Та сила, что через цепи гонит ток 2 страница



Никто, конечно, не вскакивает. Они понимают. Они сами намертво связаны странными путами трагедии. Боги видят и знают, но не могут ни изменить обстоятельства, ни бороться с Ананке.

Мой хозяин внимает тому, что он называет «катарсис». Мои искания завели меня далеко, и я сделал хороший выбор. Филипп Деверс живет в театре, как червь живет в яблоке, как паралитик в камере искусственного дыхания. Это его мир.

А я живу в Филиппе Деверсе.

Десять лет служат мне его глаза и уши. Десять лет я наслаждаюсь тонкими чувствами великого театрального критика, и он ни разу об этом не догадался.

Он близко подошел к истине – у него быстрый ум и живое воображение, но слишком силен получивший классическое образование интеллект, и слишком весом груз знаний по психопатологии. Он не смог сделать последнего шага от логики к интуиции: признать мое существование. Временами, отходя ко сну, он задумывался о попытках контакта, но наутро к этой мысли не возвращался – и хорошо. Что мы могли бы сказать друг другу?

…Под стон, рожденный на заре времен, в ужасный мрак сойдет Эдип со сцены! Как изысканно!

Хотел бы я знать и другую половину. Деверс говорит, что полнота опыта состоит из двух частей: влечение, называемое жалостью, и отвержение, называемое ужасом. Я чувствую лишь второе, и его всегда искал, а первого я не понимаю, даже когда тело моего хозяина дрожит, а зрение затуманивается влагой.

Я бы очень хотел взрастить в себе способность полного восприятия. Но, к сожалению, мое время ограничено. Я искал красоту в тысячах звездных систем и здесь узнал, что ей дал определение человек по имени Аристотель. К несчастью, я должен уйти, не познав ее полностью.

Но я – последний. Остальные уже ушли. Крут звездный движется, и время убегает, часы пробьют…

Овация бешеная. И воскресшая Иокаста улыбается и кланяется вместе с царем, у которого глазницы залиты красным. Рука к руке, они купаются в наших аплодисментах, но даже бледный Тиресий не провидит того, что знаю я. Какая жалость!

А теперь домой на такси. Интересно, который сейчас час в Фивах?

 

Деверс смешивает крепкий Коктейль, чего он обычно не делает. А я рад, что восприму эти финальные моменты через призму его парящей фантазии.

Он в каком‑то причудливом настроении. Как будто он почти знает, что случится в час ночи – как будто он знает, как атомы рванутся из своей непрочной клетки, оттирая плечом армию Титанов, как жадная, темная пасть Средиземного моря вопьется в пустоту Сахары.

Но он не мог бы узнать, не узнав обо мне, и, когда начнется ужасающая красота, он будет персонажем, а не зрителем.

Мы оба встречаем взгляд светло‑серых глаз из зеркала в отъезжающей панели шкафчика. Он перед выпивкой принимает аспирин, а это значит, что он нальет нам еще.

Но вдруг его рука остановилась на полдороге к аптечке.

В обрамлении кафеля и нержавеющей стали мы увидели отражение чужака.

– Добрый вечер.

Два слова после десяти лет, и в самый канун последнего представления!

Глупо было бы мобилизовывать его голос на ответ, хоть я и мог бы это сделать, и к тому же это бы его расстроило. Я ждал, и он тоже.

Наконец я, как органист, тронул нужные педали и струны:

– Добрый вечер. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания и принимайте свой аспирин.

Он так и сделал, а потом приподнял с полки свой бокал:

– Надеюсь, тебе нравится мартини.

– Да, и очень. Пожалуйста, выпейте еще.

Он ухмыльнулся нашему отражению и вернулся в гостиную.

– Кто ты такой? Психоз? Диббук?

– Нет‑нет, ничего подобного. Я просто один из публики.

– Что‑то не помню, чтобы я тебе продал билет.

– Вы меня прямо не приглашали, но я подумал, что вы не будете против, если я буду вести себя тихо…

– Очень благородно с твоей стороны.

Он смешал еще один коктейль, потом взглянул на дом через дорогу. Там горели два окна на разных этажах, как перекошенные глаза.

– Могу я спросить – зачем?

