Что делать в условиях таких вопиющих противоречий? Официальная власть предпочла молчать и делать вид, что все нормально. 12 страница



Мусю все это совсем не удивляло, и по ее лицу Рудаков понял, что происходит что-то обыденное, будничное. Он вспомнил Париж последних дней, и почему-то ему представились низкие, непробиваемые тучи, мелкий моросящий дождик, серая и грязная Сена, куда-то спешащие люди. Такого солнца там никогда не было. Он совсем не обратил внимания, что мускулистые и красивые городовые, одетые в белые формы, отдавали честь Свойскому и пропускали автомобиль по улицам, где не было ни машин, ни пешеходов. Рудаков совсем не узнавал Москву. Дело было даже не только в том, что уезжал он через Гельсингфорс вместе с остатками армии Юденича, и знал только Москву довоенную, патриархальную. Это была другая страна, другая планета, другая цивилизация. Наконец, они вышли из автомобиля на Никольской улице и направились к Иверской. Под громкую музыку по Красной площади продвигалась колонна полуголых девушек. Рудаков сначала смутился и вдруг неожиданно прошептал, улыбаясь и обращаясь к Мусе: – Dans les culottes![28] Муся засмеялась и совсем не удивилась тому, что он так правильно и понятно произнес эту фразу – ведь она хорошо его понимала. – Не в панталонах, а в трусах! В физкультурных трусах. В этом нет ничего неприличного. Это не просто девушки, это физкультурницы! Это своеобразный цирк, Миша. Ты же так часто писал о цирке! – Да-да, цийк, цийк, – проговорил Рудаков. – Это цийк. Слово «цирк» во всех его смыслах удивительно подходило ко всему тому, что наблюдал Михаил Дорофеевич. Свойский подвел его к небольшой деревянной площадке с двумя ступеньками, с которой очень хорошо был виден Мавзолей и стоящие на нем люди в белых кителях и фуражках. Молчаливые розовощекие молодые люди в одинаковых пиджаках, казалось, не чувствовали летней жары. Они учтиво взяли Рудакова под руки и поднялись с ним на площадку. – Поднимайтесь… поднимайтесь, пожалуйста, – подчеркнуто вежливо обратился один из них к Мусе, понимая, что пожилая женщина будет очень хорошо смотреться рядом с возвратившимся из эмиграции классиком. А между тем полуголых девушек сменили юноши, одетые в белые брюки и майки. Юноши шли стройными рядами, высоко поднимая над головами узкие разноцветные флаги. Потом прошла колонна молодых людей в малороссийских национальных костюмах. Они несли перед собой огромный портрет человека с пшеничными усами, а за ним большой красный транспарант, на котором белыми буквами было написано «Рiдний Сталин». Малороссы сменились юношами в белых трусах и с голыми торсами, которые постоянно приседали и махали мускулистыми бронзового цвета руками. Юношей сменили девушки с алыми полотнами, а потом вновь юноши, и опять с голыми торсами, но теперь уже держащие в руках винтовки, которые ритмично подбрасывали в воздух и ловили. Наконец, по Красной площади проплыл фанерный катер, который несли юноши в голубых комбинезонах, олицетворяющие собой морские волны, а в катере, согнувшись, сидели два мальчугана в матросской форме. – Я раньше всего этого совсем не понимала, – прошептала ему Муся. – Какой-то дешевый спектакль, опереточная музыка. А эти бесконечные однообразные портреты! А потом вдруг до меня дошло – эпоха наступила иная. Все старое, все эти панталоны…закончилось. И мы должны стать своими в этой новой жизни. Так, стало быть, это вовсе еще и не конец. Это начало новой, пятой жизни. Как знать, может, за пятой жизнью начнется шестая, а потом и седьмая! Две дородных дамы за пятьдесят в овальных белых шляпах внимательно глядели на Рудакова. Похоже, что они узнали его по фотографии в собрании сочинений. Судя по их возрасту, это вполне могли быть его читательницы. Увидев, что Михаил Дорофеевич смотрит на них, одна из дам приветливо помахала ему рукой в белой кружевной перчатке и улыбнулась. И тут Рудаков сделал нечто глубоко символичное. Хотя, конечно, если смотреть со стороны, то ничего особенного он и не сделал Он просто медленно и плавно поднял здоровую, не парализованную руку и, поставив ладонь параллельно лицу, слегка растопырив пальцы, медленно помахал ладонью туда-сюда – помахал точно так же, как эти люди в белых кителях, стоящие на Мавзолее.   