Глава четвертая. ГОДЫ ТОЩИХ КОРОВ 7 страница



А вот слова Кэмпбелла: «Если человек достаточно умен для научных исследований, то он достаточно умен и для того, чтобы понять, что оригинальность мысли принесет ему только неприятности». В тесных кабинетах журнала «Уральский следопыт» чуть ли не круглосуточно дискутировали наехавшие в Свердловск фэны. Гомеостатическое Мироздание могло как угодно давить на любителей фантастики, они всё равно теперь прислушивались не к чиновникам, а, скажем, к тому же Хайнлайну, тогда еще мало у нас переводившемуся: «Ни одно из наших произведений не является правдивым. Мы не пророки, мы просто преподаватели воображения».

Таким вот преподавателем воображения являлся сам Виталий Иванович.

Жизнь у него складывалась не просто. В детстве, прыгая со стайки в снег в своем северном Ханты-Мансийске, он сломал ногу, в итоге – остеомиелит. В справке врача, выданной в 1946 году, указывалось: «Нуждается в молоке и белом хлебе». Но молока и белого хлеба в стране всегда не хватало. Зато водки… вот водки было вдоволь… даже во времена «сухого закона»… Но Бугров всё успевал: читал чужие рукописи, редактировал, писал популярные очерки, профессионально занимался библиографией, несколько его собственных рассказов перевели на немецкий, который он, кстати, хорошо знал. Первая официальная советская премия по фантастике – «Аэлита» – была и его рук делом. И вручена она была братьям Стругацким[34] и А. П. Казанцеву – одновременно. Так сказать, перекличка поколений. Не слишком дружественных, но всё же.

 

24

 

Через десять лет (в 1991 году) о некоторых деталях этого теперь уже далекого события рассказал бывший главный редактор журнала «Уральский следопыт» Станислав Федорович Мешавкин.

«Идея „Аэлиты“ – как праздника отечественной фантастики – пробивала себе дорогу долго и мучительно. Не забудем, события происходили в конце семидесятых годов, в самый пик застоя. В партийных кругах, а именно они располагали решающим голосом, фантастику расценивали как потенциальную угрозу коммунистической идеологии, в литературных – как продукцию второго сорта. Но в Москве идею пробивал энергичный Сергей Абрамов (писатель-фантаст, тогда один из секретарей Союза писателей СССР.–Д. В., Г. П.), а я – в Свердловске…

Гости (Бориса удержало нездоровье) приехали в Свердловск поздно вечером.

На другой день я отправился в гостиницу нанести визит вежливости (а заодно покормить гостей обедом). С обоими лауреатами до этого я лично не был знаком, хотя, естественно, знал, что их отношения трудно назвать дружескими, и, следовательно, мне предстояла нелегкая роль наведения мостов. Беседа с Александром Петровичем носила преимущественно светский характер. Когда речь зашла о ресторане, он тактично дал понять, что обед дает он – как лауреат „Аэлиты“. Вынув бумажник, Казанцев отсчитал купюры. Грешен, я тихонько порадовался про себя. „Аэлиту“ никто не финансировал, и каждый рубль был на счету. Поднявшись этажом выше, в номер Стругацкого, я начал разговор с предложения Казанцева. Аркадий Натанович сразу отреагировал: „А когда я смогу дать обед? Ведь мы с Борисом, кажется, тоже лауреаты?“

Программу пребывания гостей я знал наизусть, как таблицу умножения, и с сожалением ответил, что, увы, такой возможности больше не представится. Аркадий Натанович нахмурился: „Нет, так дело не пойдет! Вы ставите меня в крайне нелепую ситуацию: Казанцев кормит меня обедом, а я его нет!“ Логика в этом была, конечно, но программа есть программа, к тому же согласованная с обкомом партии! Но Стругацкий сам нашел выход: „Значит, так. Прошу вас передать Александру Петровичу, что сегодняшний обед дают лауреаты. Подчеркиваю, не лауреат, а лауреаты. Сколько с меня причитается?“

Делать нечего, сами заварили кашу с „Аэлитой“, самим ее и расхлебывать, – поплелся я к Казанцеву. Не скажу, что известие его порадовало, но справедливость доводов Стругацкого он признал, сказав при этом: „Только я очень прошу вас быть хозяином стола и первым произнести тост“. И, помолчав, тихо добавил: „Вы же знаете экспансивность натуры Аркадия Натановича“.

