Из протокола 271 заседания СНК 7 страница



       Надо сказать, что работа приходящих служащих обычно заканчивалась ужином, после которого они и уходили домой. Но многие из них под предлогом спешки, отказывались от ужина и уносили домой свою порцию. Но выяснилось, что в этой «порции», которая уносилась в горшках и корзинках, было много и «контрабанды». Уследить за тем, что именно уносилось, было невозможно, а потому я положил этому предел, потребовав, чтобы никто больше ничего не уносил, а чтобы все ужинали в посольстве... Начались жалобы, и {76} притом жалобы в центр партии спартаковцев. Явился представитель спартаковцев, произвел нечто вроде судьбища на собрании низшего персонала. Однако, выслушав мои объяснения, представитель нашел, что я поступил правильно... Но пока это решение было приня­то, я немало натерпелся: в эту склоку низших служащих вмешались все сотрудники до Марьи Михайловны а следовательно и до Иоффе включительно...

       Много было еще и других подобных домашних дрязг, на которые волей - неволей приходилось тратить и драгоценное время и много сил и нервов... Но я со­знательно остановился на этих мелочах, которыми бы­ла полна жизнь посольства, чтобы дать читателю понятие, насколько разлагающее влияние проникало повсюду и ка­кую деморализацию оно вносило.

       В посольстве совсем особняком, хотя и на равном положении с сотрудниками, состояли несколько человек красноармейцев, несших охрану посольства и, в сущности, представлявших собою совершенно ненужный и отягчающий балласт. Но дело в том, что люди, так расточительно относившиеся к казенному имуществу и которым, казалось бы на первый взгляд, все было с полгоря, отличались большой трусливостью, им всюду мерещилась опасность. Я не говорю о Иоффе — он вовсе не трусил и даже подсмеивался над мерами охраны, подчиняясь им лишь по настоянию личного секретаря. Но вскоре Марья Михайловна нашла, что принятых мер для охраны недостаточно. Однажды она пришла ко мне вся взволнованная:

       — Вот, Георгий Александрович, какое письмо получил сегодня Адольф Абрамович!

       Это было нелепое анонимное письмо с {77} неопределенными угрозами, написанное крайне безграмотно. Я невольно усмехнулся.

       — Тут нечего смяться, Георгий Александрович, — запальчиво сказала Марья Михайловна. — Это настоя­щая угроза... Боже, Боже! — патетически продолжала она, — Для Адольфа Абрамовича начинается крестный путь на Голгофу... на Голгофу, на великие страдания!...

       И она поведала мне свою боязнь, что всех нас ждет расправа, и жестокая расправа. Стало ясно, что при всей своей решительности она жестоко трусила, что у нее не было сознания прочности положения, на котором стоят большевики. Напомню читателю, что мною было отмечено это ощущение непрочности позиции уже ранее, при описании моего пребывания в Петербурге...

       Марья Михайловна стала настоятельно просить ме­ня идти вместе с ней к Иоффе, чтобы убедить его в необходимости принять меры предосторожности.

       — Он совершенно не обращает внимания на свою безопасность, — горячо говорила она. — Он, как и все великие люди, пренебрегает всем, отдавая себя всего служению идее!... Я вас прошу, Георгий Александрович, пойдемте вместе к нему...

       Я должен отдать справедливость Иоффе, — он действительно не был трусом и относился к своей судьбе чисто фаталистически.

       — Право, Марья Михайловна, — спокойно сказал он, когда она в моем присутствии стала настаивать на том, что надо придать серьезное значение предупрежде­нию, сделанному анонимным автором, — ну, можно ли придавать значение какому то анонимному письму... Да наконец, ведь, в сущности, нет таких мер, кото­рыми можно было бы обеспечить себя от каких-нибудь попыток... Ну, убьют, так убьют, мы же {78} революционеры и знали, на что идем, когда совершали переворот...