– Да, разумеется. Может быть, вы даже сможете мне помочь. Я – странствующий эстет. В тех мирах, где я бываю, мне приходится одалживать чужие тела – предпочтительно существ, имеющих похожие интересы.

– Понимаю. Ты взломщик.

– В некотором смысле – да. Но я стараюсь не вредить. Как правило, мой хозяин даже не подозревает о моем присутствии. Но скоро я должен вас покинуть, а последние несколько лет меня волновала одна вещь…

И раз уж вы догадались обо мне и не впали в беспокойство, я бы вас хотел о ней спросить.

– Выкладывай свой вопрос.

В его голосе вдруг прозвучали горечь и глубокая обида. Я сразу же увидел из‑за чего.

– Пожалуйста, не думайте, – сказал я ему, – что я влиял на все ваши мысли и поступки. Я только зритель. Моя единственная функция – созерцать красоту.

– Как интересно! – насмешливо скривился он. – И когда же это случится?

– Что?

– То, что вынуждает тебя уйти.

– Ах, это…

Я не знал, что ему рассказать. Как бы там ни было, что он может сделать? Только страдать чуть дольше.

– Ну?

– Просто кончилось мое время.

– Я вижу вспышки, – сказал он. – Дым, песок и шар огня.

Он был очень восприимчив. Я думал, что скрыл эти мысли.

– Видите ли… В час ночи настанет конец мира.

– Приятно знать. Как?

– Есть некоторый слой расщепляющихся материалов, которые собираются взорвать в проекте Эдем. Начнется колоссальная цепная реакция…

– Ты можешь это как‑нибудь предотвратить?

– Я не знаю как. Я даже не знаю, чем это можно остановить. Мои знания ограничены искусством и науками о живом. Вот вы сломали ногу прошлой зимой, катаясь на лыжах в Вермонте. Об этом вы даже не узнали. Это я умею.

– И труба вострубит в полночь, – заметил он.

– В час ночи, – поправил я его. – По среднеевропейскому времени.

– Успеем выпить еще один бокал, – сказал он, глядя на часы. – Только пробило двенадцать.

Мой вопрос… Я прочистил воображаемое горло.

– Ах да. Так что ты хотел бы знать?

– Вторую часть отклика на трагедию. Я столько раз видел, как вы через нее проходите, но почувствовать не могу. Я воспринимаю ужас – но жалость от меня ускользает.

– Испугаться может каждый, – сказал он, – это легко. Но проникнуть в душу человека, слиться с ним – не так, как ты это делаешь, а почувствовать все, что чувствует он перед последним, уничтожающим ударом, – так, чтобы ощутить себя уничтоженным вместе с ним, и когда ты ничего не можешь сделать, а хочешь, чтобы смог, – вот это и есть жалость.

– Вот как? И ощущать при этом страх?

– И ощущать страх. И вместе они составляют великий катарсис истинной трагедии.

Он икнул.

– А сам персонаж трагедии, за которого вы все это переживаете? Он ведь должен быть велик и благороден?

– Верно, – он кивнул, как будто я сидел по другую сторону стола. – И в последний момент, перед самой победой неизменного закона джунглей, он должен прямо взглянуть в безликую маску Бога и вознестись на этот краткий миг над жалким голосом своей природы и потоком событий.

Мы оба посмотрели на часы.

– Когда ты уйдешь?

– Минут через пятнадцать.

– Отлично, у тебя есть время послушать запись, пока я оденусь.

Он включил проигрыватель и выбрал пластинку. Я неловко поежился.

– Если она не слишком длинная… Он оглядывал свой пиджак.

– Пять минут восемь секунд. Я всегда считал, что эта музыка написана для последнего часа Земли. – Он поставил пластинку и опустил звукосниматель. – Если Гавриил не появится, пусть тогда это сработает.

Он потянулся за галстуком, когда в комнате запрыгали первые ноты «Саэты» Майлза Дэвиса – как будто раненая тварь карабкается на холм.

