Восторжествует дерзкий демагог, льстящий ее настроениям, и будет посрамлен 8 страница



Пристали мы к земле за полночь. Далеко впереди, за береговым припаем,

тускло горели фонари зоны на Поповом острове. Мы зашагали к ним. Старший

сдал коменданту мои документы на освобождение, и я в тот же день сел в

скорый мурманский поезд.

 

 

                              Глава

                            ЧЕТВЕРТАЯ

 

                             Гаррота

 

Это - из истории инквизиции. Учение Христа запрещает пролитие крови, и

священный трибунал приговаривал к смерти через удушение. Гарроту -

чудовищные щипцы, какими сдавливали горло жертвы, - воскресили в

франкистской Испании, как Гитлер плаху с топором в своем рейхе, а Сталин -

виселицу в Советской державе.

...В громыхании колес, постукивании буферов, в толчках и раскачиваниях

вагона, в лязге стрелок чудится что-то разгонистое, веселое: мчусь к воле,

к милым свиданиям, к выбору пути... Славив! Мне не сидится в пустом купе, и

я часто выхожу в коридор или путешествую в вагон-ресторан - лишь бы

заполнить праздные часы.

Народу в вагоне немного. И притом все такого, что не тянет

разговориться. Как ни склонен я сейчас ко всему и ко всем подходить с

открытой душой, как ни распирает меня приподнятость, - я уловил

настороженность пассажиров, искоса, украдкой разглядывающих меня. Между

ними и мной - кисейный занавес подозрительности: я вижу в замкнутых, хмурых

командированных в полувоенной одежде ряженых чекистов; те, несомненно, чуют

в моей бородке, бекеше и охотничьих сапогах отступление от нормы, нечто не

укладывающееся в стандарт советского служащего, едущего по казенной

надобности. Да еще севшего в поезд в зоне лагерей. С таким - от греха

подальше - лучше не водиться.

За одним столом со мной обедали два простоватых пассажира - вероятнее

всего, профкомовцы с завода. Они молча осушили графин водки, затем, как по

обя-заяности, опорожнили одну за другой дюжину бутылок пива. Про себя

отмечаю, что и порядочно осоловев, они все же не стали со мною

заговаривать, хотя по всему было видно, что их разбирает любопытство: кто

такой этот  трезво пробавляющийся чаем сосед?.. В слепоте своей я ехал как

на праздник, и неохота было, просто некогда задумываться...

...Стою, прильнув к окну. Бегут мимо опушки ельников, в разрывах

открываются поймы речек, строения редких деревень - потемневшие от

непогоды, с подслеповатыми окошками, такие притихшие, родные! Захочу -

сойду на любой станции, отправлюсь мерить версты по таким вот еле

наезженным дорогам; подойду к тем мужикам, что столпились возле запряженных

в   плуги лошадей... Или заговорю с остановившейся у колодца статной

молодухой, всматривающейся из-под руки в цепочку бегущих мимо вагонов. Ведь

и по вас, русские красавицы, я успел соскучиться!

- Гражданин, ваши документы!

Арест? Паника, и - фоном к ней - мысль о возвращении к только что

покинутым людям, уже принадлежащим легенде, уже ставшим рыцарями Правды и

Света, близкими по духу и без которых словно пустовато.

За моей спиной вынырнул военный в фуражке с алым околышем. Форменный

сморчок: сутулый, с бегающими глазками и нездоровым желтым лицом. За ним в

дверях купе - два ражих вышколенных красноармейца с кобурами на поясах.

Чекист внимательно и неторопливо изучал мое удостоверение. Я мучительно

соображал - как уничтожить в одежде записки и адреса? Но - обошлось.

Удостоверение, снова у меня в руках.

Словно бы и пустяк - в зоне лагерей у пассажиров проверяют документы.

А мне отрезвляющий душ: ходить мне ныне на сворке, по сравнению с лагерем

несколько более длинной, но удерживаемой в тех же руках. Чекист уже из

коридора бросает: "В Москве не задерживаться!"

Ну, это дудки! Я уж подумал, как трамваем перееду на Курский вокзал,

возьму билет до Тулы, сяду в дачный поезд и с ближайшей станции вернусь,

наверняка избавленный от возможной слежки.

В Лианозове, в то время (1929 год) еще малолюдном, окруженном лесом

подмосковном поселке по захудалой Савеловской дороге, жили старые друзья

семьи, из помещиков нашей Никольской волости, две сестры Татариновы. Они

обменяли свою комнату в одном из арбатских переулков, присовокупив к ней

выручку за семейную реликвию - евангелиста Иоанна кисти Му-рильо [Картину

эту привез из Франции Всеволожский, прапрадед сестер, еще в XVIII веке], -

солидную сумму в золоте, на славную дачку с садом.

