Восторжествует дерзкий демагог, льстящий ее настроениям, и будет посрамлен 11 страница



услышал в сенях мужские голоса, понял - это за мной. Сразу пронизала мысль

о брате: не прошло суток, как Всеволод приехал из Москвы меня проведать.

Мой арест неминуемо отразится и на нем.

Он тоже проснулся. Наша дверь была на запоре. Мы успели тихо кое о чем

условиться прежде, чем к нам постучали - убедившись, разумеется, что дверь

не поддается. Я сонно отозвался.

- Сейчас, сейчас... оденусь.

Уничтожать и прятать, к счастью, нам было нечего. И я не особенно

медлил - отодвинул задвижку. В слабо освещенном коридоре, за плотными

фигурками трех чекистов в плащах и гражданских кепках, понуро стоял хозяин.

Из дальней двери выглядывала Анна Ивановна, еще кто-то...

Последние недели в городе шли аресты. Я не сомневался, что очередь

дойдет и до меня, поэтому не слишком испугался.  Да и присутствие

посторонних диктовало: не пасовать! И я твердо потребовал предъявить ордер,

несколько даже высокомерно стал отвечать на вопросы и предоставил "гостям"

самим открывать ящики комода. Все делалось, впрочем, быстро и поверхностно.

Просмотрев документы брата - он тогда работал в Торгпредстве в

Тегеране, - чекисты шепотом посоветовались между собой, потом заявили, что

и ему придется пройти с нами для "выяснения".

Так началось, в марте тридцать первого года, тульское мое сидение,

затянувшееся до глубокой осени.

 

x x x

 

 

В те предшествовавшие пышному расцвету чекистской олигархии времена

тульское НКВД довольствовалось случайным помещением - архиерейским

подворьем. Двухэтажный дом с владычными покоями и приземистый толстостенный

флигель стояли в обширном парке, обнесенном каменной оградой. Именно она да

глубокие сводчатые подвалы под обоими зданиями определили выбор:

обеспечивалась прикрытость всего, что творилось за глухими стенами и

крепкими воротами.

Мимо моей просторной камеры с двумя - тогда еще не загороженными -

окнами на уровне земли водили на допросы, конвоировали арестованных. Это и

позволило мне уже на следующий день узнать, что оставшийся в дежурной брат,

откуда меня, обысканного и "отпрепарированного", отвели в одиночку, также

арестован. Мне удалось привлечь внимание Всеволода к моему окну и не совсем

пристойной, но выразительной жестикуляцией дать ему понять, что уборная

будет служить нам почтовым ящиком. И уже вскоре у нас наладилась переписка.

Мы коротко сообщали друг другу про допросы, выдвинутые обвинения,

интересовавшие следователя обстоятельства.

До сих пор помню морду служившего двум богам уборщика - бритую,

костистую, с тонкими губами алчного и фальшивого человека. Он, разнося

обеды и кипяток, предлагал сидевшим связать их с волей или с соседом по

камере - и тут же исправно продавал начальству тех, кто был достаточно

наивен, чтобы воспользоваться  его услугами. Этот предприимчивый малый

приносил охотникам водку, думаю, что и бабу взялся бы доставить - только бы

заплатили!

Брат и я вполне и сразу оценили этого тюремного Фигаро и забавлялись

передачей друг другу посланий, дурачивших следователей. Вдобавок - строчили

по-французски: пусть попыхтят над переводом! Дельные записки, свернутые в

тончайшую трубочку из папиросной бумаги - о, коробки "Казбека"! - мы

прятали в щель между тесинами крыши сортирной будки: стоя над очком, можно

было до нее дотянуться - мы оба большого роста.

Понятно, что обмен корреспонденцией мог происходить лишь при закрытой

двери, но конвой и не настаивал, чтобы ее распахивали. Это, как и не

забранные намордниками окна, как суетливая беготня многоликого уборщика, по

двадцать раз на дню отпирающего камеру для очередного поручения - он,

бестия, не ленился, - все это отражало неотлаженность индустрии репрессий,

кустарность приемов, отдававших провинцией, патриархальными временами:

недостатки, характерные для тех лет, подготавливавших разворот карательной

деятельности, достойной своих вдохновителей.

Общая устарелость установок сказывалась и на ведении следствия: тогда

еще считалось, что обвинительное за-ключение надо как-то обосновать,

подобрать улики, оформить хотя бы видимость преступления. И это,

естественно, тормозило работу, снижало производительность органов, еще не

освоивши" поточный метод.

