Впервые явилось русское общественное мнение



 

Своеобразным испытанием на прочность пореформенного национализма стало польское Январское восстание 1863 г. Русское общество, которое в период Великих реформ впервые после «дней Александровых прекрасного начала» почувствовало себя самостоятельной социально‑политической силой, откликнулось на него чрезвычайно живо и патриотично. Государственные проблемы снова стали осознаваться обществом как свои, тогда как, скажем, общественная реакция на польское же Ноябрьское восстание 1830 г. при жестком николаевском диктате была куда менее единодушна. Характерно, что политическая «великодержавная» лирика Пушкина начала 1830‑х гг. (в том числе и знаменитое «Клеветникам России») воспринималась весьма неоднозначно даже в его ближайшем окружении (Вяземский, например, резко осуждал ее). В дневнике А. В. Никитенко за 1830–1831 гг. вообще нет упоминания о польском мятеже, зато обличаются «унылый дух притеснения», свирепства цензуры, отсутствие законности и т. д.; меж тем как в записях 1863–1864 гг. польская тема едва ли не основная, и преобладающая тональность ее подачи, говоря словами П. Б. Струве, «патриотическая тревога»: «Здесь дело идет о том, чтобы быть или не быть». «…Мерещится всем раздробление и попирание государства. Или я жестоко ошибаюсь – или это настоящая историческая минута в нашей жизни» (П. В. Анненков – И. С. Тургеневу).

Общество, наконец‑то увидевшее в себе «хозяина земли Русской», стало трепетать за целостность империи, опасаясь потери «исконно русских областей», и опознало в польских инсургентах не «жертв самовластия», а экзистенциальных врагов. Либеральный западник В. П. Боткин писал либеральному западнику И. С. Тургеневу: «Лучше неравный бой, чем добровольное и постыдное отречение от коренных интересов своего отечества… Нам нечего говорить об этом с Европою, там нас не поймут, чужой национальности никто, в сущности, не понимает. Для государственной крепости и значения России она должна владеть Польшей, – это факт, и об этом не стоит говорить… Какова бы ни была Россия, – мы прежде всего русские и должны стоять за интересы своей родины, как поляки стоят за свои. Прежде всякой гуманности и отвлеченных требований справедливости – идет желание существовать, не стыдясь своего существования». Будущий проповедник «непротивления злу насилием» и будущий автор обличающего притеснения поляков в России рассказа «За что?» Лев Толстой спрашивал в письме у «певца весны и любви» Афанасия Фета: «Что вы думаете о польских делах? Ведь дело‑то плохо, не придется ли нам с вами… снимать опять меч с заржавевшего гвоздя?»; адресат ему отвечал: «…самый мерзкий червяк, гложущий меня червяк, есть поляк. Готов хоть сию минуту тащить с гвоздя саблю и рубить ляха до поту лица». Толстой и Фет всерьез думали вернуться в армию.

В 1863 г. русский национализм впервые со времен декабристов выступил как влиятельная общественная и даже политическая сила. Общепризнано, что только благодаря небывалому патриотическому подъему общества правительство смогло избавиться от колебаний и занять твердую позицию в отношении как польского мятежа, так и попыток вмешательства во внутренние дела России европейских держав. У многих возникло ощущение подлинного нравственного обновления нации: «Великая перемена совершилась в русском обществе – даже физиономии изменились, – и особенно изменились физиономии солдат – представь – человечески интеллигентными сделались» (Боткин – Тургеневу). И подъем этот возглавили именно тогдашние лидеры русского национализма – Катков и (в меньшей степени) И. Аксаков. Особая роль Каткова в ту эпоху впоследствии подчеркивалась даже в авторитетных университетских курсах русской истории (скажем, у С. Ф. Платонова). Не мудрено, что оба героя дня вспоминали то время как свой звездный час. «Дела наши шли усиленном ходом в направлении антинациональном и вели неизбежно к разложению цельного государства… Россия была на волос от гибели… Россия была спасена пробудившимся в ней патриотическим чувством… Впервые явилось русское общественное мнение; с небывалой прежде силой заявило себя общее русское дело, для всех обязательное и свое для всякого, в котором правительство и общество чувствовали себя солидарными» (Катков). 1863 г. – «эпизод русской истории, в котором именно русскому обществу пришлось принять самое деятельное участие, а русскому правительству опереться преимущественно на содействие русского общества и русской печати» (Аксаков).

Более того, «польская смута» заставила самодержавие временно отказаться от традиционных имперско‑сословных ориентиров в национальной политике и взять на вооружение националистические практики, о чем свидетельствует деятельность М. Н. Муравьева и К. П. Кауфмана в Северо‑Западном крае и Н. А. Милютина в Царстве Польском. Никогда подобные методы и идеи не использовались имперской бюрократией столь масштабно. Несмотря на то что к концу 1860‑х гг. политика «русского дела» была свернута, она явилась важным прецедентом, к которому можно было вернуться как к чему‑то опробованному и доказавшему свою эффективность (во всяком случае, в СЗК).

События 1863 г. актуализировали для русского общества проблему построения Большой русской нации, включающей в себя как великороссов, так и малороссов и белорусов, вообще открыли для широкой публики национально‑государственное значение Западного края. Именно с этого времени в фокус столичной публицистики попадает украинофильство и начинает обсуждаться его опасность для русского единства. Проблема противостояния «полонизму» в ЗК инициировала чрезвычайно важную полемику Каткова и Аксакова о главном критерии национальной идентичности: язык или религия?

Наконец, польский мятеж косвенным образом «убил» «левый» национализм Герцена – Бакунина – Огарева. Пропагандистская поддержка повстанцев и даже, в случае с Бакуниным, непосредственное участие в их акциях радикально подрубили авторитет этой группы: тираж «Колокола» упал с 3 тыс. экземпляров до 500, «существование его стало едва заметным» (А. А. Корнилов). Герцен отнюдь не был безусловным сторонником восстания, считая его преждевременным. И уж конечно, не сочувствовал лозунгу «Польша от можа до можа». Более того, он не желал полного отторжения Польши от России, в перспективе надеясь на свободную социалистическую федерацию обеих стран. Вопрос о принадлежности ЗК решался им в работе «Россия и Польша» (1859) на основе лингвистических, конфессиональных и социокультурных критериев, близких к славянофильским: «Там, где народ исповедует православие или унию, говорит языком, более близким русскому, чем к польскому, там, где он сохранил русский крестьянский быт, мир, сходку, общинное владение землей, – там он, вероятно, захочет быть русским. Там, где народ исповедует католицизм или унию, там, где он утратил общину и общинное владение землей, там, вероятно, сочувствие с Польшей сильнее и он пойдет с ней». Вполне в духе славянофилов и Каткова Александр Иванович отрицает польский характер ЗК: «…я не верю, чтоб дворянство выражало народность того края».

Но вынужденный из соображений политической тактики поддержать мятеж, Герцен вступил в резкий диссонанс с русским общественным мнением. Соответственно и его версия национализма была отвергнута как выступавшими ранее в союзе с ним по ряду вопросов славянофилами, так и потенциальной «почвенной» силой «левого» национализма – старообрядцами, оживленные контакты с которыми резко оборвались по инициативе последних именно в 1863 г., в связи с позицией «Колокола» по польскому вопросу. «Социалистический» национализм стал символом национальной измены, что, с одной стороны, отвратило от него даже либеральных националистов, с другой – укрепило отторжение от национализма среди социалистов, наоборот признавших «пораженчество» единственно возможной позицией и примером для подражания в сходных ситуациях. Кто же не помнит ленинскую апологию Герцена, якобы спасшего «честь русской демократии»?

Кроме того, 1863 г. косвенно способствовал росту консервативных настроений в русском обществе вообще и, в частности, эволюции русского национализма от либерализма (преобладавшего в нем в начале великих реформ) к консерватизму. Н. И. Тургенев еще в 1847 г. прозорливо называл польскую проблему, наряду с крепостным правом, одним из двух главных препятствий «для прогресса в России»: «Во всех событиях, сулящих русским некий прогресс, поляки ищут только средство для достижений своей цели, которая не может совпадать с интересами России, ибо если русские хотят свободы и цивилизации, то полякам сначала нужна независимость, без которой нельзя и мечтать о других благах».

Либерализация России неизбежно вызывала угрозу польского сепаратизма и потери западных окраин, с которой общество, при всем своем возросшем влиянии, справиться, естественно, не могло. Поэтому националистам сила самодержавия для «русского дела» стала казаться важнее его ограничения. В этом настроении одна из важнейших причин перехода признанного лидера русского национализма Каткова с либеральных на охранительные позиции.

 

Эволюция «вправо»

 

В 1867–1869 гг. русские националисты слаженно выступили еще по одному вопросу – «остзейскому», когда в одном русле действовали «национально‑государственнические» «Московские ведомости» Каткова, славянофильская, издававшаяся, кстати, на деньги московского купечества, «Москва» Аксакова (там только в 1869 г. на эту тему появилось 32 передовицы) и либеральный «Голос» А. А. Краевского. Важнейшей акцией «национальной партии» стал выход первого тома «Окраин России» ветерана «остзейской войны» Ю. Самарина, полностью посвященного Прибалтике и поднимающего те же проблемы, что и «Письма из Риги», но более развернуто и фундированно. Правда, издавать эту работу пришлось в Праге (а следующие ее выпуски, по иронии судьбы, в Берлине), сам же автор заслужил высочайший выговор. Результат этой акции, как уже говорилось в предыдущей главе, оказался невелик, а обсуждение прибалтийской проблемы было прекращено запретом сверху.

Цензура вообще весьма жестко контролировала националистическую прессу. Особенно доставалось аксаковским изданиям. В 1859 г. после второго номера прикрыли газету «Парус» (а в Третьем отделении хлопотали о ссылке издателя в Вятку). В 1862 г. Аксаков был временно отстранен от редакторства «Дня» за отказ назвать автора одной из статей, возбудившей цензурное негодование. В 1868 г. после девяти предупреждений и трех приостановок по непосредственному распоряжению Александра II была закрыта «Москва» (в основном из‑за статей все о том же немецком засилье в Прибалтике), а сам Иван Сергеевич опять, как в старые добрые николаевские времена, лишен права заниматься издательской деятельностью – запрет этот действовал 12 лет! В 1874 г. был арестован тираж аксаковской биографии Ф. И. Тютчева, по поводу чего автор написал дочери поэта Дарье Федоровне, что уже привык «к подобного рода безобразным гонениям на мысль, талант и знание в России. И странно было бы не приобрети этой привычки русскому!».

Не мудрено, что вполне умеренный и благонамеренный Аксаков в частных письмах, бывало, высказывался как заправский революционер: «Правительство есть истинный душегубец русской земли. И это душегубство в тысячу раз страшнее и преступнее всякого убийства… Не обвиняйте общество в недостатке патриотизма. Не надо ему этого дешевого Вашего патриотизма, к которому правительство во дни бед прибегает, как к готовой силе, продолжая душить общество во дни мира! Общество понимает, что враг России не в Польше, а в Петербурге, что злодей его – само правительство».

Цензурным ударам неоднократно подвергались и «Московские ведомости» Каткова, но все же до закрытия газеты дело не дошло – у ее издателя имелись сильные покровители наверху. Тем не менее в конце 1860‑х – начале 1870‑х гг. Михаил Никифорович вошел в настолько жесткое противостояние с правительством, что ему было негласно запрещено писать о национальном вопросе. С 1871 до 1882 г. Катков хранил о нем вынужденное молчание. В эти годы он все более «правел», окончательно отказался от ставки на пробуждение общественной активности и переключил свою неуемную энергию на борьбу с «нигилизмом» и проповедь классической системы образования. «…В 1870‑е гг. Катков все больше осознает, что обладает лишь одним средством для проведения в жизнь своих взглядов – государственным аппаратом. Из „случайного органа государственной деятельности“ „Московские ведомости“ превращаются в „департамент Каткова“, за них все чаще прямо заступается цензура. Поэтому и национализм Каткова – в противоположность… антибюрократическому национализму славянофилов… целесообразно называть национализмом бюрократическим» (А. Э. Котов).

Тогда же ощутимо «правеет» и Достоевский. «Русская земля принадлежит русским, одним русским… хозяин земли русской – есть один лишь русский (великорус, малоросс, белорус – это все одно) – и так будет навсегда…» – горделиво писал он в 1876 г. Но с другой стороны, писатель трезво понимал, что эмпирическая Российская империя весьма далека от его идеала, что русские – хозяева России только в теории, что уровень свободы простого русского человека – «ровно как у мухи, попавшей в тарелку с патокой». Как сделать так, чтобы русские были действительными хозяевами своей земли? Казалось бы, ответ ясен: дать русским вместо «отрицательных» – «положительные» права, превратить подавляющее большинство русского этноса – крестьян – в полноправных граждан, продолжать реформы 1860‑х гг., то есть, в общем, развивать и уточнять ту программу, с которой сам же Федор Михайлович и выступал раньше. Но, странное дело, с начала 1870‑х пропаганда реформ из его публицистики, по сути, исчезает (скажем, он практически не обращается к столь волновавшей его ранее проблеме всеобщей грамотности). Зато в «Дневнике писателя» все большее место занимает ядовитая критика русского либерализма, который под пером автора «Бесов» становится чуть ли не главной помехой истинно национальному развитию России, ибо его квинтэссенция, якобы – презрение к русскому народу как к «недостойной, варварской массе» и отрицание его идеалов. Наверное, были в среде русского либерализма персонажи, напоминающие эту карикатуру, но в ней невозможно узнать таких его вождей, как К. К. Арсеньев, А. Д. Градовский, К. Д. Кавелин, А. Н. Пыпин, Б. Н. Чичерин…

Особенно важна здесь фигура Градовского, запальчивой и несправедливой полемике против которого Достоевский посвятил третью главу «Дневника писателя» за 1880 г. Этот ученый‑правовед и публицист был, пожалуй, самым ярким представителем русского национал‑либерализма второй половины XIX в., стремившимся к органическому синтезу западничества и славянофильства (о последнем он много и с большим уважением писал). Он автор первой более‑менее систематической научной работы по национальному вопросу на русском языке (1873), в которой дал четкое определение «народности»/нации: «совокупность лиц, связанных единством происхождения, языка, цивилизации и исторического прошлого», каждая народность «имеет образовывать особую политическую единицу, то есть государство». Градовский достаточно внятно изложил свою социально‑политическую программу в статье 1879 г. «Социализм на западе Европы и в России»: «Достроить крестьянскую реформу, то есть преобразовать податную систему, обеспечить свободу передвижений и открыть возможность правильного переселения крестьян; привести в правильную систему новые судебные и „общественные“ учреждения, пересмотреть разные старые уставы, остающиеся еще в силе и даже пускающие свои ростки в учреждения новые; устранить разные „поправки“, внесенные в новые законы во имя старых требований; обратить к деятельности по местным учреждениям лучшие силы страны, зная, что в этих учреждениях – школа и фундамент будущей России; воспитывать общество в сознании права , в уважении к себе и другим, в чувствах личной безопасности и достоинства; поднять уровень народного образования широким распространением школ и других орудий грамотности – таковы задачи нашего времени».

