Восторжествует дерзкий демагог, льстящий ее настроениям, и будет посрамлен 25 страница



Буревестнике" набором трескучих фраз. А в газетах только что протрубили, на

все лады размазали слова Корифея, - голос инженера сошел на еле внятный

шепот, глаза шарят вокруг, - "Девушка и смерть"-де - переплюнула "Фауста"

Гете!.. Кто-то за моим столом смекнул - шмыг куда надо и настучал. Меня

через день загребли.

Я обрушился на доносчиков.

- Слов нет, гадко. Ни в какие ворота не лезет: угощаться у друга, пить

за его здоровье, а потом настучать, - согласился мой собеседник. - Но

возьмите в соображение: каждый из гостей, пропустивший мои слова мимо ушей,

знал, что ставит себя под удар. Что кто-нибудь донесет - это азбучно. И ты

ответишь: при тебе говорили, а ты смолчал... Значит, заодно... и пошло! Так

что вернее опередить. Именинник, ничего не скажешь, малый душевный, но сам

виноват: собрал застолье и такое ляпнул!

Этот инженер был веселый и остроумный человек. "Испекли" его быстро -

следствие не продлилось и месяца. Положение знающего специалиста позволяло

не слишком беспокоиться за будущее - инженеры и врачи очень редко попадали

на общие работы, да и срок у него был детский. И инженер мой не унывал,

уверял, что "дешево отделался": могло быть лишее.

Он был мне приятен обходительностью манер, знаниями и начитанностью;

влекли к нему ощутимая доброта, снисходительное отношение к людям. И

одновременно немного раздражала какая-то слепая жизнерадостность -

наперекор очевидному. Точно он не хотел - или не умел? - видеть, как

безмерны вокруг притеснения и страдания, и, человек образованный, не

вдумывался в причины, породившие наши чудовищные порядки.

Он как-то упомянул о голосовании на общем собрании - надо было

требовать смертной казни очередных врагов народа, - и попробуй не поднять

руку "за"!

И я говорил себе, что судьба избавила меня от таких искусов, и еще

неизвестно,  хватило бы у меня мужества не поднять руки. И все-таки... Был

же у меня пример Всеволода, отказавшегося участвовать в таком голосовании и

потом еле выкарабкавшегося благодаря чьему-то покровительству... Сложно,

Боже, как сложно становилось найти человека, с которым бы можно высказаться

нараспашку, поговорить начистоту!

... - Наташа, это вы? Боже мой...

- Как вы изменились...

Полчаса назад меня выкликнули на свидание. Я шел, недоумевая: кто бы

это мог отважиться?.. Меня ввели в большую сводчатую комнату, где поодаль

друг от друга были рассажены на табуретах несколько женщин. За ними лениво

приглядывал сонный надзиратель. В дальнем углу, против окна, я не сразу

разглядел Наталью Михайловну Путилову, сидевшую спиной к свету.

- Разговаривать только сидя, ничего не передавать, - буркнул страж и

отошел, предупредив, что мне разрешено двадцатиминутное свидание.

- Как неблагоразумно, Наташа, ведь вы рискуете!.. Как вам удалось? -

поцеловав своей гостье руку, я сел на табурет, поставленный против нее в

двух шагах.

- Я назвалась племянницей вашей матери. Впрочем, после приговора стало

проще. А вот с передачами было трудно: то вообще отказывали, то требовали

подтверждения родственных связей. Все улаживать помогал шурин вашего брата

- Игорь Кречетов.

Торопясь, отрывисто, оглядываясь на медленно расхаживающего по комнате

стража, Наташа рассказала мне, что Всеволод был еще зимой арестован и

находится в Воркутинских лагерях с пятилетним сроком. Его жена Катюша

приезжала к брату в Архангельск. Ей предложили взять мои вещи - при ней

сняли печать с комнаты,

- Я принесла, вот тут сапоги, белье, кое-что из одежды... Вас очень

поразило известие о брате... Ах, друг мой, ему еще повезло... Вы не знаете,

что сейчас творится. В Москве сплошные аресты, берут и здесь... не только

ссыльных, но и большое начальство. Говорят, в Москву увозят. Расстрелян сам

Аустрин...