ШАТКАЯ ПОЧВА     1   Михаил Петрович ощущал на собственной шкуре, что жизнь тяжела и непредсказуема. Но за последнее время получалось так, что философские обобщения не только не помогали, но и мешали жить. При всей глубокомысленности афоризмов, придуманных умными и незаурядными людьми, в них заключалось что-то удивительно фальшивое, и Аргунов как-то особенно глубоко ощущал эту фальшь. «Жизнь тяжела и непредсказуема», «времена не выбирают», «не верь, не бойся, не проси», «Бог терпел и нам велел» – все эти готовые, тысячу раз прокрученные в голове утверждения давно уже не были для него фундаментом внутренней жизни. И чем умнее, чем законченнее, чем лапидарнее было такое умозаключение, тем сильнее оно раздражало Аргунова именно своей фальшью, хотя, по сути своей, было верно. И в этом заключался весь парадокс. Он понимал, что пустое умничанье – тупиковый путь развития как человечества вообще, так и конкретного человека в частности. Ведь сколько существует людей, которые не воспринимают это умничанье, не читают книг, не слушают хорошей музыки, равнодушны к изобразительному искусству, науке, философии, вообще равнодушны к высшим проявлениям человеческого духа, и тем не менее эти-то люди как раз часто и бывают особенно жизнерадостны и счастливы. Все чаще и чаще он чувствовал шаткую почву под ногами и в ужасе осознавал, что ему не на что опереться. Мир, казалось, летел в тартарары. Иногда Аргунов внушал себе, что все вовсе не так, совсем даже не так, что это не тот объективный, сегодняшний мир летит в Никуда, а тот, который существовал раньше и которого никогда уже не будет – тот мир, который он сам придумал для себя.      Этой весной произошло событие, которое нельзя было считать значительным, однако своей внутренней символикой оно обострило те самые противоречия, которые давно уже омрачали жизнь Аргунова. На отцовской могиле упал памятник. Упал, разбив ребром одну из гранитных стенок цветника. По-видимому, его подмыло талыми водами. Памятник был поставлен в августе, и на него еще не кончилась гарантия. – Что вы от меня хотите, – отвечал Аргунову бойкий и розовощекий кладбищенский служащий, чем-то напоминающий поросенка, когда Михаил Петрович усомнился в правильности установки памятника. – Я ведь его не ронял. А поставили его летом правильно, по инструкции, как и полагается – на трубах. Я же не виноват, что здесь почва под ногами ходит. – Как это ходит? – не понял Михаил Петрович. – А так – ходит! Почва шаткая. Ушлый ритуальщик и представить себе не мог, какое глубокое впечатление произведут его слова на этого лохастого очкастого мужичка, одетого в потрепанный джинсовый костюм с дырками на локтях и коленях. «Шаткая почва». Это словосочетание не давало Михаилу Петровичу покоя, преследовало его, обретая все новые и новые переносные значения. Однажды, проснувшись утром, он вдруг понял, что кладбищенский клерк не сказал ничего нового. Аргунов всю жизнь прошагал по шаткой почве, всю жизнь чувствовал колебание непокорной земли под нестойкими ногами, а теперь это колебание выросло до фантастических размеров, и бедному писателю стало совсем не по себе. Пожалуй, не было ни одной сферы в жизни, в которой бы Михаил Петрович не разочаровался, и это не могло его особенно радовать. Но, с другой стороны, не было и ни одного дела, которому бы он мог отдаться полностью, без оглядки. Михаил Петрович был одаренным, даже талантливым прозаиком, но сам он никогда себя писателем не называл, поскольку понимал, что в народном сознании писателями могут быть только Пушкин и Лев Толстой. Однако такое реальное отношение к своему писательству сыграло с Аргуновым злую шутку. Поскольку сам он не произнес волшебные слова, эти пресловутые «крекс-пекс-фекс», гипноз массового читателя так и не состоялся. Однако чем старше становился Михаил Петрович, чем лучше он писал, тем больше публикаций у него появлялось, чем больше премий ему удалось получить, тем ощутимее становилось поле отчуждения между ним и его коллегами. Он уже давно дорос до той стадии развития, когда собственное имя, набранное типографским шрифтом, не вызывает бурных эмоций. Творчество для него стало чем-то очень личным и в то же время единственным каналом, при помощи которого невоцерковленный Аргунов общался с Богом.   