       Но по всему посольству поползла паника. Марья Ми­хайловна — под величайшим секретом — сообщала всем и каждому сенсационную новость. Все до последнего человека смутились, стали даже в стенах посольства настороженно оглядываться, точно враг уже преследовал их... Поползли слухи о подозрительных встречах около самого здания посольства. Словом, все были в тре­воге... Некоторые стали осматривать и чистить свои ре­вольверы, что вносило еще большую панику...

       По настоянию Марьи Михайловны Иоффе обратился в Министерство Иностранных Дел с требованием усилить наружную охрану здания посольства переодетыми полицейскими. Встревожились и немецкие власти, и ко мне для переговоров приехал какой то важный чин полиции. Ознакомившись с анонимным письмом, он толь­ко улыбнулся и сказал: «Ах, какие пустяки... не стоит на них обращать внимания». Тем не менее, по настоянию Марьи Михайловны, он пересмотрел план сигнализации, указал на слабые места и пр. Конечно, и этот визит стал всем известен, и тревога среди товарищей еще больше усилилась...

       Как оно и понятно, все, что творилось в посоль­стве, не было тайной для немецких властей. Конечно, мы были под постоянным наблюдением германской полиции, шпионская часть у которой, как известно, поставлена блестяще, и до нас доходили слухи о том презрении, о том «пфуй», которым немцы реагировали на весь этот кошмарный беспорядок жизни советского посольства, на расхват мебели товарищами, на чрезмерные расходы, оплачиваемые из кассы и пр. Не могу не отметить, что это презрение, правда, скрытое под маской {79} дипломатической любезности, пробивалось и при встречах с представителями Министерства Иностранных Дел. И это презрение и по временам даже отвращение, нет - нет, да проникало и в немецкую печать.

       Кроме красноармейцев, надо упомянуть еще и о дипломатических курьерах, состоявших при посольстве, среди которых были лица, занимавшиеся под прикрытием своей неприкосновенности, провозом и прода­жей разных товаров. Некоторые из них были уличе­ны. Но и служащие посольства широко пользовались услу­гами курьеров для посылки родным и знакомым разного рода предметов. И курьерские вализы все пухли и пухли, что дошло, наконец, до того, что от нас потребовали ограничения их веса.

       При берлинском посольстве, как известно, имеется православная церковь, которая за все время войны бездействовала. Она хранилась в полной неприкосновен­ности со всей своей утварью. Не могу не отметить, что лица, на которых германским правительством были возложены обязанности по хранение всего имущества по­сольства, относились очень внимательно и честно к сво­ей задаче, бережно храня все доверенное им с чисто немецкой педантичностью... И вот, как то, месяца через два по моем прибытии в Берлин, ко мне явился наш вице - консул Г. А. Воронов, сообщивши мне, что к нему обратились бывшие посольские священник и Церковный староста, желающие поговорить со мной по во­просу о храме. Я принял их.

Они ходатайствовали от имени православной общины в Берлине об открытии храма для богослужения. Я лично отнесся вполне сочув­ственно к этому ходатайству, но в виду царившей у нас во всем неразберихе, не взял на себя окончательное решение этого вопроса и обратился к Иоффе. {80} Оказалось, что наши точки зрения совпали. Он также, как и я, считал, что вопрос этот, в сущности, представляет собою вопрос совести каждого, куда нам, как представителям государства, нечего вмешиваться. Потолковав на эту тему, мы с Иоффе решили, что храм должен быть предоставлен верующим, которые должны при­нять на себя все расходы по содержанию его и пр. В таком духе я и сообщил в письменной форм ответ священнику и старосте, и поручил окончательное оформление вопроса по передачи храма Воронову. Но вскоре мне пришлось переехать из Берлина в Гамбург, где я ушел в новое, весьма сложное дело, о чем ниже, и таким образом, дальнейшая судьба этого вопроса мне неизвестна.