Этого я тогда еще не знал, но предложение посчитал разумным и, тихо ненавидя предстоящий обед, отправился заказывать столик. Уже одно то, что два известных писателя, два москвича не изъявили ни малейшего желания самим, хотя бы по телефону, „утрясти оргвопросы“, а предпочли общаться исключительно через посредника, не вселяло оптимизма. А вечером предстоял праздник, ради которого редакция, местные „фэны“ потратили столько сил и времени. Неужели всё это, думал я, коту под хвост? Не для того же, в конце концов, чтобы полюбоваться борьбой самолюбий двух мэтров, собрались в Свердловске любители фантастики!

В назначенный час я решительно занял председательское место в торце стола, лихорадочно додумывая первый и столь важный тост, когда малейшая ошибка в расстановке акцентов грозила обернуться конфликтом. Тонкость состояла еще и в том, что инициаторы „Аэлиты“ сознательно пошли на то, чтобы не ранжировать лауреатов, не распределять их на первые и вторые номера, а наградить на основе паритета. Не успел я привстать со стула, чтобы произнести вымученную речь, как из-за стола рывком поднялся Стругацкий с рюмкой коньяка в руке.

– Вы позволите? – он обратился ко мне не столько просительно, сколь утверждающе.

Секундное замешательство. Во взоре Александра Петровича явственно читалась укоризна: „Ну что? Я же предупреждал вас!“ А что прикажете делать? Стругацкий громадой возвышался над столом. Я молча кивнул – будь что будет! И за столом воцарилась наэлектризованная тишина.

– Я был тогда пацаном, – начал Аркадий Натанович звучным красивым голосом, – но до сих пор хорошо помню, с каким нетерпением ждал заключительного звонка, а нередко и убегал с последнего урока. Дело в том, что к обеду нам домой приносили почту, в ней „Пионерская правда“, в которой печатался роман Казанцева „Пылающий остров“. С продолжением, понимаете? И меня снедало нетерпение: что же дальше произойдет с героями?..

Память у Стругацкого оказалась великолепной. Он приводил малейшие детали публикации, а когда затруднялся, то вопрошающе смотрел на Казанцева, и тот подсказывал ему тихим голосом. Я видел, как тают настороженность и холодок в глазах Александра Петровича, как над столом гаснут, разряжаясь, электрические заряды. С этой минуты я проникся к Стругацкому глубоким дружеским чувством. Тогда же мы перешли на „ты“, и если в последующих строках я буду обходиться без отчества, то это не фамильярность дурного тона, а дружеская норма общения, которая установилась между мной и Аркадием…

В заключение своего не столь уж краткого тоста Стругацкий предложил выпить за патриарха советской фантастики, и все сидящие за столом с удовольствием отведали коньячка. Естественно, что следующим взял слово Александр Петрович. Ответная речь его не была простой любезностью; чувствовалось, что старейшина писательского цеха фантастов пристально следит за творчеством братьев Стругацких. Он нашел точные, глубокие оценки. Он приветствовал новую волну советской фантастики, которую прежде всего и главным образом связывал с именем Стругацких. В довершение всего оказалось, что сын Казанцева, бравый морской офицер, давно мечтает о книге с автографом, каковой немедленно и получил…

Но идиллия на то и идиллия, что ее существование фантастически скоротечно и она умирает, едва успев народиться. Не прошло и месяца, как мне позвонил Аркадий. Он сослался на какие-то упорно ходящие по Москве слухи, что якобы Казанцев утверждает, будто он является первым лауреатом „Аэлиты“, а братья Стругацкие идут под номером вторым… Вскоре такой же звонок, только с обратной расстановкой акцентов, последовал от Казанцева… И он, и Аркадий просили сделать гравировку (чего редакция в спешке не успела) и на пластинке проставить порядковый номер. Мы накоротке посовещались, будучи, честно говоря, готовыми и к такому повороту событий, и я тогда же сообщил обоим твердое решение редакции: промашку исправим, но на каждой пластине будут четко (через де-фиску) проставлены одни и те же цифры: „1–2“. А уж они там, в Москве, пусть разбираются, кто из них первый, кто второй. На предложении своем лауреаты больше не настаивали…»

 

 

Глава пятая. ОСЕННИЙ ПЕЙЗАЖ

 

1

 

Стругацкие 80-х – это литература, резко отличающаяся от написанного прежде. Когда-то, в середине 60-х, произошел перелом, взрывное преобразование писательского стиля. Два десятилетия спустя пришло время для нового перелома.