2   Виктор Ксенофонтович с детства любил все красивое, и животная грубость окружающей жизни сильно ранила его тонкую душу. Эта грубость была отвратительна ему с детских лет, и спасался он от нее только чтением и одинокими прогулками по окскому берегу. Жизнью в районном городке он тяготился. Друзей настоящих у него никогда не было. После окончания строительного техникума женился на девушке из областного центра, затем, разочаровавшись в работе строителя, поступил в культпросветучилище, а потом и в Казанский институт культуры, где учился заочно. Но все это была только внешняя канва его жизни. Внутренняя жизнь Вити Семенычева была известна только ему, и он тщательно скрывал ее от жены и сослуживцев. Жену он не любил, да и она давно уже не испытывала к Вите теплых чувств. Они жили, как живут соседи – почти не ругаясь, но и не влезая в жизнь друг друга. Валентина Ивановна относилась к Виктору как к большому ребенку – незлобивому, странному, но в то же время чужому. Если бы у них были дети, тогда, конечно, Валя не считала бы свою жизнь неудачной да и к недостаткам мужа относилась бы куда спокойнее, терпимее. А какие недостатки были у Виктора? Если бы этот вопрос задали его коллегам по библиотеке, то многие из них только пожали плечами. Похоже, что недостатков у Семенычева совсем не было. Тихий, незлобивый с виду человек, редактор невзрачных сборников научных трудов библиотеки, руководитель редакционно-издательского отдела, именуемого коллегами не иначе как «РИО». Знали, что он пишет унылые, не всегда хорошо зарифмованные стихи, изредка публикующиеся в местной периодике, что живет в крошечной однокомнатной квартирке со злобной, сварливой женщиной. Семенычев никогда никому не сделал ничего плохого, да он и не способен был на плохой и подлый поступок, но тем не менее его не любили. За что не любили? Наверное, за отстраненность, необщительность. За то, что уходил с работы ровно в семнадцать часов, ни разу не задержавшись, что на производственных собраниях чаще отмалчивался, криво и виновато улыбаясь. Правда, с работой он справлялся. Но и работа у Виктора была несложная, и до пяти вечера совсем не обязательно было в библиотеке сидеть, можно было и раньше сделать свое дело и идти домой со спокойной совестью. Надзирателей у него не было. Но Семенычев не мог уйти с работы раньше. Он не мог нарушить дисциплину. Единственный мужчина в большом коллективе библиотеки (за исключением охранников и сантехника), Витя совершенно не интересовал женщин – ни как человек, ни как мужчина. Некоторые считали его странным, чуть ли не шизофреником. И тем не менее Семенычев-то как раз был человеком нормальным, даже более чем нормальным. Он был посредственным. И эта его посредственность, серость, ограниченность выявлялась во всем – и в манере говорить, и в болтающихся на ниточках пуговицах старомодного пиджака, и в треснутых очках, замотанных синей изолентой, и в тех брошюрках на кривых тонких скрепках, которые он вместе с прыщавой девушкой Лизой, страдающей детским церебральным параличом, печатал на ротапринте. Чем посредственней казался Семенычев окружающим, чем бледнее и карикатурнее казалась его убогая жизнь, тем напряженней, тем истинней и безыскусней была у него жизнь внутренняя. Имелась у него еще одна беда, которую он вовсе не считал бедою. Тонкое восприятие мира, данное ему от рождения, Витя неправильно связал со способностями писать об этом мире. Литературного дара у него явно не было, но осознать это Виктор Ксенофонтович не мог. Казалось ему, что если он так глубоко чувствует природу и стихи других людей, то писать он явно может, и не хуже, чем другие. Валентина Ивановна читала его стихи, и они ей не нравились. Не нравились