Из протокола 271 заседания СНК 14 страница



       Аскольдов и генерал снабдили меня всевозмож­ными пропусками, открытыми листами, удостоверениями к разным властям об оказании мне и моим спутникам всякого рода содействия к беспрепятственному следованию в Москву, о том, что мой и моих спутников багаж не подлежит таможенному досмотру, специальное удостоверение за массой подписей (Аскольдова, ге­нерала, коменданта, председателя местной ВЧК и пр.) на имя агентов и учреждений ВЧК, что наш багаж не под­лежит их ревизии и пр. пр. Все эти бумаги составили собою целый объемистый пакет. Уже одно только умо­помрачительное количество этих удостоверений и приказов к разного рода властям способно было вселить подозрение и сомнение в их целесообразности, — ведь у семи нянек дитя без глаза.

       Наконец, мы выехали из Двинска. Нам отвели половину вагона третьего класса, которая была закреплена за мною путем специальных удостоверений к {165} военным, железнодорожным властям и учреждениям ВЧК. Но, как и следовало ожидать на первой же станции, где вагоны брались штурмом, к нам в отделение наби­лось народу, что ни пройти, ни пролезть. Но тут, без моего вмешательства, явился предупрежденный по теле­фону из Двинска начальник станции с агентами ВЧК, которые, несмотря на наши протесты (было просто стыд­но пользоваться исключительными условиями), грубо уда­лили почти всех пассажиров, лишь по моим настояниям оставив немногих, впрочем, ехавших до бли­жайшей остановки. И тут же, как я это понял вскоре, ко мне прикомандировали чекиста под видом красно­армейца, возвращающегося из командировки, попросив меня приютить его в "моем" отделении до Москвы. Он на всех остановках запирал наш вагон на ключ и никого не впускал в него... Не знал я и не думал тогда, что с этих пор я был обречен в дальнейшем всегда иметь около себя этого соглядатая: изменя­лись лишь лица, но ангел-хранитель всегда был со мною. Но об этом дальше. По временам я урывался от мо­его соглядатая и входил во второе отделение нашего вагона. Там сидели крестьяне и всякого рода люди, и мне приходилось слышать отрывки из их разговоров, полных нескрываемого озлобления против большевиков, жалоб на грабежи и насилия под видом реквизиций... Становилось душно от этих разговоров и жалоб и было больно и тяжело, точно я переживал тяжелый сон...

       Несмотря на все удостоверения, наш путь по жел. дороге шел с перерывами. Так помню, это было уже в Смоленске, поезд остановился и я вошел в кон­тору начальника станции. Она была вся забита волнующимися и кричащими людьми. Среди них, точно в {166} истерике, вертелся начальник станции в изодранной одежде, в красной измятой и покрытой пятнами фуражке. Его осаждали разные лица.

Все это были представители разных ведомств, снабженные, как и я, тучами предписаний, удостоверений, приказов. Bсе они наперебой требовали от этого мученика в красной фуражке от­править их, тыча ему в глаза свои удостоверения, кри­ча и угрожая. Начальник станции, точно волк, травимый со всех сторон борзыми, сыпал ответы направо и налево.

       — Я ничего не могу сделать, товарищи, — надры­ваясь кричал он в одну сторону, — нет подвиж­ного состава... Жалуйтесь, — отвечал он другому, — что хотите делайте со мною, хоть расстреляйте, не могу: нет подвижного состава, нет тяги... только завтра, если прибудет состав, я могу отправить поезд... Хорошо, — говорил он третьему, — увольняйте, мне и так больше невмоготу...

       А осаждавшие его кричали, жестикулировали, ру­гались площадными словами, дергали его каждый в свою сторону, требуя, чтобы он слушал... Мне тоже нужно было справиться о времени дальнейшего следования. Но я не решился в свою очередь терзать этого страсто­терпца и ушел. От кого то я узнал, что поезд на Москву предполагается на другой день. Мы выгрузили наш багаж, перетащили его в находившийся около вокзала какой то полуразрушенный домишко, где один из носильщиков устроил нас на ночлег. Все мы поместились в одной проплеванной и загаженной комнате, почти без мебели.