...С некоторых пор Путилова часто бывала у меня, иногда заходил к ней

я. Сначала это были деловые свидания - Наташа перепечатывала мои переводы.

Потом видеться вошло в привычку, я забегал на чашку чая. Когда мы были

вместе, с нами было и наше милое петербургское прошлое.

Бывала Наташа неровной, то оживлена до экзальтации, то сумрачна и даже

агрессивна. Однажды я чуть иронически воспринял ее упреки за неразборчивый

почерк: "Вы относитесь пренебрежительно к работе машинистки!.." - ив слезы.

Я переполошился. Бросился ее успокаивать, целовал руки, гладил по голове,

просил прощения. И открылось мне, что не в моих насмешливых словах причина:

была она еще молода, с нерастраченной потребностью любви и опоры, с горьким

сознанием уходящих одиноких лет. Я же, и коротко с ней об-щаяеь, полюбив ее

общество, не забывал про две трагические тени - расстрелянный Сивере,

расстрелянный Путилов. И, разумеется, подавил бы в себе всякое чувство,

если бы и увлекся. А. вот здесь, в подлой тюремной обстановке, рухнули

преграды. Несвязно, жарко, перебивая друг друга, мы торопились сказать все,

что могло быть сказано раньше. И горько становилось на сердце, почуявшем то

хорошее и светлое, что могло быть между нами.

Последние минуты свидания мы были как в тумане. Маленькие горячие

ладошки Наташи  в моих руках. Смотрели друг другу в глаза - и так

объяснялись... Но - "Свидание окончено!". Прощались стоя. На какие-то

секунды Наташа прижалась ко мне - не оторвать. Мы поцеловались, как перед

смертью, - отчаянно и безнадежно. Еще, еще... Последний раз... И меня

увели.

Кружилась голова. Тоска о невозвратном комом подкатывала к горлу. И

все виделось мокрое от слез лицо с горячечными, пронзительно прекрасными

глазами. В них - укор, и отчаянное сочувствие, и страх...

...Я вписываю ее имя в свой длинный синодик: Наташа Путилова погибла в

том же 1937 году. Из Архангельска ее отправили по этапу в трюме судка,

переполненном заключенными. Их везли морем в заполярные лагеря. В спертом

зловонии Наташа задохнулась. Тело ее выбросили за борт...

Знаю я и другую смерть от удушья в схожих обстоятельствах.

При подходе немцев к Малоярославцу оттуда спешно эвакуировали

наловленных высланных, во множестве осевших в этом городке - за пределами

"сто десятого километра" от столицы. Был среди них Владимир Константинович

Рачинский - маленький, щуплый и близорукий интеллигент чеховского склада, в

прошлом богатый помещик и убежденный земец. Его впихнули в товарный вагон,

где стояли впритык один к другому. Сдавленный со всех сторон, Рачинский

задохнулся - когда и как, никто не заметил. По малому его росту, лицо

Владимира Константиновича утыкалось в спину или грудь соседа. Быть может,

он и пытался высвободиться, шевельнуть рукой, неслышно из-за стука колес

вежливо просил: "Пожалуйста, чуть-чуть на секунду отодвиньтесь..." Когда

выгружали из вагона, Рачинский, уже застывший, повалился как сноп на

провонявший мочой пол... Умер стоя.