Для меня удивительно: они обе, как и их мужья, служат. Средняя,

Наташа, даже преподает французский в Институте красной профессуры. А

живущая отдельно их старшая сестра Татьяна Ивановна пристроилась

гувернанткой в семье Жукова - будущего маршала. Они, как и родственники их,

как и обширный клан Осоргиных, прилепились к сложившимся обстоятельствам,

как-то приспособились, хоть и на задворках, втянулись в круговорот текущей

по новому руслу жизни, где, казалось мне, не было для них места. И между

нами появилась не то чтобы стена непонимания, но некая разделенность

мирков, в которых мы обитаем. Я, со своими соловецкими исповедниками и

мыслями об очищении России, - в лучшем случае, пустой мечтатель, а то и

способный навлечь неприятности "соучастник" всячески хоронимого прошлого.

Для большинства из них - в нем помеха. Несброшенный груз. Для меня - опора.

...Уютные дедовские кресла, правда, давно нуждающиеся в обойщике. Со

стен из старинных рамок глядят люди зачеркнутого "вчера". Милая младшая

Татарино-ва, ставшая Верой Долининой-Иванской, разливает чай в

гарднеровские чашки со стершейся позолотой. А в словах ее мужа, остроумного

и такого "своего" по облику, манерам, даже интонациям, Володи мне слышится

отходная всем иллюзиям и надеждам, накопленным мною в атмосфере поруганной,

но еще живой православной обители...

- Мы все раз и навсегда так пришиблены, так напуганы, что способны

только просиживать штаны за конторским столом, где нам предоставлено

щелкать на счетах или разлиновывать таблицы. У меня заведующий базой -

чванный тупица. А я перед ним тянусь: "Будет сделано, Иван Сидорович!" И не

обижаюсь на него за тыканье... Значит, считает своим. Ведь я даже от

фамилии отсек родовое Иванский. Числюсь попросту: "товарищ Долинин", -

усмехнулся Володя. - Себе перестал признаваться, что мать - Оболенская,

княжеского племени. В са-а-мый дальний уголок памяти за-толкал свои

воспоминания... Знаем, хорошо знаем, что засосали нас подлые страхи, но

даже покосить глазом в сторону, где еще, быть может, светит лучик, боимся,

не то что к нему потянуться. Выбор один: или помирай, или подвывай... За

решеткой ты, вероятно, не так чувствовал, как туго закручивают сейчас все

гайки. Всех нас, с нашими помыслами, надеждами, желаниями и вкусами - со

всем потрохом! - крепко прибрали к рукам.

- Ну, это здесь, в городах, - не хотел верить я. - Зато мужик окреп,

набрал силы. Да и пограмотнее, наверное, стал. С мужиком придется считаться

- у него в руках земля и хлеб, а с ними он...

- Ват уж это, прости, даже наивно. Землю как дали, так и отнимут. Да

еще сделают это руками деревенских лодырей и горлопанов, кто так и остался

нищим после передачи земли крестьянам. Насажают по деревням бурмистров -

все будет в ажуре, как говорим мы, бухгалтеры... Нас с семнадцатого года

друг на дружку натравливают - и не без толку: на соседа волком смотрим. А

нэпманов по городам еще проще обобрать: и не пикнут. То давали им льготы,

поощряли. Сегодня они уже - спекулянты, а завтра будут объявлены врагами

народа... Все упущено, все разгромлено. Мы поджали хвост и ползаем. В пол,

в стены готовы вдавиться, лишь бы не выделяться, лишь бы уцелеть!

Володя говорил, что люди нашего поколения и круга - все недоучки.

Малообразованны, вдобавок разобщены, толком не знаем, за что мы, чего

хотим... И это - перед целеустремленным напором, беспощадным катком,

подминающим все...

- "Напор", "каток"! - горячился я. - И невооруженным глазом видно, что

за душой у этих напирающих ни на грош государственной мудрости и умения

хозяйничать: насилие,  демагогия, жизнь за счет накоплен-ноге веками

основного капитала России. Сила лишь в готовности бессовестно

экспериментировать на живых людях, в беспринципности. Ограниченные

доктринеры, лишенные нравственных критериев! Подумать только - лагеря

разворачивают! Да рабский труд еще Рим погубил...

- Погубил - пусть. Да не в одно десятилетие. И наша система потянет,

пусть не на века, а уж на человеческую жизнь, и не на одну, хватит с

лихвой...

Выгнанные  из имения, сестры Татариновы вместе с матерью осели в

Торжке. И не было в том богомольном городке более ревностных молельщиц, чем

эти девушки. Усердно вышивали они шелками по сохранившемуся великолепному

"старорежимному" муару узоры и кресты для пасхального облачения архиерея.

Участвовали в крестном ходе, разогнанном пулями...

