ИМПЕРСКИЙ РЕГЕНТ И ПФАЛЬЦГРАФ 14 страница



После того, как закончилось его интернирование в Турции, Кошут отплыл в Англию. По дороге туда, у Марселя, – где ему, однако, не разрешено было высадиться, – он выпустил манифест, написанный в духе и в стиле французской социальной демократии. В Англии он немедленно же отрекся от

«этого нового, социально‑демократического, учения, которое – правильно или неправильно – считают несовместимым с общественным порядком и неприкосновенностью собственности. У Венгрии нет основания, да и желания связываться с этими учениями, хотя бы по той весьма простой причине, что в Венгрии нет для них ни условий, ни малейшего повода» (ср. с этим письмо из Марселя).

В течение первых двух недель своего пребывания в Англии он менял свой символ веры столько же раз, сколько давал аудиенций – всем и повсюду. Граф Казимир Баттяни так мотивировал свой тогдашний публичный разрыв с Кошутом:

«На этот шаг меня толкнули не только bevues {ошибки. Ред.} , сделанные Кошутом за время его двухнедельного пребывания на свободе, но и весь накопившийся у меня опыт, все то, что я видел, терпел, допускал, выносил – и как Вы вспомните – прикрывал и маскировал, сперва в Венгрии, потом в изгнании, словом – составившееся у меня твердое мнение об этом человеке… Позвольте мне заметить, что прошлые или будущие заявления Кошута в Саутгемптоне, Уисбиче или Лондоне, словом – в Англии, не заставят забыть того, что он сказал в Марселе. В стране «молодого великана»» (Америка), «он опять‑таки заговорит на иной лад, так как, будучи в иных делах недобросовестным (unscrupulous) и сгибаясь, точно тростинка, при каждом сильном дуновении ветра, он sans gene {без стеснения. Ред.} отказывается от своих собственных слов и без всяких колебаний прикрывается великими именами покойников, которых он погубил, как, например, именем моего бедного кузена Людвига Баттяни… Ни минуты не колеблясь, я заявляю, что еще раньше, чем Кошут покинет Англию, вы будете иметь достаточно оснований сожалеть о почестях, так расточительно воздаваемых вами столь ничтожному человеку (a most undeserving heart)». (Переписка Кошута, письмо графа Баттяни г‑ну Уркарту. Париж, 29 октября 1851 года.)

Гастроли Кошута в Соединенных Штатах, где на Севере он говорил против невольничества, а на Юге за него, оставили после себя чудовищное разочарование и 300 бренных останков речей. Не останавливаясь подробнее на этом странном эпизоде, замечу лишь, что он горячо рекомендовал немцам в Соединенных Штатах, и в частности немецкой эмиграции, союз между Германией, Венгрией и Италией, исключая Францию (не только правительство государственного переворота, но вообще Францию, даже французскую эмиграцию и представляемые ею французские партии). Вскоре после своего возвращения в Лондон он пытался через посредство одного подозрительного субъекта, графа Сирмои, и полковника Киша в Париже завязать сношения с Луи Бонапартом. (См. мое письмо в «New‑York Tribune» от 28 сентября 1852 г. и мое заявление там же от 16 ноября 1852 года[534].)

В 1853 г., когда в Милане вспыхнуло подготовленное Мадзини восстание[535], на стенах домов этого города появилась прокламация, обращенная к стоявшим там венгерским войскам и призывавшая их стать на сторону итальянских повстанцев. Под прокламацией стояла подпись: Людвиг Кошут. Едва лишь до Лондона дошло известие о поражении повстанцев, как Кошут поспешил заявить в «Times» и в других английских газетах, что эта прокламация – поддельная и, таким образом, публично уличил во лжи своего друга Мадзини. Тем не менее, прокламация была подлинной. Мадзини получил ее от Кошута, имел рукопись прокламации, написанную собственноручно Кошутом, и действовал в согласии с последним. Убежденный в том, что сбросить австрийскую тиранию в Италии можно только соединенными усилиями Италии и Венгрии, Мадзини пытался сначала заменить Кошута каким‑либо более надежным венгерским вождем; но когда из‑за раздоров в среде венгерской эмиграции попытка эта потерпела неудачу, он простил своего ненадежного союзника и великодушно воздержался от его разоблачения, которое свело бы на нет престиж Кошута в Англии.