Нет, не утешает сознание, что с 1937 года одни палачи стали уничтожать

других. Пусть тот же Аустрин и тысячи других чекистов погибли в ими же

учрежденных застенках. Эта кровь не может искупить те миллионы и десятки

миллионов жизней вполне невиновных людей, каких руками аустриных истребила

трижды проклятая сила, прикрывшаяся знаменем "диктатуры пролетариата". И

когда сейчас, в конце семидесятых годов, с высоких трибун и в партийной

печати заговорили о нравственности и морали, чуть ли не о любви и

человеческом сочувствии - милосердии! - я вспоминаю, переживаю заново... И

режет слух лицемерный лепет. То - очередной прием, призванный ввести в

заблуждение, прикрыть овечьей шкурой неслабеющую готовность подавлять,

уничтожать, убивать, если только возникнет и тень угрозы этой диктатуре -

уже не пролетариата, так теперь стесняются говорить, а подменившей это

понятие власти кремлевской олигархии. Как говорить о добре и

справедливости, не отрекшись от того кровавого марева, оставаясь

наследниками дзержинских?.. Продолжая упорно называть клеветой всякое

упоминание о злодеяниях минувших десятилетий? Отказываясь судить своих

"преступников против человечности"?.. Как поверить разбойнику, на время

припрятавшему нож, пусть он и расписывается в том, что преисполнен

братолюбивыми чувствами?

...Исподволь старожилом камеры сделался и я: шло время, а меня все не

выкликали на этап. Конечно же, ГУЛАГ не взвешивал, как выгоднее меня

запродать. Образованность без технических знаний не стоила и гроша, по

представлениям этого ведомства, и я мог рассчитывать только на участь,

уготованную мне моей первой - "лошадиной" -- категорией здоровья: на

почетное участие в лесоповале, как острили бывалые лагерники.

В нашу пересылку не попадали непосредственно с воли, а лишь после

следствия, но слухи, подтверждавшие узнанное от Натальи Михайловны,

проникали через уборщиков. Все прочие корпуса тюрьмы были, по их словам,

забиты "чисто одетыми" людьми - в наркомовских куртках, длинных

командирских шинелях с сорванными знаками различия. В коридоре "смертников"

видели областного прокурора... Я вспомнил его брезгливо сощуренные глазки,

манеры олимпийца, роняющего несколько слов перед небритым арестантом в

обтертых, мятых штанах...

Эти сведения тревожили - хотелось очутиться подальше от вершившихся

под боком расправ; мнилось, что волна их может захватить и тебя, с уже

решенной участью. И всякий день я ждал, не появится ли на пороге камеры

дежурный со списками...

Мой черед настал лишь в конце июля - я был включен в состав огромного,

сколачиваемого на тюремном дворе этапа: было выкликнуто более четырехсот

фамилий. Для меня так и осталось невыясненным, почему в этот архангельский

арест меня продержали так долго под следствием, не соблюдая даже таких

формальностей, как объявление о его продлении и окончании? Не расписывался

я и в том, что ознакомлен с материалами и обвинительным заключением... Не

знаю, почему оставили почти четыре месяца на пересылке... Но значение таких

необъяснимых промедлений открылось мне впоследствии, когда пришлось

убедиться в Высшем Смысле происходящего с нами: спасшие мне жизнь

проволочки не могла не определить Благая Сила, ПРОВИДЕНИЕ. Именно ТАМ было

сочтено нужным сохранить мои дни... И вот я живу, чтобы свидетельствовать!

 

x x x

 

 

Это я вижу впервые. В куче отбросов, сваленных за тесовым навесом

уборной, копошатся, зверовато-насто-роженно оглядываясь, трое в лохмотьях.

Они словно готовы всякую минуту юркнуть в нору. Роются они в невообразимых

остатках, выбрасываемых сюда с кухни. Что-то острыми, безумными движениями

выхватывают, прячут в карман или засовывают в рот. Сторожкие вороны, что,непрестанно вертя головой, кормятся на свалках...

Даже самые опустившиеся, обтерханные обитатели пересылки ими брезгают,

им нет места на нарах: они - отверженные, принадлежат всеми презираемой

касте. Мне они внове, я смотрю на них с ужасом. Жалость вытесняется

отвращением: человеку ни на какой ступени отчаяния недопустимо обращаться в

пожирающую отбросы тварь. И тут же думаешь, что затяжное, беспросветное

голодание способно разрушить в людях преграды и барьерчики, сдерживающие

животное начало.