Он подпевал себе под нос, причесываясь и завязывая галстук. Дэвис отговорил медным языком о пасхальной лилии, и мимо нас шла процессия: ковыляли Эдип и слепой Глостер, ведомые Антигоной и Эдгаром; принц Гамлет отдал салют шпагой и прошел вперед, а сзади брел черный Отелло, за ним Ипполит, весь в белом, и герцогиня Мальфийская – парад памяти многих тысяч сцен.

Музыка отзвучала. Филипп застегнул пиджак и остановил проигрыватель. Аккуратно вложив пластинку в конверт, он поставил ее на полку между другими.

– Что вы собираетесь делать?

– Прощаться. Здесь неподалеку вечеринка, на которой я не собирался быть. Думаю, сейчас я туда зайду и выпью. Прощай и ты.

– Кстати, – спросил он, – а как тебя зовут? После десятилетнего знакомства я должен тебя хоть сейчас как‑то назвать.

Полусознательно он предположил одно имя. До сих пор у меня имени не было, так что я взял это.

– Адрастея.

Он снова скривился в усмешке.

– Ни одной мысли от тебя не скрыть? Прощай.

– Прощайте.

Он закрыл за собой дверь, а я проскользнул сквозь полы и потолки верхних этажей и поднялся вверх в ночное небо над городом. Один из глаз в доме напротив мигнул и погас, а пока я смотрел, погас и другой.

Вновь бестелесный, я скользнул вверх, желая встретить хоть что‑нибудь, что я мог бы ощутить.

 

И вот приходит сила

 

Это продолжалось уже второй год и сводило с ума.

Все, что раньше работало, теперь отказывало.

Каждый день он пытался это прекратить, но все его усилия наталкивались на сопротивление.

Он рычал на своих студентов, безрассудно вел машину, разбил костяшки пальцев о стены. Ночами он лежал без сна и ругался.

Но не было никого, к кому он мог бы обратиться за помощью. Его проблема показалась бы несуществующей психиатру, который, без сомнения, попытался бы лечить его от чего‑нибудь другого.

Тем летом он уезжал, провел месяц на курорте – ничего. Он принимал несколько галлюциногенных препаратов для пробы – опять ничего. Он пробовал записывать на магнитофон свободные ассоциации, но после прослушивания результатом была только головная боль.

К кому в обществе нормальных людей обращается носитель заблокированной силы?

…К такому же, как он сам, если сумеет его найти.

 

Милт Рэнд был знаком еще с четырьмя людьми, похожими на него самого, – его кузеном Гэри, ныне покойным; Уолкером Джексоном, негром‑проповедником, уехавшим куда‑то в южные штаты; Татьяной Стефанович, танцовщицей, в настоящее время находящейся где‑то за Железным занавесом, и Кэртисом Легге, который, к сожалению, страдал шизоидным состоянием параноидального типа и находился в учреждении для безнадежных душевнобольных. С другими он сталкивался ночью, но никогда с ними не говорил и сейчас не смог бы найти.

Блокады имели место и раньше, но Милт всегда справлялся с ними в течение месяца. Этот случай был другой и совсем особый. Расстройства, недомогания, волнения могут заглушить талант, сковать силу. Однако событие, которое полностью деморализовало его более чем на год, было не просто волнением, недомоганием или расстройством. Развод его доконал.

Знать, что где‑то кто‑то тебя ненавидит, уже несладко, но знать точную форму, которую эта ненависть принимает, проявить полную беспомощность против нее, постоянно жить с ощущением, как эта ненависть нарастает вокруг тебя, – это больше чем неприятное обстоятельство. Обидчик ты или оскорбленный, если тебя ненавидят и ты живешь в этой ненависти, она что‑то забирает у тебя – она отрывает часть твоей души или, если хочешь, порабощает ум; она режет и не прижигает рану.

Милт Рэнд проволок свою кровоточащую душу по всей стране и вернулся домой.

Он мог сидеть и смотреть на лес со своего застекленного заднего крыльца, пить пиво, созерцать жуков‑светляков под сенью деревьев, смотреть на кроликов, на темные силуэты птиц, на случайно пробегавшую лису, иногда на летучую мышь.

Он был когда‑то жуком‑светляком, кроликом, птицей, лисой, летучей мышью.

Одной из причин для его переселения подальше от города, прибавившего еще полчаса на дорогу, была дикая природа.