Что тут антинационального, что тут вредного для русских? Программа реальных дел, отвечающая на реальные вызовы времени, весьма близкая к тому, что проповедовал некогда и сам Достоевский. Но в «Дневнике писателя» ничего подобного мы не встретим. Зато в изобилии найдем красноречивые рассуждения о смирении русского мужика и его любви к страданию; об особых отношениях в России между царем‑отцом и народом‑детьми (в силу чего в любой момент царь‑отец может дать народу такую неслыханную свободу, которая и не снилась гнилым западным демократиям); о том, что главное в политике – не совершенствование общественных учреждений, а христианские идеалы, будто бы способные сами по себе преобразить русское общество. Градовский и Кавелин вполне резонно возражали, что одна только личная христианская нравственность, без юридически закрепленной перестройки социальных практик, не может улучшить положение народа. Перестройка эта, однако, после 1866 г. начала заметно буксовать – самодержавие явно не желало предоставлять обществу реальные гражданские и уж тем более политические свободы. Перед интеллигенцией, поддержавшей реформы 1860‑х гг. и поверившей в реформаторский потенциал самодержавия, встал выбор: либо перейти в оппозицию, либо «верить, ибо абсурдно». Либо требовать в той или иной форме ограничения самодержавия и участия представителей общества в управлении государством, либо ждать, пока самодержавие само «возьмется за ум» и стоя на коленях умолять его об этом.

Достоевский выбрал второй вариант, примкнув к «охранителям» типа В. П. Мещерского и К. П. Победоносцева, которые высоко ценили такого полезного союзника. В начале 1880‑х писателя уже благожелательно принимает сам цесаревич – будущий Александр III. Неудивительно, что его национализм стал выписывать весьма причудливые пируэты, подменяя конкретный разговор о конкретных проблемах романтическими фантазиями. Вместо обсуждения системы практических мер, позволивших бы выбраться «мухе из тарелки с патокой» (но невозможных при сохранении статус‑кво), – пафосная (и ни к чему не обязывающая) речь об «оздоровлении корней». Вместо серьезной дискуссии о возможных формах народного представительства в России – огульное отрицание последней как «аристократии интеллигенции» и выдвижение фантастического проекта (в духе «прямой демократии») опроса «серых зипунов» «по местам, по уездам, по хижинам». Типичный охранительский прием – представить свою позицию как супердемократическую в противовес «формальной», «ненародной» демократии либералов, самозванно приватизировав себе право говорить от имени многомиллионных низов.

Все более двусмысленный облик приобретал и мессианизм Достоевского. Идея о всемирном призвании русского народа, о его «всечеловечности» была выдвинута им еще в начале 1860‑х. Но в середине 1870‑х она обрела некоторые новые, оригинальные лейтмотивы. В принципе любой европейский мессианизм (французский, немецкий, даже англосаксонский), настаивая на всемирной миссии своего народа, подчеркивал, что суть ее не в национальном эгоизме, а в самоотверженном служении человечеству. Но только у Федора Михайловича эта идея приобрела отчетливо самоуничижительный оттенок: «…мы сознали… всемирное назначение наше, личность и роль нашу в человечестве, и не могли не сознать, что назначение и роль эта не похожи на таковые же у других народов, ибо там каждая народная личность живет единственно для себя и в себя, а мы начнем теперь, когда пришло время, именно с того, что станем всем слугами, для всеобщего примирения. И это вовсе не позорно, напротив, в этом величие наше, потому что все это ведет к окончательному единению человечества. Кто хочет быть выше всех в царствии Божием – стань всем слугой. Вот как я понимаю русское предназначение в его идеале … Почему они [европейцы] все не могут никак в нас увериться раз навсегда, поверить в безвредность нашу, поверить, что мы их друзья и слуги, добрые слуги, и что даже все европейское назначение наше – это служить Европе и ее благоденствию».

Почетная роль всемирного слуги вытекает из якобы природных свойств русского характера, более того, оказывается, быть слугой – и значит быть господином: «Посмотрите на великоруса: он господствует, но похож ли он на господина? Какому немцу, поляку не принужден ли он уступить. Он слуга. А между тем, тем‑то – переносливостью, широкостью, чутьем своим он и господин». Диалектика «слуга – господин» и «русское – всечеловеческое» приобретает у Достоевского настолько запутанный характер, что вряд ли возможна ее логически непротиворечивая интерпретация. С одной стороны, основополагающий лозунг писателя: «Стать русскими во‑первых и прежде всего». С другой, онтологическая суть «русскости» – «всечеловечность», то есть служение другим народам, чем, собственно, по его мысли, русские и занимались весь «петербургский период», «ибо, что делала Россия во все эти два века в своей политике, как не служила Европе, может быть, гораздо больше, чем самой себе?».

Таким образом, Федор Михайлович, в сущности, призывает Россию продолжать ту же политику «служения Европе», но только с осознанием того, что она это делает не по глупости, а во имя исполнения своей великой миссии, коей надобно не стыдиться, а, напротив, гордиться. Тогда изменится отношение к России и в Европе: «…как только европеец увидит, что мы начали уважать народ наш и национальность нашу, так тотчас же начнет и он нас самих уважать». «Слуга» остается «слугой», просто теперь он должен воображать, что «слуга» на самом деле «господин», и надеяться, что те, кому он служит, это открыто признают. Странная диалектика «всечеловечности» (русские – хозяева и господа, чья обязанность – быть слугами) отдает каким‑то мазохистским абсурдом, но в мистифицированном виде она довольно точно воспроизводит реальное положение русских в России.

 

Нам нужна эта война

 

Еще одним важным событием не только русской, но и мировой истории, в котором пореформенный национализм сыграл важную роль, стала Русско‑турецкая война 1877–1878 гг. В истории императорской России было много войн, ставших значимыми составляющими национальной памяти, но ни одна из них не стала повивальной бабкой Русского национального государства. В то же время на некоторые из них русские националисты возлагали соответствующие надежды. Война предоставляла для них шанс, которого они, в силу их политической несопоставимости с всемогущим самодержавием, были практически лишены в мирное время – инвестировать во внутреннюю политику России национальный подъем, национальную консолидацию, создаваемые военным временем, и на этой волне попытаться претворить в жизнь свою программу модернизации сословно‑династической империи в национальное государство. «Поскольку режим полностью блокировал создание институтов гражданского общества… война осталась единственной ареной для участия нации в политической жизни» (О. Е. Майорова). Странным образом националисты (в особенности панславистского толка) не замечали, что проповедь внешней экспансии плохо согласуется с их же заботой о подъеме великорусского центра, ибо все издержки первой неизбежно ложились на плечи последнего.

Несмотря на очевидное свертывание реформ со второй половины 1860‑х гг., русское общество, пусть слабое и немногочисленное, чувствовало естественное желание участвовать в управлении страной; право на это ему объективно давали имущественный и/или образовательный ценз его представителей – таковы были европейские нормы, на которые ориентировалась пореформенная Россия (но которые в ней не работали). Во внутренней политике общество в своих «бессмысленных мечтаниях» натыкалось на глухую, непробиваемую стену, оставалась только внешнеполитическая активность, благо лазейка для нее была – славянский вопрос . Еще в конце 1850‑х гг. на стыке внешнеполитических интересов правительства и панславистских увлечений общества в России стали возникать славянские комитеты с центром в Москве, всего же к середине 1870‑х их насчитывалось четырнадцать. По сути, это была единственная в империи легальная общественная организация, имевшая некое политическое значение. Тон в ней, разумеется, задавали славянофилы (И. Аксаков, Кошелев, Самарин, Черкасский) и близкий к ним Погодин, но и люди иных идейных воззрений, как более консервативных, так и более либеральных (Градовский, Катков, Н. А. Попов, С. М. Соловьев, Р. А. Фадеев), охотно участвовали в ее деятельности. То есть СК соединяли в едином деле русских националистов разных направлений.

Формально задачей СК являлась благотворительная помощь – деньгами и печатной продукцией – развитию просвещения в славянских землях. Но с 1875 г., в связи с ростом освободительных движений сербов, черногорцев и болгар против турецкого господства, СК стали играть гораздо более важную роль. На собранные ими пожертвования они организовали посылку русских добровольцев во главе с генералом М. Г. Черняевым для участия в сербо‑турецкой войне (Черняев сделался главнокомандующим сербской армией). Один из активных членов Петербургского СК молодой кавалерийский офицер Н. А. Киреев формировал болгарские добровольческие отряды для помощи сербам и в 1876 г. геройски погиб в одном из боев. Фактически, как писал современник, СК от имени русского народа «вели войну в лице нескольких тысяч своих сынов… на свои частные средства, в стране хоть и родственной, но чужедальней». Во время Русско‑турецкой войны СК снабжали болгарских ополченцев амуницией и медикаментами, их представители оказывали помощь мирным жителям, пострадавшим от военных действий.

Позднее в европейской прессе даже сложился миф, что Восточный кризис 1875–1878 гг. был делом рук СК и прежде всего лично И. Аксакова. Нельзя, однако, не заметить, что некоторые основания у этого мифа имелись. Известно, что Александр II крайне неохотно вступил в войну с Турцией в апреле 1877 г., по сути уступая русскому общественному мнению, а это мнение было сформировано именно СК, чья позиция доходила до образованных русских через пламенную публицистику того же Аксакова и особенно Достоевского – члена петербургского СК (на этой же волне поднялась новая националистическая газета – «Новое время» А. С. Суворина).

Страницы «Дневника писателя», посвященные славянскому вопросу и войне за освобождение Болгарии, принадлежат к наиболее важным и ярким текстам русского мессианского национализма, приближаясь по страсти и пафосу, с которыми они написаны, к стилистике пророков. Недаром о завораживающем их воздействии впоследствии вспоминали такие довольно далекие от политических воззрений автора «Братьев Карамазовых» люди, как П. Б. Струве и Е. Н. Трубецкой, бывшие в ту пору гимназистами. Вероятно, именно Достоевскому принадлежит самая впечатляющая апология войны в истории русской мысли: «Нам нужна эта война и самим; не для одних лишь „братьев‑славян“, измученных турками, подымаемся мы, а и для собственного спасения: война освежит воздух, которым мы дышим и в котором мы задыхались, сидя в немощи растления и в духовной тесноте (курсив здесь и далее мой. – С. С. )… Да, война, конечно, есть несчастье, но много тут и ошибки в рассуждениях этих, а главное – довольно уж нам этих буржуазных нравоучений! Подвиг самопожертвования кровью своею за все то, что мы почитаем святым, конечно, нравственнее всего буржуазного катехизиса. Подъем духа нации ради великодушной идеи – есть толчок вперед, а не озверение… Такая война укрепляет каждую душу сознанием самопожертвования, а дух всей нации сознанием взаимной солидарности и единения всех членов, составляющих нациюШколы важное дело, конечно, но школам надобен дух и направление, – вот мы и идем теперь запасаться духом и добывать здоровое направление . И добудем, особенно если Бог победу пошлет. Мы воротимся с сознанием совершенного нами бескорыстного дела, с сознанием того, что славно послужили человечеству кровью своей, с сознанием обновленной силы нашей и энергии нашей – и все это вместо столь недавнего позорного шатания мысли нашей, вместо мертвящего застоя нашего в заимствованном без толку европеизме… Самоуважение нам нужно, наконец, а не самооплевывание… Война осветит столько нового и заставит столько изменить старого , что вы бы не добились того самооплевыванием и поддразниванием…»

В приведенных выше фрагментах «Дневника писателя» за 1877 г. мы видим полный набор националистических чаяний о поистине преображающе‑магическом воздействии войны на процесс «национализации» Российской империи.

Однако мечтам Достоевского не суждено было сбыться. Освобождение Болгарии нимало не решило внутрироссийских проблем, очень скоро, напротив, они обострились до такой степени, что жертвой этого обострения стал сам император Всероссийский. Не переросли во что‑то большее, чем амбициозная общественная организация, и СК. Уже в ходе войны правительство стало ограничивать их деятельность, возвращая в изначально заданную сферу благотворительности. А после знаменитой речи Аксакова 22 июня 1878 г. по поводу позорных для России итогов Берлинского конгресса, в которой он, в частности, обвинил российских дипломатов в том, что они – «наши настоящие нигилисты, для которых не существует в России ни русской народности, ни православия, ни преданий», лишенные, как и нигилисты‑революционеры, «всякого исторического сознания и всякого живого национального чувства», Московский СК был закрыт, а сам Аксаков на время выслан из Москвы. С той поры СК прежней роли центра общественного мнения более не играли.

Таким образом, Русско‑турецкая война помогла возникновению национальных государств на Балканах (а в их становлении непосредственно поучаствовали члены СК – подданные империи, обходившейся без конституции, Черкасский и Градовский разработали болгарскую конституцию 1879 г.), но ни на шаг не продвинула национальную модернизацию в самой России.

 

Умирание славянофильства

 

Если считать именно идею национальной модернизации сутью русского национализма, то «национальное царствование» Александра III никак нельзя признать его торжеством. Пока власть была еще в растерянности после первомартовской катастрофы, она искала опоры в обществе, и потому с мая 1881 по май 1882 г., то есть в то время, когда Министерство внутренних дел возглавлял благоволивший славянофилам граф Н. П. Игнатьев, на внутреннюю политику империи имели определенное влияние И. Аксаков (к тому времени – издатель новой газеты «Русь») и сблизившийся с последним Р. Фадеев.