 

IV

 

       Как мы видели, в посольстве склонны были вечно впадать в панику из за всего. Скоро для этого пред­ставился весьма основательный повод. В Москве был убит германский посол, граф Мирбах. Убийца (Недавно расстрелянный Блюмкин. — Автор.) успел скрыться. Прежде официального уведомления, мы узна­ли об этом немедленно же из газет. И, по обыкнове­нию, в нашем посольстве пошли разные слухи и догадки и, как спутник их, началась паника. Кто то пустил слух, что убийство посла послужит для немцев основанием прервать с нами дипломатические отношения и что наше посольство будет изгнано из Берлина. Люди сведущие — а таковыми были все, не видящие дальше куриного носа — уверяли, что это уже факт, что герман­ское правительство уже решило это и что изгнания мож­но ждать внезапно... что снова начнется война... В отдельных группах служащих шли оживленные {81} обсуждения на эту тему и — говорю не шутя — некоторые пошли в свои комнаты укладывать чемоданы, чтобы быть готовыми и ничего не забыть.

       Я не буду говорить об этом событии подробно, ибо оно в свое время было описано и освещено в прессе. Но у нас, в нашем посольском муравейнике наша всего боящаяся публика была не на шутку встревожена. Распространились неведомо кем пускаемые в посольстве «достоверные сведения», что германское правитель­ство не сомневается, что граф Мирбах убит самими большевиками, что поэтому все мы будем арестованы в качестве заложников, пока большевики не выдадут физических виновников убийства... Говорили, что Министерством Иностранных Дел уже послана соответствующая нота... Наиболее ретивые говорили, что по­сольство уже окружено... Словом, нелепости, одна дру­гой изумительнее, сменяли друг друга, все усиливая па­нику.

           

На другой день была получена официальная нота протеста, составленная в выражениях крайне резких, в таких, с которыми немцы никогда не выступили бы, обращаясь к какой либо иной державе... Нота эта была полна угроз и требований.. Иоффе сам отправился в Министерство Иностранных Дел. Вернулся он отту­да очень расстроенный. Он сообщил мне, что был принят очень сурово, чтобы не сказать, грубо, что говори­ли с ним совершенно недопустимым тоном. Конечно я никому не передавал о сообщении Иоффе, но тем не менее уже через несколько минут всем в посольстве стало известно о том, как был принять Иоффе, и, разумеется, действительность была изобильно приукрашена досужей, панически настроенной фантазией, так что даже скептики стали задумываться над вопросом, {82} не следует ли и в самом деле приняться за укладку чемоданов...

Были и такие, которые начали приготовлять к укладке канцелярские бумаги... День и ночь работал прямой провод. Иоффе поминутно вызывали из Москвы и он часами не отходил от аппарата, беседуя с Комиссариатом Иностранных Дел. И, конечно, об этих беседах тоже циркулировали слухи и слухи, один нелепее другого. Одно было несомненно, что и там, т. е., в советском правительстве, царила по этому по­воду паника, что и проявлялось в ряде, отменявших одно другое, распоряжениях и указаниях. Иоффе лич­но, как я отметил, человек, не поддающийся панике и всегда во все трудные минуты не терявший головы, го­воря со мной об этих переговорах с центром, пре­зрительно заметил:

       — Они там совершенно потеряли голову... Вот смотрите, — и он дал мне прочесть телеграфную лен­ту своих переговоров по аппарату Юза... Было ясно, что у нас в центре царила полная растерянность.

       Советское правительство отвечало на грубые про­тесты германского правительства в самом угодливом тоне, обещая в ударном порядке расследовать дело и расправиться с виновными, примерно их наказав. Но дело с расследованием шло плохо. Виновники не открывались. Тем не менее, советское правительство, чтобы умилостивить немцев, решило принести в жерт­ву молоху гекатомбы... Говорю об этом со слов покойного Красина, который вскоре приехал в Берлин и который с возмущением мне рассказывал наедине, в свою очередь со слов Ленина, что для удовлетворения требования немцев, советское правительство решило обрушиться в сторону наименьшего сопротивления и, выхватив из числа арестованных левых эсеров { 83 } несколько десятков человек, якобы, причастных к убийству Мирбаха, казнить их...