К тому же 1853 г. относится, как известно, начало русско‑турецкой войны. 17 декабря 1850 г, Кошут писал из Кютахьи Давиду Уркарту:

«Без турецкого владычества Турция перестанет существовать. А при настоящем положении вещей Турция настоятельно необходима для мировой свободы».

В письме к великому визирю Решид‑паше от 15 февраля 1851 г. его туркофильство проявляется еще более пылко. В высокопарных фразах предлагает он турецкому правительству свои услуги. Во время своего турне по Соединенным Штатам он писал 22 января 1852 г. Д. Уркарту:

«Не согласитесь ли Вы, – ведь никто лучше Вас не понимает, что интересы Турции и Венгрии тождественны, – защищать мое дело в Константинополе? Во время моего пребывания в Турции Порта не знала, кто я такой; оказанный мне прием в Англии и Америке и положение, которое я занимаю благодаря удаче – я готов даже сказать: благодаря провидению, – должны показать Порте, что я искренний и, может быть, не лишенный влияния друг Турции и ее будущего».

5 ноября 1853 г. он письменно предлагал г‑ну Кроши (уркартисту) отправиться, в качестве союзника турок, в Константинополь, но «не с пустыми руками» («not with empty hands»), и поэтому просил г‑на Кроши раздобыть ему денег

«путем конфиденциальных обращений к таким либеральным лицам, которые могли бы легко оказать просимую помощь».

В этом письме он говорит: «Я ненавижу и презираю искусство делать революции» («I hate and despite the artifice of making revolutions»). Но в то время как перед уркартистами он изливался в ненависти к революции и в любви к туркам, он вместе с Мадзини выпускал манифесты, в которых выставлялось требование изгнания турок из Европы и превращения Турции в своего рода «Восточную Швейцарию», а равно подписывал воззвания так называемого Центрального комитета европейской демократии[536], призывавшие к революции вообще.

Так как Кошут уже к концу 1853 г. бесцельно растратил деньги, собранные им в 1852 г. в Америке путем декламации от имени Венгрии, и так как г‑н Кроши остался глух к его просьбе, то правитель отказался от плана рыцарского визита в Константинополь, послав, однако, туда с лучшими рекомендациями своего агента, полковника Иоганна Бандью{135}.

20 января 1858 г. в Адерби в Черкесии заседал военный суд, который единогласно приговорил к смерти «Мехмед‑бея, бывшего Иоганна Бандью из Иллошфальвы, уличенного, в силу его признания и показаний свидетелей, в измене стране и в тайной переписке с врагом» (русским генералом Филипсоном), что нисколько не мешает ему, однако, спокойно проживать до настоящего момента в Константинополе. В представленном военному суду письменном собственном признании Бандья между прочим говорит:

«Моя политическая деятельность целиком направлялась вождем моей страны Людвигом Кошутом… Снабженный рекомендательными письмами моего политического вождя, я 22 декабря 1853 г. прибыл в Константинополь».

Он стал затем, как рассказывает дальше, мусульманином и поступил на турецкую службу в чине полковника.

«Согласно инструкциям, которые были мне даны» (Кошутом) «я должен был тем или иным путем вступить в ряды войск, предназначенных для действий на черкесских берегах».

Там он должен был стараться воспрепятствовать какому бы то ни было участию черкесов в войне с Россией. Он успешно выполнил свое поручение и к концу войны послал из Константинополя Кошуту «подробный отчет о положении в Черкесии». Перед своей второй, предпринятой вместе с поляками экспедицией в Черкесию, он получил от Кошута приказание действовать совместно с точно указанными ему венграми, между прочим, с генералом Штейном (Ферхад‑пашой).

«Капитан Франкини», – говорит он, – «военный секретарь русского посланника, присутствовал на нескольких наших совещаниях. Нашей целью было переманить Черкесию на сторону русских мирным, медленным, но верным путем. Прежде чем экспедиция покинула Константинополь» (в середине февраля 1857 г.), «я получил письма и инструкции от Кошута, одобрявшего мой план действий».

В Черкесии предательство Бандьи было раскрыто благодаря перехваченному письму его к русскому генералу Филипсону.

