Восторжествует дерзкий демагог, льстящий ее настроениям, и будет посрамлен 7 страница



окружения, мимикрировать, то делал это неуклюже и наивно. Так что власть

всегда знала, с кем имеет дело. И тем не менее допустила его включение в

круг расчетливо ублажаемой советской научной элиты. Игра ли случая судьба

Игоря, или отражена в ней некая закономерность?

Частичный ответ я нашел позднее, когда, после десятилетий лагерей и

ссылок, пришлось вернуться к тому, что я мог считать "своей средой" - в

общество уцелевших знакомых и родственников, научившихся существовать при

утвердившихся порядках. Со своим "экзотическим" лагерным опытом и навыками

жизни, приобретенными в заключении, я оказался как бы посторонним

наблюдателем, знакомящимся с неведомыми нравами, манерой жить и думать.

Более всего бросались в глаза всеобщая осмотрительность и привычка "не

сметь свое суждение иметь"! И дружественно настроенный собеседник - при

разговоре с глазу на глаз! - хмурился и смолкал, едва- учуивал намек на

мнение, отличное от газетного.. Одобрение всего, что бы ни исходило от

власти, сделалось нормой. И оказалось, что в лагере, где быстро

складываются дружба и добрая спаянность, где очень скоро выдают себя и

"отлучаются от огня и воды" стукачи, мы были более независимы духом.

Уже вне лагеря, на так называемой "воле", мне приходилось - самым

неожиданным образом - слышать от людей "интеллигентных", великих знатоков в

своей специальности, видных университетских фигур суждения, точь-в-точь

воспроизводящие расхожие пропагандистские доводы газетНых передовиц. И это

далеко не всегда было перестраховкой, осторожностью, а отражением

внушенного долголетним вдалбливанием, кулаком вколоченного признания

справедливости строя и его основ. Не то чтобы люди произносили

верноподданные тирады для вездесущих соглядатаев и мнящихся повсюду

подслушивающих устройств: начисто отвыкнув от критического осмысления, они

автоматически уверовали в повторяемое бессчетно.

Помню однажды, в тесном, отчасти родственном кругу, не веря ушам

своим, слышал, как пожилой профессор, известный классик и переводчик -

побывавший, кстати, в ссылке и потерявший брата в лагерях, - веско

высказывал соображения о спасительности однопартийной системы и опасностях

демократической много-голосицы. Он вполне серьезно ссылался на наши

"свободы" и намордники, надетые на трудящихся в странах капитала!

Оспаривать эти чудовищные для меня "истины" было бесполезно: такой

образ мыслей сделался частью мировоззрения. Тщетно было бы взывать:

"Очнись! Вглядись во все вокруг - где хоть проблеск свободной мысли? Намек

на справедливость, раскрепощение, исправление нравов? Решись, отважься,

откажись от добровольно надетых шор, дай себе волю судить непредвзято!" К

моему ершистому инакомыслию относились снисходительно, осуждали мягко, со

скидкой на пережитое: человеку-де досталось, пусть и несправедливо

(впрочем, находились упрекавшие меня за непокорный нрав!), он поотстал от

современности, судит по временным недочетам, частности заслонили ему

главное...

Игорь, правда, ни тогда, ни в хрущевские и более ноздние времена не

распространялся о преимуществах большевистской олигархии. Но каким-то

инстинктивно срабатывающим рефлексом выводил за пределы беседы,

предупреждал любое недозволенное, дерзкое суждение: то как бы недослышит,

замнет реплику, заговорит о другом, то красноречиво укажет на дверь в

коридор и стены, имеющие уши...

Понятно, что никакой нужды в подобной осторожности не было - в

середине шестидесятых годов в столице и в Ленинграде едва ли не в открытую

обменивались самиздатовскими рукописями, поразвязались языки,

подслушивающие устройства еще не были широко распространены. Да и кабинетик

в квартире Игоря был изолирован от всего мира. Но сказывалась многолетняя,

вошедшая в плоть и кровь привычка остерегаться всего и собственные мысли

держать при себе. И даже такой просвещенный человек, как мой ученый кузен,

не мог себе позволить справедливо оценить режим! Защитного окраса ризы

помогали раствориться в общей массе и не привлекать внимание недреманного

ока Власти.

 

x x x

 

 

Весна... Старенький биплан, доставлявший на Соловки почту с материка,

стал летать чаще, хотя из-за хронических неполадок и починок предугадать

его появление было нельзя. Пилот Ковалевский - будто бы царский летчик,

отчаянная голова - не раз падал и разбивался. Но, подлечившись и подлатав

машину, снова высматривал подходящую погоду и в очередной раз рисковал

лететь.

