Глава третья. ЭКСПЕРИМЕНТ ЕСТЬ ЭКСПЕРИМЕНТ 23 страница



И вчитываешься тревожно: к чему весь этот рушащийся, несомненно, обреченный Град? К чему Желтая стена, отделяющая его от мира, и пропасть – с другой стороны, и медное, видимо, искусственное солнце, зажигающееся и гаснущее в точно определенное время? Похоже, что все мы – и герои романа, и читатели – вовлечены в какой-то Эксперимент. В странный, давно длящийся. Не замирающий ни на минуту. Работают мусорщики… решается проблема преступности… выходят литературные приложения к местным газетам… а то вдруг начинается нашествие павианов, которые буквально заполоняют город, везде гадят, воруют… Оружие носить при себе не разрешается, а павианы – реальная опасность… Как с этим-то быть?.. Может, спросить загадочного Наставника?

«Он (Наставник. – Д. В., Г. П.) сидел на подоконнике с ногами. обхватив руками колени, и смотрел в черноту за стеклом, озаряемую летящим светом фар. Когда Андрей вошел, он повернул к нему доброе, румяное лицо, как всегда немного вздернул брови и улыбнулся. И, увидев эту улыбку, Андрей сразу успокоился. Злость его и ожесточение прошли, и стало ясно, что в конце концов всё обязательно образуется, станет на свои места и вообще окончится благополучно.

– Вот, – сказал он, разводя руки и улыбаясь в ответ. – Оказался никому не нужен. Машину водить не умею, где находится гимназиум – не знаю… Суматоха, ничего не понять…

– Да, – сочувственно согласился Наставник. – Ужасная суматоха. – Он спустил ноги с подоконника, засунув под себя ладони, и поболтал ногами, как ребенок. – Даже неприлично. Стыдно даже. Серьезные взрослые люди, в большинстве своем опытные… Значит, не хватает организованности! Правильно, Андрей? Значит, какие-то важные вопросы пущены на самотек. Неподготовленность… Недостаток дисциплины… Ну и бюрократизм, конечно…

– Да, – сказал Андрей. – Конечно! Я, знаете, что решил? Не буду я больше никого искать, и не буду я ничего выяснять…»

А ведь Андрей сам только недавно укорял свою подружку Сельму за такие вот панические настроения. Чем пьянь разводить, укорял он свою подружку, чем ничего путного не делать, лучше бы занялась делом… училась бы… инженером стала… или учителем… могла бы вступить в компартию, боролась за социализм… Он, Андрей Воронин, звездный астроном, прогрессист по воззрениям. Несмотря на многие сомнения, он верит в будущее. «Здесь ты все наверстаешь, – уговаривает он подружку. – У меня полно друзей, все – настоящие люди. Поможем. Вместе будем драться. Здесь ведь дела до черта! Беспорядка много, неразберихи, просто дряни – каждый честный человек на счету. Ты представить себе не можешь, сколько сюда всякого барахла набежало».

Эксперимент есть Эксперимент. Но кем он поставлен? С какими целями?

Слухов много. Вот такой, например: неведомые Наставники продолжают дело товарища Сталина, готовят людей к другому миру.

Правда, и совсем другие слухи ходят, перечислять их нет смысла.

Никогда прежде братья Стругацкие не писали так глубоко, так изысканно.

«Все неподвижно стояли вдоль стен, белых мраморных стен, украшенных золотом и пурпуром, задрапированных яркими разноцветными знаменами… нет, не разноцветными, всё было красное с золотом, и с бесконечно далекого потолка свисали огромные пурпурно-золотые полотнища, словно материализовавшиеся ленты какого-то невероятного северного сияния, все стояли вдоль стен с высокими полукруглыми нишами, а в нишах прятались в сумраке горделиво-скромные бюсты, мраморные, гипсовые, бронзовые, золотые, малахитовые, нержавеющей стали… холодом могил веяло из этих ниш, все мерзли, все украдкой потирали руки и ежились, но все стояли навытяжку, глядя прямо перед собой, и только пожилой человек в полувоенной форме, партнер, противник, медленно, неслышными шагами расхаживал в пустом пространстве посередине зала, слегка наклонив массивную седеющую голову, заложив руки за спину, сжимая левой рукой кисть правой. И когда Андрей вошел, и когда все встали и уже стояли некоторое время, и когда под сводами зала уже затих, запутавшись в пурпуре и золоте, едва слышный вздох как бы облегчения, человек этот еще продолжал прохаживаться, а потом вдруг, на полушаге, остановился и очень внимательно, без улыбки поглядел на Андрея, и Андрей увидел, что волосы у него на большом черепе редкие и седые, лоб низкий, пышные усы – тоже редкие и аккуратно подстриженные, а равнодушное лицо – желтоватое, с неровной, как бы изрытой кожей…»

