон и моральный скепсис. Еще до Эпикура и Зенона, начиная с 323 г. до н.э. Пиррон в своем городе Элиде основал движение "скептиков" со своим строем мысли и поведения, и особой судьбой в западной культуре.

Пиррон родился в Элиде около 360 г. до н.э. Вместе с атомистом Анасархом из Абдер он принял участие в походе Александра на Восток. Собственными глазами он увидел, как рушится то, что обещало быть нерушимым, обнаруживая при этом, что убеждения греков, возможно, не имеют столь прочного основания, как это казалось. В Индии Пиррон познакомился с гимнософистами (голыми мудрецами), от которых он воспринял идею о суетности всего. Один из гимнософистов по имени Калан добровольно принял смерть через самосожжение, оставаясь бесстрастным среди языков пламени. После 323 г. Пиррон вернулся в Элиду, где преподавал и умер в 275/270 г. до н.э., не написав ни слова.

Пиррон не имел своей школы в полном смысле слова. Новизна Пиррона, отличающая его от предшественников и современников, состояла именно в том убеждении, что можно жить искусно и вполне счастливо, даже в отсутствии истины и ценностей, по крайней мере, таких, как в прошлом.

Как же Пиррон пришел к такому нетипичному для греческого рационализма убеждению? Как можно вывести правило жизни, отказавшись от бытия и истины, предположив, что все суета сует?

Ответ Пиррона мы находим у перипатетика Аристокла со ссылкой на Тимона, ученика Пиррона: кто хочет быть счастливым, должен иметь в виду три вопроса: 1) каковы вещи по природе, 2) каково должно быть наше отношение к ним, 3) каковы они будут и как надо себя вести. Пиррон полагает, что 1) все вещи одинаковы, неразличимы и непостоянны, 2) значит, нельзя питать к ним ни малейшего доверия, но нужно жить без мнений, не склоняясь к чему-то, не отвращаясь ни от чего, ибо любая вещь «есть не больше, чем не есть», или «есть и не есть», или «не есть, но и не не есть». 3) А при таком положении дел уместны лишь апатия, а еще непоколебимость.

Из трех основоположений пирронизма сложнее всего интерпретировать первое. Пиррон хочет сказать, что вещи сами по себе безразличны, несоизмеримы, или же они не таковы для себя, какими представляются нам. Безразличность вещей объективна или же субъективна? Не говорится, что вещи для нас неразличимы, но, напротив, сами вещи неотделимы, несоизмеримы в себе, и как следствие этого, чувства и разум не в состоянии определить истину и ложь, но не наоборот. Пиррон потому и отрицал бытие и принципы бытия, что все представляется видимостью. Свидетельствует Тимон: «Тотально господствует видимость». Эта видимость последующими скептиками была названа «феноменом» , т.е. являемостью того, что находится за ее пределами («вещи в себе»).

Если вещи несоизмеримы, и ни разум ни чувства не могут видеть в них ни ложное, ни истинное, то, не доверяя им, человек не может не оставаться «адоксастос», «adoxastos», т.е. быть без мнения, значит, он должен воздерживаться от суждения («эпохэ», epoche).

Аристотель неоднократно утверждал в «Метафизике», что тот, кто отрицает высший принцип бытия, должен молчать, чтобы быть согласным со своим отрицанием. Именно такое состояние Пиррон называет «афасией» (aphasia). Афазия близка к «атараксии» ataraxia, и подразумевает внутренний покой, «жизнь себе равную».

Пиррон личным примером показал, что такое «всеобщий индифферентизм».

Лишь дважды, как рассказывают, ему изменила невозмутимость. Один раз, когда на него напала собака; в ответ на упрек в потере равновесия он сказал: «это не просто человеку — совсем раздеться». В этой реплике ясно проступает тот смысл, что цель не в том, чтобы аннигилироваться, т.е. погрузиться в абсолютное небытие, но в обнажении истинной природы человека, которая божественна и потому подлинна, ибо лишена веса вещей, т.е. всего безразличного и незначащего.

У себя на родине он был в таком почете, что Тимон называл Пиррона «подобным богам», а сограждане избрали его в сонм жрецов. Заслуга Тимона (325/320—235/230 гг. до н.э.) состояла в том, что он записал, систематизировал и пустил в оборот сочинения учителя, без него, возможно, история скептицизма была бы иной.