Аксаков призывал власть к немедленным социально‑политическим преобразованиям: «…нужно… внутреннее обновление духа, которое может быть дано лишь каким‑нибудь переворотом в роде перенесения столицы, или созвания земского собора, волею государя, в Москве, не в виде постоянного учреждения, или же нужно, чтобы возникла и закипела жизнь местная, областная, чтоб там произошло первое единение государства с землей». С близкой программой выступал и Фадеев: передача в руки земств всех функций местного управления (за исключением высшего суда и полиции) и контроля за прямыми налогами; распределение прямых налогов «сообразно имущественной состоятельности каждого»; наделение землей нуждающихся крестьян «при помощи либо дешевого (3 %) кредита, либо иных способов полюбовного или обязательного отчуждения части государственных или помещичьих земель»; созыв совещательного Земского собора.

Аксаков вдохновлял, убеждал и даже инструктировал Игнатьева, направил к нему знатока истории Земских соборов П. Д. Голохвастова, который и составил документ, известный под названием «проекта Игнатьева». Однако очень скоро Иван Сергеевич разочаровался в своем «подопечном», о феноменальном легкомыслии которого в один голос говорят самые разные его современники: «Думаю, что ничего не выйдет, и может быть к лучшему на сей раз: нельзя пьесы Шекспира разыгрывать на театре марионеток, а Игн[атьев] не более как директор кукольного театра». Тем не менее провал замысла Земского собора, отвергнутого императором под влиянием Победоносцева и Каткова, был воспринят издателем «Руси» крайне болезненно: «Победоносцев и Катков погубят Россию. У меня руки опускаются».

Отставка Игнатьева (30 мая 1882 г.) резко подорвала позиции славянофилов в правительственных сферах, и восстановить их им уже более никогда не удалось. Во второй половине 1883 г. сошел с политической сцены и вскоре скончался Фадеев. В декабре 1885 г. над аксаковской «Русью» нависла реальная угроза запрещения, причем газету обвиняли в «недостатке патриотизма». «Как трудно живется на Руси! …Мы уже и 60 лет начинаем изнемогать под бременем! Мое здоровье, некогда геркулесовское, тоже дрогнуло. И я начинаю это чувствовать. Разумеется, кроме причин внешних, физических, гигиенических, климатических и т. д., здесь всегда сильнее оказывают воздействие причины нравственные, даже не индивидуального характера. Есть какой‑то нравственный гнет, какое‑то чувство нравственного измора, которое мешает жить, которое не дает установиться гармонии духа и тела, внутреннего и внешнего существования. Фальшь и пошлость нашей общественной атмосферы и чувство безнадежности, беспроглядности давят нас», – написал Аксаков в частном письме 26 января 1886 г. На следующий день он умер от разрыва сердца.

Месяцем позже отставки Игнатьева случилась загадочная смерть еще одного идейного «протеже» Аксакова – знаменитого на всю Россию героя освобождения Болгарии и завоевания Средней Азии генерала М. Д. Скобелева, отношение которого к императору было более чем критическим (по свидетельству Н. Е. Врангеля, он его «презирал и ненавидел»), а либерально‑славянофильские симпатии несомненными. «Смерть Скобелева пока не вознаградима. Он мог сделаться центром русского направления… Весь его корпус был настроен одинаково – стихи Хомякова сделались там популярными», – так откликнулся на его кончину И. Аксаков, которому генерал ранее писал: «…я убедился, что основанием общественного недуга в значительной мере является отсутствие всякого доверия к положению наших дел. Доверие это мыслимо будет тогда, когда правительство даст серьезные гарантии, что оно бесповоротно ступило на путь народный как внешней, так и внутренней политики, в чем пока и друзья и недруги имеют полное основание болезненно сомневаться. …Я имел основание убедиться, что даже эмиграция в своем большинстве услышит голос отечества и правительства, когда Россия заговорит по‑русски, чего так давно‑давно уже не было, и в возможность эту она положительно не верит».

В одном из частных писем Михаил Дмитриевич называет в качестве своих ориентиров таких современных политиков‑националистов либерального или умеренно консервативного толка, как Кавур, Гарибальди, Бисмарк, Гамбетта, Митхадпаша («отец» турецкой конституции 1876 г.). Хорошо знавший Скобелева писатель Вас. И. Немирович‑Данченко полагал даже, что «он не был славянофилом в узком смысле… Он выходил далеко из рамок этого направления… Если уж необходима кличка, то он скорее был народником. В письме, полученном мной от его начальника штаба генерала [М.Л.] Духонина, после смерти Скобелева, между прочим сообщается, что в одно из последних свиданий с ним Михаил Дмитриевич несколько раз повторял: „Надо нам, славянофилам, сговориться, войти в соглашение с „Голосом“ [либеральной газетой]… „Голос“ во многом прав. Отрицать этого нельзя. От взаимных раздражений и пререканий наших – один только вред России“… Славянофильство понимал покойный не как возвращение к старым идеалам допетровской Руси, а лишь как служение исключительно своему народу. Россия для русских, славянство для славян… Взять у Запада все, что может дать Запад, воспользоваться уроками его истории, его наукою – но затем вытеснить у себя всякое главенство чуждых элементов, развязаться с холопством перед Европой, с несколько смешным благоговением перед ее дипломатами и деятелями… Будущим идеалом государственного устройства славянских народов был для него союз автономий, с громадною и сильною Россией в центре. Все они у себя внутри делай что хочешь и живи как хочешь, но военные силы, таможня, монета должны быть общими. Все за одного и один за всех».

Н. Врангель передает такие слова «Белого генерала», сказанные незадолго до смерти: «А все‑таки в конце концов вся их лавочка [режим Александра III] полетит тормашками вверх… Полетит, – смакуя каждый слог, повторил он, – и скатертью дорога. Я, по крайней мере, ничего против этого лично иметь не буду… династии меняются или исчезают, а нации бессмертны». П. А. Кропоткин пишет в своих «Воспоминаниях революционера»: «Из сообщений Лорис‑Меликова, часть которых была обнародована в Лондоне приятелем покойного (…), видно, что, когда Александр III вступил на престол и не решался созвать земских выборных, Скобелев предлагал даже [М.Т.] Лорис‑Меликову и графу Игнатьеву (…) арестовать Александра III и заставить его подписать манифест о конституции. Как говорят, Игнатьев донес об этом царю и таким образом добился назначения себя министром внутренних дел».

Во второй половине 1880‑х – 1890‑х гг. славянофильство влачило жалкое существование. После кончины И. Аксакова у него не осталось (и не появилось позже) ни одного по‑настоящему авторитетного лидера, после прекращения «Руси» – ни одного влиятельного печатного органа.

Интересно проследить взаимоотношения славянофилов и власти в этот период по дневникам генерала А. А. Киреева, который состоял при дворе великого князя Константина Николаевича и его семьи, был вхож в самые высшие правительственные и придворные сферы. В августе 1887 г. Главноуправляющий по делам печати, креатура Каткова Е. М. Феоктистов лично вычеркнул из киреевской статьи «Катков и Аксаков» абзац, где просто упоминалось о том, что в отличие от Каткова Аксаков был сторонником возвращения «к тем совещаниям между верховной властью и землею, которые были в употреблении во второй половине московского периода Русской истории, и к которым зачастую прибегали Цари, не утрачивая при этом ни своей власти, ни своего обаяния». В декабре 1890 г. Киреев снова возмущенно говорит «о нашей глупой цензуре»: «…Государю напели, что славянофильские теории крайне вредны, в особенности опасно говорить о земском соборе. Государь действительно теперь верит, что славянофильство опасно! Недавно еще он это подтвердил в очень резкой форме. Книгу Конст[антина] Аксакова запретили!» При новом монархе – Николае II цензурные запреты на пропаганду славянофильского учения сохранились. Д. А. Хомякову (сыну Алексея Степановича) было отказано в издании журнала на том основании, что «и так много журналов и в новых – нужды не ощущается?!. Да как же это нелепое правительство не видит, что общественное мнение у него уходит из рук!.. Оно старается подобрать себе слуг, но все одевает их в ливрею, а от ливреи порядочные люди отказываются. Запрещая говорить не лакеям, желающим поддержать православ[ие], самодерж[авие] и народность, вот как Хомякову – зажимают рот».

Неоднократно страдал от цензуры и другой видный деятель позднего славянофильства – С. Ф. Шарапов. Его газета «Русское дело», получившая два предупреждения и временно приостановленная, была вынуждена из‑за убытков издателя прекратить свой выход. В письме Н. П. Игнатьеву от 23 октября 1888 г. Сергей Федорович рисует весьма мрачную картину окружающей действительности: «Каким образом может происходить то ужасное явление, что при Государе, по общему всенародному убеждению, быть может, наиболее близком к идеалу Монарха и Самодержца… проявляется такое ужасное разложение всей общественной и государственной жизни России, такое падение престижа власти, такое несоответствие издаваемых законов с потребностями жизни, такое отсутствие прочности и нравственности в общественном строе, такая зияющая нищета в области творческой мысли, такое страшное отсутствие людей дела, государственных сил, дающее полный простор только посредственностям? …Откуда этот мертвый сон всего общества, эта дряблость, измельчалость, трусость, подлость, эта всеобщая апатия, фальшь и лицемерие, это поникновение духа, делающие наше время едва ли не самым тяжелым, самым гнетущим. …Все горькое и жесткое, высказанное выше, представляется чуть не ангельски‑незлобным сравнительно с тем, что говорится… повсюду, и не враждебными государству элементами, а истинными патриотами, теми людьми, которые за Царя и родину положат не только свое достояние, но и свои головы. …Теперь именно царство бюрократии, которая в слепом самомнении готова совсем упразднить живую Россию».

Если и восторжествовал при Александре III какой‑нибудь национализм, то лишь «бюрократический национализм» позднего Каткова и союзного с ним Победоносцева. Программа этого тандема подразумевала тотальное замораживание любых политических реформ и всякой общественной деятельности, активное государственное вмешательство в экономику, укрепление общинного землевладения в деревне, усиление роли дворянства на местах (но не как самостоятельной общественной силы, а в качестве дополнительного орудия правительственного контроля над низами) и запретительные меры против ряда национальных меньшинств. После смерти Каткова (1887) и падения влияния Победоносцева (конец 1880‑х) внутренняя политика, в общем, продолжала развиваться по их рецептам. Как видим, лишь отдельные элементы славянофильства были взяты александровским режимом на вооружение – ксенофобия и «общинобесие». Либеральная же его компонента, после недолгого с ней заигрывания в начале 1880‑х, была решительно отброшена.

 

Кризис

 

1880–1890‑е гг. обозначили очевидный кризис националистической мысли. Наиболее живым и интересным русским национальным изданием того времени, безусловно, являлось суворинское «Новое время», но оно в отличие от аксаковской «Руси» в первую очередь было бойкой ежедневной газетой, ориентированной на широкого читателя и откликающейся на любую злобу дня, а не идеологической трибуной. Поэтому затруднительно говорить о какой‑либо четкой доктрине, проповедовавшейся с ее страниц.

Но при всех политических пируэтах НВ одна константа сохранялась там всегда – отстаивание интересов великорусского Центра. Сам хозяин газеты писал в 1894 г., раскрывая свое понимание лозунга «Россия для русских»: «Русское ядро населения должно быть крепко, ибо только с его помощью можно владычествовать над народами, входящими в состав Российской империи, и вносить культуру в те новые страны, которые открываются нам в Азии… Коренному населению необходимо дать больше свободы и самоуправления, чем инородцам, чтоб оно явилось могучим культурным центром и направляло окраины и стягивало их в единство государственное, надо раз навсегда, вследствие этого, поставить пределы тем влияниям немецким, польским, финляндским, еврейским, которые открыто или окольными путями пробивались на самую поверхность в ущерб коренному населению… Англичанин покорил себе полмира, потому что он прежде всего и больше всего заботится о себе, о своей англосаксонской расе. Он всячески рос и укреплялся, он развивал свою свободу, свое просвещение, свою торговлю, свою промышленность. Он стремился стать достойным руководителем своих народов и колоний, не завертываясь в сентиментализм. Он сделал еврея полноправным гражданином только тогда, когда сам вырос и окреп так, что чуждые влияния были ему не страшны… „Россия для русских“ именно в том и заключается, чтоб русские люди явились везде как крепкая политическая сила, властная и интеллигентная».

Один из авторов НВ С. Н. Сыромятников в 1903 г. сформулировал ту же сумму идей в виде краткого, прагматического афоризма: «Русский национализм… есть признание права русского народа получить возмещение расходов, понесенных им в постройке империи». Но положительная национал‑демократическая программа Суворина («больше свободы и самоуправления») проводилась в газете – отчасти из‑за цензурных условий, отчасти из‑за его связей с правительственными верхами – крайне осторожно, зато отрицательная («поставить пределы… влияния») более чем энергично, что создавало НВ в интеллигентской среде репутацию органа, специализирующегося на систематической «травле инородцев», прежде всего евреев (но, что интересно, не поляков, к которым Алексей Сергеевич относился весьма благожелательно).

Вполне закономерно, что в этот период происходит отождествление национализма и консерватизма («в 1880‑е годы либералы во многом отдали понятие нация на откуп своим противникам справа, часть которых вскоре стала определять себя как националистов» (А. И. Миллер), которое закрепилось благодаря полемическим писаниям Вл. С. Соловьева о национальном вопросе в 1888–1891 гг. (кстати, эта полемика закрепила и сам термин национализм в русском языке). Начав с атаки на учение Данилевского («обдуманную и наукообразную систему национализма»), философ обрушился затем на «родоначальников нашего национализма» – ранних славянофилов («глубочайшею основою славянофильства была не христианская идея, а только зоологический патриотизм, освобождающий нацию от служений высшему идеалу и делающий из самой нации предмет идолослужения») и на Каткова, как публициста, будто бы утвердившего «славянофильскую доктрину на ее настоящей реальной почве… в ее прямых логических последствиях», а именно очистившего «от посторонних [то есть христианских] примесей» славянофильский «языческий культ народа» и создавшего русский «национально‑государственный ислам», где предметом поклонения является «всевластное государство». Далее изничтожению подверглись современные «зоологические националисты», посмевшие вступить с «поборником вселенской правды» в полемику, – Н. Н. Страхов, Д. Ф. Самарин, П. Е. Астафьев.