В январе 1982-го была начата повесть «Хромая судьба».

Среди книг братьев Стругацких она стоит особняком.

Это, прежде всего, вещь глубоко реалистичная, полная узнаваемых деталей.

«С самого начала наша деятельность была реакцией на нереалистичность фантастической литературы, выдуманность героев, – сказал в марте 1982 года Аркадий Натанович в редакции журнала „Знание – сила“ („подвале у Романа Подольного“)[35]. – Перед нашими глазами… у меня, когда я был в армии, у БН… в университете, потом в обсерватории проходили люди, которые нам очень нравились. Прекрасные люди, попадавшие вместе с нами в различные ситуации… Помню, например, как меня забросили на остров Алаид – с четырьмя ящиками сливочного масла на десять дней. И без единого куска сахара и хлеба… Были ситуации и похуже, когда тесная компания из четырех-пяти человек вынуждена была жить длительное время в замкнутом пространстве… Зато, когда мы с братом начали работать, нам не приходилось изобретать героев с какими-то выдуманными чертами, они уже были готовы, они уже прошли в жизни на наших глазах, и мы просто помещали их в соответствующие ситуации… Скажем, гоняться за японской шхуной на пограничном катере – дело достаточно рискованное. А почему бы не представить этих людей на космическом корабле? Готовые характеры! Мы, если угодно, здорово облегчили себе жизнь… Конечно, по ходу дела нам приходилось кое-что изобретать. Но это не столько изобретения, сколько обобщение некоторых характерных черт, взятых у реальных людей и соединенных в один образ. Это обобщение и соединение остается нашим принципом, мы будем продолжать так и впредь, потому что принцип довольно плодотворный…»

 

2

 

Повесть «Хромая судьба» в этом смысле наиболее характерна.

Жизнь и судьба писателя. Рано или поздно Стругацкие должны были заговорить об этом. Кто бы еще с такой любовью мог рассказать о горестной судьбе своих личных библиотек? А тут от первой библиотеки писателя Феликса Сорокина – читай: Стругацкого-старшего – вообще осталась только одна книга: В. Макаров. «Адъютант генерала Май-Маевского». Книга, кстати, не случайная, она была подарена автором отцу Феликса. «Дорогому товарищу А. Сорокину. Пусть эта книга послужит памятью о живой фигуре адъютанта ген. Май-Маевского, зам. командира Крымской повстанческой. С искренним партизанским приветом. Ленинград, 1927».

И от второй библиотеки Феликса Сорокина тоже ничего не осталось, он бросил ее в Канске, где два года преподавал на курсах. Но это еще не всё. Читая о приказе, отданном по Вооруженным силам СССР (1952 год), – списать и уничтожить всю печатную продукцию идеологически вредного содержания, мы опять видим Аркадия Натановича: «Был разгар лета, и жара стояла, и корчились переплеты в жарких черно-кровавых кучах, и чумазые, как черти в аду, курсанты суетились, и летали над всем расположением невесомые клочья пепла, а по ночам, невзирая на строжайший запрет, мы, офицеры-преподаватели, пробирались к заготовленным назавтра штабелям, хищно бросались, хватали, что попадало под руку, и уносили домой…»

И всё такое прочее, как любил повторять герой Уильяма Сарояна.