Мне было предъявлено обвинение в шпионаже: я будто бы приехал в Тулу,

чтобы выведать секреты Оружейного завода и передать их иностранной

разведке. Состряпать дело было нехитро: раз я отказываюсь повиниться сам,

надо вызвать моих знакомых и получить от них нужные показания. Но ни Петр

Иванович, ни Варвара Дмитриевна с мужем и его отцом не подтвердили

подсказываемые им свидетельства. Особенно огорчил следователя старик

Савкин: в замысленной инсценировке ему - беспорочному пролетарию -

отводилась роль главного разоблачителя. Не его ли я, втершись в доверие,

просил достать пропуск в цех и познакомить с конструкторами? Старик Савкин

ответил резко и нецензурно. Предложенные ему готовые показания обложил

сплеча - да так, что следователь тут же порвал свою стряпню. Пришлось в

протокол допроса внести твердые слова разошедшегося пролетария, что "Волков

не только "е расспрашивал о заводе, но даже остановил однажды начавшийся

при нем разговор о производственных делах". В начале тридцатых годов

стопроцентному рабочему еще можно было считать, что ему позволительно

говорить и держаться смело и честно, не поплатившись за это.

Помогло и умное, достойное свидетельство Варвары Дмитриевны, точно и

дельно очертившей мою работу для завода. Она показала, что я на территории

завода никогда не бывал и свои гонорары, как и работу - переводы

иностранной технической литературы - получал через нее.

Ее мужу, кстати, следователь "открыл глаза" на неверность жены, якобы

изменявшей ему со мной. Но и тут служитель советской Фемиды напал на

честного человека: Николай Савкин отказался клепать на меня, даже если бы я

был его соперником. А изобретательного допрашивателя посулил привлечь к

ответственности за клевету.

Вот ведь насколько стесняли чекистов путы законности, процедурные

формальности и прочие отжившие ограничения!

Начав с довольно лихих наскоков - не тяни, сознавайся сразу! - мой

следователь Степунин очень скоро оставил меня в покое, перестал вызывать. И

потекли недели мирного житья, четко размеренного выводами на оправку,

подъемами, обедами, двукратными (о, провинция!) прогулками в уголке

архиерейского сада. С братом Степунин и вовсе переливал из пустого в

порожнее, тянул время, не предъявлял четкого обвинения: ждал, как мы

заключили, указаний из Москвы. Наш небольшой флигель, превращенный в

"подследственный корпус", наполовину пустовал. Это мы определили по полному

отсутствию движения в коридоре и распахнутым дверям в камеры. Всего их было

шесть или восемь; наши с Всеволодом находились по обе стороны входной

двери. Обстановка, в общем, спокойная и даже усыпляющая. Склоняющая

забывать или недооценивать опасность положения.

В некий день все вдруг резко изменилось. Против моих окон один за

другим останавливались грузовики с набитыми людьми кузовами, и суетилась

орава вооруженных охранников. Потом немой коридор наполнили топот, беготня,

лязг засовов, щедрый мат. Ко мне не поместили никого, но к брату втолкнули

четырех деревенских стариков - растерзанных и напуганных. Они были

нагружены мешками с шубами и валенками, хотя на дворе стоял жаркий июль.

И началось... Мимо окон день и ночь таскали привезенных мужиков и баб

в большой дом. Там не смолкали крики, ругань, острые вопли, звериный вой.

Конвоиры сбились с ног. Следователи - они тоже прошмыгивали мимо меня -

ходили с воспаленными глазами, взъерошенные и с отбитыми кулаками. Кипела

круглосуточная работа.

Ночью я почти не спал, часами просиживал на своем широком подоконнике

у отворенной форточки. Ярко освещенные окна следовательских кабинетов были

настежь распахнуты. Квадраты света ложились на булыжники двора, видного мне

сбоку. В этих отсветах иногда двигались тени. Токи воздуха нет-нет доносили

до меня целые фразы. Да и говорившие не сдерживались - орали, пересыпая

отборной бранью настойчивые требования и угрозы. То и дело слышались шум

возни, тяжелые шаги, звуки падения, ударов. Взвился плачущий, дребезжащий

голос: "Да что вы хуже урядников деретесь!.. Зубы старику выбили!"

Вереницей шалых теней мелькали в моем окне проводимые чуть не бегом

растрепанные мужики, подталкиваемые конвоирами. Молодого парня с разбитым

лицом тащили, закрутив руки так, что он шел согнувшись, с низко болтающейся

головой. Ополоумевшие тюремщики выхватывали из камер полуодетых людей и с

места били кулаком по шее, понося последними словами.

Я сидел, сжавшись, оторопев, не видя конца кошмару. Мне во всем ужасе

представлялись переживания этих крестьян, оторванных от мирных своих дел,

внезапно, нежданно-негаданно переловленных, вповалку насованных в грузовики

и брошенных в застенок. За что? Как? Почему "рабоче-крестьянская" власть

обращается с мужиками, как с разбойниками? Ведь это - не классовые враги,

не прежние "угнетатели и кровопийцы", а те самые "труженики", ради

освобождения которых зажгли "мировой пожар"? Пахари, над чьей долей

причитали все поборники равенства и братства?..

