Восторжествует дерзкий демагог, льстящий ее настроениям, и будет посрамлен 3 страница



противостоять любым покушениям...

Корабль вплыл в тень каменных громад монастыря. Этап, сбиваемый

кулаками, оглушаемый святотатственной бранью, сошел на берег. И еще

сильнее, чем на палубе, я ощутил, что здесь святыня длинной чреды поколений

моих предков: точно незримо реяли вокруг их душевные устремления, их

смиренные помыслы.

Кто искал здесь утешения, приходил за очищением, кто усердной молитвой

и обращением к религиозным началам жизни надеялся помочь людям в их

скорбях. Почти шесть веков подряд на этих камнях и за этими стенами

непрерывно шли службы. Молились, совершенствовались в духовных подвигах

пламенно веровавшие в добрую людскую суть. И тщились побороть силы зла,

вывести к свету и радости с темных перепутий жизни.

Теперь, что не стало больше окутывавшей остров оберегаемой от века

тишины; что место смирных монахов и просветленных богомольцев заступили

разношерстные лагерники и свирепые чекисты; что уже меркли тени прежних

молельников за Русь и на развалинах скитов и часовен воздвигали лобное

место для всего народа, - душа и сердце продолжали испытывать таинственное

влияние вершившейся здесь веками жизни... несмотря ни на что! Влияние,

заставлявшее вдумываться в значение подвига и испытаний.

 

x x x

 

 

В Преображенском соборе находилась тринадцатая - карантинная - рота:

сюда помещали привезенных на остров этапников.

Нары в три яруса заселены сплошь. Люди шевелятся как тени, говорят

вполголоса, и тем не менее в высоком куполе древнего храма этот сдержанный

шум и случайные возгласы отдаются несмолкаемым гудением... Некий чудовищный

улей.

Улей этот в непрерывном движении: одних угоняют, другие поступают,

соседи то и дело меняются. Много преступников - воров и убийц, однако здесь

же и тесные кучки мужиков в тяжелых овчинных полушубках: они крепко

держатся друг друга. В темные углы забились сектанты с изможденными лицами,

лихорадочными глазами и нательными крестиками, сделанными из связанных

ниткой палочек, висящими на гайтанах из женских волос. Попадаются старцы с

сенаторскими бакенбардами и старомодными пенсне на потертом шнурке.

Окрики вахтеров заставляют всех оторопело вскакивать, бестолково

бросаться с готовностью выполнить любое приказание. Одни сектанты сидят

по-прежнему отрешенными, словно ничего вокруг их не затрагивает.

По проходу между нарами медленно идет в окружении целой свиты

начальник пересылки - легендарный Курило, с ногами колесом, как у

заправского кавалериста, и со стеком в руке. У него неторопливые жесты,

негромкий голос, глаза прищурены. Иногда он, приостановившись, начинает

кого-нибудь пристально в упор разглядывать. Молча. И вдруг молниеносно

хлестнет наотмашь стеком, норовя рассечь лицо. Потом продолжает обход.

И каждую ночь в бывшем притворе происходят расправы. Оттуда доносятся

вопли и выволакивают в кровь избитых людей. Их бросают в карцер - огромное

подземелье под собором.

Но вот Курило остановился против меня. Я сижу на краю нар. Разглядываю

его сблизи. У него подчеркнуто офицерская выправка, он слегка подергивает

обтянутой галифе ляжкой, небрежно играет стеком. На нем тонкие кожаные

перчатки - не марать же руки!

- Не вставайте, ради Бога, - предупреждает он мою попытку подняться

перед начальством. Курило слегка, по-петербургски, грассирует. - Мне про

вас говорили. Я тоже петербуржец, хотя служил в Варшавской гвардии...

Мы вспоминаем Петербург, находим общих знакомых, называем дома, где

обоим приходилось бывать - мир тесен! Курило, оказывается, второй год в

заключении, устроен сносно, "насколько возможно в этих условиях, ву

компренэ...", и готов оказать содействие. Пять минут назад он на моих

глазах хлестал по лицу, кощунственно матерясь, подвернувшегося старого

еврея, вероятно, провизора или мелкого почтового чиновника в прошлом.

- С этой сволочью иначе нельзя, ничего не поделаешь!

О, лагерное начальство знало, что делало, когда по-расставило одних

заключенных надзирать за другими, поощряя при этом самых ревностных и

жестоких, готовых служить безотказно. Находились садисты, обретшие в

ремесле палача свое призвание. Рассказывали, что Курило лютовал еще в

гражданскую войну, будто бы мстя за изнасилованную красноармейцами невесту

и истребленную семью. Как бы ни было, в его лице проглядывало что-то

опасное и сумасшедшее... Разумеется, таким "бывшим", как я, со стороны

Курило и его подручных ничего не грозило, разве пришлось бы выполнять

прямое приказание начальства. И когда он, вежливо приложив руку к фуражке,

отошел, я почувствовал облегчение.

