Восторжествует дерзкий демагог, льстящий ее настроениям, и будет посрамлен 14 страница



другим, и смертность все росла и росла. Кстати сказать, в этот период мы

вовсе не видели начальства. Напуганное заразой, оно пряталось от зэков и

вырабатывало непоследовательные меры для собственной безопасности.

В один из предзимних дней я вместе с большой партией был наряжен на

рытье могил. Несколько дней подряд мы копали у южной стены монастыря

огромные ямы и еще не закончили работы, когда туда стали сбрасывать трупы,

привезенные на дрогах во вместительных ларях-гробах. Один из возчиков, с

которым я поделился щепотью махорки, указал мне на возвышавшуюся невдалеке,

под самой оградой, порядочную земляную насыпь: под ней - останки

заключенных, убитых здесь в октябре двадцать девятого года...

Так впервые я услышал подтверждение смутным слухам о массовых

расстрелах на Соловках. О них просочились сведения за границу, догадывались

по внезапно оборвавшейся переписке родные и близкие погибших. Но широко по

стране не знали. А если бы и знали, эта расправа, при всей ее

бесчеловечности, не могла в те годы произвести особого впечатления: казни

шли повсеместно, газетные сообщения "приговор приведен в исполнение" успели

примелькаться...

Это известие меня потрясло. Было страшно узнать, что нет более

Георгия, наших общих друзей - всех, кого я надеялся здесь встретить. А как

я торопился сюда, как обрадовался, когда меня выкликнули в Кеми  на

соловецкий этап...

От меня в трех шагах рыхло лежали поросшие травой комья земли - на

этом месте палачи-добровольцы сталкивали застреленных в наспех вырытую

траншею, неистовствовали, добивали раненых. Надо мною наглухо сомкнулась

глухая беспросветная соловецкая ночь. Lasciate omnia speranza [Оставь

всякую надежду (итал.)].

Лишь спустя много лет я узнал достоверные подробности гибели Осоргина,

Сиверса, других знакомых, сотен соловецких узников. Тогда же мне только

открылось, почему я не вижу никого из прежних товарищей по заключению. Все

они, как писал Тургенев, "умерли, умерли". Нет. Не умерли - а убиты,

казнены. Истреблены.

...Настал день, когда меня с утреннего развода не погнали на "общие",

а отослали обратно в роту дожидаться "особого распоряжения". Это означало

какую-то перемену и, разумеется, встревожило. Хотя, казалось бы, чего

опасаться на том дне, куда швырнула меня судьба? Могло ли что быть

безысходнее и мрачнее этой чреды дней взаперти? В гулком провале

полутемного каменного колодца, с кишащей толпой голодных, грязных,

пришибленных людей, поневоле враждебных друг другу? Каждый в каждом видел

источник заразы и смерти, от которого хотелось быть за тридевять земель, а

обстановка заставляла спать вповалку. Здоровые подкарауливали бредящих и

умирающих, чтобы воспользоваться пайкой, ухватить обувь, теплые штаны,

засаленную подушку.

На этот раз санобработку делали отнюдь не формально. Мне, как

выяснилось, предстояло бывать в местах обитания начальства и вступать с ним

в контакт. Поэтому мыли, стригли и прожаривали мои пожитки на совесть.

Остриженный кругом под ноль, я был впущен в баню с порядочной банкой

дезинфицирующего снадобья, с мылом и разрешением не торопиться. А баня-то

еще монашеская! Просторная, с медными щедрыми кранами, полатями и особенно

легким духом под низкими каменными сводами...

Затем я обрядился в новенькое белье с тесемками, брюки и гимнастерку,

телогрейку - все хоть не первого срока, но выстиранное, прокаленное в

сушилках. Из своего мне оставили только обувь. В таком облагороженном виде

я был сдан на руки дневальному общежития лагерных "придурков" [Так лагерные

работяги называли конторских служащих. (Прим. авт.)], к коим мне

посчастливилось быть причисленным. В этом примыкавшем к прежнему Рухлядному

корпусе с кельями были помещены работники Управления, уже, правда, не столь

просторно, как в прошлое мое сидение: место монашеских деревянных диванов

заступили узенькие топчаны на козлах, оставлявшие несколько проходов, едва

достаточных, чтобы кое-как пробираться боком. Мой топчан, по счету

одиннадцатый, был приткнут под вешалкой, у двери, без доступа сбоку. Зато

были тощий тюфяк с перетертой соломой и суконное серое одеяло, созданное

как бы специально для арестантов.

Удача! Меня произвели в счетоводы лесного отдела. Решение укрепить

мною бухгалтерский аппарат лагеря вызывалось отнюдь не преувеличенной

оценкой моей квалификации в этой области, а видами одного из начальников на

использование меня в качестве репетитора немецкого языка для его двух

чад-школьников. Всеохватывающие сведения из личного дела открыли ему мою

квалификацию переводчика.