Вот провели бабу в обвисшей старой юбке и линялой кофте,

простоволосую, неуклюжей уткой раскачивающуюся на больных ногах...

Мужичонку в широких портах и опорках, что-то слезливо доказывающего

конвоиру... А эти-то как же? Оберегающие рабоче-крестьянское государство

красноармейцы, вчерашние деревенские парни? Как это они хватают и терзают

своих земляков, заламывают им натруженные руки, матерят отцов своих и

братьев?.. Ночь, ночь над Россией.

Исподволь за окном начинал брезжить свет, и из потемок возникал сад,

неживой, притихший. Наступало утро. И там, в палатах архиерея, словно

утихал исступленный, свирепый шум, глуше становились крики. Палачи

притомились.  Их уже не бодрят доставленные вестовыми укрепляющие напитки и

лакомые закуски.

Так выколачивали признание в участии в террористической кулацкой банде

из шести десятков крестьян деревни, где был убит сельсоветчик. По словам

сидевших с братом стариков, произошло рядовое уголовное преступление.

Убитого - безвредного, никому не успевшего насолить заместителя

председателя сельсовета - сын раскулаченного односельчанина застал в сарае

со своей женой и в ту же ночь, подкараулив у избы, застрелял. Уже на месте,

в деревне, виновник, поначалу было запиравшийся, во всем сознался. Однако

такой исход не устраивал НКВД. Ухватились за "соцпроисхождение" убийцы:

сельский: активист, павший жертвой кулацкого выродка! Тут пахло

политическим преступлением... Из тех, какими чекисты набивали цену своему

ведомству: "тульские бдительные органы обезвредили банду кулацких

заговорщиков, вставших на путь террора на селе!". Это ли не козырная карта

для местных начальников, алчущих отличий, ромбов в петлицы? Под этим флагом

и усердствовали новые хозяева архиерейского подворья.

Получалось, однако, бестолково, разнобойные признания, выбитые из

отдельных мужиков, не складывались в единое, стройное сочинение о заговоре,

зачинщиках, тайных сборищах, распределении, ролей... Их было слишком много

- мычащих нечленораздельно, загнанно глядящих исподлобья, лохматых, грязных

- и картина путалась. Присланный из Москвы уполномоченный - там, видно,

заинтересовались перспективным делом - торопил. Но спешка только

увеличивала нескладицу. Приезжий хотел было поучить своих провинциальных

коллег, как поступать, устроил несколько показательных очных ставок, где,

являя пример, бил ногами, норовя угодить носком сапога в пах (мужики

говорили: "по яйцам метит"). Однако ожидаемого сдвига не произошло.

Во-первых, у тульской братии и у самой были в ходу такие приемчики, какие

дай Бог, как говорится, знать столичным белоручкам, а кроме того,

окончательно запуганные и растерявшиеся подследственные уже ни от чего не

отнекивались, зарядили отвечать на один лад: "Виноват, гражданин начальник,

виноват... Давай бумагу-то, подпишу..." Дав разгон, москвич отбыл, приказав

со всем покончить в кратчайший срок.

И тогда пришли к мудрому решению: чем биться с непонятливым народом,

обойтись без него. Привезенных мужиков гуртом отправили в губернскую

тюрьму, следователей побойчее и наторевших по письменной части засадили за

составление протоколов и обвинительного заключения. Они должны были па

собственному разумению очерчивать участие каждого обвиняемого в заговоре -

согласно заранее подготовленному списку. И флигель вновь опустел.

Сделалось тихо, но прежнее покойное настроение не возвращалось. Не

требовалось быть провидцем, чтобы угадать: прошедшая перед глазами расправа

- только прелюдия и не останется без последствий. Отныне вряд ли будут

церемониться и со мной.

Обо всем, что случилось, мне  было известно в подробностях как по

запискам брата, так и из отрывочных рассказов крестьян. Они ненадолго

попадали в мою камеру при перетасовках, какие производили следователи,

рассаживая однодельцев перед очными ставками.

- Знаете, не виновного они ищут, - сказал мне ночью один из них. Он

лежал пластом на койке (ему "все печенки отбили"), неподвижно уставившись в

потолок. - Не виновного они ищут - его давно знают, а хотят настращать

народ, чтобы мужика покорным сделать, чтобы пикнуть никто не смел. Тогда и

им жизнь пойдет легкая: что захотят, то и станут делать. - И добавил,

помолчав: - Не того мы ожидали, как Керенского спихивали, за большевиков

голосовали. Я ведь матрос - на Балтийском флоте служил. Только в двадцать

втором, после ранения, списали, и я в свою деревню вернулся. Нет, что вы,

никакой я не кулак, хотя и жил справно. Кое-чему, знаете, на службе

научился, книжки по сельскому хозяйству читал, и дело в деревне у меня

хорошо пошло. Да вот этот Артемий, который убил, моей жене братом

доводится...