Таким образом, практически вся традиция русского национализма XIX в. (во всяком случае, ее преобладающая, славянофильско‑консервативная часть) подверглась систематической и изощренной дискредитации. Многие соловьевские критические стрелы в адрес тогдашнего русского национализма были совершенно справедливы. Скажем, история не оправдала надежду Данилевского и Страхова на возникновение нового, славяно‑русского культурно‑исторического типа. Соловьев оказался в целом прав в оценке России как части (пусть и очень своеобразной) европейской цивилизации. Но эта правота нисколько не означала истинности основных идей Владимира Сергеевича: 1) необходимости соединения христианских церквей под папским руководством; 2) отрицания национализма как регрессивного принципа, – напротив, именно на нем и основывалась европейская цивилизация с середины позапрошлого столетия. Не говорю уже о тех поразительно недобросовестных полемических приемах, которыми не брезговал «Пушкин русской философии» (например, стараясь доказать вымышленный плагиат Данилевского у немецкого ученого Ф. Рюккерта, Соловьев ничтоже сумняшеся сфальсифицировал цитаты из последнего).

Практически одновременно с Соловьевым на национализм с совершенно иных позиций напал К. Н. Леонтьев, обвинивший его в латентном либерализме. При всех очевидных противоречиях, обоих мыслителей роднило отрицание национального государства в модерном его понимании, но первый его не принимал за «зоологический патриотизм», а второй – за «демократическое смешение». Оба они предпочитали ему христианскую полиэтническую империю, в соловьевской терминологии – «семью народов». А предпочтение это вырастало из свойственных им разных вариантов домодерного типа мышления, предполагающего, в случае с Леонтьевым, апологию социальной архаики, а в случае с Соловьевым прямолинейное перенесение на социально‑политическую жизнь религиозных норм.

То, что два крупнейших русских ума конца XIX столетия оказались в плену у подобных идеологем – свидетельство удручающе‑провинциального состояния русской мысли того времени. Еще печальнее то, что двойной соловьевско‑леонтьевский демарш против национализма не получил достойного интеллектуального отпора. Несмотря на множество справедливых возражений против него, не прозвучала аргументация собственно модерного национализма. Оппоненты Соловьева, защищавшие от него русский национализм, понимали последний в духе утопии «особого пути», де‑факто означавшего консервацию социально‑политических институтов и практик, препятствующих модернизации России, прежде всего самодержавия и крестьянской поземельной общины. Совершенно нормальное, мейнстримное для Европы (причем не только Западной, но и Восточной) соединение роста национального самосознания с капитализацией экономики и демократизацией общественно‑политической жизни казалось им в русских условиях какой‑то неслыханной ересью. Поэтому‑то и на абсолютно справедливую леонтьевскую констатацию «революционности» (по отношению к российскому статус‑кво) национального принципа они отреагировали как на странный парадокс. Русские либералы же, находившиеся в оппозиции к «контрреформационному» курсу Александра III, охотно поддержали Соловьева, таким образом как бы подтверждая чуждость либерализма и национализма со своей стороны.

Так, под влиянием атмосферы консервативного «самобытничества» 1880‑х – 1890‑х окончательно оформилась роковая развилка русской мысли и политики: антилиберальный национализм vs. антинациональный либерализм, вовсе не «онтологическая» для России: достаточно вспомнить декабризм или публицистику Аксакова и Каткова в период Великих реформ. Кстати, один из стойких приверженцев изначального национально‑демократического духа последних А. Д. Градовский, который мог бы веско ответить и Соловьеву, и Леонтьеву, как раз скончался в самый разгар рассматриваемой дискуссии в 1889 г.

В интеллигентской среде, где верховодили либералы и левые, быть националистом стало считаться чем‑то неприличным. Следует, однако, заметить, что некоторые интеллигентские лидеры «про себя» исповедовали вполне националистические воззрения, но «расшифровывались» только в очень узком кругу. Например, по свидетельствам очень разных современников, таков был основоположник русского марксизма Г. В. Плеханов. По словам Л. А. Тихомирова: «Он носил в душе неистребимый русский патриотизм. Ничего оригинального, своеобразного он в России, как и во всех других странах мира, не видел и не признавал. Но он видел в России великую социалистическую страну будущего и никому Россию не отдавал. Всякие сепаратизмы буквально ненавидел. К украинофильству он относился презрительно и враждебно. В нем глубоко жил великорусский унитарист и уравнитель. Революционеру и эмигранту нельзя открыто идти против поляков, как тоже силы революционной. Но Плеханов не любил поляков, не уважал их и не верил им. В дружеских беседах он это откровенно высказывал. С Драгомановым он был в открытой вражде. О Шевченке, смеясь, говорил: „Я Шевченке никогда не прощу, что он написал: „вмию, та не хочу“ говорить по‑русски“. К Шевченке и украинофилам он относился, конечно, с большей ненавистью, чем даже, например, Катков».

В. И. Ульянов‑Ленин в статье «Как чуть не потухла „Искра“» (1900) среди прочего вспоминал: «По вопросу об отношении нашем [русских социал‑демократов] к Еврейскому союзу (Бунду) Г.В. [Плеханов] проявляет феноменальную нетерпимость, объявляя его прямо не социал‑демократической организацией, а просто эксплуататорской, эксплуатирующей русских, говоря, что наша цель – вышибить этот Бунд из партии, что евреи – сплошь шовинисты и националисты, что русская партия должна быть русской, а не давать себя „в пленение“ „колену гадову“ и пр. Никакие наши возражения против этих неприличных речей ни к чему не привели и Г.В. остался всецело при своем, говоря, что у нас просто недостает знаний еврейства, жизненного опыта в ведении дел с евреями».

Н. Валентинов (Н. В. Вольский) рассказывает в своих мемуарах, как Плеханов в 1917 г. ответил на вопрос об изменениях в России, особенно бросившихся ему в глаза за 37 лет отсутствия: «Видите ли, я до сих пор считал Россию в большинстве своем населенной русскими – славянами. Думал, что господствует в ней славянский тип, примерно „новгородского образца“. Значит – люди высокого роста, по преимуществу долихоцефалы и блондины. Что же я вижу во всех российских, петербургских и прочих советах рабочих, крестьянских и солдатских депутатов? Множество людей черноволосых, большей частью брахицефалов, и говорят эти люди с каким‑то акцентом и придыханием. Неужели, думал я, за эти годы, что не был в России, антропология ее населения так сильно изменилась? За все время, что приехал сюда, увидел, кажется, только двух истых представителей новгородского типа – это Авксентьев и Стеклов, но после проверки оказалось, что тов. Стеклов к новгородцам не принадлежит [настоящая фамилия – Нахамкис]… А… если говорить серьезно, должен сказать, что меня не только поразило, а даже шокировало слишком уж обильное представительство русских представителями других народностей, населяющих Россию, как бы почтенны они ни были. В этом видна незрелость русского народа».

 

Накануне

 

На рубеже XIX–XX вв. в националистической мысли начинается оживление. В правом лагере перешедший туда после отречения от революционного прошлого один из лидеров «Народной воли» Л. А. Тихомиров в 1890‑х гг. начал разрабатывать свою теорию «истинного самодержавия», соединимого, по его мнению, как с широким самоуправлением, так и с общенациональным представительством от общественных и профессиональных корпораций: «Сила всякой верховной власти требует связи с нацией. Монархия отличается от аристократии и демократии не отсутствием этой связи, а лишь особым ее построением: через посредство нравственного идеала. …Монархическое начало власти, будучи высшим проявлением здорового состояния нации, особенно требует здорового состояния социального строя… Задачи осведомления и общения с нацией – достигаются для верховной власти тем легче, чем более находятся на виду все наиболее деятельные силы и люди нации, а это… лучше всего там, где энергичнее и свободнее происходит группировка нации на слои, корпорации, общества, в центре которых сами собою обозначаются наиболее способные и типичные представители национальной работы. …Идея сословного государства… состоит в том, чтобы естественные классы , естественные группы нации получили от государства делегацию его управительных функций во всех пределах компетенций этих групп; государство же при этом может и должно войти в свою нормальную роль верховного направления и согласования этих естественных групп, покинуть мелочную регламентацию их жизни, а тем избавившись… от бюрократического характера…»

В конце 1900 – начале 1901 г. в Петербурге возник и получил официальную регистрации клуб правых националистов «Русское собрание», положивший начало будущему черносотенному движению.

В 1901 г. в журнале «Вопросы философии и психологии» под псевдонимом П. Борисов была опубликована статья‑манифест бывшего марксиста, а в юности – поклонника И. С. Аксакова П. Б. Струве «В чем же истинный национализм?», заново открывающего для русской публики либерально‑демократическую сущность национализма: «Либерализм в его чистой форме, то есть как признание неотъемлемых прав личности, которые должны стоять выше посягательств какого‑либо коллективного, сверхиндивидуального целого, как бы оно ни было организовано и какое бы наименование оно ни носило, и есть единственный вид истинного национализма, подлинного уважения и самоуважения национального духа, то есть признание прав его живых носителей и творцов на свободное творчество и искания, созидание и отвержение целей и форм жизни».

В 1904 г. в «Новом времени» появилась статья ее ведущего (с декабря 1901 г.) сотрудника М. О. Меньшикова «Вторая душа», в которой почти открыто утверждалось, что конституирующий признак нации – наличие у нее политических прав: «„Нация“ есть не физическое существо, а политическое. Нация есть одухотворенный народ, сознающий себя среди других народов независимым и державным. Нация – это когда люди чувствуют себя обладателями страны, ее хозяевами. Но сознавать себя хозяевами могут только граждане, люди обеспеченные в свободе мнения и в праве некоторого закономерного участия в делах страны. Если нет этих основных условий гражданственности, нет и национальности, или она зачаточна. Нация есть душа народа: общий разум и общая любовь. Но возможен ли общий разум, если он обречен молчанию? Возможна ли общая любовь без творческого участия в том, что любишь? Итак, нация есть союз гражданский прежде всего. „Все остальное приложится“, если найдена вот эта „правда“ – гражданская справедливость. Какая бы группа ни соединилась для защиты и бережения основных прав человека, она становится нацией».

Появление такого текста в подцензурной печати сигнализировало, что времена меняются, и действительно, кардинальные перемены не заставили себя ждать.

 

 

Глава 6. Падение на взлете

 

Трудное рождение нации

 

Уже с конца 1890‑х гг. Россию, еще недавно вроде бы тихую, смирную, беспрекословно повинующуюся начальству, начинает «потряхивать». В феврале 1899 г. как гром среди ясного неба разразились массовые студенческие волнения, начавшиеся в Петербурге и затем перекинувшиеся в другие города. Внимательные наблюдатели из правого лагеря увидели в этом событии пугающий симптом. Л. А. Тихомиров записал в дневнике: «…изумительно, как Правительство ухитрилось расшатать Россию в какие‑нибудь 4 года… Теперь я бы, кажется, не удивился никакому перевороту. Нигде не видно ни искры движения к силе и прочности власти. Эта студенческая история обнаружила такое невероятное анархическое состояние правительства и такую энергию… заговорщиков, что страх берет за будущее. …Это такая „проба пера“, это такое торжество их и такое поражение Правительства, что, конечно, дело скоро возобновится. Интересно знать, что будет через 3–4 года?» А вот цитата из дневника А. С. Суворина: «Мы переживаем какое‑то переходное время. Власть не чувствует под собою почвы, и она не стоит того, чтоб ее поддерживать».

В связи с той же самой «студенческой историей» резко возрастает пессимизм в дневниках А. А. Киреева: «Мы никогда не переживали еще (насколько я себя помню) такого странного времени (да и страшного). Никто не хочет повиноваться и никто не умеет повелевать!» Александр Алексеевич передает следующий свой разговор с Победоносцевым, который жаловался, что «вообще все молодое поколение, все мыслящее становится враждебным правительству, число его сторонников уменьшается. Да, отвечал я Победоносцеву грустно; но „на век государя [то есть Николая II] хватит?“ „Хватит ли?“– отвечал мне Поб[едоносцев]. Да и действительно, хватит ли? Вопрос о будущности России ставится грозно, он настоятельно требует решения и этого не видят „на верху“… Современный государственный строй отживает свой век… Это яснее дня (и не пасмурного Петербуржск[ого], а ясного Кутаисского)… Мы идем навстречу сериозным, очень сериозным смутным временам. Идем с открытыми глазами, ничего не видя и не понимая… Снизу идет революционная работа, сверху делаются глупости… а где опора?».

С начала нового столетия возвращается, казалось бы, окончательно побежденный революционный террор. В 1901 г. его жертвой становится министр просвещения Н. П. Боголепов, в 1902‑м – министр внутренних дел Д. С. Сипягин, в 1903‑м – уфимский губернатор Н. М. Богданович, в 1904‑м – министр внутренних дел В. К. Плеве и финляндский генерал‑губернатор Н. И. Бобриков.

Осмелела пресса. В январе 1902 г. газета «Россия» опубликовала фельетон А. В. Амфитеатрова «Господа Обмановы», в героях которого читатели без труда узнали самодержцев Дома Романовых, а в незадачливом Нике‑Милуше – самого царствующего монарха. Газета тут же была закрыта, автор памфлета – выслан из Петербурга в Минусинск, что, как вспоминал позднее Амфитеатров, создало вокруг «Обмановых» шум «неслыханного скандала»: «Номер газеты… в несколько дней сделался библиографическою редкостью, продавался по 25 руб., а некоторые москвичи впоследствии уверяли меня, будто платили даже сто рублей».

Весной 1902 г. по Полтавской и Харьковской губерниям прокатилась волна многотысячных крестьянских бунтов, участники которых разгромили десятки помещичьих усадеб. Летом и осенью того же года последовали крестьянские выступления в других губерниях Южной и Центральной России. В марте 1903 г. при разгоне войсками рабочей забастовки в Златоусте было убито 69 ее участников и 250 ранено.