 

39

 

27 мая 1972 года братья Стругацкие поставили последнюю точку в своем заветном «тайном» романе. Теперь выбор действительно был сделан. Восторженные комсомольцы-коммунары остались далеко позади. Собственно, и сама фантастика осталась позади. Теперь Стругацких окружал жесткий реальный мир – «страна суконного реализма», как совсем еще недавно иронизировали они. Сцены допросов, пьянок, споров, драк, бесконечного поиска… Стругацкие вновь обращали опошленный бесчисленными халтурщиками жанр в литературу… У них павианы и сумасшедшие в одном общем ужасе метались под струями огнеметов. И кто-то из мечущихся (не исключено, что павиан) вопил невыносимым фальцетом: «Я здоровый! Это ошибка! Я нормальный! Это ошибка».

В эпоху психушек это звучало особым образом.

«После лета 1974, после „дела Хейфеца-Эткинда“, – вспоминал Стругацкий-младший, – после того как хищный взор компетентных органов перестал блуждать по ближним окрестностям и уперся прямиком в одного из соавторов, положение сделалось еще более угрожающим. В Питере явно шилось очередное „ленинградское дело“, так что теоретически теперь к любому из „засвеченных“ в любой момент могли ПРИЙТИ, и это означало бы (помимо всего прочего) конец роману, ибо пребывал он в одном-единственном экземпляре и лежал в шкафу, что называется, на самом виду. Поэтому в конце 1974-го рукопись была… срочно распечатана в трех экземплярах (заодно произведена была и необходимая чистовая правка), а потом два экземпляра с соблюдением всех мер предосторожности переданы были верным людям – одному москвичу и одному ленинградцу. Причем люди эти были подобраны таким образом, что, с одной стороны, были абсолютно и безукоризненно честны, вне малейших подозрений, а с другой – вроде бы и не числились среди самых ближайших наших друзей, так что в случае чего к ним, пожалуй, не должны были ПРИЙТИ. Слава богу, всё окончилось благополучно, ничего экстраординарного не произошло, но две эти копии так и пролежали в „спецхране“ до самого конца 80-х, когда удалось все-таки „Град“ опубликовать…

И даже сама первая публикация (в ленинградском журнале „Нева“) прошла не просто, а сопровождалась какими-то нервными и судорожными действиями: роман был разбит на две книги, подразумевалось, что книга первая написана давно, а вот книга вторая закончена, якобы, только что; почему-то казалось, что это важно и помогает (каким-то не совсем понятным образом) забить баки ленинградскому обкому, который в те времена уже не сжимал более издательского горла, но по-прежнему когтистой лапой придерживал издателя за полу; „первую книгу“ выпустили в конце 88-го, а „вторую“ – в начале 89-го, даты написания в конце романа поставили какие-то несусветные…»

Способен ли понять и прочувствовать все эти страхи и предусмотрительные ухищрения современный читатель? «В чем дело? – спросит он с законным недоумением. – По какому поводу весь этот сыр-бор? Что там такого-разэтакого в этом вашем романе, что вы накрутили вокруг него весь этот политический детектив в духе Фредерика Форсайта?» Времена изменились, изменились и представления о том, что в литературе можно, а что нельзя. Поэтому стоит присмотреться к «запретным зонам» романа повнимательнее. Люди брежневской эпохи воспринимали многие пассажи «Града обреченного» принципиально иначе, нежели наши современники. Тут требуется вдумчивый комментарий.