Читая «Хромую судьбу», мы видим улыбку Аркадия Натановича, и это он подмигивает нам, печально иронизируя над разлетающимися по ветру иллюзиями. «Странно, что я никогда не пишу об этом времени (о службе в армии. – Д. В., Г. П.). Это же материал, который интересен любому читателю. С руками бы оторвал это любой читатель, в особенности если писать в этакой мужественной современной манере, которую я лично уже давно терпеть не могу, но которая почему-то всем очень нравится. Например: „На палубе „Коней-мару“ было скользко и пахло испорченной рыбой и квашеной редькой. Стекла рубки были разбиты и заклеены бумагой. (Тут ценно как можно чаще повторять „были“, „был“, „было“… Стекла были разбиты, морда была перекошена…) Валентин, придерживая на груди автомат, пролез в рубку. „Сэнте, выходи“, – строго сказал он. К нам вылез шкипер. Он был старый, сгорбленный, лицо у него было голое, под подбородком торчал редкий седой волос. На голове у него была косынка с красными иероглифами, на правой стороне синей куртки тоже были иероглифы, только белые. На ногах шкипера были теплые носки с большим пальцем. Шкипер подошел к нам, сложил руки перед грудью и поклонился. „Спроси его, знает ли он, что забрался в наши воды“, – приказал майор. Я спросил. Шкипер ответил, что не знает. „Спроси его, знает ли он, что лов в пределах двенадцатимильной зоны запрещен“, – приказал майор. (Это тоже ценно: приказал, приказал, приказал.) Я спросил. Шкипер ответил, что знает, и губы его раздвинулись, обнажив редкие желтые зубы. „Скажи ему, что мы арестовываем судно и команду“, – приказал майор. Я перевел. Шкипер часто закивал, а может быть, у него затряслась голова. Он снова сложил ладони перед грудью и заговорил быстро и неразборчиво. „Что он говорит?“– спросил майор. Насколько я понял, шкипер просил отпустить шхуну. Он говорил, что они не могут вернуться домой без рыбы, что все они умрут с голода. Он говорил на каком-то диалекте, вместо „ки“ говорил „кси“, вместо „пу“ говорил „ту“, понять его было очень трудно…“

Разумеется, это Аркадий Стругацкий.

Это Дальний Восток, океан, Курильские острова.

Не стоит смешивать жизненные реалии с книжными описаниями, но вот подошла пора, и Стругацкий-старший вспомнил свою давно миновавшую юность, как десятком лет позже начнет вспоминать свое ленинградское детство его младший брат…

Писательская жизнь полна разочарований. Она – не только пьянки и ссоры с друзьями, непонимание, ошибки, но еще и работа, работа, работа, и ревностно и тщательно укрываемая от чужих глаз некая таинственная, потаенная Синяя папка, в которую складываются самые сокровенные листочки.

„В который раз подумал я о том, что литература, даже самая реалистическая, лишь очень приблизительно соответствует реальности, когда речь идет о внутреннем мире человека“.

Отсюда и развитие сюжета.

Какой писатель откажется от искуса узнать меру отпущенного ему таланта?

Ну, кому не захочется хотя бы краем глаза глянуть, узнать, какими тиражами (один экземпляр? тысяча? миллион?) грозит ему публикация самой важной, самой глубинной его вещи. „Да, – размышляет Сорокин, – после смерти автора у нас зачастую публикуют довольно странные его произведения, словно смерть очищает их от зыбких двусмысленностей, ненужных иллюзий и коварных подтекстов. Будто неуправляемые ассоциации умирают вместе с автором. Может быть, может быть. Но мне-то что до этого? Я уже давно не пылкий юноша, уже давно миновали времена, когда я каждым новым сочинением мыслил осчастливить или, по крайности, просветить человечество. Я давным-давно перестал понимать, зачем я пишу. Славы мне хватает той, какая у меня есть, как бы сомнительна она ни была, эта моя слава. Деньги добывать проще халтурою, чем честным писательским трудом. А так называемых радостей творчества я так ни разу в жизни и не удостоился… Что за всем этим остается? Читатель? Но ведь я ничего о нем не знаю. Это просто очень много незнакомых и совершенно посторонних мне людей. Почему меня должно заботить отношение ко мне незнакомых и посторонних людей? Я ведь прекрасно сознаю: исчезни я сейчас, и никто из них этого бы не заметил. Более того, не было бы меня вовсе или останься я штабным переводчиком, тоже ничего, ну, ничегошеньки в их жизни бы не изменилось ни к лучшему, ни к худшему… Да что там Сорокин Эф? Вот сейчас утро. Кто сейчас в десятимиллионной Москве, проснувшись, вспомнил о Толстом Эль Эн? Кроме разве школьников, не приготовивших урока по „Войне и миру“. Потрясатель душ. Владыка умов. Зеркало русской революции. Может, и побежал он из Ясной Поляны потому именно, что пришла ему к концу жизни вот такая простенькая и такая мертвящая мысль…“»