Оппозиционные элементы начали структурироваться. В 1903 г. возник либеральный Союз освобождения и окончательно оформилась партия социал‑демократов (РСДРП), еще ранее сложилась неонародническая партия эсеров со своей грозной Боевой организацией. Конфликт активных общественных сил (прежде всего интеллигенции) и власти явно назрел. Политические лозунги стали раздаваться со стороны самых невинных вроде бы общественных организаций. Так, на Девятом съезде Пироговского общества русских врачей, состоявшемся в январе 1904 г., в течение одного дня были приняты резолюции с призывом поддержать требования восьмичасового рабочего дня, ввести земства в губер ниях, где их еще не было, запретить телесные наказания, отменить смертную казнь, поставить школы под контроль местных властей и положить конец неравноправию евреев. В последний день съезда в зале, где он проходил, раздавались номера нелегального оппозиционного журнала «Освобождение» и листовки социал‑демократов, слышались выкрики: «Долой самодержавие!», а несколько участников заседания попытались остановить игравший государственный гимн оркестр, ломая стулья и швыряя их прямо в музыкантов. В соседнем малом зале некий ветеринар Родионов зачитал резолюцию с требованием личной свободы, свободы слова и собраний, упразднения цензуры, добавив, что, поскольку все это при существующем режиме недостижимо, необходимо копить силы для борьбы против правительства, используя все доступные средства. После оглушительных аплодисментов толпа запела: «Отречемся от старого мира!» В этот момент появился отряд полиции, который разогнал мероприятие, арестовав нескольких человек и конфисковав все материалы съезда.

Нельзя сказать, что имперская бюрократия не понимала серьезности ситуации. О том, что Россия стоит на пороге революции, в частных беседах говорили оба последовательно убитые руководители МВД – Сипягин и Плеве. Член Госсовета А. А. Половцов записал в своем дневнике за июнь – июль 1901 г. весьма проницательные размышления о возможном ходе событий, которыми он делился с Победоносцевым и с самим императором: «За студенческими беспорядками последовали стачки и сражения фабричных рабочих с полицией. За ними встанет крестьянская толпа с требованием земли… Здесь конец той России, которую мы знали, которую мы всей душой боготворили! …Кто же явится надежным орудием репрессии? Прежнего, двадцатилетней службой оторванного от своей среды солдата не существует. Нынешний доблестный перед иноземным врагом воин покидает семью свою лишь на короткое время и остается солидарным с ее интересами, особливо земельными. На чью сторону станет он в такого рода поземельном процессе?» Половцов предлагает и «средства спасения»: «Умножать и усиливать класс землесобственников во всех видах. От табунного ковырянья земли, именуемого общинным владением, переходить к подворной и личной собственности… Открыть широко всем сословиям права поземельной собственности и непременно связанное с ними радение о местных пользах и нуждах. Сферу чиновничьей деятельности сузить, сделать ответственной в полном смысле слова…»

С похожими рецептами выступал тогда же и Вл. И. Гурко: «Необходимо предоставить простор свободной игре, свободному состязанию экономических сил и способностей народа, так как при нем происходит тот естественный подбор, при котором преимущественно вырабатываются и крепнут сильные народные элементы… Дайте вполне свободный выход из общины каждому крестьянину, отмените мертвящий закон о неотчуждаемости крестьянских надельных земель, и вы получите в сельских местностях многочисленный крепкий элемент порядка и хозяйственного прогресса».

В министерстве Плеве под его покровительством даже начали разрабатываться проекты реформ в указанном направлении. Но, во‑первых, все это делалось без всякого обсуждения с обществом. Во‑вторых, ни темпы подготовки преобразований, ни состав правящей верхушки не соответствовали гигантскому масштабу накопившихся из‑за постоянного откладывания за десятки лет проблем: «Перестройка всего государственного здания была неизбежна, но для этого нужен был гений, размах и воля Петра, какового в нужный момент Россия, увы, не выставила» (Гурко). В‑третьих, даже эти робкие попытки были свернуты из‑за начавшейся в январе 1904 г. войны с Японией.

Амбициозная и в то же время плохо продуманная внешняя политика Николая II в сочетании с потрясающе низкой эффективностью российской военной машины, которой, как оказалось, совершенно не впрок пошла львиная доля государственных расходов, привела империю к позорному поражению, ставшему для нее «первым признаком начала конца» (О. Р. Айрапетов). Авторитет самодержавия критически пошатнулся (первые случаи крестьянского сквернословия в адрес императора зафиксированы именно в это время), и общество почувствовало в себе силы в открытую бороться с внезапно одряхлевшей властью, от которой отвернулись не только заядлые оппозиционеры, но и многие пылкие «державники». Эта война, вспоминал позднее Гурко, «несчастная во всех отношениях… раскрыла многие наши внутренние язвы, дала обильную пищу критике существовавшего государственного строя, перебросила в революционный лагерь множество лиц, заботящихся о судьбах родины, и тем не только дала мощный толчок революционному течению, но придала ему национальный, благородный характер».

Даже бывший начальник Петроградского охранного отделения К. И. Глобачев вынужден был признать в своих мемуарах, что события революции 1905 г. «были вызваны крайними элементами на почве общего неудовольствия военными неудачами и имели в своем основании, если хотите, национальную идею. Монархия уронила престиж Российской Великой Державы, и в защиту национальных интересов должна вступить новая власть – народная, способная вернуть России былое величие и дать такой строй стране, который обеспечил бы ей здоровое существование, вместо неспособного, отжившего монархизма. Вот лозунги, под которыми шла революция 1905 года и развивалась как бы на почве народного патриотизма». «Именно военная беспомощность самодержавия ярче всего подтвердила его бесполезность и вредность», – записал в дневнике того времени П. Б. Струве.

А. С. Суворин в мае 1905 г. в ответ на упреки своего приятеля и постоянного автора «Нового времени» консервативно настроенного историка С. С. Татищева – как, дескать, он может сочувствовать революционному движению, в первых рядах которого «всевозможные инородцы и иноверцы, исконные враги и ненавистники России» – отвечал: «Заслуги самодержавия мне так же ясны, как и Вам, но оно пережило себя. Нечего смотреть на тех, кто ополчается на самодержавие. Об этом нельзя судить под впечатлением минуты. Надобны годы, и поверьте, народ не выпустит власти из своих рук, то есть не передаст ее всем тем, кого Вы перечисляете».

В. Я. Брюсов, единственный из крупных русских поэтов той эпохи, воспевавший борьбу России за «скипетр Дальнего Востока», в августе 1905 г. окончательно отрекается от симпатий к растерявшей свою харизму монархии: «Да! Цепи могут быть прекрасны, / Но если лаврами обвиты ». Славянофил П. П. Перцов, пропагандировавший в начале войны «могучий русский империализм», пишет в мае 1906 г. своему другу В. В. Розанову, некогда ученику К. Н. Леонтьева, а ныне постоянному автору либеральной газеты «Русское слово» под псевдонимом Варварин: «…ей Богу, бросить бы Вам это чертово „Нов[ое] время“ и уйти к „левым“ – без псевдонимов уже. Ведь будущее, конечно, за революцией. Нельзя же не видеть, что правда там. Я и сам теперь „левый“!»

Городское население, вовлеченное в революцию, оказалось способным к весьма эффективной самоорганизации. Это касается не только рабочих с их успешным опытом выросших из забастовочных комитетов Советов рабочих депутатов в 33 городах, но и интеллигенции и служащих. Уже в первые месяцы 1905 г. были созданы 14 профессионально‑политических союзов: профессоров и преподавателей высшей школы (Академический), адвокатов, писателей и журналистов, учителей и деятелей народного образования, медицинского персонала, агрономов и земских статистиков, инженеров и техников, почтово‑телеграфных и железнодорожных служащих, конторщиков и бухгалтеров, служащих правительственных учреждений и т. д. Каждый из этих союзов был весьма представителен. Например, академический насчитывал в своих рядах в разное время 1500–1800 членов, что приблизительно равнялось 70 % всего преподавательского состава высшей школы. В мае эти организации образовали общественно‑политическое объединение Союз союзов, включавшее в себя до 50 тыс. человек (15 % всей российской интеллигенции и служащих). В начале октября призыв Центрального бюро Всероссийского железнодорожного союза о всеобщей забастовке привел к остановке 14 дорог, на которых работало 700 тыс. рабочих и служащих. Вскоре стачка стала всероссийской, к ней присоединились фабрично‑заводские рабочие, печатники, горняки, телеграфисты, общее количество бастующих составило около 2 млн человек в 66 губерниях и 120 городах. В Москве и Петербурге к 14 октября закрылись магазины, прекратили работу банки и электростанции (а в Москве и водопровод), перестали ездить трамваи, конки и даже извозчики. «В России жизнь остановилась», – констатировали современники. Следствием Октябрьской стачки и стал императорский Манифест от 17 октября «Об усовершенствовании государственного порядка», открывший новую эпоху в истории России.

Манифест обещал «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов» и «установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от нас властей». И эти обещания вскоре во многом были реализованы. 23 ап реля 1906 г. были утверждены Основные законы Российской империи, разделявшие законодательную власть на паритетных началах между императором, Думой и реформированным Государственным советом (половина его членов теперь выбиралась от духовенства, дворянских и земских собраний, Академии наук и университетов, торговых и промышленных организаций); для принятия всякого закона требовалось его одобрение большинством голосов в Думе и Госсовете, а затем – подписание императором. Преобразовывалась и власть исполнительная – 19 октября 1905 г. был учрежден Совет министров, коллегиальное правительство во главе с председателем, подотчетным лично императору. 4 марта 1906 г. были приняты «Временные правила об обществах и союзах», провозглашавшие отмену разрешительного порядка создания обществ: общества и союзы могли теперь быть образованы «без испрошения на то разрешения правительственной власти».

Итак, впервые за все века русской истории верховная власть в России гарантировала своим подданным основные гражданские права и даровала им права политические, ставя себя под – пусть и ограниченный – контроль общества, отрекаясь тем самым от своей надзаконной сущности. Империя стала конституционной или думской монархией. Хотя в Манифесте не прозвучало слово «нация», именно 17 октября 1905 г. следует считать днем рождения русской политической нации . Недаром один из идейных вождей освободительного движения либерал‑националист П. Б. Струве писал позднее, что «актом 17 октября по существу и формально революция должна была завершиться».

Но судьба новорожденной нации висела буквально на волоске, подвергаясь смертельной опасности как «справа», так и «слева». С одной стороны, Манифест был вырван у императора силой, и последний, подписав его, вовсе не собирался расставаться с привычным положением «хозяина земли русской», как не собиралась расставаться с надзаконным стилем управления значительная часть имперской бюрократии, воспринимавшая акт 17 октября как временную уступку. В этом их поддерживали правые политические организации (Союз русского народа, Монархическая партия и др.), чьи многочисленные симпатизанты из среды городского мещанства – черносотенцы – сумели объединиться и устроили с 17 октября по 1 ноября в 36 губерниях и 660 населенных пунктах страны серию антиреволюционных и антиеврейских (еврей ассоциировался в их сознании с революционером, что имело некоторое фактическое основание, если вспомнить непропорционально высокое еврейское представительство в революционных партиях) погромов, стоивших жизни примерно 4 тыс. человек. С другой стороны, большей части интеллигентской общественности Манифест виделся лишь первым этапом в осуществлении ее социалистических грез, и в этом она совпадала не только с рабочим движением, но и с крестьянским бунтом, происходившим под лозунгом «черного передела» – отъема и равного распределения помещичьих земель.

Вплоть до 1907 г. Россия переживала новую Смуту. Продолжались стачки (хотя уровня Октябрьской уже не достигавшие). То тут, то там вспыхивали волнения в армии и на флоте. К концу ноября крестьяне в европейской части России разгромили до 3 тыс. имений, а всего за 1905–1907 гг. там произошло более 18 тыс. крестьянских выступлений. Иногда возникали даже самоуправляющиеся крестьянские «республики», например подмосковная Марковская, просуществовавшая 6 месяцев, жители которой поделили между собой помещичьи земли, отказались платить налоги и поставлять рекрутов и отменили сословные различия, решив называться отныне просто «русские граждане».

Зашкаливал революционный террор: в 1905 г. его жертвами стали 591 человек (233 убитых и 358 раненых), в 1906‑м – 1588 (768 и 820 соответственно), в 1907‑м – 2543 (1231 и 1312), только с 1908 г. он пошел на спад (394 убитых и 615 раненых). В ответ нарастал террор правительственный: в 1905 г. было казнено 10 человек, в 1906‑м – 144, в 1907‑м – 456, в 1908‑м – 825. К ноябрю 1905 г. в 40 губерниях было введено военное положение. В декабре того же года вооруженное восстание в Москве, в ходе которого погибло более 1000 человек, удалось подавить только с помощью присланного из Петербурга гвардейского Семеновского полка. Впрочем, армию применяли для борьбы против революции по всей стране: в 1905 г. с этой целью использовалось 3,2 млн солдат и казаков; за первые 10 месяцев 1906 г. войска вызывались «для наведения порядка» 2330 раз, общее число участников карательных акций составило 2 млн.

В такой ситуации либералы, призванные по идее быть политическим центром, ощутимо сместились «влево», даже на уровне деклараций неоднократно подчеркивая, что там у них «врагов нет». Партия кадетов включила в число своих требований принудительное отчуждение земли у помещиков в пользу крестьян, впрочем, в кадетской программе вообще отсутствовало упоминание в числе основных прав ключевого для либерализма права собственности. Первые две Думы прошли в яростном противостоянии исполнительной и законодательной властей и были распущены.

 

Национализм в действии

 

Россию разрывали крайности, каждая из которых вела прямиком к диктатуре – правой или левой. И это естественно при катастрофической слабости в стране среднего класса. Идеи Манифеста 17 октября могли обрести под собой прочный социальный фундамент только тогда, когда класс этот стал бы реальной общественной силой. Указанную задачу и должны были решить реформы П. А. Столыпина, назначенного Председателем Совета министров в июле 1906 г. «Новый политический порядок в нашем отечестве для своей прочности и силы нуждается в соответственных экономических основах и, прежде всего, в таком распорядке хозяйственного строя, который опирался бы на начала личной собственности и на уважение к собственности других. Только этим путем создана будет та крепкая среда мелких и средних собственников, которая повсеместно служит оплотом и цементом государственного порядка», – говорилось в особом журнале Совета министров от 10 октября 1906 г. «Пока крестьянин беден, пока он не обладает личною земельною собственностью, пока он находится насильно в тисках общины, он останется рабом, и никакой писаный закон не даст ему блага гражданской свободы… Мелкий земельный собственник, несомненно, явится ядром будущей мелкой земской единицы; он, трудолюбивый, обладающий чувством собственного достоинства, внесет в деревню и культуру, и просвещение, и достаток. Вот тогда, тогда только писаная свобода превратится и претворится в свободу настоящую, которая, конечно, слагается из гражданских вольностей и чувства государственности и патриотизма», – заявил глава правительства 16 ноября 1907 г. с думской трибуны.