Прилета Ковалевского ждали с нетерпением: он доставлял вместе с

казенной и почту для заключенных. Не проходило и двух часов, что самолет,

нещадно отта-рахтев в небе, садился, как по лагерю расползались слухи:

такому-то пришло освобождение, на "лагерные дела" - в основном грабежи и

насилия, совершенные уголовниками, - поступили приговоры и т. д. А через

день-другой счастливчикам раздавали письма и денежные переводы.

И вот в конце апреля 1929 года меня срочно вызвали в административный

отдел Управления. Там под расписку дали прочесть извещение о замене

лагерного срока высылкой! Новость была ошеломляющей...

Ошеломляющей, хотя я и знал, что брат Всеволод обо мне хлопочет.

Причем пользуется незаурядным "блатом". Корни этого покровительства мне

придется объяснить, потому что судьба его - показатель времени.

Итак, летом восемнадцатого года моя семья жила в деревне. И к нам в

усадьбу, как в чудом уцелевшее тихое пристанище, приезжали из беспокойного,

опасного Питера родные и друзья семьи. Среди них - генерал Кривошеий с

супругой и детьми, а также его сослуживец, бывший начальник Михайловского

юнкерского училища полковник Горчаков, с общительной, мило кокетливой и

очень молоденькой женой Надеждой Васильевной.

Этот Горчаков - нестарый боевой офицер, ходивший в штатском, -

производил впечатление нервного, утратившего равновесие человека. Он то

решал срочно уезжать - и ему готовили экипаж, - то передумывал, развивал

планы переезда на юг, писал и рвал письма. И как-то в одночасье собрался и

уехал. И все это в каком-то отчаянном порыве, словно решившись идти

навстречу неизбежному. Уехал с женой, как ни уговаривали его не подвергать

ее всяким превратностям.

Вскоре по возвращении в Питер Горчаков был арестован. И в первую же

ночь на Гороховой он принял яд, который с некоторых пор всегда носил с

собой.

Те годы всех поразбросали. Чреда напряженных событий не позволяла

разыскивать прежних знакомых. И следы Надежды Васильевны затерялись...

По совету Пешковой, возглавлявшей еще не совсем придушенный

"Политический Красный Крест", брат отправился хлопотать обо мне в приемную

"всесоюзного старосты". И в секретаре Калинина узнал... Надежду Васильевну!

По счастью, она не отреклась от предосудительного знакомства, а отнеслась к

нашей беде очень сочувственно. У нее с Всеволодом сложились добрые,

прочные, доверительные отношения, весьма благотворно сказывавшиеся на моей

судьбе - пока ее патрон сам не "погорел": лишенный всякого влияния, он

смирнехонько доживал свои дни.

После июльских дней семнадцатого года Горчакову, еще возглавлявшему

тогда Михайловское училище, довелось оказать существенную услугу Калинину,

которого он в силу каких-то обстоятельств знал. Горчаков помог Калинину на

время скрыться из Петрограда и избежать ареста.

Оказалось, что у Михаила Ивановича долгая память на добро (бесспорный

"недостаток", может, и определивший бесславное завершение калининской

карьеры). Приехав из Москвы в Питер уже Председателем ВЦИК, он стал

наводить справки о Горчакове. Потом разыскал его вдову, нестерпимо

бедствовавшую и голодавшую в нетопленой квартире. Михаил Иванович тут же

перевез ее в новую столицу, поместил в бывшей гостинице "Петергоф", где

находилась его приемная, и определил к себе в секретари.

Столь высокое покровительство перечеркнуло "темное" прошлое молодой

женщины. Оно распространилось и на ее семью, нищенствовавшую в Ташкенте,

где отец Надежды Васильевны долгие годы был нотариусом.

Так состоялось переселение в красную столицу провинциальных общипанных

"бывших" - юриста, очень старомодного, с гончаровскими баками и в

мешковатой чесучовой паре, его супруги, в шляпке-корзинке с выгоревшими

цветами, и трех прехорошеньких девиц на выданьи. Обо всех, и очень

последовательно, позаботился Михаил Иванович: нашлись квартиры, должности.

И даже женихи. Одним из них оказался сам "всероссийский староста",

оставивший свою благоверную (эстонку, по слухам, достойную женщину) ради

совсем юной сестры Надежды Васильевны - Верочки.

Познакомился Калинин и с Всеволодом и тут же взялся устроить судьбу

полюбившегося ему тверского "земляка". Да и свет оказался тесен. В семье

моей знали генерала Мордухай-Болтовского, тверского помещика, в доме

которого вырос деревенский паренек Миша. Генеральские сыновья увезли его с

собой в Питер и как могли способствовали посвящению подростка в заводской

труд и революцию. Не берусь сказать - довольны ли они были последующими

успехами своего питомца!

Президиум ВЦИК и постановил освободить меня из лагеря. Всеволода

Калинин рекомендовал во Внешторг, и брат уехал в Шанхайское торгпредство. В

XVIII веке подобные метаморфозы назывались "попасть в случай".