       Бродя в ожидании поезда по Смоленску, я видел и слышал то же, что и в пути: пустые рынки, заколоченные лавки, сумрачные лица, исхудалые и истощенные {167} и озлобленные жалобы и проклятья. Все, кого я встречал в Смоленске и с кем говорил, были полны нескры­ваемой ненависти к большевикам. Так, хозяйка хи­бары, где мы нашли приют, узнав, что я "своей охотой" возвращаюсь в советскую Россию, начала охать и ахать и рассыпалась в жалобах на насилия...

       — Вот у меня есть племянник, Мишей зовут. А вот уже четвертый месяц, как его чекисты арестова­ли и увезли в Москву и с тех пор ни слуху, ни духу...

Писала я ему, а ответа нет, справлялась о нем и тоже ничего не добилась — точно в воду канул... А и аре­стовали то его тоже зря. У него был товарищ, дружили они еще по школе. Ну, товарищ этот был известно еврей. Вот как то раз — а было это четыре месяца назад — они и поспорили о чем то друг с другом... люди молодые, ну, известно, долго ли поспорить. Ну толь­ко Миша и обругай его в споре то "жидом", а тот его "кацапом"... А звать его Гершкой. И вот этот Гершко побежал в милицию жаловаться, а оттуда его по­слали в Чеку, вот и пришли чекисты и забрали моего Мишу — ты, говорят, черносотенец, не имеешь ты полного права выражаться... Ну, а Миша говорит, "да он обругал меня "кацапом"... Они не стали его слу­шать да отослали в Москву. Теперь и сам этот Герш­ко плачет по Мише, "что, мол, я со зла наделал, погубил лучшего моего друга..." Ходил он сам в Че­ку, просил ослобонить Мишу, а ему ответили, что так этого дела оставить нельзя, потому что тут "контрреволюция"... Уж Гершко и прошения посылал в Москву и все ни почем, а Миша мой сидит да сидит, коли жив еще...

       Мы добрались, наконец до Москвы. Это было 6-го июля 1919 г. Нашлись какие то носильщики, которые, {168} выгрузив наш обильный багаж, повезли его на руч­ной платформе-тележке к выходу. Я сопровождал его. Вдруг несколько человек в кожаных куртках гроз­но остановили носильщиков.

       — Стой! — властно крикнул один из них. — Откуда этот багаж, чей?..

       Носильщики остановились. "Это чекисты" — быстро шепнул мне один из них. Я подошел к старшему и назвав себя, дал ему все указания.

       — Ага, — ответил он, — так... ну так тем более багаж должен быть осмотрен нами...

       — Нет, товарищ, — твердо и решительно возразил я, — мой багаж вашему осмотру не подлежит...

       — Не говорите глупостей, гражданин, мы знаем, что делаем, вы нам не указ... Предъявите ваши доку­менты и идем с нами...

       — Никуда я с вами не пойду и производить обыск в моем багаже не позволю... Вот мои документы, — сказал я, вытащив из кармана мои удостоверения. — Я вам не позволю рыться в моих вещах, я везу с собой массу важных документов, которые не имею права никому показывать: я еду из Германии, я бывший советский консул... Я сейчас позвоню Чичерину, Кра­сину...

       Чекисты в это время успели рассмотреть мои до­кументы и после некоторых препирательств и ругани (настоящей ругани), с озлоблением, точно звери, у которых вырвали из зубов добычу, пропустили меня и моих спутников.

       А кругом стояли стон и плач. Чекисты набрасы­вались на пассажиров, отбирали у них котомки, мешочки, чемоданы с провизией и реквизировали эти про­дукты. Напомню читателю, что в Москве в это время {169} уже начинался лютый голод, а покупать и продавать что-нибудь было строго воспрещено, под страхом тя­желой кары... Всё должны были довольствоваться опре­деленными выдачами по карточкам, по которым почти ничего не выдавалось. Среди молящих и плакавших на вокзале, мне врезалась в память одна молодая жен­щина, хотя и одетая почти в лохмотья, но сохранившая облик интеллигентного человека. У нее отобрали мешок с какой то провизией.