Столыпин был последним шансом Петербургской России для ее эволюционного перехода к национальному государству европейского типа. Именно в годы его премьерства впервые за все время существования империи Романовых русский национализм стал действительной (а не декоративной, как при Александре III) государственной программой. Да, как справедливо отмечалось в мемуарной и научной литературе, в реформах Столыпина не было ничего принципиально нового, не предлагавшегося ранее теми или иными его предшественниками, однако заслуга Петра Аркадьевича как раз в том и состояла, что он сумел все эти прекрасные, но лежавшие годами под сукном предложения сделать неотложными правительственными мерами и незамедлительно принялся за их энергичную реализацию.

Без распространения права частной собственности, других гражданских прав и грамотности на подавляющее большинство русских – крестьян – построить русскую нацию было невозможно. Уже через полтора месяца после назначения на должность новый премьер обнародовал главные пункты своего курса: улучшение крестьянского землевладения и землепользования, введение всеобщего начального образования, гражданское равноправие, неприкосновенность личности, введение всесословного волостного самоуправления и т. д. 5 октября 1906 г. был издан указ, отменявший все правоограничения лиц крестьянского сословия. 9 ноября – указ «О дополнении некоторых постановлений действующего Закона, касающегося крестьянского землевладения», который предоставлял крестьянам право выхода из общины со своим земельным наделом, переходившим из временного владения в личную частную собственность (принят Третьей думой в качестве закона 14 июня 1910 г.). Обрело полную свободу переселенческое движение, стимулируемое теперь рядом льгот: выдавались ссуды, достигавшие 400 руб., на новом месте переселенцев ожидали 15 десятин земли и 3 десятины леса на душу мужского пола.

Еще ранее Министерство народного просвещения выработало законопроект «О введении всеобщего начального обучения». На его первом обсуждении правительством 8 августа 1906 г., в частности, прозвучало, что в ближайшие годы усилия и средства МНП будут сосредоточены на развитии школы в Центральной России, чтобы «постепенно двигаться от центра к окраинам ». Открытие новых школ и признание готовности того или иного региона к обязательному обучению возлагалось на земства и городские органы самоуправления, министерство брало на себя содержание преподавателей. В проекте формулировались основные параметры новой школы: ее бесплатный характер, возраст учащихся (8–11 лет), продолжительность учебного процесса (4 года), число учащихся, приходящихся на одного учителя (не более 50 человек), протяженность школьного района (3 версты в диаметре) и т. д. Срок реализации было предложено определить в десять лет – 1907–1917 гг. В конце 1906 г. Министерство внутренних дел представило проект закона о создании всесословной волости в качестве мелкой земской единицы, но яростное сопротивление дворянства не позволило провести эту идею в жизнь.

Риторика и практика Столыпина в национальном вопросе также показывают его как последовательного русского националиста. Россия виделась Петру Аркадьевичу не сословно‑династической или абстрактно либеральной, а национальной империей, «не стыдящейся быть русской»: «Можно понимать государство как совокупность отдельных лиц, племен, народностей, соединенных одним общим законодательством, общей администрацией… Но можно понимать государство и иначе, можно мыслить государство как силу, как союз, проводящий народные, исторические начала. Такое государство, осуществляя народные заветы, обладает волей, имеет силу и власть принуждения, такое государство преклоняет права отдельных лиц, отдельных групп к правам целого. Таким целым я почитаю Россию». Сама нация, а не только верховная власть определяет политический курс государства: «С введением нового строя в России поднялась… реакция русского патриотизма и русского национального чувства, и эта реакция… вьет себе гнездо именно в общественных слоях… В прежние времена одно только правительство имело заботу и обязанность отстаивать исторические и державные приобретения и права России. Теперь не то».

В то же время права других народов империи не должны ущемляться, а, напротив, расширяться (скажем, Столыпин предлагал отменить ограничения для евреев, но встретил резкое сопротивление царя), целью правительственных мер в отношении «инородцев» провозглашалось их «мирное приобщение… к общему течению русской государственной жизни и возможное сближение… с русскою общественностью при условии сохранения религиозных и племенных… особенностей».

Под покровительством Столыпина весной – летом 1908 г. был создан Всероссийский национальный союз – первая легальная русская собственно националистическая партия, образовавшая в Третьей думе вместе с умеренно правыми фракцию националистов в количестве 78 депутатов (17,6 % от общего числа последних; лидеры – П. Н. Балашев, В. А. Бобринский, В. В. Шульгин и др.), вторую по численности после октябристов, это положение она сохранила и в Четвертой думе (88 депутатов). Причем, по подсчетам Ф. А. Гайды, «националисты по своему составу были демократичнее фракции „Союза 17 октября“. В период I сессии дворяне составляли в октябристской фракции 58 %, крестьяне – всего 10, в то время как у умеренно‑правых и националистов в совокупности – 40 и 28. После их объединения для единой фракции была характерна наиболее высокая численность крестьян во всей Думе (29 % всех депутатов‑крестьян)». Председатель ВНС С. В. Рухлов в 1909 г. вошел в правительство в качестве министра путей сообщения. Опираясь на «своих» националистов и на союз с октябристами, премьер провел в Думе ряд ограничений автономии Финляндии (в частности, из ведения местной компетенции изымались права русских подданных, не состоявших финляндскими гражданами).

В мае 1910 г. Дума приняла правительственный законопроект о земствах в Западном крае, по которому там вводились вместо сословных курий (дворянской и крестьянской) курии национальные (русская и польская), что обеспечивало русское преобладание, ибо дворянство в ЗК было почти сплошь польским, а крестьянство – русским (малоросским и белорусским). «В этом законе проводится принцип не утеснения, не угнетения нерусских народностей, а охранения прав коренного русского населения, которому государство изменить не может, потому что оно никогда не изменяло государству и в тяжелые исторические времена всегда стояло на западной нашей границе на страже русских государственных начал», – подчеркивал Столыпин. Характерно, что проект был провален дворянским большинством Госсовета, для которого в данном вопросе сословная солидарность оказалась важнее национальной. Премьер‑министр буквально продавил этот закон чрезвычайно‑указным порядком, угрожая императору отставкой.

Именно в столыпинские годы национализм снова перестает быть монополией правых, сделавшись достоянием самых различных идейно‑политических течений. Национализм черносотенцев (А. С. Вязигин, Б. В. Никольский, К. Н. Пасхалов, С. Ф. Шарапов и др.) играл в их идеологии скорее подчиненную роль сравнительно с охранением традиционных основ российской государственности и продолжал пребывать в качестве третьего, служебного члена уваровской триады, что, например, находило отражение в программных документах Союза русского народа, в коих ценности, отстаиваемые «союзниками», перечислялись в следующем порядке: «1. Святая православная вера; 2. Исконно русское неограниченное царское самодержавие и 3. Русская народность». Какие бы чувства ни обуревали черносотенцев, на интеллектуальном уровне нация никогда не имела для них самоценного характера. Наиболее значительный консервативный мыслитель того времени Л. А. Тихомиров неоднократно выступал с резким осуждением «узкой идеи русского интереса», «национального эгоизма», доказывая, что Россия велика лишь как носительница «идеалов общечеловеческой жизни», «христианской миссии, дела Божия». Творческое развитие националистической мысли явно стало прерогативой тех или иных вариантов национал‑либерализма.

Превращение либерального национализма во влиятельное направление общественной мысли неразрывно связано с именем его признанного вождя П. Б. Струве, для которого национализм являлся «одним из незыблемых столпов его интеллектуальной биографии, можно сказать, ее константой, тогда как в отношении остального его политическая и социальная точки зрения постепенно менялись. Великая, полнокровная, культурная русская нация была для него… главной целью всей его общественной деятельности» (Р. Пайпс). По Струве, без «признания прав человека… национализм есть либо пустое слово, либо грубый обман или самообман». С другой стороны, и либерализм «для того, чтобы быть сильным, не может не быть национальным». Струве снимает противоречие, возникшее во второй половине XIX в., между русским европеизмом и русским национализмом в своей знаменитой и только внешне парадоксальной формуле: «Я западник и потому – националист». Единомышленник Петра Бернгардовича В. С. Голубев доказывал, что «бессилие „русского освободительного движения“» происходит прежде всего из‑за его «бесплодной космополитической идеологии», что сама успешность борьбы за «европейские формы государственности» в России «во многом зависит от силы нашего национального самосознания».

Струве отстаивал «открытый», «прозелитический» национализм англосаксонского типа, втягивающий в орбиту русской культуры другие народы империи (кроме поляков и финнов, ассимиляция которых «немыслима»), в сочетании с их юридическим равноправием это, по его мнению, могло бы стать решением национального вопроса в России. В то же время он не уставал подчеркивать, что Российская империя «есть государство национальное» за счет своего русского «национального ядра». Петр Бернгардович пропагандировал активную внешнюю политику во имя «политического и культурного преобладания России на всем так называемом Ближнем Востоке», прежде всего на Балканах. К 1917 г. «струвизм» числил в своих рядах немало талантливых пропагандистов, как именитых (А. С. Изгоев, С. А. Котляревский, А. Л. Погодин), так и начинающих (В. Н. Муравьев, Д. Д. Муретов, П. Н. Савицкий, Н. В. Устрялов), в его распоряжении находился один из лучших журналов того времени «Русская мысль», в 1910–1917 гг. возглавляемый самим Струве. Другим важнейшим печатным органом национал‑либералов была газета «Утро России», финансируемая капиталистами‑старообрядцами П. П. Рябушинским и А. И. Коноваловым, где, в частности, выделялись статьи публициста В. Г. Тардова.

Нововременский национализм, чьим главным выразителем являлся М. О. Меньшиков, по внешности имел много общего с национал‑либерализмом. То же утверждение текучести жизни этноса, которая предопределяет неизбежность отмирания старых и возникновения новых общественных форм, то же требование участия всей нации в государственных делах, то же западничество… Но при этом Меньшиков был биологическим детерминистом и социал‑дарвинистом с сильной примесью ницшеанства. Отсюда и вытекают основные противоречия между ним и «этическим идеалистом», опиравшимся на наследие Канта и Фихте, Струве: для Петра Бернгардовича главная ценность – благо отдельной личности, для Михаила Осиповича – благо этноса как биологического организма; первому либеральный строй важен как осуществление высшего нравственного принципа равноценности всех людей, второму – как средство «отбора» новой аристократии, устанавливающей законы для «ленивого, мечтательного, тупого, простого народа»; с точки зрения духовного вождя национал‑либералов национальность определяется принадлежностью к той или иной культуре, по мнению ведущего публициста «Нового времени» – к той или иной «расе», «крови», «породе» (биологизаторскую трактовку нации развивал и другой идеолог ВНС П. И. Ковалевский); если лидер правых кадетов призывал к утверждению юридического равноправия всех народов Российской империи, то идейный рупор Всероссийского национального союза считал инородцев врагами России и потому протестовал против их присутствия в Думе…

Короче говоря, «либерализм» Меньшикова носил ярко выраженный антидемократический и этнократический характер и, в сущности, был предельно далек от струвевского социал‑либерализма, да и от классического либерализма тоже. Но от традиционалистских правых Меньшиков был еще дальше, неоднократно подчеркивая, что для него высшей ценностью в уваровской триаде является ее третий элемент – народность/ нация. В отличие от них он не боялся прославлять «национальный эгоизм»: «Апостолы мелких национальностей не стыдятся выражения „эгоизм“. Мне кажется, и русскому национализму не следует чураться этого понятия. Да, эгоизм. Что ж в нем удивительного или ужасного? Из всех народов на свете русскому, наиболее мягкосердечному, пора заразиться некоторой дозой здравого эгоизма. Пора с совершенной твердостью установить, что мы не космополиты, не альтруисты, не „святые последних дней“, а такой же народ, как и все остальные, желающие жить на белом свете прежде всего для самих себя и для собственного потомства… Суть национализма составляет благородный эгоизм, сознательный и трезвый, отстаиваемый как душа, как совесть».

Меньшиков продолжал и развивал традиционную для «Нового времени» тему необходимости подъема великорусского центра страны: «Расширяясь без конца, страна тратит капитал; развиваясь внутрь, она накапливает его, и, может быть, все беды России в том, что она все еще не начала настоящего периода накопления. Завоевывая огромные пространства, мы до сих пор оттягивали от центра национальные силы. Пора возвращаться назад, пора вносить в свою родину больше, чем мы вынимаем из нее, пора собирать землю Русскую из‑под навалившихся на нее инородных грузов. Я вовсе не настаиваю на автономии окраин – я настаиваю на автономии русского центра от окраин. Я уверен, что только тогда мы разовьем наше национальное могущество, когда восстановим нарушенное единство, когда отбросим примеси, отказывающиеся войти в нашу плоть и кровь. Кроме народов‑победителей, страдающих несварением желудка, мы знаем народы, гибнущие от этой болезни; пренебрегать этими уроками истории мы, националисты, не вправе». От тех окраин, которые невозможно «обрусить» (например, от Польши), Меньшиков предлагал в перспективе отказаться. Главным и прямо‑таки онтологическим врагом «русского возрождения» Михаил Осипович считал евреев, беспрестанно и виртуозно обличая в своей публицистике их злокозненность в самых разных сферах российской жизни.

Национальная идея в разных ее вариациях становится главенствующей в творчестве многих «властителей дум»: в поэзии Александра Блока и Андрея Белого, в философских трудах Николая Бердяева и Сергея Булгакова, в живописи Михаила Нестерова… Отдельные смельчаки из оппозиционной русской интеллигенции ставили на обсуждение табуированные прежде для нее проблемы. Струве выступил с резкой критикой украинского «культурного сепаратизма». Он же высказался о законности для русской интеллигенции особых русских интересов и чувств: «Я и всякий другой русский, мы имеем право на эти чувства, право на наше национальное лицо. Чем яснее это будет понято и нами, русскими, и представителями нерусских национальностей, тем меньше в будущем предстоит недоразумений».