Теперь между ним и теми вещами, частицей которых он некогда был, осталось лишь застекленное крыльцо. Теперь он был один.

Гуляя по улицам, общаясь со студентами в институте, сидя в ресторане, театре, баре, он ощущал в себе пустоту там, где когда‑то он был наполнен.

Нет такой книги, в которой говорится, как вернуть потерянную силу.

Ожидая, он перепробовал все, что приходило в голову. Бродя по раскаленной мостовой в летний полдень, переходя улицу на красный свет из‑за того, что транспорт движется слишком медленно, наблюдая, как ребята в плавках играют у бурлящего гидранта, а грязная вода заливает им ноги, пока загорелые матери и старшие сестры в шортах и мятых блузках лениво приглядывают за ними, беседуя друг с другом в тени под козырьками подъездов или витрин магазинов. Милт пересекает город без определенной цели, чувствуя клаустрофобию при длительных остановках. Глаза заливает пот, очки в потеках, рубашка прилипла к бокам и выбилась, снова прилипает и выбивается на ходу.

После полудня наступает время дать отдых уставшим ногам, превратившимся в раскаленные кирпичи. На лужайке он находит скамейку, укрытую высокими кленами, опускается на нее и сидит бездумно минут двадцать пять.

     – Привет.        

Что‑то в нем смеется или рыдает.

     – Да, привет. Я здесь! Не уходи! Останься! Пожалуйста!        

     – Ты – такой, как я…        

     – Да, я такой. Ты можешь видеть это во мне, потому что ты – это ты. Но ты должна прочитать и послать это тоже сюда. Я застыл. Я… Привет? Где ты?        

И опять он один.

Он пытается послать сообщение. Он сосредотачивается и пробует передать мысли за пределы черепной коробки.

     – Пожалуйста, вернись! Ты мне нужна. Ты мне можешь помочь. Я в отчаянии. Мне больно. Где же ты?        

И снова – ничего.

Он хочет кричать. Он хочет обыскать каждую комнату в каждом доме этого квартала. Вместо этого он сидит здесь.

Этим же вечером в 21.30 они снова встречаются в его мозгу.

     – Привет.        

     – Погоди! Останься, ради Бога! На этот раз не уходи! Пожалуйста, не надо! Послушай, ты мне нужна. Ты мне можешь помочь.        

     – Как? В чем дело?        

     – Я такой же, как ты. Или был когда‑то. Я мог мысленно устремиться и быть другими – местами, вещами, людьми. Сейчас – не могу. Я заблокирован. Сила не приходит. Я знаю, она здесь. Я ее чувствую. Но не могу использовать… Эй?        

     – Да, я все еще здесь. Но чувствую, что ухожу. Я вернусь. Я…        

Милт ожидает до полуночи. Она не возвращается. Его ума коснулся ум женский. Странный, слабый, но определенно женский и несущий эту энергию. Этой ночью она больше не приходит. Он шагает туда‑сюда по кварталу, пытаясь понять, какое окно, какая дверь…

Он ест в ночном кафе, возвращается на свою скамейку, ждет, снова шагает, возвращается в кафе за сигаретами, начинает курить их одну за другой, возвращается к скамейке.

 

Пришел рассвет, начинается день, ночь прошла. Он один. Птицы нарушают тишину, улицы заполняются машинами, по лужайкам бродят собаки.

И вот – еле ощутимый контакт:

     – Я здесь. Думаю, на этот раз смогу побыть дольше. Чем я могу тебе помочь? Расскажи мне.        

     – Хорошо. Вот что сделай – подумай о чувстве, том чувстве выхода вовне, перехода границы – это чувство сейчас владеет тобой. Наполни свой ум этим чувством и пошли его мне со всей силой, на которую способна.        

Вот к нему приходит то, что было и раньше: осознание силы. Для него это земля и вода, огонь и воздух. Он на этом стоит, плавает в этом, согревает себя этим, движется сквозь это.

     – Она возвращается! Только не останавливайся!        

     – Прости, мне нужно… У меня кружится голова. – Где ты?        

     – В больнице…        

Он смотрит в сторону больницы – это в конце улицы слева, на углу.

     – Какое отделение?        