 

3

 

В некоем научном институте разрабатывается интереснейший (фантастический) прибор – Menzura Zoili. Ни мало ни много этот прибор способен определять, измерять объективную ценность любого художественного произведения. (Термин взят из малоизвестного рассказа Акутагавы «Измеритель Зоила», а Зоил, если кто не помнит, это древнегреческий философ, прославившийся в веках весьма злобной критикой поэм Гомера.) Обращение писателей к этому техническому новшеству и ложится в основу сюжетной конструкции.

Первые записи о романе датируются в рабочих тетрадях Стругацких еще 1971 годом! Ну а «самые подробные обсуждения состоялись… в ноябре 1980-го… Потом перерыв длиной почти в год… И только в январе 82-го начинается обстоятельная работа над черновиком. К этому моменту все узловые ситуации и эпизоды были определены, сюжет готов полностью, и окончательно сформулировалась литературная задача: написать булгаковского „Мастера-80“, а точнее, не Мастера, конечно, а бесконечно талантливого и замечательно несчастного литератора Максудова из „Театрального романа“ – как бы он смотрелся, мучился и творил на фоне неторопливо разворачивающихся „застойных“ наших „восьмидесятых“. Прообразом Ф. Сорокина взят был АН с его личной биографией и даже, в значительной степени, судьбой, а условное название романа в этот момент было – „Торговцы псиной“ (из всё того же рассказа Акутагавы: „С тех пор, как изобрели эту штуку, всем этим писателям и художникам, которые торгуют собачьим мясом, а называют его бараниной, всем им – крышка“!)».

И далее: «„Хромая судьба“ – второй (и последний) наш роман, который мы совершенно сознательно писали „в стол“, понимая, что у него нет никакой издательской перспективы. Журнальный вариант появился только в 1986 году, в ленинградской „Неве“, – это было (для нас) первое чудо разгорающейся Перестройки, знак Больших Перемен и примета Нового времени. Но тогда же впервые встала перед нами проблема совершенно особенного свойства, казалось бы, вполне частная, но в то же время настоятельно требующая однозначного и конкретного решения… Речь шла о Синей папке Феликса Сорокина, о заветном его труде, любимом детище, тщательно спрятанном от всех и, может быть, навсегда. Работая над романом, мы, для собственной ориентировки, подразумевали под содержимым Синей папки наш „Град обреченный“, о чем свидетельствовали соответствующие цитаты и разрозненные обрывки размышлений Сорокина по поводу своей тайной рукописи. Конечно, мы понимали при этом, что для создания у читателя по-настоящему полного впечатления о второй жизни нашего героя – его подлинной, в известном смысле, жизни – этих коротких отсылок к несуществующему (по понятиям читателя) роману явно недостаточно, что в идеале надобно было бы написать специальное произведение, наподобие „пилатовской“ части „Мастера и Маргариты“, или хотя бы две-три главы такого произведения, чтобы вставить их в наш роман. Но подходящего сюжета не было, и никакого материала не было даже на пару глав, так что мы сначала решились, скрепя сердце, пожертвовать для святого дела двумя первыми главами „Града обреченного“ – вставить их в „Хромую судьбу“, и пусть они там фигурируют как содержимое Синей папки. Но это означало украсить один роман (пусть даже и хороший) ценой разрушения другого романа, который мы нежно любили и бережно хранили для будущего (пусть даже недосягаемо далекого). Можно было бы вставить „Град обреченный“ в „Хромую судьбу“ ЦЕЛИКОМ, это решало бы все проблемы, но в то же время означало бы искажение всех и всяческих разумных пропорций получаемого текста, ибо в этом случае вставной роман оказывался бы в три раза толще основного, что выглядело бы по меньшей мере нелепо…


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 367; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!