«Согласно данной мне инструкции», – говорит Бандья, – «я должен был завязать сношения с русским генералом. Я долго не решался на этот шаг, но, наконец, я получил настолько определенные ordres {приказания. Ред.}, что не посмел больше колебаться».

Дело, разбиравшееся военным судом в Адерби, и в особенности собственное признание Бандьи вызвали большую сенсацию в Константинополе, Лондоне и Нью‑Йорке. От Кошута неоднократно и настойчиво, между прочим и со стороны венгров, требовали публичного объяснения, однако напрасно. О миссии Бандьи в Черкесии он до настоящего момента хранит трусливое молчание.

Осенью 1858 г. Кошут торговал в Англии и Шотландии по дешевым ценам лекциями, направленными против австрийского конкордата[537] и Луи Бонапарта. С каким пламенным фанатизмом он предостерегал тогда англичан против предательских планов Луи Бонапарта, которого он называл тайным союзником России, можно увидеть, например, из «Glasgow Sentinel» (20 ноября 1858 г.). Когда Луи Бонапарт в начале 1859 г. раскрыл свои итальянские планы, Кошут разоблачил его в мадзиниевском «Pensiero ed Azione» и предостерегал «всех истинных республиканцев» – итальянцев, венгров и даже немцев против таскания каштанов из огня для этого императора‑Квазимодо. В феврале 1859 г. Кошут стал уверять, что полковник Киш, граф Телеки и генерал Клапка, довольно давно уже принадлежавшие к красной камарилье Пале‑Рояля, разработали с Плон‑Плоном заговорщические планы восстания в Венгрии. Кошут пригрозил начать публичную полемику в английской печати, если его не допустят в «тайный союз». Плон‑Плон был полностью готов раскрыть ему двери конклава. С английским паспортом, под именем мистера Брауна, Кошут поехал в начале мая в Париж, поспешил в Пале‑Рояль и подробно изложил Плон‑Плону свои планы восстания в Венгрии. Вечером 3 мая «красный принц» в собственном экипаже привез экс‑правителя в Тюильри, чтобы представить его там спасителю общества. Во время этой встречи с Луи Бонапартом столь красноречивый в других случаях язык отказался служить Кошуту, так что Плон‑Плон должен был взять за него слово и некоторым образом преподнести своему кузену программу Кошута. Кошут впоследствии с восхищением удостоверил почти дословную точность передачи Плон‑Плона. Внимательно выслушав сообщение своего кузена, Луи Бонапарт заявил, что принять предложения Кошута ему мешает только одно препятствие – республиканские принципы и республиканские связи Кошута. В ответ на это экс‑правитель весьма торжественно отрекся от республиканских убеждений, заверяя, что он не является и никогда не являлся республиканцем и что только политическая необходимость и необычайное стечение обстоятельств заставили его присоединиться к республиканской части европейской эмиграции. В доказательство своего антиреспубликанизма Кошут от имени своей страны предложил венгерскую корону Плон‑Плону. Корона эта тогда еще не была упразднена. Хотя Кошут и не обладал нотариальными полномочиями для ее продажи с молотка, но тот, кто постоянно следил с некоторым вниманием за его выступлениями за границей, знает, что он давно привык говорить о своей «dear Hungary», как провинциальный дворянчик говорит о своем поместье{136}.

Отречение Кошута от своих республиканских убеждений я считаю искренним. Цивильный лист в 300000 флоринов, который он потребовал в Пеште для поддержания блеска своей исполнительной власти; передача своей собственной сестре патроната над больничными учреждениями, принадлежавшего раньше австрийской эрцгерцогине; попытка назвать именем Кошута некоторые полки; его стремление создать камарилью; упрямство, с каким он, очутившись на чужбине, цеплялся за титул правителя, от которого он отказался в минуту опасности; все его дальнейшее поведение, которое было больше к лицу претенденту на престол, чем изгнаннику, – все это говорит о тенденциях, чуждых республиканским.