В карантинной роте я не пробыл и трех полных суток. Под вечер третьего

дня в собор пришел санитар с предписанием забрать меня в лазарет. Я

поспешил за ним, провожаемый завистливыми взглядами окружающих. Темнело, и

в проходах между нарами уже похаживали вахтеры, прикидывая - с кого начать

и что отнять. Уже были разбитые в кровь лица, отобранные вещи, уведенные в

застенок жертвы...

Ворожил мне Георгий. Был он делопроизводителем лазарета - правой рукой

главного врача Эдиты Федоровны Антипиной, умной и властной дамы из семьи

состоятельных московских немцев. Она заставила лагерное начальство с собой

считаться, держалась достойно и независимо. Знающий врач, она и свою

санчасть наладила отлично. Расторопный, по-военному пунктуальный Георгий

был ей ценным помощником.

Работал он с редким в лагере рвением: служба давала ему возможность

делать пропасть добра. Не перечесть, сколько выудил он из тринадцатой -

карантинной - роты священников, "бывших", беспомощных интеллигентов!

Укладывал их в больницу, избавлял от общих работ, пристраивал в тихих

уголках. И, зная, насколько это способствование "контре" раздражает

начальство, Эдита Федоровна неизменно помогала своему верному адъютанту.

Георгий спасал - она выдерживала попреки сверху. И отстаивала раз взятых

под покровительство. Зато, когда время пришло, и отыгралось же начальство

за свои уступки...

В стареньком кителе и фуражке, надетой на манер, выдававший за версту

кадрового кавалериста, Георгий весь день сновал между лазаретом, ротами,

управлением, добиваясь облегчений, переводов, пропусков, льгот.

Я был одним из многих, кто благодаря его участию счастливо миновал

чистилище - длительный и обязательный искус общих работ - и сразу оказался

устроенным; стал ходить "в должность" - статистом санчасти. Осоргин же

помог мне поселиться в монастырской келье. Можно было жить чисто,

неприметно, тихо. До поры, разумеется. Потому что зыбко лагерное

благополучие.

Жили мы втроем. Келья наша была на втором этаже здания, выстроенного

еще в XVIII веке. Двойная, отгораживающая от всякого шума дверь в коридор.

В двухаршинной толще стены - крохотное окошко. Обращено оно в узкий проход

между Преображенским собором и нашим приземистым корпусом - бывшим

Отрочьим. Тишина глухая - и ни один звук снаружи не проникает: должно быть,

сюда и в старое время едва доносился колокольный благовест. Монахи могли

погружаться  в молитву и размышления, отрешаться от всего сущего на земле.

Ждать праведную кончину.

В подобных кельях жили наши святители: Илларионы, Петры, Сергии,

Филиппы, Гермогены... Писались поучения и летописи, "Слова"... Нет, не немы

эти стены!

Тут настолько обособленно, что и нам, нынешним келейникам, можно

забыть про гудящие соборные своды, отражающие тысячи голосов, про кучки,

вереницы и толпы снующих всюду, спешащих и отправляемых людей.

Нас, как я упомянул, - трое. Бухгалтер управления - старый банковский

служащий из Киева, ненароком зачисленный в белые офицеры. Он не склонен

задумываться над тем, что обусловило его водворение в лагерь, как и меня,

на три года. Он работает в привычной конторской обстановке, за столом со

счетами. Имеет пропуск в "управленческую" столовую, поселен очень сносно. О

чем тужить? Чего ждать?.. Я смутно запомнил этого человека, в общем-то

легкого для совместной жизни, воспитанного и молчаливого. И начисто забыл

его имя. Зато другого своего сокелейника я сейчас словно вижу и слышу.

Был он с виду типичный рурский батюшка - добродушный, полный,

приземистый, приветливый. Небольшая бородка и мягкие пухловатые руки.

- Ну что тут у вас? - говорил с порога кельи отец Михаил. - Что

хорошего слышно?

Непременно хорошего! Ни десятилетний срок, ни пройденные испытания не

отучили отца Михаила радо; ваться жизни. Эта расположенность - видеть ее

доброе начало - передавалась и его собеседникам: возле него жизнь и впрямь

казалась светлее. Не поучая и не наставляя, он умел рассеять уныние - умным

ли словом, шуткой ли. Не прочь был пошутить и над собой.

Отец Михаил нисколько не погрешал против истины, говоря, что не

тяготится своим положением и благодарит Бога, приведшего его на Соловки.

Тут - могилы тысяч праведников. И молится он перед иконами, на которые

крестились угодники и подвижники. Вера этого ученого богослова, академика,

была по-детски непосредственной. Верил он всем существом, органически.