...Я вышел из Управления, распираемый радостью. И между тем замедлял

шаги: совестно было объявить о своем счастье Георгию, отцу Михаилу, другим

соловецким друзьям. Нежданная моя удача только подчеркивает безысходность

их участи... И я малодушно пробрался в пустовавшую в этот час келью, не

объявившись никому из них.

- Ты что спрятался?! - ворвался ко мне Георгий. - Знаем, все знаем...

Давай обниму и перекрещу... Поздравляю! И не вздумай себя считать виноватым

перед нами... Ведь нынче не скажешь, что спокойнее: сидеть тут

запечатанным, с уже решенной участью, или по-заячьи жить на так называемой

воле. И гадать: сегодня придут за тобой или завтра?

Я вдруг увидел то, чего не замечал, встречая Георгия изо дня в день: и

резкие морщины, и глубоко ввалившиеся глаза, и неразглаживающуюся складку

меж бровей. Бесконечно усталый, даже затравленный взгляд. Знать, тяжко на

душе у моего Георгия. Но что за выдержка! Ничем не выдаст своего смятения,

всегда ровен, участлив, легок! И щедр на добро, будто баловень судьбы,

готовый выплеснуть на других излишек своих удач.

Трезво и безнадежно смотрел  Георгий на свой земной путь. Но не

дотянуться с Соловков, не прикрыть собой немощных родителей, милой жены,

маленькой Марины. И нет им защиты, и нет опоры в изменчивом, враждебном

мире - только Бог!

Чтобы мне же облегчить бремя везения, и разыскал меня Георгий. Я

крепко и благодарно жму ему руку. Договариваемся о поручениях, что я мог

взять на себя, уславливаемся, как писать о недозволенном.

И замелькали кружные дни сборов и прощаний. Да еще выяснилось, что

можно и  не дожидаться открытия навигации. В зимние месяцы срочные грузы и

почту с материка доставляли на двух поморских лодках. Я сходил к начальнику

почтовиков - потомственному беломорскому рыбаку, коренастому и

немногословному, и попросился в его маленький отряд. Он не слишком

дружелюбно оглядел меня, процедил, что в пути может достаться круто, и

согласился включить в свою команду на очередной рейс. В адмчасти мне

пришлось дать расписку, что я добровольно согласился на участие в морском

походе, об опасностях которого предупрежден. Вот она, заботушка начальства

о наших драгоценных жизнях, вверенных его попечениям!

Томительно тянулись дни. Я роздал вещи - в лодку не разрешалось брать

багаж. По нескольку раз окончательно прощался со всеми, набрал поручений,

позашивал в одежду записки и адреса и... стал как бы отрезанным ломтем. А

отплытие все откладывалось. Главный почтовик наш переселился куда-то за

Савва-тьево и часами караулил с маяка на Секирной горе льды в проливе.

И наконец настал день, долгожданный и захвативший врасплох. Ко мне из

Управления прибежал запыхавшийся курьер-урка: выходить в море!

Лодки были подтащены к самым торосам на берегу. Мы - десять человек

команды, по пять на каждую лодку - поджидали своего предводителя, разложив

костерок.

Проводить меня пришел из кремля вятский епископ Виктор. Мы

прохаживались с ним невдалеке от привала. Дорога тянулась вдоль моря. Было

тихо, пустынно. За пеленой ровных, тонких облаков угадывалось яркое

северное солнце. Преосвященный рассказывал, как некогда ездил сюда с

родителями на богомолье из своей лесной деревеньки. В недлинном подряснике,

стянутом широким монашеским поясом, и подобранными под теплую скуфью

волосами, отец Виктор походил на великорусских крестьян со старинных

иллюстраций. Простонародное, с крупными чертами лицо, кудловатая борода,

окающий говор - пожалуй, и не догадаешься о его высоком сане. От народа же

была и речь преосвященного - прямая, далекая свойственной духовенству

мягкости выражений. Умнейший этот человек даже чуть подчеркивал свою

слитность с крестьянством.

- Ты, сынок, вот тут с год потолкался, повидал все, в храме бок о бок

с нами стоял. И должен все это сердцем запомнить. Понять, почему сюда

власти попов да монахов согнали. Отчего это мир на них ополчился? Да нелюба

ему правда Господня стала, вот дело в чем! Светлый лик Христовой церкви -

помеха, с нею темные да злые дела неспособно делать. Вот ты, сынок, об этом

свете, об этой правде, что затаптывают, почаще вспоминай, чтобы самому от

нее не отстать. Поглядывай в нашу сторону, в полунощный край небушка, не

забывай, что тут хоть туго да жутко, а духу легко... Ведь верно?