Он формулирует мысль, хотя знает – она уже ушла.

 

В дурмане или в жару, решает он, связь пока невозможна.

Он возвращается на такси туда, где оставил свою машину, едет домой, принимает душ и бреется, готовит завтрак, не может есть.

Он пьет апельсиновый сок и кофе, растягивается на кровати.

Через пять часов он просыпается, смотрит на часы и чертыхается.

Всю дорогу обратно в город он пытается вернуть силу. Она как дерево, укоренившееся в его существе, ветвящееся за его глазами, с бутонами, цветами и соками, но без листьев, без плодов. Он чувствует, как оно качается у него внутри, пульсируя, дыша; он его чувствует от кончиков ног до корней волос. Но оно не гнется по его воле, не ветвится у него в сознании, не свертывает листья, распространяя живые ароматы.

Он оставляет машину у больницы, входит в приемную, минует администратора и находит стул у столика, полного журналов.

Через два часа он видит ее.

Он высматривал ее, прячась за номер «Холидей».

     – Я здесь.        

     – Значит, опять! Быстрее! Сила! Помоги мне возбудить ее!        

Она выполняет его просьбу.

Она возрождает силу в его мозгу. Там совершается – движение, пауза, движение, пауза. Задумчиво, как бы вспоминая сложные танцевальные па, сила зашевелилась в нем.

 

Как в батискафе, поднимающемся на поверхность, затуманенный, искаженный вид сменяется четким омытым изображением.

Ему помог ребенок.

Ребенок с больным мозгом, мучимый лихорадкой, умирающий.

Он читает все это, когда обращает к ней свою силу.

Ее зовут Дороти, она безумна. Сила пришла к ней в разгар болезни, возможно, в ее результате.

Помогла ли она человеку снова ожить, или ей это приснилось – спрашивает она себя.

Ей тринадцать лет, и родители сидят у ее постели. Мать мысленно повторяет бессчетное число раз одно и то же слово: «Метотрексат, метотрексат, метотрексат, мет…»

В грудной клетке тринадцатилетней Дороти – иголочки боли. В ней бушует вихрь лихорадки, и для него она почти умерла.

Она умирает от лейкемии. Уже наступила последняя стадия. Он чувствует вкус крови у нее во рту.

Беспомощный в своей силе, он передает ей:

     – Ты отдала мне конец своей жизни и свою последнюю силу. Я этого не знал. Я не стал бы просить ее у тебя.        

   – Спасибо тебе, – говорит она, –     за картинки у тебя внутри.

     – Картинки?        

     – Места, предметы, которые я там видела.        

     – У меня внутри не так уж много такого, что стоит показывать. В иных местах ты увидела бы больше…        

     – Я опять ухожу…        

     – Подожди!        

 

Он призывает ту силу, что живет в нем теперь, сплавленная с его волей, мыслями, воспоминаниями, чувствами. В единой мощной вспышке он показывает ей жизнь Милта Рэнда.

     – Здесь все, чем я владею, все, через что я прошел и что может нравиться. Вот роение туманной ночью, мерцающие огни. Вот лежка под кустом: льет летний дождь, капли с листьев падают на твой мех, мягкий, как у лисы. Вот лунный танец оленей, вот сонный дрейф форели под темной волной, и кровь холодна, как струи ручья.        

     Вот Татьяна танцует, а Уолкер проповедует; вот мой кузен Гэри работает ножом по дереву: он может вырезать шарик в ящичке – все из одного куска. Вот мой Нью‑Йорк и мой Париж. А вот мои любимые блюда, напитки, ресторан, парк, дорога для ночной езды; вот место, где я копал туннель, строил навес, ходил купаться; вот мой первый поцелуй; вот слезы утраты; вот изгнание и одиночество, и выздоровление, трепет, радость; вот желтые нарциссы моей матери, вот ее гроб, покрытый нарциссами; вот цвета моей любимой мелодии, а вот моя любимая собака – она была славной и жила долго. Смотри на все вещи, которые греют душу, охлажденную рассудком, и хранятся в памяти и самом существе человеческой личности. Я их даю тебе, у которой не было времени их узнать.        


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 22; ЗАКАЗАТЬ РАБОТУ