Из нашего каждодневного общения я вынес четкое впечатление о нем как о

человеке мудром и крупном. По манере жить, умению входить в дела и нужды

других можно было судить о редкостной доброте - той, что с разумом. Его

находчивость и острота в спорах позволяли представить, как блистательны

были выступления депутата Государственной Думы священника Михаила

Митроцкого с ее трибуны.

...Духовенство на Соловках поголовно зачислялось в роту сторожей. Отец

же Митроцкий подшивал бумаги в какой-то конторе Управления. На работу он

ходил в военного покроя тужурке и сапогах. Вечером же надевал рясу,

скромную скуфью и шел за монастырскую ограду. В кладбищенской церкви

святого Онуфрия регулярно отправляли службы немногие оставленные на острове

монахи.

В двадцать восьмом году еще разрешалось заключенным - духовным лицам и

мирянам - посещать эти службы. Православным был отведен храм на погосте.

Прочим вероисповеданиям и сектам - часовни  и церкви, каких много было

разбросано вокруг монастыря.

Вечером закрывались "присутствия" и "рабочая" жизнь лагеря замирала.

Удивительно выглядела в это время неширокая дорога между монастырской

стеной и Святым озером. Глядя на идущих в рясах и подрясниках, в клобуках,

а то и в просторных епископских одеждах, с посохом в руке, нельзя было

догадаться, что все они - заключенные, направляющиеся в церковь.

Мерно звонил кладбищенский колокол. Высокое северное солнце и в этот

закатный час ярко освещало толпу, блестело на глади озера. И так легко было

вообразить себе время, когда текла у этих стен ненарушенная монастырская

жизнь...

Мы шли вместе с отцом Михаилом. Он тихо называл мне проходящих

епископов: преосвященный Петр, архиепископ Задонский и Воронежский;

преосвященный Виктор, епископ Вятский; преосвященный Илларион, архиепископ

Тульский и Серпуховский... Тогда на Соловках находилось в заключении более

двадцати епископов, сонм священников и диаконов, настоятели упраздненных

монастырей.

- Думаю, настало время, - говорил отец Михаил, - когда русской

православной церкви нужны исповедники. Через них она очистится и

прославится. В этом промысел Божий. Ниспосланное испытание укрепит веру.

Слабые и малодушные отпадут. Зато те, кто останется, будут ее опорой, какой

были мученики первых веков. Ведь и сейчас они для нас - надежная веха...

Вот и вы - петербургский маловер - поприсутствуете на здешних богослужениях

и сердцем примете веру. Она тут в самом воздухе. А с ней так легко и не

страшно... Даже в библейской пещи огненной.

Службы в Онуфриевской церкви нередко совершало по нескольку епископов.

Священники и диаконы выстраивались шпалерами вдоль прохода к алтарю.

Сверкали митры и облачения, ярко горели паникадила... В двух хорах пели

искусные певчие - оперные актеры. Богослужения были

приподнято-торжественными, чуть парадными. И патетическими. Ибо все мы в

церкви воспринимали ее как прибежище, осажденное врагами. Они вот-вот

ворвутся... Так семь веков назад ворвались татары в Успенский собор во

Владимире.

...Слева от амвона, всегда на одном и том же месте, весь скрытый

мантией и куколем с   нашитыми голгофами, стоял схимник. Стоял не

шелохнувшись, с низко опущенной головой, немой и глухой ко всему вокруг -

углубленный в себя. Много лет он не нарушал обета молчания и ел одни

размоченные в воде корки. Годы молчания и созерцания. Ему не удалось уйти в

глухой затвор: камеры, в которых замуровывались соловецкие отшельники,

находились под угловыми главами Преображенского собора, обращенного в

пересылку. И я гадал: задевает ли схимника происходящее вокруг? Не

подтачивают ли его мир разрушившие Россию события? Или они для него -

незначащая возня у подножия вершины, на которую вознесла его углубленная

беседа с небом?..

С клироса, глазами пронзительными и невидящими одновременно, озирал

стоящих в храме иеромонах. Лицо его под надвинутым на брови клобуком - как

на древних новгородских иконах: изможденное, вдохновленное суровой верой.

Он истово следил, чтобы чин службы правили по монастырскому уставу, и не

разрешал регенту отклоняться  от пенья по крюкам. Знаменитые столичные

диаконы при нем не решались петь молитвы на концертный лад. Еще об этом

монахе знали, что был он из вятских мужиков-богомольцев, приехавших на

месяц по обету потрудиться на Соловках. И прожил здесь пятьдесят лет.

Суриков написал бы с него стрельца - непреклонного, для которого

дьявольское в любом новшестве. Мы все были для него пришельцами, несшими

гибель его святыне.