Забегая немного вперед, скажу, что педагогическая моя карьера на этот

раз оборвалась, так и не успев расцвести, из-за невзлюбившей меня с первого

взгляда супруги начальника. Этой необразованной заносчивой женщине лукавая

судьба назначила ходить в советских барынях, нисколько не подготовив ее на

эту роль. Новоявленная дама не упускала дать мне понять, что я за низкое,

отверженное существо, заслуживающее лишь резкого, презрительного обращения.

Она не позволяла детям  садиться со мной рядом, а мне - покидать своего

места на краю кухонного стола. К нему я должен был шагать по нарочно для

этого расстеленной тряпке - прямо от двери холодных сеней, где я оставлял

шапку и телогрейку. И уже в третий свой приход я, вдруг вспылив из-за

грубого ее окрика - чего бы, кажется? называй как вздумаешь, только не

отнимай добавочное блюдо! - резко предложил обращаться ко мне на "вы" и не

вмешиваться в мои замечания ее отпрыскам.

Изгнать меня ей захотелось с треском. По рассказу знакомого нарядчика,

она фурией влетела в УРЧ, бурно требуя сослать меня на штрафной лагпункт за

"грубость и угрозы". Но тут в мою пользу сработал род круговой поруки -

подспудно действующий закон лагерного блата, порой пересиливающий и самые

категорические распоряжения начальства. У меня уже завелись знакомства,

кое-какие связи, пришлось и вовсе по-дружески с кем-то перемолвиться. Так

что нашлись доброхоты, попросту убравшие меня с глаз начальства. Я был

направлен рабочим в лесничество, километрах в двух от кремля, под начало

Басманова - того самого высокого, обратившего на себя мое внимание

человека, распоряжавшегося приемкой дров на складе.

Главный лесничий Басманов был профессором Петровско-Разумовской

академии, а по происхождению - из старинного рода, числившего среди своих

предков опричника Ивана Грозного. После очень тяжелого следствия его

привезли на Соловки - примерно за год до меня - с десятилетним сроком.

Выглядел он человеком погасшим, но добрый близорукий взгляд сквозь очки

говорил о неутраченной благожелательности к людям. Он устроил меня так,

чтобы "невинность соблюсти", то есть, как предписывалось, держать на

физических работах, и "капитал приобрести" - подобрать занятие, избавляющее

от ига бригадира и конвоя. И, зачисленный в истопники и уборщики при

лесничестве, я был посажен за вычерчивание таксационных таблиц. А когда

кто-то все-таки стукнул, что у лесничего дневалит зэк первой, "лошадиной"

категории, которому только вкалывать на самых тяжелых работах, заранее

предупрежденный Басманов успел меня перевести чернорабочим на соседнюю

звероферму. Там я хоть и не "кантовался" за конторским столом, но выполнял

работу не тяжелую - кормил кроликов. А главное, жил не в общем бараке, а на

утепленном чердаке одного из домиков фермы, где было тихо, просторно и

чисто. Жил я с двумя "куркулями", крестьянами из-под Гуляй-Поля,

махновцами, в свое время  амнистированными и заключенными в лагерь в

коллективизацию. То были крепкие и смелые люди. Разоренные, считавшие дело

крестьян проигранным, они не сдались и не пали духом. Добросовестно ходили

они за советскими "овечками", как величали порученных их попечениям ондатр,

тогда впервые завезенных с Мичигана, ухитрялись стряпать сытные обеды, за

которыми элегически вспоминали борщи, заправленные пожелтевшим салом,

растертым с чесноком. Жили махновцы спокойно, молчаливо, ко мне отнеслись

дружественно. Бестревожные месяцы на звероферме вспоминаются как

благополучное, дарованное свыше спокойное время.