       — И хотя, — говорил мне Красин с глубоким отвращением, — я хорошо знаю Ленина, но такого глубокого и жестокого цинизма я в нем не подозревал... Рассказывая мне об этом предполагаемом выходе из положения, он с улыбочкой, заметь, с улыбочкой прибавил: «словом, мы произведем среди товарищей эсеров внутренний заем ... и таким образом, и невинность соблюдем и капитал приобретем»...

       В этот свой приезд Красин неоднократно в разговорах со мной, точно не имея сил отделаться от тяжелого кошмарного впечатления, возвращался к этому вопросу и несколько раз повторял мне эти слова Лени­на. Затем уже, много лет спустя, в Лондоне, Красин как то вновь возвратился в одном разговоре со мной о Ленине, к этому факту, почему он и врезался в мою память острым клином. И, если бы я не помнил во всех деталях этот разговор с Красиным, если бы и теперь, через несколько лет предо мной не вставали его глаза, в которые я в упор смотрел в то время, как он, повторяю, с глубоким отвращением передавал мне эти подробности, я не решился бы привести их здесь... Я знал Ленина. Знал, что он не был инсти­туткой... Помню, как однажды в Брюсселе в разговоре со мной он заметил: «Да, Георгий Александрович, политига ггязное (он несколько картавил) дело». Но повторяю, я не могу и до сих пор отделаться от чув­ства какого то холодного ужаса, вспоминая рассказ Кра­сина... И мне вспоминается, что Ленин уже задолго до смерти страдал прогрессивным параличом, и невольно думается, уж не было ли это просто спорадическое проявление симптомов его болезни...

{84} Если, как мы видели, убийство Мирбаха повлекло за собою такую паническую тревогу среди посольских служащих, то другое событие, разыгравшееся довольно скоро вслед за ним, уже окончательно ошеломило их. Оно вызвало самый неприкрытый страх за самих себя, за свою жизнь. Им, очевидно, уже померещился призрак суровой расправы (Эта вечная тревога и ожидание расправы были явлением перманентным, и не только среди мелких служащих, но — что особенно стоит подчеркнуть и отметить — также и у весь­ма ответственных деятелей советского правительства. Я при­веду беседу с одним близким мне товарищем к приятелем, стоявшим и сейчас стоящим на весьма высоком посту. Беседа эта имела место в Берлине. К сожалению, в силу серьезных причин, не могу привести имени этого товарища, кстати сказать, человека глубоко честного... Мы с ним часто беседовали в Берлине. Как то раз, пораженный его крайне болезненным видом, я сказал ему: — Да вам следовало бы уехать отсюда полечиться в какую-нибудь санаторию... — Нет, Георгий Александрович, — грустно ответил он мне. — Нельзя мне ухать, мне надо ждать своей судьбы... решения своей участи... и это будет скоро... — Бог знает, что вы говорите, — сказал я, — какие то загадки... «ждать своей участи»... какой участи? — Какой участи? — повторил он мой вопрос. — Наша участь такая: нам будет отпущено столько воздуха, сколько требуется для одного че­ловека... — Ничего не понимаю, — возразил я. — Все какие то загадки...

           В продолжение всего этого разговора он ходил по комнате. Но тут он вдруг остановился, подошел ко мне и, слабо и жалко улыбаясь, в упор глядя на меня, многозначительно и резко провел рукой себе по горлу, слегка высунув язык, и сказал: — Вот наша участь... — Не пони­маю, — проговорил я в недоумении. — Все не понимаете? — спросил он. — Я говорю, нам будет отпущено столько воздуха, сколько требуется для человеческого тела.... для повешенного... Теперь понимаете?... Да, нас ждет виселица... И мне и вообще нам, нам нельзя уехать. Но вам, милый Георгий Александрович, вам следует уехать, и как можно скорее расстаться с нами... мы обречены и должны тянуть до последней возможности... Ведь, конечно, наша попытка окон­чится провалом, и нас ждет суровая расправа... Это Немезида.... Мы заварили кашу и нам же следует ее расхлебы­вать... А вы имеете право избежать этой расправы... уезжайте....