Покалеченные, сломленные, обманутые люди, поставленные властью вне

закона... Я вспомнил свои разговоры с Володей Долининым-Иванским. Прав он

был - никакая не сила крестьянство, раздробленное, темное, слепо поверившее

в Ленина с его заморским штабом и "шастым списком" и потому не

подготовленное к удару в спину. От своих...

Выбивая Врангеля из Крыма, повисали на проволочных заграждениях

Сиваша,  а вот своим дали себя опутать, да так, что нынче можно их и вовсе

лишить земли, посадить на оброк или барщину, лупить и шельмовать, ездить на

них, как не ездили и на их прадедах.

И перед этой чудовищной несправедливостью начинает казаться мелкой -

не стоящей - собственная ущемленность: на что жаловаться мне, если лежит

передо мной избитый крестьянин, балтийский "братишка", стрелявший по

Зимнему дворцу в октябре семнадцатого, проливший кровь за "совецку"

власть?!

Предчувствия мои скоро оправдались.

К окнам моим прибили снаружи дощатые щиты, я стал жить в полупотемках.

Исчез Фигаро. Его место заступил широкоплечий полукарлик с изрытым оспой

мясистым лицом, никогда не глядевший в глаза и молчаливый. Я должен был сам

догадываться, для чего страж сей, отперев дверь, стоит в проеме. Помедлив,

он выговаривал что-то вроде "оп" (оправка) или "пер" (передача).

Чувствовалось, что этот человек раз и навсегда озлобился на весь свет.

Предупреждал и брат: его стал допрашивать - напористо и предвзято -

старший следователь Мирошни-ков. "Их лучшая ищейка", - подчеркивал

Всеволод. Тон записки был тревожный, призывал быть начеку. Было очевидно,

что брат чего-то недоговаривает, опасаясь, как бы не перехватили записку.

И только я успел ее уничтожить, как камеру мою тщательно обыскали.

Изъяли бумагу, карандаш, металлическую ложку, даже спички. Словом, все, что

накопилось понемногу в нарушение режима "строгой изоляции". А среди ночи я

был разбужен и отведен в большой дом.

Степунин, до того державшийся в общем корректно, даже вежливо, круто

изменил повадку. Надо сказать, в облике его почти не проскальзывало то

отталкивающее, циничное, хамски грубое, что кладет такую четкую печать на

людей его профессии - даже когда эта дрянная сущность лишенных совести и

чести людей прячется за внешним благообразием, совмещена с умом, окрашена

способностями, образованием и т. д. Был Степунин худощавым блондином

несколько старше меня, с мелкими чертами безбрового лица и белыми руками с

плоскими пальцами и обкусанными ногтями. Пенсне без оправы придавало ему

интеллигентный вид, да и обмолвился он как-то, что "знает с мое", так как

окончил гимназию.

Для начала он,  отпустив кивком конвоира, углубился в чтение газеты,

предоставив мне с полчаса праздно сидеть на стуле. Вдруг поднял голову.

- А, это вы! Ну что ж, будем разговаривать по-настоящему.

Отшвырнув газету, резко выдвинул верхний левый ящик стола, достал

пистолет. Положил перед собой, повертел. Вынул обойму, вставил обратно,

заслал патрон в ствол, поиграл предохранителем и снова положил на стол, уже

справа от себя. Несколько раз перекладывал, демонстрируя, что подбирает

место, откуда способнее всего было бы схватить его. И снова на меня

уставился. Потом вдруг разразился:

- Еще долго будешь, сволочь белогвардейская, морочить голову?

Отпирается, говнюк, когда свои давно кругом обос.ли! Открыли, что ты за гад

продажный... На... на... гляди...

И он стал быстро перелистывать страницы знакомой мне папки с моей

фамилией, каллиграфически выведенной на обложке. Прежде тощая, теперь папка

наполнилась подшитыми бумагами, исписанными разными почерками; он

подсовывал ее мне, тыкал пальцем в подписи, в какие-то строки - впрочем,

так, чтобы я ничего прочитывать не успевал. Мелькнули знакомые фамилии:

Козлов, Голицын, Арсеньев, Савкин...

И пошло. Угрозы, ругань, крики... Требование признать себя шпионом.

Форменный штурм, так что я и слова вставить не мог.

- Так ты, выходит, честный советский гражданин? Стоишь за власть? Да

того, что тут есть, - он с размаху хлопнул ладонью по папке, - хватит,

чтобы тебя... расшлепать!

"Шлепнуть", "дать вышака", "отправить на луну" - последнюю метафору


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 470; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!