вовсе не потому, что она понимала, что они плохие. Стихи не могли нравиться Валентине Ивановне по определению, поскольку она вообще не понимала, зачем люди пишут в рифму, когда все может быть понятно и без нее. Она читала разве что женские романы и кулинарные книги. Как мы писали, Валя давно уже не любила мужа, но все же не была к его судьбе полностью равнодушна, поскольку их связывали долгие годы совместной жизни. – Ну что ты всегда один да один! – сказала она ему как-то. – Ты же стихи пишешь! А в нашем городе есть писатели. Я вот слыхала, кто-то на улице кричал в микрофон: «союз писателей, союз писателей!» Выступали какие-то длинноволосые очкастые мужички. Один даже на гитаре играл и пел. Я постояла, послушала. Пойди к ним, пусть они тебя в свой союз запишут. Будете друг дружке стихи читать. Все же лучше, чем по берегу одному шататься. Там шпана одна собирается, а тут люди культурные, с образованием, при книгах к тому же. И Виктор Ксенофонтович внял ее словам, зашел в местное отделение Союза писателей, поскольку и находилось оно неподалеку от окского берега, по которому он часто одиноко прогуливался. В небольшой комнатке, с пола до потолка увешанной грамотами в красивых разноцветных рамках, сидел, глядя на тусклый экран монитора, седовласый человек, одетый в клетчатую домашнюю рубашку и потертые джинсы. Николай Степанович был явно не в духе. А надо сказать, что этот самый Николай Степанович, председатель правления писательской организации, и пришедший к нему Виктор Ксенофонтович, не только родились под одним знаком зодиака. Они были похожи во всем и различались только мерой посредственности. Если Николай Степанович представлял собой посредственность среднего уровня, то Витя был уже ниже всякого уровня, но при этом он тоже был посредственностью Нельзя быть слегка посредственным, как нельзя быть немного беременной – возразит, наверное, читатель, и будет прав. Но мы живем в мире парадоксов, и с этим утверждением никакой здравомыслящий читатель спорить не будет, поскольку это факт эмпирический. И один из парадоксов, действительно, заключается в том, что нельзя быть «не- много посредственным», и в то же время уровни посредственности все же можно обозначить, во всяком случае вчерне. Николай Степанович увидел робкого человека в старомодном мятом пиджаке, и ему сразу этот человек понравился. Во-первых, тем, что было в нем что-то узнаваемое, застенчивость была какая-то, скромность. Он не открывал дверь ногой и, по-видимому, имел уважение к Николаю Степановичу. А последнее время Николай Степанович сильно переживал из-за того, что его перестали уважать. Сказать по правде, его и раньше-то никто особенно не уважал. Но в молодости Николай Степанович еще не хотел, чтобы его сильно уважали и всегда оказывали ему знаки уважения. Молодых людей и не надо уважать, они сами должны уважать старших. И вот наступило такое время, когда Николай Степанович явно перешел в разряд старших, но тем не менее уважение к нему почему-то не родилось, не возникло само по себе, просто так, «по умолчанию», как говорят программисты. Он не принадлежал к тому типу людей, которые привыкли винить во всем себя и только себя. Николай Степанович был убежден, что во всех его неудачах виноваты другие люди – амбициозные политики, развалившие великую державу, а вкупе с ней и возможность зарабатывать деньги литературным трудом, всевозможные завистники и интриганы, областные власти, не желающие оплачивать издания его бессмертных произведений. Посмотреть же со стороны на свои произведения он не мог. Считающий себя прозаиком Николай Степанович не писал ни романов, ни повестей, ни рассказов. Он производил на свет однообразные скучные «очерки», в которых неизменно склонял слово «духовность». Витя Семенычев тоже не мог посмотреть со стороны на свои стихи, но, в отличие от Николая Степановича, он вовсе не хотел их публиковать, не было у него такого желания. И писателем он быть вовсе не хотел. Просто ему надоело одному ходить по бетонной набережной и захотелось прочитать свои стихи этому благообразному, обстоятельному, седому