           И примерно через год, уже в Москве, тот же мой товарищи, занимавший еще более высокий пост, опять воз­вратился к этой теме и снова стал уговаривать меня воспользоваться случаем и отойти от советского правительства, чтобы не делить с ним его участи... И он снова повторил свою метафору о «количестве воздуха»... Разговор этот происходил в Москве в то время, когда Деникин, успешно наступая, был уже под Тулой, и когда все советские деятели от великих до малых трепетали и, не скрывая своей пани­ки, говорили о расстрелах и виселицах. — Автор.)...

       Я говорю о покушении на жизнь Ленина... Известие это пришло к нам поздно вечером по телеграфу. Я живо помню, как это было. Я спускался из своего помещения, чтобы пойти к прямому проводу. Навстречу мне попалось несколько совершенно растерянных сотрудников.

       — Георгий Александрович, — сказал один из них, — вы знаете... Ленин или убит или тяжело ранен...

{85} Я остановился, пораженный этой неожиданной ново­стью. Ко мне подошел секретарь консульства, Ландау. Лицо его было искажено выражением самого неподдельного животного страха, губы и руки его дрожали и всего его подергивало.

— Да, Георгий Александрович, — едва выговорил он, — теперь нам конец... всех нас перебьют...

       Это была первая телеграмма, очень краткая, с сообщением о том, что Ленин ранен какой то женщи­ной, Дорой Каплан... И вот все сразу заволновались, не просто заволновались, а заметались в каком то бессмысленном ужасе, С некоторыми сотрудницами {86} сделалась истерика... Не взирая на явное искажение полученных извести, все стали говорить не о ранении, а об убийстве. Все мои попытки уговорить и урезонить мечущихся в страхе сотрудников, были тщетны. Они сбивались в беспорядочные кучки, жестикулировали, быстро и нервно перебрасывались словами, убегали, сно­ва возвращались и уже, не сдерживаемые ничем, гово­рили: «Что с нами будет... всех нас перебьют... конец всему»...

       Особенно волновались и приходили в отчаяние, к моему удивлению, наши красноармейцы, латыши. Один из них сказал, обращаясь ко мне Ну, уж те­перь нам, латышам, не сдобровать... за нас, за первых примутся...

       Не знаю уж, как это стало известно в Министерстве Иностранных Дел, но мне оттуда позвонили по телефону с тревожным запросом, правда ли, что Ленин убит. Я ответил, сообщив содержание теле­граммы...

       Вся эта паника улеглась и тревога сменилась ликованием, животным ликованием за свою шкуру, когда последующие телеграммы принесли подробности покушения и всем стало ясно, что рана, нанесенная Ленину, не опасна.

 

V

 

       Все официальные отношения нашего посольства с германским правительством шли, согласно установлен­ному порядку, через Министерство Иностранных Дел. И надо отдать справедливость этому министерству, что в общем, чисто с внешней стороны, оно относилось к посольству корректно. Тем не менее, часто прорывались {87} какие то нотки с его стороны, говоривши о плохо скрытом презрении, что сказывалось, в сущности, в мелочах. Так те из наших сотрудников, которым при­ходилось лично являться в Министерство Иностранных Дел за какими-нибудь справками, часто жаловались, что с ними мало церемонятся, заставляют подолгу ждать, иногда говорят с ними с плохо скрываемым презрением или резко и нетерпеливо и пр. И это было понятно: служащие министерства Иностранных Дел от­носились, в сущности, к большевицкому правитель­ству вполне отрицательно, как к чему то чуждому дипломатических традиций и обычаев, как к явлению, хотя и навязанному им политическими условиями мо­мента, но во всяком случае не укладывавшемуся в обычные установленные рамки. Им, этим дипломатам, воспитанным в немецкой государственной школе, где они и усвоили все необходимые, твердо отстоявшиеся приемы, все поведение наших товарищей, их внешний вид, манеры, приемы при объяснениях, казались дикими, и они не могли подчас невольно не подчеркнуть своего истинного отношения к этим дипломатам новой формации... Словом, грубо говоря, они относились к нам, как к низшей расе...


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 187; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!