После сцены, смывшей с г‑на Кошута подозрения в республиканизме, в его распоряжение было передано, согласно договору, три миллиона франков. В этом соглашении, как таковом, ничего странного не было, ибо для того, чтобы по‑военному организовать венгерскую эмиграцию, требовались деньги, и почему правителю было не взять субсидии от своего нового союзника с таким же правом, с каким все деспотические государства Европы получали субсидии от Англии в течение всей антиякобинской войны? В качестве аванса на личные издержки Кошут тут же получил 50000 фр. и, кроме того, выговорил себе известные денежные выгоды, своего рода страховую премию на случай преждевременного прекращения войны. Финансовая прозорливость и мелодраматическая чувствительность отнюдь не исключают одна другую. Ведь Кошут уже во время венгерской революции – как это должен знать его бывший министр финансов Душек – благоразумно позаботился, чтобы его содержание выплачивалось ему не в кошутовских денежных знаках, а в серебре или в австрийских банкнотах.

Раньше чем Кошут покинул Тюильри, было у словлено, что он откроет в Англии кампанию за нейтралитет для нейтрализации якобы «австрофильских тенденций» правительства Дерби. Общеизвестно, как добровольная поддержка вигов и манчестерской школы позволила ему весьма успешно выполнить эту предварительную часть договора. Турне с лекциями, проделанное от Мэншен‑хауза в Лондоне до Фритред‑холла в Манчестере, составляло как бы антитезу к его англо‑шотландскому турне осенью 1858 г., когда он продавал, взимая по шиллингу с человека, свою ненависть к Бонапарту и Шербуру, как к «the standing menace to England» {«постоянной угрозе Англии». Ред.} .

Значительнейшая часть венгерской эмиграции в Европе с конца 1852 г. отвернулась от Кошута. Перспектива нападения на Адриатическое побережье с французской помощью снова привлекла под его знамена большую ее часть. Его переговоры с военными лицами из новоиспеченных приверженцев не лишены были «декабрьского» привкуса. Чтобы иметь возможность передать им большую часть французских денег, Кошут повышал их в чинах, производя, например, лейтенанта в майоры. Прежде всего каждый из них получал на путевые расходы до Турина, затем богатый мундир (стоимость форменной одежды майора доходила до 150 ф. ст.) и, наконец, жалованье за шесть месяцев вперед с обещанием уплаты годичного жалованья после заключения мира. Но вообще жалованье не было слишком высоким: 10000 фр. главнокомандующему (Клапке), 6000 фр. – генералам, 5000 – бригадирам, 4000 – подполковникам, 3000 – майорам и т. д. Собравшиеся в Турине венгерские военные силы состояли почти исключительно из офицеров, без рядовых, и по этому поводу мне приходилось неоднократно выслушивать горькие жалобы со стороны «низов» венгерской эмиграции.

Генерал Мориц Перцель, разглядевший эту дипломатическую игру, как было уже упомянуто, отказался от участия в ней и публично заявил об этом. Клапка, несмотря на контрприказ Луи Бонапарта, настаивал на высадке у Фиуме, но Кошут удерживал венгерский эмигрантский корпус в предписанных ему директором театра сценических границах.

Лишь только в Турин пришло известие о заключении Виллафранкского мира, как Кошут, боясь, что его выдадут Австрии, сломя голову и тайно, за спиной своих воинских частей, помчался в Женеву. Ни Франц‑Иосиф, ни Бонапарт, ни кто другой не вызывал к себе тогда столько ненависти в венгерском лагере в Турине, как Людвиг Кошут, и только комизм его последнего бегства заставил критику до известной степени молчать. По возвращении в Лондон Кошут обнародовал письмо к своему ручному слону, некоему Мак‑Адаму из Глазго, в котором заявлял, что считает себя разочарованным, но не обманутым; он заканчивал трогательной фразой, что ему негде преклонить голову и все адресованные ему письма он просит направлять на квартиру его приятеля Ф. Пульского, давшего приют изгнаннику. Более чем с англосаксонской грубостью лондонская печать предложила Кошуту, если ему угодно, нанять себе на бонапартистские субсидии дом в Лондоне; это убедило его, что на некоторое время его роль в Англии сыграна.

Кроме ораторского таланта, Кошут обладает великим талантом молчать, когда аудитория обнаруживает к нему явно недоброжелательное отношение или же когда ему нечего сказать в свою защиту. Как солнцу, ему не чужды затмения. То, что он хоть раз в жизни сумел быть последовательным, доказало его недавнее письмо к Гарибальди, где он предостерегал последнего от нападения на Рим, чтобы не оскорбить императора французов, эту «единственную опору угнетенных национальностей».