Андрей Белый в 1910 г. опубликовал в журнале «Весы», редактируемом В. Я. Брюсовым, статью «Штемпелеванная культура», протестующую против еврейского диктата в литературе и искусстве: «…вы посмотрите списки сотрудников газет и журналов России; кто музыкальные, литературные критики этих журналов? Вы увидите почти сплошь имена евреев; среди критиков этих есть талантливые и чуткие люди; есть немногие среди них, которые понимают задачи национальной культуры, быть может, и глубже русских; но то – исключение. Общая масса еврейских критиков совершенно чужда русскому искусству, пишет на жаргоне „эсперанто“ и терроризирует всякую попытку углубить и обогатить русский язык. Если принять, что это все „законодатели вкусов“ в разных слоях общества, то становится страшно за судьбы родного искусства. То же и с издательствами: все крупные литературно‑коммерческие предприятия России (…) или принадлежат евреям, или ими дирижируются; вырастает экономическая зависимость писателя от издателя, и вот – морально покупается за писателем писатель, за критиком критик. Власть „штемпеля“ нависает над творчеством: национальное творчество трусливо прячется по углам; фальсификация шествует победоносно. И эта зависимость писателя от еврейской или юдаизированной критики строго замалчивается: еврей‑издатель, с одной стороны, грозит голодом писателю; с другой стороны – еврейский критик грозит опозорить того, кто поднимет голос в защиту права русской литературы быть русской и только русской… Равноправием должны доказать мы евреям, что они не дурной народ, и в их стремлении к равноправию мы с ними. И протестом против их гегемонии во всех областях культурного руководительства должны подчеркнуть мы, что они народ иной , чуждый задачам русской культуры; в их стремлении к равному с нами пониманию скрытых возможностей русского народа мы безусловно против них».

Авторы сборника «Вехи» (Бердяев, Булгаков, М. О. Гершензон, Струве, С. Л. Франк и др.), произведшего после своего выхода 1909 г. настоящую сенсацию, выступили с резкой критикой всей интеллигентской политической и культурной традиции – революционизма, «безрелигиозности», «государственного отщепенства», социалистического утопизма, правового нигилизма и т. д.

 

«Преображение страны новым духом»

 

Споры об успешности столыпинского курса сегодня ведутся, наверное, не менее бурно, чем в годы его проведения. Поскольку реформы реально осуществлялись всего семь с половиной лет (1907–1914) и были оборваны войной, однозначно утверждать, что они провалились, столь же нелепо, как и настаивать на их безусловной победе. Первые результаты начатых преобразований скорее обнадеживают, чем разочаровывают. Всего к 1916 г. из общины вышли почти 2,5 млн дворов (почти 27 % крестьян). 914 тыс. владельцев сразу же продали свои наделы, чтобы переселиться за Урал или в города. Единоличное владение хуторского или отрубного типа завели 1 млн 210 тыс. домохозяев 47 губерний Европейской России (немногим более десятой части общего числа крестьянских хозяйств в последней), что составило около 15,4 млн десятин земли. С учетом многовекового господства общинных традиций это не такая уж и скромная цифра. «…Много это или мало 15,4 млн. десятин за 9 лет? – рассуждает И. И. Макурин. – Ну, наверное, смотря как сравнивать… Например, с 1991 по 2010 г., то есть за 19 лет, под фермерскими хозяйствами, в том числе и на праве аренды находится 29,4 млн. га земли (1 дес. = 1,092 га). Как видим, цифры совершенно сопоставимые, только динамика у „столыпинских фермеров“ повыше, и это объяснимо – еще не было коллективизации… Разве эта динамика – не победа и не успех?»

Кроме того, далеко не все крестьяне, получившие наделы, имели надобность выходить из общины, утратившей свой прежний принудительный характер, поэтому количество тех, кто подал заявления относительно землеустройства как такового (то есть пожелавших провести внутринадельное размежевание, не обязательно выходя из состава сельского общества), гораздо больше – 6,2 млн – «две трети общинников» (В. Г. Тюкавкин). А вопреки устоявшемуся мнению, цель столыпинской аграрной реформы состояла вовсе не в разрушении общины, а в том, чтобы снять путы с крестьянской самодеятельности, а уже где последняя будет себя проявлять – на хуторе или внутри общины, закон этого не предписывал.

Процент выходцев из сельских обществ был особенно велик в Новороссии (до 60), на Правобережной Украине (до 50), в ряде центральных губерний – Самарской (49), Курской (44), Орловской и Московской (в обеих – 31), то есть в областях либо с развитым рыночным хозяйством, либо страдавших от острого малоземелья. Из великорусских губерний хуторское хозяйство стало решительно преобладать на Псковщине (82 %). По данным германской правительственной комиссии, изучавшей в 1911–1912 гг. русский аграрный опыт, абсолютное большинство обследованных хуторских или отрубных хозяйств добились качественного улучшения землепользования, урожайность там превышала общинную на 14 %. Крестьяне активно скупали землю, в 1916 г. им уже принадлежало почти 89 % всех посевных площадей, а помещикам соответственно – немногим более 11 %.

Тульский крестьянин‑толстовец М. П. Новиков описывает в своих воспоминаниях период 1908–1914 гг. как «крестьянский золотой век»: «…в деревнях все быстро улучшалось… заводились деньжонки у мужиков и, если они не были горькими пьяницами, у них появлялся хороший инвентарь, сбруя, ставились новые и перекрывались железом старые хаты, прикупалась земля… Появлялись у некоторых даже граммофоны, хорошие гармошки. Ни один и простой праздник не обходился без белого хлеба и баранок. А в большие праздники все покупали 20–30 килограммов белой муки. Картошку без масла ели уж только любители. Девки и парни приходили на Пасху с фабрик в таких нарядах, что нельзя было уже узнать – то ли это мужицкие, то ли господские дети… Хорошее, золотое было время для старательных и более трезвых крестьян. О нужде были разговоры только в семьях пьяниц».

Другой, подмосковный крестьянин‑толстовец С. Т. Семенов, один из первых у себя в деревне вышедший на отруб, высказывал в 1915 г. надежду на кардинальное общественное обновление сельской России: «…с выделами должно распространяться и сознание, что один в поле не воин, и идти сознательное объединение крестьян на почве хозяйственных интересов. Таким образом, должна воспитываться необходимая общественность, отсутствие которой отличает русский народ от других наций, и нелюбовь к чему русского человека причиняла в прошлом огромный вред всему народу». (Замечательно, кстати, что оба цитируемых крестьянских последователя учения графа Льва Николаевича приветствовали столыпинскую реформу в полном противоречии со своим учителем, ее безоговорочно отвергавшим.)

Обретение гражданского равноправия и рост материального благополучия крестьянства сказались и на его представительстве в высшей школе и культуре. Процент крестьянских юношей, учившихся в университетах с 1906 по 1914 г., увеличился почти в два с половиной раза – 5,4 и 13,3 соответственно (а лица из всех непривилегированных сословий вкупе дали к 1916 г. 55 % университетских студентов). В специализированных технических и народно‑хозяйственных высших учебных заведениях крестьян было еще больше – например, в инженерных институтах в 1914 г. – 22,4 % (в 1895 г. – 9,4 %), в 1915 г. в аграрных высших школах – 31,3 % (в 1895‑м – 8,2 %). В 1912 г. доля крестьян в военных училищах составила 18,18 %, превысив долю потомственных дворян (15,27 %), совсем недавно там господствовавших (63,89 % в 1894 г.). В литературе появилось весьма яркое «крестьянское» направление: в 1911 г. вышли в свет первые сборники стихов Николая Клюева и Сергея Клычкова, в 1916‑м – Сергея Есенина, активно печатались их соратники Петр Орешин, Пимен Карпов, Александр Ширяевец, Алексей Чапыгин…

Таким образом, крестьянские выходцы начали оспаривать у дворян даже те сферы деятельности, которые веками были их вотчиной, – военное дело и писательство. Культурный разрыв между элитой и «народом» начал заметно сокращаться. Ф. А. Степун считал, что «еще десять – двадцать лет дружной, упорной работы, и Россия, бесспорно, вышла бы на дорогу окончательного преодоления того разрыва между „необразованностью народа и ненародностью образования“, в котором славянофилы правильно видели основной грех русской жизни».

Ассигнования на нужды начального образования в столыпинский период выросли почти в четыре раза: с 9 млн до 35,5 млн руб. В 1910 г. доля государственных средств на содержание земских училищ составила 36,5 % общей суммы расходов на них (доля земств – 56,7 %, сельских обществ – 6,8 %). Хотя законопроект о введении всеобщего образования не был окончательно утвержден до падения монархии, деятельность МНП в данной сфере с 1908 г. стала официально обозначаться как «подготовительные работы по введению всеобщего начального образования». Рост ассигнований МНП на нужды начальной школы с большим отрывом опережал финансирование среднего и высшего образования и науки: в 1905 г. эти траты составили 18 % всех расходов ведомства, в 1907 – 21 %, в 1908 – 30 %, а в 1912 – уже 52,6 %, притом что доля государственного бюджета, выделяемого МНП, в 1903–1912 гг. увеличилась более чем в два раза (это составило наибольший относительный рост расходов среди всех центральных ведомств).

За период 1893–1914 гг. число земских одноклассных училищ увеличилось более чем в три раза: в 1893 г. было 13,3 тыс. с 910,6 тыс. учеников, к началу 1915 г. – 43,67 тыс. с 3 млн 73 тыс. учеников. В большинстве уездов, согласно информации от земств, введение всеобщего обучения могло состояться в 1918–1920 гг. К 1916 г. всего действовало 189,5 тыс. школьных комплектов (из них 139,6 тыс. по ведомству МНП), для реализации идеи всеобщего обучения оставалось открыть еще 151 тыс. комплектов. «Можно с уверенностью предположить, что если бы России удалось избежать участия в Первой мировой войне и вызванных ею потрясений, всеобщее обучение в центральных регионах страны было бы введено к началу 1920‑х гг.» (И. В. Зубков).

В годы реформы за Урал переселилось 3 млн 772 тыс. человек, из них осталось на новом месте большинство – 2 млн 745 тыс. (правда, далеко не все разбогатели, и из этих недовольных жизнью переселенцев позднее будет черпать кадры антиколчаковское партизанское движение). Сибирь, еще недавно лежавшая «географическим трупом», активно развивалась. К 1911 г. там были освоены 30 млн десятин целины. Сибирская железная дорога, ранее убыточная, стала давать к 1912 г. 400 тыс. руб. чистого дохода. К 1914 г. из Сибири вывозилось 50 млн пудов хлеба и 5 млн пудов масла, рост скота и посевов почти вдвое превышал рост населения. Именно тогда была намечена схема создания на сибирских землях нового индустриального района. Другой индустриальный район уже заработал в Донбассе и был воспет в известном стихотворении Блока «Новая Америка» (1913):

 

На пустынном просторе, на диком

Ты все та, что была, и не та,

Новым ты обернулась мне ликом,

И другая волнует мечта…

 

Черный уголь – подземный мессия,

Черный уголь – здесь царь и жених,

Но не страшен, невеста, Россия,

Голос каменных песен твоих!

 

Уголь стонет, и соль забелелась,

И железная воет руда…

То над степью пустой загорелась

Мне Америки новой звезда!

 

Столыпинские преобразования подготовили «исключительный хозяйственный подъем» (Гурко) России в предвоенные годы, когда она по величине национального дохода (7,4 % от мирового) вышла на четвертое место в мире после США, Германии и Великобритании, а по темпам экономического роста (7 % в год) – на первое. Важно отметить, что на сей раз подъем этот шел не за счет благосостояния народа, а, напротив, сопровождался ростом уровня жизни последнего. Если в 1900 г. доход одного человека в среднем составлял 98 руб., то в 1912‑м – уже 130 руб., то есть повысился более чем на 30 %.

В империи развивалась легальная политическая жизнь – к февралю 1917 г. насчитывалось 45 партий общероссийского уровня (а включая локальные – 205), представлявшие весь возможный политический спектр – консерваторов, либералов, социалистов. Росли как грибы после дождя разнообразные общественные организации. Только за 1906–1909 гг. было образовано, по данным русского правоведа Н. П. Ануфриева, 4801 общество. В одной Москве в 1912 г. насчитывалось более 600 различных обществ и клубов, а в Петрограде к октябрю 1917 г. – около 500. К 1914 г. существовало свыше 100 обществ учителей, около 40 – фельдшеров, более 150 – служащих частных предприятий. В период с 1905 по 1917 г. возникло около 120 новых научных обществ, их общее число превысило 300. Всего же в этот период, по оценкам американского исследователя Джозефа Брэдли, в Российской империи числилось около 10 тыс. добровольных обществ. Особо нужно сказать о колоссальном подъеме кооперативного движения, тот же Брэдли полагает, что по количеству кооперативов Россия в предреволюционные годы занимала первое место в мире (в 1905 г. их было 4 тыс., в конце 1914 г. – 30 тыс., на 1 января 1917 г. – 63 тыс.). «…Даже человеку с закрытыми на общественную жизнь глазами нельзя было не видеть быстрого, в некоторых отношениях даже бурного роста общественных сил России накануне злосчастной войны 1914 года», – вспоминал позднее Ф. А. Степун.

В 1907–1914 гг. в России впервые происходила не фасадная, «техническая» европеизация, а структурная, менявшая социокультурные основы страны, заложенные еще в XV столетии. Об этом очень хорошо написал в своих воспоминаниях умный и наблюдательный меньшевик Н. Валентинов (Н. В. Вольский): «В 1912 г. я остро чувствовал преображение страны новым духом… Ускоренно шла индустриализация. Целыми пластами уходила земля из дворянских рук. Шло широкое жилищное строительство. Улучшалось городское и земское хозяйство, в деревне внедрялась разного рода кооперация. Вырастал новый быт, новый тип рабочего, новый тип интеллигенции. Не на поверхности, не в сознании только передовых людей, а в самых глубоких, доселе плохо или совсем не затронутых недрах появились и укреплялись элементы европеизма… В 1907–1914 гг., желая „глазом своим“ посмотреть, что сделалось со страной после всколыхнувшей ее бури революции… я посетил множество городов – Казань, Нижний Новгород, Самару, Сызрань, Вольск, Саратов, Тамбов, Моршанск, Суздаль, Романово‑Борисоглебск, Владимир, Кострому, Харьков, Одессу, Крым, Туапсе, Новороссийск, Владикавказ, Ростов, Батум, Тифлис, Камышин, немецкие колонии на Волге и т. д. и т. д. И всюду видел – оживление, подъем, даже грюндерство, рост культурных потребностей, в народных массах жажду образования… В поездках по России я всюду видел борьбу – старого и нового, двух экономических и культурных формаций, двух начал, двух „душ“. Одна душа многовековая, восточная, византийско‑татарская, проросшая некультурностью, духом Победоносцева… косных навыков, обрядов, быта с остатками Московии XVII века. И рядом – другая Россия, вытеснявшая старую, ее преобразовывавшая и, несмотря на все преграды, экономически, культурно, психологически, бытом своим и всем прочим отходившая от Востока к Западу».