мужчине, к тому же писателю. Так получилось, что в этот день Витя прочитал Николаю Степановичу не только свои стихи, но и рассказал, что, кроме стихов, его ничего не интересует. Работу свою он не любит, жена давно раздражает его своей тупостью, а детей у него нет. Николай Степанович предложил ему выпить водки. Витя почти не пил в реальной жизни, но здесь, в этой комнатке, обвешанной грамотами, все было совсем по-другому. Здесь было тепло и уютно, как дома. Более того – здесь было даже лучше, чем дома. Водка быстро ударила в голову, и Витя почувствовал, как его тоска ушла куда-то. С тех пор он стал заходить в писательскую организацию и редко там видел кого-нибудь, кроме Николая Степановича. Они каждый раз выпивали, и каждый раз Витя ощущал под грудиной какой-то теплый, нежный комок, который говорил ему: «Не все так плохо, браток, не все так плохо». Николай Степанович почти всегда вещал о себе, о своих многочисленных врагах, мешающих ему создавать и культивировать духовность, но Витя не слушал его. Ему нравилось только читать стихи и ощущать комок под грудиной. – Зря ты туда ходишь, – заявила ему как-то Валентина Ивановна. – Алкашом тебя эти писатели заделают. Сами-то небось горькие пьяницы. Прости ты меня, что дала тебе дурной совет – направила в их заведение. Не знала я, что там алконавты одни. Но Витя не слушал жену. Мало ли что кудахчет эта рябая курица! Ей бы яйца нести, но она не может. Ни роду ни плоду. Бесплодная смоковница. У него хоть стихи есть. А она только женские романы листает, лузгает семечки подсолнуха да в телевизор пялится Однажды Николай Степанович предложил Вите издать книжку стихов. – Не беспокойся, я спонсоров найду. Есть у меня меценат один, который мне с журналом помогает, он депутат городской думы и доктор наук. Экономических. Умный мужик, понимает, что духовность поддерживать надо! Он и сам неплохие стихи пишет. Хуже, конечно, чем мы, профессионалы. Но что с него взять – депутат, профессор! Витя сильно удивился, что у него может быть своя книга, но послушался Николая Степановича, отправил ему сотню стихотворений по электронной почте, а месяца через два держал уже в руках изящно изданную, пахнущую типографской краской тонкую книжечку. И название у книжечки было самое что ни на есть поэтическое – «Вдохновение». Книжка произвела огромное впечатление на Валентину Ивановну. Когда те же самые стихи были накарябаны шариковой ручкой в дешевом блокноте, они производили совсем не то впечатление. А тут… книга. Книга! Как у настоящего писателя. «Кто знает, может быть, Витёк-то мой действительно хорошо пишет, раз ему книжку издали? – думала она. – Впрочем, какая нам польза от этого, коли за книги деньги не плотят (она именно так, через «о», произносила это слово). – Скажи-ка, Виктор Батькович, – изрекла она однажды, – а почему это вдруг депутат за твою книжку свои башли выложил? Понравились ему стишки, что ли? – Ты, Валя, совсем не понимаешь спонсоров, – ответил Виктор. – Книжку он вообще читать не будет. Но он считает, что должен поддерживать поэзию. У него убеждения такие, принципы! «Поддерживать поэзию… – подумала Валентина Ивановна. – Зачем ее поддерживать? Вот чистоту поддерживать надо. А поэзию? Какой с нее прок?» Однако Валентина Ивановна не была такой уж ограниченной, как может показаться читателю. Если она чего-то не понимала, то часто винила в этом прежде всего себя. Решила она (и совершенно справедливо!), что если поэзию кто-то поддерживает, то так и должно быть. Значит, не должна эта самая поэзия пропадать только из-за того, что ей, Валентине Батьковне, она как телеге пятое колесо. Стало быть, стишки Витькины кому-то нужны. Через месяц после выхода книжки, очередной раз распивая водку в своем кабинете в небольшой компании членов правления, а точнее, пожилых морщинистых мужичков в советских пиджаках, обильно усыпанных перхотью, Николай Степанович предложил принять Виктора Ксенофонтовича в Союз писателей.

Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 187; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!