       — Не отнимайте у меня, прошу вас, — молила она чекиста, вырвавшего у нее из рук ее мешок.

— Я привезла это моим детям... они голодают... Госпо­ди, я насилу раздобыла, за большие деньги... продала теп­лое пальто... не отнимайте, не отнимайте...

       И она побежала за быстро шедшими чекистами, плача и моля...

       — Знаем мы вас, буржуев, — говорил ей в ответ чекист, грубо отталкивая ее. — Спекулянты проклятые, небось на Сухаревку потащишь... А вот за то, что ты пальто продала, следовало бы тебя препро­водить к нам...

       Испуганная женщина моментально умолкла и быстро скрылась в толпе, оставив в руках чекиста добычу...

       Я стиснул зубы, с трудом удержав себя, чтобы не вмешаться... Что я мог сделать...

       Оставив моих спутников, я вышел с вокзала искать извозчиков. Их не было. Растерянный стоял я, не зная, что делать, когда из подъехавшего автомо­биля выскочил и бросился ко мне Красин, предупреж­денный мною телеграммой из Смоленска...

{170}

 

XI

 

       Красин предоставил мне свой автомобиль, и мы перебрались с вокзала на Б. Дмитровку (кажется № 26), в дом, который по реквизиции был предоставлен комиссариату иностранных дел.

Это был прекрасный барский особняк, роскошно и со вкусом меблированный. Но поселившиеся здесь товарищи успели загрязнить его и вообще привести его в невозможный вид. Оставшаяся при доме прислуга его прежних владельцев все время негодовала и жаловалась мне на то, что новые жильцы обратили его в "свинюшник".

       Я, согласно уговору, поехал в "Метрополь" к Красину, с которым мы после долгой разлуки и пробеседовали чуть не весь остаток дня. Сперва я, конечно, рассказал ему о моих злоключениях, пережитых в Берлине, Гамбурге, об аресте и пр. И вот тут то от него я и узнал, что Чичериным своевременно были полу­чены все мои радиотелеграммы, посланные из Гамбурга, что даже сам Ленин одобрил меня и мой образ действий. Неполучение же ответа ни на одну из моих телеграмм Красин объяснял тем, что и Чичерин, относившийся ко мне, под влиянием Воровского весьма от­рицательно, и Литвинов, по свойственной его характеру завистливости, решили "подставить ножку" и оставить ме­ня выпутываться как угодно, из моего затруднительного положения.

Затем Красин сообщил мне, что, узнав из телеграммы германского мин. ин. дел о нашем аресте в качестве заложников, он требовал от Чи­черина принятия мер к нашему немедленному освобож­дению. И Чичерин и Литвинов уверяли его, что делается все необходимое, что они обмениваются телеграмма­ми с германским правительством, но что последнее {171} затягивает. Словом, оказалось, что и в данном случае было сведение личных счетов со мной. Меня спокойно бросили на произвол судьбы...

       Я упоминаю об этом не для того, чтобы жаловать­ся или рисоваться моими страданиями, нет, а с един­ственной целью показать читателю, как советское пра­вительство и его деятели, сводя свои личные счеты, от­носятся к своим даже высоко стоящим сотрудникам, каковым был я, сознательно обрекая их на всякие слу­чайности: ведь ничего не было сделано для освобождения тех германских граждан, заложниками за которых мы являлись. Они все, и Чичерин и Литвинов не могли не понимать, что своим пассивным отношением они обрекают меня на всякие случайности, вплоть до расстрела... Но что им, всем этим непомнящим родства, до других, что им, этим "идеологам" борьбы "за лучший мир", до чужой жизни...

       — Да, брат, — говорил Красин, — с грустью приходится убедиться в том, что личные счеты у нас легли во главу угла отношения друг к другу... Меня, например, Литвинов ненавидит всеми фибрами своей душонки... это старые счеты еще со времен подполья. Вечная, ничем несдерживаемая зависть, боязнь остать­ся позади. И вот и на тебя он переносит ту же нена­висть и всеми мерами старается, чтобы ты, Боже сохрани, как-нибудь не выдвинулся бы выше него.