Как Альберони в первую половину XVIII века называли колоссальным кардиналом, так Кошута можно назвать колоссальным Лангеншварцем. По существу он – импровизатор, получающий свои впечатления каждый раз от новой аудитории, а не творец, навязывающий миру свои оригинальные идеи. Как Блонден танцует на своем канате, так Кошут – на своем языке. Оторванный от атмосферы своего народа, он неизбежно должен был выродиться в простого виртуоза и впасть в пороки виртуозов. Характерная для импровизатора неосновательность мышления неизбежно находит свое отражение в двусмысленности его поступков. Если Кошут был некогда эоловой арфой, на которой бурно играл народный ураган, то теперь он только дионисово ухо, передающее шопоты в таинственных покоях Пале‑Рояля и Тюильри.

Было бы совершенно несправедливо на одну доску с Кошутом ставить второго патрона Фогта, генерала Клапку. Клапка был одним из лучших венгерских революционных генералов. Он, как и большинство офицеров, собравшихся в 1859 г. в Турине, смотрит на Луи Бонапарта примерно так, как Франц Ракоци смотрел на Людовика XIV. Для них Луи Бонапарт представляет военную мощь Франции, которая может послужить на пользу Венгрии, но никогда – уже в силу одних географических условий – не может быть опасной для нее{137}. Но почему же Фогт ссылается на Клапку? Клапка никогда не отрицал, что он принадлежит к красной камарилье Плон‑Плона. Чтобы из «друга» Клапки сделать поручителя за «друга» Фогта? Клапка не обладает особенным талантом в выборе своих друзей. Одним из его близких друзей в Коморне был полковник Ассерман. Послушаем, что говорит об этом полковнике Ассермане полковник Лапинский, служивший под начальством Клапки до сдачи Коморна и отличившийся потом в Черкесии своей борьбой против русских.

«Вилагошская измена»[538], – говорит Лапинский, – «вызвала сильнейший испуг среди находившихся в Коморне и ничего не делавших многочисленных штабных офицеров… Эти надушенные господа с вышитыми золотом воротниками, из которых многие не умели держать ружья в руках и не способны были командовать и тремя солдатами, бегали в панике друг к другу, придумывая способы любой ценой спасти свою шкуру. Сумев под всевозможными предлогами отделиться от главной армии, чтобы в уютной безопасности неприступной крепости сидеть без всякого дела и только ежемесячно расписываться в правильном получении жалованья, они пришли в ужас от мысли, что придется защищаться не на жизнь, а на смерть… Именно эти негодяи лгали генералу, рисуя ему страшные картины внутренних беспорядков, бунтов и пр., чтобы склонить его как можно скорее к сдаче крепости при условии сохранения их жизни и собственности. Последнее условие многие особенно близко принимали к сердцу, так как все их помыслы в продолжение всей революции были направлены только на то, чтобы разбогатеть; кое‑кому это и удалось. Отдельным лицам такое обогащение удавалось очень легко, так как многие отчитывались в полученных суммах не раньше, чем через полгода. Это создавало благоприятные условия для плутней и обмана, и иные, вероятно, запустили руки в кассу гораздо глубже, нежели способны были возместить… Перемирие было заключено; как же теперь его использовали? Из находившихся в крепости съестных припасов, которых хватило бы на целый год, большое количество без всякой необходимости было вывезено в окружающие деревни; наоборот, из окрестных мест не было ввезено никакого провианта; у крестьян ближайших деревень даже оставили сено и овес, несмотря на то, что крестьяне просили купить у них эти корма, а несколько недель спустя казацкие лошади поедали крестьянское достояние, в то время как мы в крепости жаловались на недостаток фуража. Значительная часть находившегося в крепости убойного скота была продана за город под тем предлогом, что для него не было достаточно корма. Полковник Ассерман, вероятно, не знал, что из мяса можно сделать солонину. Значительная часть зерна была также продана под тем предлогом, что оно начало портиться; это делали открыто, но еще чаще тайно. В таком окружении, которое состояло из Ассермана и подобных ему субъектов, Клапка, естественно, должен был тут же отказываться от всякой хорошей мысли, приходившей ему в голову; об этом заботились окружавшие его господа…» (Лапинский, 1. с., стр. 202–206).


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 184; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!