Ни о чем подобном я не дерзаю заговаривать - чую заранее, как

неуместно воскрешать эти прожитые страницы. Умная и чуткая Наталья находит

случай вскользь, но очень четко заявить о лояльности, неотделимой от чести:

раз нанялся работать, получаешь вознаграждение, изволь и без присяги

служить честно. Что ж, вполне дворянское рассуждение!

Огорчило и свидание с прежним сослуживцем по греческому посольству.

Некогда мой соотечественник - бывший одесский коммерсант господин Коанзаки,

- волею судеб обращенный в записного дипломата, обставил визит мой так, что

и минуты не отвелось для серьезного разговора. Мило щебетали очаровательные

дочки Алекс и Жоржетта, занимала важными соображениями о генеалогии

фанариотов (константинопольских греков, насчитывающих среди своих предков

Юстиниа-новых сподвижников) сама Мадам... Я так и ушел, не дождавшись

предложения воспользоваться услугами своего хозяина для отправки

дипломатической почтой замышленных мной, впрочем, так никогда и не

осуществленных, соловецких очерков. Обстановка изменилась: от оказания

материальной помощи бывшему сотруднику посольства до поддержания фронды

любого оттенка, пусть и в виде литературных упражнений, дистанция немалая.

Оказывается, поджали хвост не только "бывшие". Стали оглядчиво поступать и

дипломаты.

...В Ясной Поляне меня встретила моя сестра Наталья. Она с мужем,

князем Кириллом Николаевичем Голицыным, очутилась там по тем же причинам,

что стремили туда и меня. Кирилл, вовсе юнцом попавшийся провокатору,

провел пять лет в Бутырской тюрьме. Лишенный права жить в столице, он

приютился под крылышком Александры Львовны Толстой. Молодоженам нашлась и

работа: Кирилл художественно оформлял стенды музея, сестра втягивалась в

ремесло "шрифтовика". При повторном - десятилетнем - сроке мужа

приобретенное умение помогало ей одной подымать троих сыновей.

Голицыны подыскали мне жилье на деревне - половину просторной избы,

отделенную коридором от хозяйской. Глава семьи - Василий Власов, средних

лет обтершийся мужик - был втянут Толстыми в орбиту проводимых ими

просветительских начинаний.

Однажды Василию довелось играть во "Власти тьмы" трагического мужика.

С тех пор, когда случалось - вовсе не редко - выпить, он разражался

театральными рыданиями, неизменно находя, о чем сокрушаться. Попал на

импровизированную сцену и его сын, четырехлетний толстенький Володя. По

случаю октябрьских праздников он должен был выйти на авансцену и произнести

(устами младенца!) сакраментальное "Да здравствует товарищ Сталин!",

подхватываемое выстроенным позади детским хором. Володя очень смело шагнул

вперед, бойко выкрикнул "Да здравствует...", запнулся и, беспомощно

оглянувшись на кулисы, потише добавил: "Пызабыл"!

Я попал в Ясную Поляну, когда еще не улеглись отголоски столетнего

юбилея Толстого. Там все еще до-волновывалось и унормливалось после

торжеств, открытия школы, больницы и прочих правительственных мер "по

увековечению". Мер, свидетельствующих почет, каким пользуется у ленинцев

писатель, пристегнутый их учителем к революции. И приезд мой совпал с давно

намеченным спектаклем, все оттесняемым более представительными начинаниями.

Им было решено обновить сцену актового зала новой школы.

С корабля на бал... Александра Львовна, в качестве вдохновительницы

постановки, тотчас определила, что мне следует поручить роль Платона

Михайловича, и я, поневоле втянутый в захватившую обитателей усадьбы суету

репетиций, примерки костюмов, должен был затвердить не лезшие в голову

реплики - по счастью, короткие, - злополучного грибоедовского "жениного"

мужа.

Только что отстроенной больницей ведал врач Александр Николаевич

Арсеньев. Я стал часто бывать в его гостеприимном доме. Тон в нем задавала

его жена Варвара Васильевна, урожденная Бибикова. Они оба были плоть от

плоти преданных идеалам народничества кругов поместного дворянства.

Тульские дворяне даже исключили из своей корпорации Александра Николаевича

за несовместимые с принадлежностью к благородному сословию республиканские

взгляды и безбожие.

У Арсеньевых множество подопечных - поддерживаемых постоянно или от

случая к случаю. Тут снисходительность к заблуждениям, уважение к "младшему

брату" (в этой семье честили крепостниками и ретроградами бар, обращавшихся

на "ты" к прислуге), нетерпимость к праздности и чистоплюйству, прямота и

искренность побуждений. И - вера, несмотря ни на что, в здоровые силы

народа, в гласность, выборность и прочие фетиши русских радикалов.