На босых ногах - разваливающиеся опорки; худоба - уже не человеческая

- проглядывает во все прорехи истрепанных штанов, засаленной, задубевшей

телогрейки; черные, цепкие руки... Но страшнее всего лица - испитые, с

бескровными губами, измазанные, с бегающим неуловимым взглядом. Лица

упрямые, мертвые, жесткие. Их не только наказывают, сажают в карцер, но и

поносят, срамят, бьют свои же заключенные. Однажды утром часовой с вышки

застрелил такого "шакала", и труп его в сползших штанах и задравшейся

телогрейке - белья на нем не было - полдня пролежал на отбросах, уткнувшись

в них лицом. Крупные зеленые мухи ползали по обтянувшей кости коже, желтой,

в расчесах... И уже в тот же день, в сумерках, там снова шмыгали тени...

Условия были и в самом деле тяжелые. На пересылку в Котласе поступало

куда больше народу, чем она была в состоянии отправить. Катеров с баржами

не хватало, а железная дорога исправно подбрасывала новые и новые партии.

Формировали пешие конвои, но не хватало охранников - и люди жили, карауля,

когда освободится на нарах место, чтобы хоть ненадолго уснуть, не то ходили

взад-вперед по бараку или на огороженном колючей проволокой дворе, мокрые,

продрогшие под зарядившим дождем. При раздаче пищи - миска баланды на обед,

по утрам кипяток и пайка - творилось невообразимое. Хоть и были мы все

разбиты на какие-то сотни, с бригадирами и каптерами, но наступал час - и

вся пересылка етекалась к  раздаточной. Навести порядок не могли никакие

окрики и матюги. Охрана ни во что не вмешивалась: следила, чтобы не

подходили ближе положенного к зоне, да дважды в день выстраивала всех на

поверку. Была и какая-то иерархия из зэков, но я в ней не разобрался.

Меня привезли в Котлас в солнечный погожий день, что отчасти скрасило

первое впечатление, да и ничем после Кемьперпункта не мог поразить меня вид

вышек, огороженного проволокой пустыря, темных строений посередине. Но вот

теснота и бестолочь насторожили: пробыть здесь я мог неопределенно долго -

недобрая слава о котласской пересылке утвердилась прочно, - и надо было

изыскивать, как не дать себя подмять здешним условиям.

Еще в теплушке мы, несколько человек, друг к другу присмотревшихся,

условились на всякий случай держаться вместе и не давать себя в обиду.

Подбирались по внешним приметам: кто покрепче да поэнергичнее, не

трусит, внушает доверие. Ищущих, "как на чужом горбу в рай въехать", и

всякую уголовную дрянь браковали. И сбилось нас около пятнадцати человек.

Меня поставили старшим (как-никак третий срок, знаю все ходы-выходы, да и

кулаки на длинных рычагах дай Боже!). И мы артельно вперлись в барак,

выбрали себе более или менее свободный участок, самочинно раздвинули его

границы (деликатно, разумеется, действовали в пределах своих самозваных

прав) и учредили караульную службу: пятеро отдыхают, пятерка сторожит,

остальные гуляют, добывают сведения, получают что можно из довольствия. Все

мы были с увесистыми "сидорами". Мне, уже к поезду, напоследок, Ксения

Писка-новская и Игорек, чудом дознавшиеся о дне отправки, принесли изрядный

мешок с сухарями, сахаром, салом, теплой одеждой и обувью. Словом, я был

огражден от голода, прочно обут, тепло одет, и мне было "за что бороться".

Как, впрочем, и остальным членам нашей дружины по самооборене.