Тут следует пояснить, что за истекшие с первого моего освобождения из

лагеря (в 1929 г.) два с лишним года произошли крутые перемены: уголовники

и бытовики были объявлены социально близкими, пятьдесят восьмая - социально

опасной, лишена доверия, обвинена во всех грехах периода произвола и

обречена находиться только на физических работах. Такая схема в чистом виде

была, естественно, неприложима: воры и преступники не отказывались

называться социально близкими, но работать решительно не хотели. Да и не

умели. И того более: не хотели отказываться от своего ремесла. Каптерки,

кассы, склады, мастерские надо было ограждать от них, как от чумы. И

приходилось волей-неволей вновь усаживать контриков в канцелярии и

столовые, на склады, назначать главбухами и заведующими вопреки

категорической инструкции. Блатарей пробовали   ставить дневальными,

зачисляли во внутреннюю охрану, но участившиеся грабежи вынудили и от этого

способа поощрения и использования близких элементов отказаться: в первую

очередь обворовывались квартиры, магазины и склады вольнонаемных. В этой

обстановке начальство чутко реагировало на доносы: любому урке было

достаточно пожаловаться на "врага", "издевающегося" над соцблизким

трудягой, на доктора, отказавшего в освобождении, - и делу давали ход. И

нередко с трагическим финалом. Этим начальство, вероятно, предупреждало

возможные последствия обвинений в потворствовании контре и притеснении

родных бы-товичков. Вдобавок оно отечески мирволило шалостям своих

подопечных - пусть себе ребятушки погуляют, развлекутся: тут выхватят

посылку у нераскаявшегося "бывшего", там изобьют каптера, выдавшего

прогульщику штрафную пайку, взломают вещсклад с отобранной у зэков

одеждой...

Звероферма находилась на лесистом островке, затерявшемся среди

бесчисленных бухточек и мысков, изрезавших извилистый берег глубокой

Муксалмской губы. Не было тут ни колючей проволоки, ни охранников - мирная

тихая заимка с людьми, дробящими и нарезающими корм всяким зверушкам,

убирающими вольеры, таскающими дрова к печам. Сельские будни, уводящие за

тысячу верст от ненавистничества и напряжения лагерной жизни... Нас от нее

отгораживал пролив, через который переправлялись на лодке: мы,

немногочисленные рабочие-звероводы,  наряжались гребцами и грузчиками. Наши

подопечные пожирали порядочно кормов, так что доставалось грузить и плавить

мешки с крупами, овощи и даже всякие деликатесы вроде меда, кураги, орехов,

свежего мяса и рыбы, предназначенных соболям. Да простят мне задним числом

драгоценные питомцы чекистской зверофермы! Мы не удерживались от соблазна и

нескудно разнообразили и совершенствовали свой арестантский стол за их

счет, полагая, что лишь восстанавливаем попранную справедливость: снабженцы

охотно включали в рацион соболей кур и сухофрукты, отпускали отличную

говядину для черно-бурых лис и песцов, тогда как наш сухой паек составляли,

помимо основы основ - хлебной пайки в полтора фунта (норма работяги в тот

период), - перловая; крупа, соленая вонючая рыба, квашеная многолетняя:

капуста и сколько-то граммов прогорклого растительного масла да несколько

щепотей сахару.

Я распоряжался свежима корнеплодами и кочнами капусты, махновцы имели

доступ к мясу, соболятники выделяли нам урюк, рис, мед взамен на наши

весомые приношения. Была на нашем островке баня, так что мы были ограждены

от трех основных бед, лагерника, если не считать начальства: скученности,

грязи и недоедания. С мыслью о зыбкости арестантского благополучия,

донельзя хрупкого, способного в любую минуту оборваться, с этой мыслью мы -

как притерпливаете" человек к любой невзгоде - сжились. Умели отрешиться от

сознания всечасно висящей над нами возможности быть схваченным, брошенным

по чьему-нибудь  навету в шизо - штрафной изолятор, - истерзанному на

допросах, обвиненному в преступных замыслах, заслуживающих "вышки"...

В отдельном коттедже жил наш единственный начальник - заведующий

фермой Лев Григорьевич Кап-лан. Заключенный, ои носил полувоенную форму и

был, судя по всему, на особом положении - вероятно, благодаря заслугам

перед партией или занимаемому на воле высокому посту. Был он корректным,

очень замкнутым., в меру требовательным, распоряжения его - дельными,

иснолнимым-и и касались только работы. В нашу жизнь Каплан вовсе не

вмешивался, хотя был проницательным и знал обо всем, что делалось на ферме.

Нечего говорить, что мы зубами держались за свою работу и ухаживали за

зверьками не за страх, а за совесть.

И наезжавшим частенько комиссиям - ветеринарным и начальству - не к

чему было придраться.

Приходилось, само собой, ловчить и комбинировать. Особенно мне с

квелыми моими кроликами-шиншиллами, плохо переносящими сырой и холодный

соловецкий климат. В иные месяцы свирепствовал кокцидиоз - кроличий

инфекционный насморк, - и маленькие крольчата гибли целыми пометами. Я

научился благоразумно подправлять отчетность - в графе "котные матки"

проставлял менее половины ожидавших потомства крольчих. Таким образом,

падеж удавалось скрыть.

Впрочем, начальство все заботы свои и попечения обращало на соболей -

заболевание этого зверька было ЧП, о котором докладывали начальнику лагеря

и чуть ли не в Главное управление в Москве. Интересовалось начальство и

песцами с лисами.

Для чего была предпринята ГУЛАГом попытка разводить редких пушных

зверей? Не с тем ли, чтобы крупные боссы могли бесхлопотно обряжать в

ценные меха своих супруг и любовниц?.. Во всяком случае, кроличье племя

оставалось вне сферы внимания начальства - в крольчатник оно при посещении

фермы никогда почти не заглядывало.