И такой комментарий дает сам Борис Натанович: «Вот, например, у нас в романе цитируется Александр Галич („Упекли пророка в республику Коми…“), цитируется, естественно, без всякой ссылки, но и в таком, замаскированном виде это было в те времена абсолютно непроходимо и даже попросту опасно. Это была бомба – под редактора, под главреда, под издательство…

А чего стоит наш Изя Кацман, – откровенный еврей, более того, еврей демонстративно вызывающий, один из главных героев, причем постоянно, как мальчишку, поучающий главного героя, русского, и даже не просто поучающий, а вдобавок еще регулярно побеждающий его во всех идеологических столкновениях?..

А сам главный герой, Андрей Воронин, комсомолец-ленинец-сталинец, правовернейший коммунист, борец за счастье простого народа – с такою легкостью и непринужденностью превращающийся в высокопоставленного чиновника, барина, лощеного и зажравшегося мелкого вождя, вершителя человечьих судеб?..

А то, как легко и естественно этот комсомолец-сталинец становится сначала добрым приятелем, а потом и боевым соратником отпетого нациста-гитлеровца, – как много обнаруживается общего в этих, казалось бы, идеологических антагонистах?..

А крамольные рассуждения героев о возможной связи Эксперимента с проблемой построения коммунизма? А совершенно идеологически невыдержанная сцена с Великим Стратегом? А циничнейшие рассуждения героя о памятниках и о величии? А весь ДУХ романа, вся атмосфера его, пропитанная сомнениями, неверием, решительным нежеланием что-либо прославлять и провозглашать?..»

Тем не менее даже сейчас, в наше время, через двадцать лет после того, как утонул Pax sovetica, у романа «Град обреченный» есть вдумчивый и очень внимательный читатель. Порой он следует логике авторов, а порой разглядывает созданное ими полотно совершенно неожиданным ракурсом.

Так, например, писатель-фантаст Сергей Волков увидел в романе Стругацких пророчество, а не просто картину «советского быта» сорокалетней давности.

Он пишет: «Две книги романа – как две эпохи новейшей истории России: уже пережитая и та, что ожидает нас в ближайшем будущем… Наиболее интересна конечно же книга первая, которая тремя своими частями повествует о Городе, об Эксперименте – и… о 90-х годах прошлого века в нашем Отечестве… Город в романе – типичный пример современного российского поселения. Лавочники, обыватели, бандиты, интеллигенция, занимающаяся всем, чем только можно, – и всеобщее бессилие перед фатумом, нависшим над ними и творящим всё, что ему заблагорассудится, – от выключения солнца до нашествия павианов… „Мусорщик“ – первая, самая мрачная часть – это „мутное время“ начала 90-х, период „торжествующей демократии“, времени, когда словосочетание „здравый смысл“ казалось абсурдным, настолько кафкианской была реальность за окнами… Братья Стругацкие попали практически в десятку: в „Граде обреченном“ судьбами людей тоже правит случай, выбирающий для них профессию вне зависимости от образования и квалификации, в Городе торжествует криминал, власть бессильна что-либо сделать… Закономерным итогом становится появление павианов, существ, вроде бы похожих на людей, но имеющих совершенно иные представления о том, как надо жить в Городе: „Павианы вновь расхаживали, где хотели, и держались, как у себя в джунглях“. Когда люди перестают быть единым обществом, единым народом, когда каждый думает только о своей шкуре, на их место приходит другое общество, другой народ. И павианы, как мы теперь знаем, далеко не худший вариант…»

Отсюда – универсальный характер романа.

Прочитав его, понимаешь, почему авторами взят эпиграф из Откровения Иоанна Богослова: «Знаю дела твои и труд твой, и терпение твое и то, что ты не можешь сносить развратных, и испытал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы…»

Да, каждый в итоге получает то, чего заслуживает. С таким пониманием, наверное, легче писать, а жить?..

Может, ответ во втором эпиграфе?

Мы его сознательно не приводим.