Он, конечно, забыл, или сознательно, просто по маленькой подлости маленького человечишки, озлобленного превосходством других, делает вид, что забыл, как ты, когда то, еще в Бельгии, после его ареста в Париже, ломал ко­пья за него...

А когда ты остался один в Гамбурге, сре­ди волнующегося моря революции, а потом был арестован, он, опасаясь того ореола, который может тебя {172} окружить в глазах советских верхов и выдвинуть, почувствовал к тебе глухую ненависть и всеми мерами старался использовать этот благоприятный случай уто­пить тебя... Я знаю, что фактически он застопорил вопрос с ответами на твои радио из Гамбурга, на теле­граммы мин. ин. дел о вашем аресте...

Это человек из породы тех, которые по своей натуре, способны лишь к мелкой, обывательского характера злобе к тем, кто им протягивает руку помощи, оказывает одолжение... Вообще насчет благородства здесь не спрашивай... Все у нас грызутся друг с другом, все бо­ятся друг друга, все следят один за другим, как бы другой не опередил, не выдвинулся...

Здесь нет и тени понимания общих задач и необходимой в общем деле солидарности... Нет, они грызутся. И поверишь ли мне, если у одного и того же дела работает, скажем, десять человек, это вовсе не означает, что работа будет производиться совокупными усилиями десяти чело­век, нет, это значит только то, что все эти десять человек будут работать друг против друга, стара­ясь один другого подвести, вставить один другому пал­ки в колеса и таким образом в конечном счете дан­ная работа не только не движется вперед, нет, она идет назад, или в лучшем случае, стоит на месте, ибо на­ши советские деятели взаимно уничтожают продуктив­ность работы друг друга... Право, в самые махровые царские времена, со всеми их чиновниками и дрязгами не было ничего подобного... Но ведь то были чи­нуши, бюрократы, всеми презираемые, всеми высмеивае­мые, а теперь ведь у власти мы, соль земли!.. ха-ха-ха! посмотри на нас, как следует и окажется, что мы во всей этой слякоти превзошли и Перидоновых и Акакий Акакиевичей и всех этих героев старого времени...

{173} Я заговорил с ним о моих тяжелых впечатлениях в пути по России.

       — Недовольство, говоришь ты, — ответил Красин, — да, брат, и злоба, страшная злоба и ненависть... Делается все, чтобы искушать человеческое терпение. Это какое то головотяпство и они рубят сук, на котором сидят. И, конечно, если народ поднимется, всем нам не сдобровать, — это будет пугачевщина и народ зальет Россию кровью большевиков и вообще всех, кого он считает за таковых... и за господ...

— Хорошо, — возразил я, — ну, а твое влияние на Ленина? Неужели ты ничего не можешь сделать?

       — Ха, мое влияние, — с горечью перебил он меня. Ну, брат, мое влияние это горькая ирония... В отдельных случаях мне иногда удается повлиять на него... когда, например, хотят «вывести в расход» совсем уже зря какого-нибудь ни в чем неповинного человека... Но, мне кажется, что на него никто не имеет влияния... Ленин стал совсем невменяем и, если кто и имеет на него влияние, так что "товарищ Феликс", т. е., Дзержинский, еще больший фанатик и, в сущности, хитрая бестия, который запугивает Ленина контрреволю­цией и тем, что она сметет нас всех и его в первую очередь... А Ленин — в этом я окончательно убедился — самый настоящий трус, дрожащий за свою шкуру... И Дзержинский играет на этой струнке... Словом, дело обстоит так: все подавлено и подавляется еще больше, люди боятся не то, что говорить, но даже думать... Шпионство такое, о каком не мечтал даже Наполеон третий — шпионы повсюду, в учреждениях, на улицах, наконец, даже в семьях... Доносы и расправа втихомолку... Дальше уже некуда идти...

       — А тут еще и белое движение, — продолжал он, {174} — на юге Деникин, на северо-западе Юденич, на востоке Колчак, на Урале чехословаки, а на севере англо-добровольческие банды... Мы в тисках... И для меня лично не подлежит сомнению, что нам с нашими обор­ванцами, вместо армии, плохо вооруженными, недисципли­нированными, без технических знаний и опыта, не сдобровать перед этими белыми армиями, движущимися на нас во всеоружии техники и дисциплины...