Связь эмпиризма со скептицизмом. Секст Эмпирик (жил во второй половине II в. н.э.) написал немало сочинений, среди которых «Три книги Пирроновых положений», «Против математиков» в 6 книгах, «Против ученых» в 5 книгах, и еще около12 книг.

Феноменализм Секста формулируется уже в отчетливо дуалистических терминах: феномен становится впечатлением, или аффектом субъекта, и как таковой он противопоставлен объекту, как чему-то внешнему, это становится причиной чувственного аффекта самого субъекта. Если феноменализм Пиррона и Энезидема имел форму абсолютного и метафизического, то феноменализм Секста Эмпирика имеет характер исключительно эмпирический и антиметафизический:  феномен как чистый аффект субъекта не впускает в себя всю реальность, но оставляет вне себя «внешний объект», непознаваемый если не в принципе, то фактически, как минимум.

Секст допускает возможность согласия для скептика с некоторыми вещами, т.е. если аффекты связаны с чувственными  представлениями. И это будет согласие и принятие чисто эмпирическое, а потому не догматическое. «Те, кто говорят, что скептики выхолащивают феномены, не слышали того, что мы не оспариваем то, что ведет к принятию, в соответствии с аффектом, без участия воли, влечет к чувственному представлению».

Секст создает нечто вроде этики здравого смысла, элементарной и даже примитивной. «Мы не только не противоречим жизни, — говорит он, — но защищаем ее, соглашаясь с тем, что ею подтверждено, но возражая изобретениям догматиков, их измышлениям».

Жить в соответствии с опытом и общими привычками возможно, по Сексту, придерживаясь четырех регулярных правил: 1) следовать указаниям природы, 2) следовать импульсам наших аффектов, которые требуют, например, есть — при ощущении голода, пить — в состоянии жажды, 3) уважать законы и обычаи собственной страны, как практически необходимые, принимать снисхождение как благо, а жестокость как зло; 4) не оставаться инертным, но упражняться в умениях.

Эмпирический скептицизм предписывает не апатию, но «метриопатию», т.е. модерацию, соразмерность аффектов. И скептик страдает от голода и холода, но не судит о них как о зле по природе, а потому сдерживает возмущение по их поводу. То, что скептик должен быть абсолютно невозмутим, Секст уже берет в расчет, ибо опыт реабилитирован. Восстановленная в правах категория здравого смысла влечет за собой признание полезного. Цель, согласно с которой культивируются искусства (четвертое предписание этики), указана ясно — жизненная польза.

Наконец, необходимо отметить, что достижение атараксии, невозмутимости, Секст представляет как результат отказа от суждений по поводу истины. Вот как он иллюстрирует этот эффект: «Тот, кто сомневается, благо или зло та или иная вещь, тот ничего не преследует с жаром и нетерпением, потому он бесстрастен». Со скептиком случается то, что случилось, как рассказывают, с художником Апеллесом. Говорят, рисуя коня, ему взбрело в голову писать его взмыленным. Однако, не справившись с задачей, он в отчаянии швырнул в картину губку, окрашенную разными цветами, которая оставила за собой след, похожий на пену. Так же и скептики, преследуя бесстрастность и невозмутимость, игнорируя разницу между данными чувств и данными разума, не умея остановить рациональный дискурс в его движении, потерпели неудачу, и эта неудача потянула за хвост бесстрастие, как тень их преследовала раздраженность.

В главной своей задаче, показывая невозможность доказательства, скептицизм разрушает сам себя. «Даже если это (показ невозможности доказательства), — подтверждает Секст, — компрометирует самое себя, из этого не следует обратное, что доказательство существует. Как часто нечто делает с собой то же, что с другими. Огонь, пожирая дерево, разрушает сам себя и затухает; слабительное вместе с гонимым из плоти, гонит прочь себя, так и аргументация против доказательства сама за компанию выброшена за борт как любая другая аргументация».

В этом ярком образе мы видим главную историческую функцию античного скептицизма — катарсическую, или освобождающую. Это философское течение не разрушает философию вообще, но атакует определенную догматическую ментальность, которая была порождена великими эллинистическими системами, в особенности, стоицизмом, синхронно с которым скептицизм расцветал и умирал.


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 447; ЗАКАЗАТЬ РАБОТУ