 

40

 

С начала 1960-х годов популярность Стругацких постепенно росла. Они получили колоссальный авторитет у советской интеллигенции. У них появилась возможность «влиять на умы» и они, как могли, пользовались этой возможностью. Правда, в наши дни нередко приходится слышать, что «классические Стругацкие», то есть их тексты 60–70-х годов, представляют собой откровенную «литературу идей». Спорить с этим глупо: повести Стругацких того времени действительно насыщены научными, социальными, философскими, этическими проблемами, в них легко обнаруживаются следы полемики, которая велась в той интеллектуальной среде, и многие оригинальные идеи щедро рассыпаны по художественной ткани произведений. Ныне в полемиках, возникающих по поводу творчества братьев Стругацких, часто звучит мнение: именно обилие свежих идей покорило когда-то их читателей. Что же касается художественных особенностей их творчества, то они как-то отходят на второй план. Порой даже знатоки позволяют себе высказывания в духе: «Не тем брали». Или: «Да важно ли это вообще?» Или: «Обилие идей и было главной художественной особенностью». Или: «Их позиция – вот о чем надо говорить прежде всего!»

В сущности, подобная точка зрения ведет к отказу от анализа текстов звездного тандема как произведений литературы, а не одной лишь общественной мысли. На наш взгляд, это очень непродуктивный, проще говоря, тупиковый ход рассуждений. В советской фантастике не так уж много писателей первой величины – тех, кого современники постоянно цитировали, кто был кумиром образованной публики и активно участвовал в формировании общественных идеалов. Александр Беляев… Иван Ефремов… Кир Булычев… Стругацкие… Причем последние явно перекрывают всех прочих – и по своей популярности, и по интеллектуальному влиянию. Если к произведениям Стругацких не прикладывать требований, с которыми литературоведы подходят вообще к художественным текстам «основного потока», к чему их тогда прикладывать в нашей фантастике?

Наивно было бы полагать, что одних голых идей достаточно для завоевания любви и внимания многомиллионной читательской аудитории. Идеи может высказывать кто угодно, в каких угодно количествах. Но только тот, кто сумеет подобрать для своего высказывания оптимальную форму, может претендовать на завоевание читательских сердец и умов.

Следовательно, было нечто в творческой манере зрелых Стругацких, способное заворожить советских интеллектуалов. А значит, надо пытаться хоть сколько-нибудь понять те литературные приемы, которыми братья Стругацкие достигли ошеломляющего результата. Хотелось бы подчеркнуть: это именно тот случай, когда фантастов следует оценивать по меркам литературы основного потока.

 

41

 

Некоторым выдающимся русским писателям, например Владимиру Владимировичу Набокову, присуща была своего рода «шахматность» текстов. Очень хорошо она видна и у зрелых Стругацких. Каждый персонаж в их книгах 60–70-х – это почти шахматная фигура, приготовленная для заранее рассчитанной комбинации. Да, у каждого этого персонажа есть любимые словечки, странности (то милые, то отвратительные), психологические проблемы; легко прочитываются черты его характера – Стругацкие по части психологической прорисовки персонажей превосходили практически всех наших фантастов. Но всё это требовалось им только для того, чтобы сделать персонажа живым и по-человечески правдоподобным носителем определенной социально-философской функции, а потому самостоятельной ценности не имело.

Стругацкие – при том, что они добивались, как уже говорилось, большого психологического правдоподобия, – в большей степени философы и социологи, нежели психологи. И психология в их текстах того периода имеет лишь служебное назначение. Для них очень характерно слегка замаскированное под речи и мысли персонажей прямое обращение к читателю. А вот описания мыслей и особенно чувств героев встречаются не столь часто. Во всяком случае, до «Хромой судьбы» и «Града обреченного». В подавляющем большинстве случаев они появляются в тексте тогда, когда писатели хотели прямо или почти прямо обратиться к своим читателям с некими очень важными публицистическими тезисами, коим придана определенная художественная форма.