Тогда такие русские люди причеховской формации - честнейшие,

образованные - еще не вымерли. И как раз наступило время тяжкого прозрения,

пробуждения от баюкающего сна. Эти милые, благородные и деликатные,

искренние радетели за народ, за достоинство и права человека начинали

понимать, что, расшатав старые устои и пытаясь осуществить мерещившиеся им

призраки равенства и свободы, они помогли затащить страну в великую

пропасть. Наивные, прекраснодушные российские интеллигенты! Они полагали,

что  стоит покончить с царским престолом, как сразу устроится земной

парадиз, воцарятся справедливость и правда...

Александр Николаевич, старый земский врач, с головой ушел в дела своей

больницы. Он едва ли не демонстративно давал понять, что никакие иные

вопросы обсуждать не намерен. Зная о его прошлых тесных связях с

меньшевиками и эсерами, я умышленно рассказывал при нем о встреченных в

тюрьме и на острове "политических", но натыкался на раздражение. И даже

резкости. Я наступал на любимую мозоль, тем более болезненную, что как раз

тогда вершился погром всяких обществ старых революционеров, расплодившихся

было в пору бурного цветения иллюзий... Старый земец острее других сознавал

порочность глубинных корней революционных учений, примененных к народной

жизни.

Варвара Васильевна видела во мне - несколько непоследовательно -

собрата тех "жертв самодержавия", которых привыкла опекать до революции;

прежних высланных из столиц горячих адвокатов и

журналистов-ниспровергателей. С ними носились в провинции местные либералы,

бравировавшие своей краснотой перед губернатором. Но некогда знала Варвара

Васильевна близко и таких людей, как Короленко, помогала ссыльным в далеких

сибирских селах, и потому отношение ее к пострадавшим от власти зиждилось

на сердечном сочувствии и понимании тяжести переживаний лишенного свободы

человека.

- Вам, должно быть, не до нас с нашими спектаклями и возней, - сказала

она мне как-то. И так очевидно было, что у этой женщины открыты глаза и

сердце-Жизнь быстро брала свое.

Я зачастил в Тулу. Уж не помню, через кого познакомился с Варварой

Дмитриевной, бывшей наследницей Шемариных - крупнейших местных

промышленников. Она смело, но не слишком удачно, пренебрегши старинным

заветом избегать мезальянсов, вышла замуж за чистокровного пролетария -

отпрыска потомственного рабочего Тульского оружейного завода из

прославленной слободы Чулково.

Нарядная, эффектная купеческая дочь, взлелеянная сонмом мисс и

мадемуазелей, имевшая в четырнадцать лет свой выезд и штат прислуги,

очутилась в отгороженном закутке - с клопами! - мещанского домика о трех

окнах на положении невестки сварливой, запивающей, распущенной старухи и

молчаливого свекра, человека незлого, справедливого, но грубого.

Единственный сын этой четы - герой романа Николай, плотный и пригожий

молодец лет около тридцати - уже не слесарил в цехе, по примеру отца, а

служил в какой-то конторе и одевался соответственно своему рангу служащего.

Женитьба на разоренной богачке радикально повлияла на паренька из Заречья,

потянувшегося к атрибутам поверженного барства. Переняв сдержанность манер

и холодную вежливость своей супруги, державшейся королевой, он усвоил чисто

джентльменскую привычку цедить слова сквозь зубы, чуть чопорно кланяться,

по моде одеваться. Знакомства Николай заводил преимущественно среди бывших.

Стал держать кровную псовую собаку, введшую его в круг немногочисленных

уцелевших тульских борзятников, кстати, очень дружески встретивших Собрата

новой формации.

Николай малодушно стеснялся своих необразованных родителей. В

каталогах собачьих выставок, он, ища, как облагородить свою фамилию,

прибавлял к ней букву "х", полагая, что "Савкинх", при умелой подсказке,

может сойти за заграничную: барон Николай Савкинх!

Был этот Николай приятен в общении, обязателен, щедр - а сохранившиеся

крохи миллионов позволяли жить по тем временам на широкую ногу. Он столь

искренне стремился отшлифоваться и войти в общество, открытое для него

революцией, что эта готовность к дружбе с людьми, в общем-то бедствующими

и. утесненными, чрезвычайно к нему располагала. И хотя выглядели смешными

его претензии на аристократизм и предосудительным - отмежевание от

родителей, в таком искреннем желании разделить судьбу обреченного сословия

не только не было расчета и корысти, но проявлялся смелый и благородный

характер. Николай не побоялся клички отщепенца и не прельстился

открывающейся ему, "своему в доску" рабочему парню, да еще с семью классами

реального училища, "зеленой улицы" к партийным синекурам, высоким постам и

легкой карьере.

Варвара Дмитриевна служила переводчицей, в техническом отделе


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 232;