В церкви, освещенной огнями паникадил и лампад, тесно. Слова и напевы

тысячелетней давности, покрои риз и облачений заповедан Византией. Кто

знает - не надевал ли эту самую епитрахиль или фелонь Филипп Колычев,

соловецкий игумен, а потом - митрополит Московский и всея Руси, задушенный

Малютой в Отрочь-ем монастыре в Твери? Нет ли в этой преемственности и

незыблемости отпечатка вечной истины? Какие неисповедимые пути привели

столько православного духовенства сюда, в сложенную из дикого камня

твердыню россиян на севере - седую соловецкую обитель? Не воссияет ли она

отныне новым светом, не прославится ли вновь на длинную череду столетий?

Эти мысли тревожат сознание - веришь и сомневаешься... Отрадно бы

обрести опору в трудной жизни - не стояла ли некогда и не выстаивала ли

Россия на твердой вере? Или все не так, а попросту - поток революции смыл и

похоронил старую Россию, а церковь словно уцелела, вот и родилась иллюзия,

что она способна, как дуб, выстоять в любое лихолетье?..

Прервалось пение на клиросах.  Старческий, слегка дребезжащий голос

призывает молиться за "страждущих, плененных и сущих в море далече". При

этих словах к горлу подступает комок. Да, да, именно про нас: плененные,

кругом плещет студеное Белое море... "Придите ко мне все труждающиеся и

обремененные, и аз успокою вас..." И эти слова заставляют тянуться к некоей

благодатной и всемогущей силе, способной защитить, укрыть от захлестнувших

мир зла и насилия.

Эти короткие, как приступ головокружения, минуты умиления сменяются

возвращением к трезвой оценке бытия... К евангелию в потемках церкви сквозь

притихшую толпу пробирается, набожно крестясь, комендант пересылки Курило,

целует образки на переплете,..

Службы были долгими. Мы выходили из церкви, когда вокруг уже лежал

светлый покой летней беломорской ночи. В необычном освещении ряды

одинаковых крестов не отбрасывали тени и выглядели призрачными.

Непотревоженно лежал под ними столетиями прах почивших в Боз? иноков.

Монахи не  запускали ни одной могилы - и самой древней; обновляли крест с

надписью и холмик. Можно было отслужить панихиду по останкам монаха XVI

века. Такая преемственность казалась несокрушимой... И становилось страшно.

Страшно за будущее своего отечества, своего народа, отлученного от своих

отцов - их веры, дел, обычаев, забот...

 

x x x

 

 

...Сверкают белизной стены корпусов со средневековыми названиями -

Отрочий, Рухлядный, Квасоварен-ный. Громада соборов Соловецкого

ставропигиального монастыря как будто излучает свет. В ограде часть

обширных мощеных дворов обращена в цветник с отлично ухоженными клумбами,

скамьями вдоль разметенных, посыпанных песком дорожек.

В погожий летний день тут настоящее светское гулянье: прохаживаются и

сидят люди с отличными манерами. Они учтиво друг с другом раскланиваются,

благовоспитанно разговаривают вполголоса, нередко вставляя французские

слова. Если случится пройти тут даме из женбарака, знакомые очень изысканно

целуют  ей руку. У большинства этих светских людей вид потрепанный и

болезненный, на них одежда, обтершаяся на тюремных нарах, но держатся они

чопорно и даже надменно. Это - защитная реакция упраздненных, попытка

как-то удержаться на краю засасывающей лагерной трясины, предохранить

что-то свое от размывания мутной волной .обстановки, прививающей подлую

рабскую психологию. Хлипкая внешняя преграда...

Церемонность этих людей только подчеркивает их немощность и

обреченность. Здесь бывшие сановники и придворные, бывшие правоведы и

бывшие лицеисты, бывшие помещики и офицеры, бывшие присяжные поверенные,

кадеты, актеры... Все бывшие, для которых нет будущего.

Я много моложе большинства этих людей - они принадлежат

предшествующему поколению, - и потому, вероятно, лучше отдаю себе отчет в

непоправимости происшедшего. Как-то до меня донеслось: "Мы с вами еще

послужим..." Это, доверительно пожимая локоть собеседника, произнес,

заключая разговор, седой, очень благообразный господин в заплатанной куртке

английского покроя, бывший дипломат, которого мне потом называли. Нет,

невозможно было его представить себе в черном с золотым шитьем мундире

царского посла, как уже не вписывались в память золоченые купола монастыря,

замененные дощатыми четырехскатными крышами...

В этот мой первый соловецкий срок я не мог в полной мере проникнуться

горечью и жутью лагерной жизни. После впечатлений тюрьмы и пересылки

настали дни, наполненные делами и интересами, позволявшими отвлечься от

бесплодных, трудных раздумий и сожалений. Создался некий внутренний мирок,


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 468; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!