В повестях середины 60–70-х годов глубинная сущность персонажей проявляется через слова, поступки, пластику, но не через мысли. Стругацкие не «рассказывали» героя, а заставляли его «играть перед камерой». По этой игре читатель сам составлял о герое впечатление, не задумываясь над тем, что камеру в правильном месте установили именно авторы. Размышления персонажей использовались братьями как инструмент для ведения диалога с читателем. Стругацкие как будто закрыли доступ во внутренний мир своих героев, и если открывали его, то не в зону переживаний или состояний, а в зону идей. Более того, когда Стругацкие пытались отступить от этого правила и заняться «диалектикой души», результат получался отрицательный. Видимо, они занимались в таких случаях чем-то глубоко не свойственным их творческой манере. В качестве примера можно привести отступление «о любви» от имени Антона в самом начале повести «Попытка к бегству»…

А вот случаи, когда персонаж, оттолкнувшись от очередных перипетий сюжета, задумывался над высокими идеями и выдавал читателям своего рода микроэссе на заданную тему, образованной публикой ценились и воспринимались как нечто естественное. Тут позитивных примеров более чем достаточно. Тот же Антон долго и со вкусом рассуждает о «культуре рабовладения», фактически становясь рупором авторов. Дон Румата произносит в «Трудно быть богом» семь (!) монологов подобного рода. Привалов из повести «Понедельник начинается в субботу» время от времени занимается тем же. В 4-й главе он разговариваете читателями о философии науки: «Все мы наивные материалисты… И все мы рационалисты… Мы хотим, чтобы всё было немедленно объяснено рационалистически, то есть сведено к горсточке уже известных фактов. И ни у кого из нас ни на грош диалектики» и т. д. А в 5-й главе помещен его длинный монолог об отношении социума к научным исследованиям, начинающийся словами: «Дело в том, что самые интересные и изящные научные результаты сплошь и рядом обладают свойством казаться непосвященным заумными и тоскливо-непонятными…»

Время от времени персонажи Стругацких дают и «самохарактеристики», работающие на ту же заранее заданную социально-философскую функцию. Это работа – тонкая и интересная. Недалекий красавец и атлет Робик из «Далекой Радуги», описывая собственные мысли и чувства, предлагает читателям портрет человека, начисто вываливающегося из блистательного мира ученых. Это – недо-ученый, это – шрамик на лице великолепной цивилизации землян, устремленной к поиску и открытиям. То, что он впоследствии недостойно поведет себя, спасая возлюбленную, но бросив на верную смерть детей, дополняет нарисованный Стругацкими портрет и придает ему привкус социального атавизма: человек прошлого в мире будущего, личность, неспособная быть полноценной единицей нового общества…

У «классических» Стругацких и, тем более, у поздних градус публицизма весьма высок. Собственно, они вынесли в текст своих повестей язык и темы общения, происходившего на интеллигентских кухнях, на работе – на обеде, за чаем – или же в каком-нибудь походе, в окружении друзей-интеллигентов.

Поэтому человек соответствующего склада, открывая книгу, видел: все эти Нуль-физики, Д-звездолетчики, космодесантники и прогрессоры – такие же люди, как и он сам. Они так же мыслят. Они о том же мыслят. Отличный тому пример – разговор на тему о противостоянии «физиков» и «лириков» будущего в «Далекой Радуге» (эпизод, когда Горбовского не хотели пускать к «Тариэлю» и он должен быть принять участие в беседе местных физиков, ожидающих выдачи ульмотронов). Они так же шутят и, кстати, уснащают иронией каждую вторую реплику – той иронией, которую донесли до наших дней комедии тех лет… Привалов из «Понедельника…» – это, в сущности, тот же Шурик из «Кавказской пленницы» или «Операции „Ы“». Поэтому для интеллигенции того времени тексты Стругацких оказались кладезем афоризмов, чуть ли не универсальным средством опознавания себе подобных. Всё это были меткие выражения, выросшие из жизни НИИ, академгородков, тех же интеллигентских кухонь, из задушевных бесед за полночь под крепкие напитки – в то время, когда ничего свободнее кухонных бесед в общественной коммуникации просто не существовало.


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 265;