Преосвященный старался укрепить во мне мужество перед новыми

возможными испытаниями. Я же вовсе отбросил думы о них: мечтал о встречах,

удаче... Лелеял неопределенные заманчивые планы. Себя я чувствовал не

только физически сильным, но и окрыленным. Словно то обновляющее, очищающее

душу воздействие соловецкой святыни, неопределенно коснувшееся меня в самом

начале, теперь овладело мною крепко. Именно тогда я полнее всего ощутил и

уразумел значение веры. За нее и пострадать можно!

...Наш кормчий пришел далеко за полдень и заторопил с отплытием. Мы

сняли полушубки и бушлаты, взялись за концы крепких перекладин, вдетых по

две в скобы на бортах лодки. Навалились на них всем телом и поволокли по

льду стоящие на  килях посудины. Предводитель наш, не оглядываясь, быстро

шел впереди, выбирая путь по нагроможденным льдинам. Подниматься по ним

было тяжело, но и спускаться не легче: лодки приходилось изо всех сил

удерживать. Зато по ровному они скользили хорошо, и только масляно шипел

под окованным килем неглубоко прорезаемый лед...

С места мы пошли так ходко, что я все не успевал как следует

оглянуться и еще раз помахать рукой стоявшему на берегу вятскому епископу.

Он не уходил. Поначалу была видна поднимающаяся в благословении рука, потом

приземистая фигура преосвященного Виктора стала сливаться с окружением,

теряться. И вскоре весь низкий берег протянулся темнеющей полосой...

...До кемьского берега мы добрались меньше чем за двое суток. До ночи

второго дня никак не удавалось отойти от Соловков. Сильные течения и ветер

закрыли чистую воду большими ледяными полями, и сколько мы ни шли по ним,

их движение в обратную сторону сводило все на нет. Мы по-прежнему маячили в

виду острова, нас даже сносило ближе к берегу. Убедившись в тщете усилий,

начальник велел готовиться к ночевке. На лодки, подпертые распорками,

натянули брезенты, под ними зажгли примусы, засветили свечи. После ужина,

выставив дежурных, полегли. На груде поморских шуб и тулупов было тепло и

мягко, но, несмотря на усталость, мне не спалось. Уже глубокой ночью я

выбрался из-под брезента на лед.

Ветер стих. Небо очистилось, и над головой повисли яркие, крупные

звезды. Кажется, никогда я не видел их такими большими и висящими так

низко. Слух поразил непонятно откуда шедший внятный перезвон - то матовый,

то стеклянно четкий. Не сразу я догадался, что это сталкиваются, звенят,

обламываясь и насовываясь друг на друга, плавучие льдины. Там, под сияющим

пологом неба, над пустынным простором моря, в глубоком безмолвии ночи, эти

странно торжественные, мелодичные звуки отзывались в душе, как голоса

неведомых вселенских пределов. Таинственный зов из непостигаемых глубин

мироздания...

Потом я мертво спал, пока не был разбужен резкой командой. Полусонным

бросился на свое место. Своевольные течения раскололи наше ледяное поле,

вокруг затемнели трещины, и надо было спешно свертывать тенты, спускать

лодки на воду и браться за весла. Так мы и провели остаток ночи: то

втаскивая лодки на лед, то плывя по тесным и извилистым прогалам чистой

воды.

Когда рассвело, мы увидели берег. Над ним, в каких-нибудь полутора

десятках верст, громоздились стены и башни Соловецкого монастыря...

Весь длинный весенний день прошел почти без перемен. Было солнечно и

даже жарко. Льды сияли нестерпимо, ослепляюще. Нам раздали темные очки. По

пояс голые, мы волокли лодки по уже рыхлому льду. Старшой неумолимо шел и

шел в известном ему одному направлении и не давал передохнуть.

Под вечер как-то незаметно стали учащаться разводья, и мы то

рассаживались в спущенные на воду лодки, то снова вытаскивали их на лед.

Измучились было совсем, как вдруг оказалось, что мы на кромке поля, за

которой - открытая вода. Вода, слегка взряб-ленная попутным ветром. Мы

подняли паруса, и грузные неповоротливые наши ладьи как по волшебству

превратились в легкие подвижные суденышки.

00000000000000000000000000000000000000000000000

В наступивших сумерках зачернела впереди линия материка. Счастливый

поход! И помягчевший старшина наш рассказал, как бывал отнесен к горлу

Белого моря, как приходилось морозиться и бедствовать. А тут - приятная

морская прогулка.

Иначе и не могло быть, думалось мне. И вновь я видел устлавшие берег

камни, подтаявшие льдины и фигуру неподвижно стоящего архиерея, творящего

молитву о "странствующих, путешествующих, плененных и сущих в море далече".

И слышал его грубоватый голос, опаленные жаром веры слова... Путь наш и

должен был лечь благополучно...


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 484; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!