Приближалась осень с ненастьями и холодами. Я помнил сыпняк на

Соловках и искал, как вырваться отсюда, пока не начнутся эпидемии с

доходиловкой в карантинах. Начальник пересылки, к которому я пробрался, не

стал со мной разговаривать: для порядка облаял, а потом стал истерически

кричать, что он один, а нас - как саранчи, и все с него спрашивают... Был

он взъерошен и задерган, так что по-человечески заслуживал сочувствия:

готовый козел отпущения. При очередной грызне в верхах будут искать

виновных в "упущениях", повлекших за собой то ли мор, то ли протесты, еще

что-нибудь, чтобы одних холуев заменить другими, своими ставленниками.

Помог мне фельдшер пересылки, поволжский немец, к которому я часто

заходил в его амбулаторию - отгороженную в бараке тесную конуру с топчаном,

табуретом и столиком, накрытым грязной салфеткой. Он раздавал порошки соды,

совал пациентам под мышку шершавый от грязи градусник и в общем резонно

объявлял всех здоровыми, раз не было ни лекарств, ни возможности положить в

крохотную больничку, набитую до конька.

Медикус мой был рад звукам родной речи, рассказывал про своих Frau und

Kindern, как было чисто и превосходно в больнице колонии, потом, уже

пожимая плечами и недоумевая - unbergreiflich! [Непостижимо (нем.)] -

делился подробностями своего "дела", заключившегося десятилетним лагерным

сроком. Все это было ему в диво, не укладывалось в его голове, настроенной

на немецких представлениях о законе и порядке, и он выразительно разводил

руками: "Das kann ich aber nicht verstehen!"[Этого я в толк не возьму

(нем.)]

Этот застрявший в Котласе Питер свел меня с нарядчиком; тот, в свою

очередь, переговорил с кем-то в конторе, и состоялось соглашение, в силу

которого меня и тех из моих товарищей, кто захочет, внесут в списки

ближайшего этапа на Усть-Вымь, откуда переправляли в Княж-погост и на

Чибью, что потребует расхода по стольку-то рублей с носа. Четко и

недвусмысленно. Цена была вполне умеренная и мне доступная. Но из нашей

артели только двое последовали моему примеру. Мне уже приходилось писать о

предубеждении заключенных к переменам: обжился, приспособился - и ладно!

Нечего искать лучшей доли - еще хуже сделаешь!.. Одни объяснили отказ

ожиданием обещанного пересмотра дела, другие - предстоящим свиданием с

женой... Словом, нам пришлось распрощаться.

И в некий день - по счастью, теплый и ясный - меня выкликнули "с

вещами" и погнали к проходной.

Возле нее, по ту сторону зоны, дожидался конвой: с десяток солдат с

примкнутыми к винтовкам  штыками, подсумками и юный командирчик в ремнях и

при пистолете в кобуре.

Нас было человек двести, и сдача-приемка тянулась долго. Я по

инициативе моего доброго немца был неожиданно произведен в медицинские

работники. Не слушая возражений, он громко, мешая русские слова с

немецкими, провозгласил меня фельдшером с незаконченным медицинским

образованием, навесил на меня сумку с красным крестом и вполголоса

проинструктировал, как мазать вазелином потертые ноги и давать порошки при

кашле и температуре.

Хлопотливый мой доброжелатель, прощаясь, уверял, что я скоро оценю

льготы, возникающие из моей должности. И в самом деле: мне была указана

подвода, на которой разрешалось ехать, конвоиры словно не замечали, что я

иду, выбирая дорогу и нарушая строй, хотя других толкали и материли

нещадно, особенно на первых верстах. И даже свой брат арестант покашивался

в мою сторону, как если бы попал в некоторую зависимость от меня: отсветы

магического ореола врачевателя, способного облегчать недуги и даже отвести

смерть, легли на меня.

Впрочем, самозванству моему не было уготовано никаких серьезных

испытаний. Начальству решительно все равно, сопровождает ли этап настоящий


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 526; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!