И все трусят... И знаешь, у кого особенно шея чешется и кто здорово празднует труса — это сам наш "фельдмаршал" Троцкий. И, если бы около него не было Сталина, человека, хотя и не хватающего звезд с неба, но смелого и мужественного и к тому же бескорыстного, он давно задал бы тягу... Но Сталин держит его в руках и, в сущности, все дело защиты советской России ведет он, не выступая на первый план и предоставляя Троцкому все внешние аксессуары власти главнокомандующего... А Троцкий говорит зажигательные речи, отдает крикливые приказы, продиктованные ему Сталиным, и воображает себя Наполеоном... расстреливает...

       И он рисовал передо мной самые мрачные карти­ны, одну за другой. Всякое проявление свободы убито, прессы нет, кроме казенной, нет свободы стачек, рабочих, при попытке забастовать, арестуют, ссылают и преспокойно расстреливают....

       Так мы беседовали об общем положении в России. И внезапно, как это часто бывает между близкими людьми, в одно и то же время одна и та же мысль рез­нула его и меня. Мы посмотрели друг другу в глаза и сразу поняли друг друга. Поняли без слов...

       — Да, — как то тихо и особенно вдумчиво протянул Красин, — мы с тобой сделали непоправимую ошибку...

{175} — Непоправимую, — тихо повторил я. — Теперь ничего не поделаешь.. Назвался груздем...

       Напомню, что Красин в это время был одновре­менно народным комиссаром путей сообщения, а также торговли и промышленности. И тут же он предложил мне пост его заместителя, как народного комиссара торговли и промышленности. Я категорически стал от­казываться от этого поста. И не из чувства излишней скромности, а по соображениям другого порядка. Мне вспомнилась вся та травля, которой я подвергался на должности первого секретаря берлинского посольства, а затем вся та склока, которой сопровождалось мое назначение консулом в Гамбург, а также все отношение ко мне Чичерина и компании после германской революции с моим радио из Гамбурга и моим арестом... Все это приводило меня к мысли, что на новом высоком посту мне не избежать новых трений, новых подвохов, подсиживаний, сплетен, нашептываний и пр. И поэтому то, мотивированно отказываясь от предложения Красина, я просил его о назначении меня не на пост, а на какую-нибудь скромную должность, говоря ему, что на каждом месте я останусь самим собой со всем моим опытом, знаниями, добросовестностью и пр. Он долго возражал, настаивая на своем.

        — А ты не думаешь Леонид, — сказал я, — что это назначение вызовет такую же склоку, какую я перенес при назначении меня консулом в Гамбург?..

       — Нет, — решительно возразил он, — этого бояться нечего, особенно в виду того, что я, получив твою телеграмму о выезде из Берлина, имел беседу с Лениным. Он спросил меня: "Имеете ли вы какие-ни­будь виды на Соломона, Леонид Борисович?". Я ему ответил, что в виду смерти Марка Тимофеевича {176} Елизарова (Муж сестры Ленина. О нем см. во введении к настоящим воспоминаниям. — Автор.), бывшего моим заместителем по комиссариату торговли и промышленности, я хотел бы, чтобы ты занял этот пост с тем, чтобы, когда ты ознакомишься с ходом дел и вообще войдешь в курс советской жизни, я устранился бы совсем, и ты стал бы народным комиссаром. Ленин согласился с этим вполне и прибавил: вот и великолепно -

«кстати, он был большим другом покойного Марка...»

Так что, видишь, твои опасения на счет склок совершенно неоснователь­ны, раз уж сам Ленин согласен...

       Красин добавил к этому еще чисто дружеские уговоры... И я согласился.

       — Да, кстати, — добавил Красин, — Ленин напомнил мне, что ты должен обязательно официально зачислиться в коммунистическую партию. Тебе нужно будет повидаться с Еленой Дмитриевной Стасовой (тогдашний секретарь коммунистической партии), которая уже предупреждена. Ты ее знаешь?


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 234; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!