По вечерам мои сожители обычно уходили к земляку в соседний домик,

вели там  беседы на родной "мове", иногда вполголоса пели свои хохлацкие

песни - особенно "Реве тай стогне Днипр широкий", трогавшую их до слез. А я

зажигал большую керосиновую лампу и занимался забытой "письменностью":

переводил на французский Тютчева, составлял на память антологию любимых

стихов. Словом, коротал время: книг не было.

И вот однажды ко мне зашел Каплан. Это было так неожиданно, что я,

пока скрипели ступеньки чердачной лестницы под его шагами, не позаботился

убрать сковороду с уличающими остатками не положенного зэкам блюда. Однако

начальник и не подумал им интересоваться. Вежливо поздоровавшись, он присел

к столу и с ходу объяснил, что, как ни обособленно мы живем, следует

остерегаться доносов, поэтому он не  может, как бы ни хотел, со мной

общаться, перевести в кладовщики или завхозы, но предлагает осторожно к

нему заходить, порыться в его книгах... Мельком упомянул о своем

филологическом образовании, желании потолковать о предметах отвлеченных - и

ушел, дружески пожав руку. Но лишь когда Лев Григорьевич, зайдя на

крольчатник, повторил приглашение, я рискнул к нему зайти.

Темным вечером я тенью шмыгнул в дверь директорской квартиры. На полу

настелены половики, стоит кое-какая мебель. Письменный стол освещала яркая

керосиновая лампа. Эта обстановка, да и сам хозяин, умным, строговатым

взглядом и несколько чопорной вежливостью напоминавший русских

провинциальных врачей, были такими внелагерными, что я себя почувствовал,

словно зашел навестить знакомого. Перестал стесняться своей замызганной

сряды и стряхнул скованность лагерного работяги перед начальством.

Как ни любезен был мой амфитрион, я сразу почувствовал, что

откровенным быть не следует. Не из-за осторожности - порядочность Каплана

не внушала сомнения, - но по ощущению принадлежности разным мирам. Мирам с

несхожими и даже противоположными взглядами и оценками.

Предоставив мне осмотреть полки с книгами, Каплан вышел на кухню, где

закипал на керосинке чайник. И беглый взгляд на корешки убеждал в

приверженности обладателя собранных книг марксистской литературе. А она уже

в те годы, без последующего исчерпывающего опыта, представлялась мне

зловещим талмудом, на горе человечества соблазнившим умы второй половины

XIX века.

Но, помимо Маркса и Плеханова, нашлась целая подборка английских

классиков в оксфордском академическом издании!.. Байрон и Теккерей в

оригиналах во владении соловецкого заключенного - в этом было что-то

несообразное. Даже нелепое, как если бы в мешочнике, лихо продирающемся в

осаждающей вагон толпе, узнать... Чехова.

- Все на самом законном уровне... На всех книгах, как на наших

письмах, штамп "проверено цензурой", - усмехнулся вернувшийся Каплан. - Они

полежали-полежали в ИСЧ и возвратились ко мне - скорее всего

непросмотренными: полагаю, там никто языка Шекспира не знает. Но

формальность соблюдена... Давайте чай пить. Я расскажу, почему очутились

здесь эти книги, да, пожалуй, и сам я, чтобы вы перестали смотреть

удивленно.

Говорил о себе Каплан скуповато, как бы взвешивая каждое сообщаемое

сведение. Он возвратился в Россию вместе с потоком эмигрантов, хлынувших на

родину после свержения "душившего" ее самодержавия. Рос и учился в Англии,

где осели его родители, покинувшие Киев еще в первые годы века, когда по

Малороссии прокатилась волна погромов. Каплан-отец, специалист-меховщик,

остался в Лондоне и сделался чем-то вроде контрагента нашего "Аркоса"

["Аркос" - англо-русская торговая фирма]. Сын, бредивший революциями,

ринулся в Россию - помогать строить новую жизнь. Не найдя применения своим

знаниям в филологии, перепробовал несколько профессий, пока в ведомстве,

где переводил техническую литературу, не столкнулся случайно с новыми тогда

проблемами пушного звероводства. Вспомнились поездки с отцом на зверо-фермы

в Канаду, дело увлекло, и вскоре прежний английский филолог сделался

пионером и специалистом разведения пушных зверей. Однако связь с семьей за

рубежом, знакомства среди революционеров разных толков, быть может, и

одиозность фамилии - пусть было исчерпывающе доказано отсутствие

какого-либо родства с покушавшейся на Ленина злодейкой, - всего этого

оказалось достаточно, чтобы ввергнуть в лагерь вчерашнего


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 443; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!