Похожую характеристику указанного периода находим и у Г. П. Федотова: «Восьмилетие, протекшее между первой революцией и войной, во многих отношениях останется навсегда самым блестящим мгновением в жизни старой России. Точно оправившаяся от тяжелой болезни страна торопилась жить, чувствуя, как скупо сочтены ее оставшиеся годы. Промышленность переживала расцвет. Горячка строительства, охватившая все города, обещавшая подъем хозяйства, предлагавшая новый выход крестьянской энергии. Богатевшая Россия развивала огромную духовную энергию».

Да, положительная динамика предвоенной России несомненна. Но беда в том, что она постоянно находилась под угрозой срыва, ибо экономические, политические и социокультурные новоделы не отвердели еще в виде устойчивых, самовоспроизводящихся общественных институтов, – нужно было немалое время, чтобы они воспринимались как естественные условия существования народа.

В деревне, несмотря на рост ее благополучия, проблема малоземелья (по крайней мере для Центральной России) пока не была решена, и крестьяне продолжали мечтать о переделе помещичьих угодий. Между «частниками» и завидовавшими им «общинниками» вспыхивали многочисленные конфликты. При всех гигантских подвижках в развитии начального образования, к 1913 г. доля учащихся среди населения страны поднялась только до 5 %. Несмотря на очевидный экономический рост, Россия 1913 г. по объему промышленного производства отставала от Германии в 6 раз, а от США в 14,3 раза; годовое производство хлебов на душу населения составляло 26 пудов, в США – 48, в Канаде – 73; национальный доход на душу населения был ниже, чем в Германии, в 2,9 раза, чем во Франции – в 3,5 раза, чем в Англии – в 4,3 раза, чем в США – в 6,8 раза. Младенческая смертность в 1906–1910 гг. составляла 247 на тысячу родившихся, а в Германии – 174, во Франции – 128, в США – 121, в Англии – 117. Ожидаемая продолжительность жизни в 1907–1910 гг. для православных – 32 года (мужчины) и 34 года (женщины), в то время как в Германии соответственно – 46 и 49, во Франции – 47 и 50, в США – 49 и 52, в Англии – 50 и 53.

Весной 1912 г. снова оживилось рабочее движение, «количество стачек… выросло до масштабов, которых страна не знала с 1905 г.» (М. Хаген). Одна из них, на Ленских золотых приисках, закончилась трагедией (жертвами расстрела стали сотни забастовщиков), всколыхнувшей всю страну.

А главное, верховная власть и общество по‑прежнему находились в состоянии холодной гражданской войны. Многие ретивые чиновники все еще видели очаги революции в любых проявлениях общественной инициативы – только один показательный по своей курьезности пример: в 1910 г. представитель Департамента полиции в Особом совещании по пересмотру «Правил» об общественных организациях М. И. Блажчук приравнял по степени опасности для государства общества воздухоплавания к просветительским обществам, ибо «обе эти категории обществ… представляются особо важными, а потому требующими и особо бдительного надзора. Путем открытия громадного количества просветительных обществ народное образование стремительно стало переходить в руки неблагонадежных элементов. Авиаторское искусство, будучи предоставлено такому же свободному развитию и очутившись в руках тех же элементов, может стать в недалеком будущем орудием истребления крепостей, Императорских резиденций и т. п.». В свою очередь, большинство интеллигенции не желало видеть никаких позитивных перемен и полагало, что в стране, как и встарь, царит «система опеки и бесконтрольного правительственного надзора» (А. И. Каминка).

Сохранялся, говоря словами В. А. Маклакова, «ров» между властью и обществом – их «недоверие друг к другу, отсутствие общего языка, которое мешало совместным действиям», причем «обе стороны были неправы»: «Неразумная линия прогрессивного общества находила свое объяснение и оправдание в неискренней политики власти». После смерти Столыпина его преемники не сумели наладить взаимоотношения правительства с Думой, и последняя опять сделалась легальным центром политической оппозиции.

Вообще, инерция старорежимной психологии была еще очень сильна, известный экономист И. Х. Озеров жаловался в 1910 г.: «…у нас считается жить впроголодь чуть ли не чем‑то почетным… Эта черта свойственна слабым, пассивным натурам, которые, не чувствуя в себе достаточно силы воли, чтобы резко изменить известное положение вещей, выражают свое настроение состраданием; вот почему, быть может, в нашем обществе сложилось почти отрицательное отношение к лицам, развивающим энергию, инициативу в поднятии производительных сил страны. Правда, быть может, еще и то, что крупные заработки получались у нас нередко не в силу личной энергии, а господства деспотизма, протекционизма. У нас сложилось воззрение, что интеллигентному человеку заниматься лесным, торговым делом и т. п. не пристало, и кто много зарабатывает, того даже осуждают… Наша серьезная болезнь в том, что мы не понимаем, не чувствуем связи с целым, каждый держится у нас пословицы: „моя хата с краю, ничего не знаю“ и этим руководствуется в жизни. Оттого‑то мы и относимся к нашим обязанностям халатно, мы не хотим себе ярко представить, какое пагубное значение для общественной жизни имеет отмеченная формула поведения. Куда мы ни посмотрим, везде мы видим пренебрежение обязанностями, между тем из этого вытекает огромный общественный вред для страны… Все у нас вяло, все спит, люди мало верят друг другу, и в этой разрухе особенно обостряется инстинкт индивидуального самосохранения (не коллективного). Каждый думает только о том, как бы ему самому получше устроиться, а что делается кругом, для него безразлично. Каждый стремится использовать настоящий момент, мало заботясь о будущем, как будто он чувствует, что здание, в котором он живет, очень непрочно. Так некоторые больные, зная, что все равно жить осталось недолго, стремятся поскорее прожечь жизнь. Мы не понимаем, что формулой индивидуального поведения может быть только такая формула, которая была бы приемлема всеми. У нас же каждый хочет быть исключением, рассчитывая на то, что авось другие будут поступать иначе… Нет в нашем обществе и развитого чувства ответственности. Мы все в положении безответственных детей и на таком положении желаем оставаться. Мы привыкли прятаться за чужую спину. Это красной нитью проходит через наше общество. Слово дать и не сдержать – у нас довольно распространенное явление. Мы не дорожим временем, ни своим, ни чужим. Все это – признаки малой культурности, которую нам во что бы то ни стало надо поднимать…»

Так что Столыпин не ради красного словца твердил о необходимых для успеха реформ двадцати годах покоя – «внутреннего и внешнего». «…Мы потеряли с устройством крестьян 20 лет, драгоценных лет, и надо уже лихорадочным темпом наверстывать упущенное. Успеем ли наверстать. Да, если не помешает война» – такие тревожные мысли, по свидетельству И. И. Тхоржевского, преследовали премьер‑министра. «…Нам нужен мир: война в ближайшие годы, особенно по непонятному для народа поводу, будет гибельна для России и династии. Напротив того, каждый год мира укрепляет Россию не только с военной и морской точек зрения, но и с финансовой и экономической. Но, кроме того, и главное это то, что с каждым годом зреет: у нас складывается и самосознание, и общественное мнение. Нельзя осмеивать наши представительные учреждения. Как они ни плохи, но под влиянием их Россия в пять лет изменилась в корне и, когда придет час, встретит врага сознательно. Россия выдержит и выйдет победительницею только из народной войны», – писал Петр Аркадьевич за месяц с небольшим до своей гибели русскому послу в Париже А. П. Извольскому.

Смог бы Столыпин не допустить губительного втягивания России в мировую войну? Сумел бы он и дальше вести успешную политическую игру с Думой? Действительно ли его отставка в 1911 г. была уже предрешена? Бессмысленно сегодня гадать об этом. Проблема в другом: в который раз из‑за отсутствия нормального общественного организма судьба России оказалась в зависимости от судьбы одного – пусть и выдающегося – человека, то есть, в конечном счете, от случайности. Кто бы ни стоял за Богровым, выстрел его оказался роковым… За месяц до Февральской революции Л. А. Тихомиров, во многом не согласный со Столыпиным и нередко критиковавший его «справа», записал о нем в дневнике: «Завелся „раз в жизни“ человек, способный объединить и сплотить нацию, и создать некоторое подобие творческой политики – и того убили!.. Но кто бы ни подстроил этого мерзкого Богрова, а удача выстрела есть все же дело случая, попущения. Все против нас, и нет случайностей в нашу пользу».

 

Роковая война

 

Последняя война императорской России – Первая мировая – не случайно получила в русском военно‑пропагандистском дискурсе того времени наименование Второй Отечественной. Общество возлагало на эту войну большие надежды. Предполагалось, что после победы Россия должна принципиально измениться, что процесс демократизации российской государственности наконец‑то придет к своему завершению. Казалось, что война станет тем общим делом, которое снимет противоречия между властью и обществом, что в ее крови и огне родится новая Россия.

В результате успехов 1914 г. в состав империи вошла Галиция – последний осколок «Русской федерации», находившийся вне русских границ. Правда, менее чем через год австрийцы вернулись и устроили настоящий террор по отношению к приветствовавшим русские войска «москвофилам», десятки тысяч которых оказались в концентрационных лагерях Талергоф и Терезин, а несколько тысяч были казнены по приговору военно‑полевых судов.

Для помощи фронту промышленники во главе с А. И. Гучковым создали Военно‑промышленные комитеты, деятели земств и городских дум – Земгор (Главный по снабжению армии комитет Всероссийских земского и городского союзов) во главе с Г. Е. Львовым. Практически весь спектр политических и идейных направлений русской общественности так или иначе поддержал войну, хотя бы с платформы «оборончества», на которой сошлись такие столпы радикальной оппозиции правящему режиму, как социал‑демократ Г. В. Плеханов, анархист П. А. Кропоткин, народник В. Г. Короленко. Писатели‑политэмигранты А. В. Амфитеатров и М. А. Осоргин вернулись на родину, знаменитый эсер‑террорист Б. В. Савинков, почувствовав себя «очень русским», призвал коллег прекратить революционную деятельность и принялся писать военные корреспонденции из Франции для русских газет. Первый переводчик Марксова «Капитала» Г. А. Лопатин и известный публицист левых убеждений, разоблачитель Азефа В. Л. Бурцев сделались членами «Общества 1914 года», ставившего своей целью освободить «русскую духовную и общественную жизнь, промышленность и торговлю от всех видов немецкого засилья».

Но громче всех патриотическая риторика лилась из уст либералов, что естественно, ведь в этой войне Россия сражалась на стороне «демократических держав». Вождь кадетов П. Н. Милюков, рьяно ратовавший за передачу России черноморских проливов, получил даже ироническое прозвище Милюков‑Дарданелльский. Настоящей лебединой песней стали военные годы для идеолога национал‑либерализма П. Б. Струве – казалось, заработала его концепция Великой России и на практике происходит «внутреннее слияние или спайка… между началом национальным и либеральным». Казалось, само понятие «национализм» начинает приобретать в дискурсе русской интеллигенции позитивные коннотации, наконец‑то заняв свое законное (и почетное) место среди прочих прогрессистских ценностей. На этом фоне красноречиво‑маргинально смотрелась пораженческая позиция большевиков с их лозунгом «превратить войну империалистическую в войну гражданскую».

Никакая предыдущая война императорской России не оказала столь значительного непосредственного влияния на развитие националистического дискурса в русской культуре. За годы войны был создан огромный пласт национально‑мессианской историософской публицистики. Перечислю только некоторые издания произведений наиболее известных авторов: Глинка А. С. (Волжский) . Святая Русь и русское призвание. М., 1915; Бердяев Н. А. Судьба России. М., 1918; Булгаков С. Н. Война и русское самосознание. М., 1914; Дурылин С. Н. Лик России. Великая война и русское призвание. М., 1916; Розанов В. В. Война 1914 года и русское возрождение. М., 1915; Трубецкой Е. Н. Смысл войны. М., 1914; Эрн В. Ф. Меч и крест. Статьи о современных событиях; Его же . Время славянофильствует. Война, Германия, Европа и Россия. Обе – М., 1915. А сколько всего было разбросано по журналам и газетам! Один М. О. Меньшиков в «Новом времени» 1914–1915 гг. написал несколько сотен статей под воинственно‑оптимистической рубрикой «Должны победить!». По‑разному эти разные авторы трактовали «русскую идею», но все они верили, что, говоря словами Бердяева, в этой войне «Россия выковывается как нация, обладающая целостным характером и целостным сознанием. Ибо мы только теперь переходим к подлинно историческому, выявленному бытию ».

Активно работали как военно‑патриотические публицисты и известные литераторы: Андреев Л. Н. В сей грозный час. Пг., 1915; Ивнев Рюрик. Как победить Германию? Пг., 1915; Ремизов А. М. За Святую Русь. Думы о родной земле. Пг., 1915; Его же . Укрепа. Слово к русской земле о земле родной, тайностях земных и судьбе. Пг., 1916… В. Я. Брюсов и М. М. Пришвин отправились на фронт в качестве газетных военкоров. В. В. Маяковский, который, по воспоминаниям И. А. Бунина, «в день объявления… войны с немцами… влезает на пьедестал памятнику Скобелеву в Москве и ревет над толпой патриотическими виршами», пишет тексты для народных лубков на военную тему и сотрудничает в газете А. А. Суворина «Новь», на страницах которой, в частности, заявляет, что «война не бессмысленное убийство, а поэма об освобожденной и возвышенной душе». Молодой критик‑футурист Н. Н. Пунин записывает в дневнике 18 сентября 1916 г.: «Должны ли мы воевать? Да, должны. Мы обязаны воевать во имя своей национальной жизни, во имя своих прав на будущее… Мы существуем, подобно колоссу, на чьи плечи Европа еще положит великие бремена; мы существуем от Померании до Сахалина, мы варвары – великое море огня. Мы должны воевать, бить и гнать Германию, оспаривать у Германии и только у Германии права на престол, нация, которая не имеет прошлого, должна иметь свое будущее. Но не во имя рыхлых идеалов истощенной Франции и не ради лицемерных добродетелей Англии – этой неизменной синечулочницы – мы льем орудия. Попранные права Бельгии, Сербии, что нам за дело до всех попранных прав – во имя своей жизни, во имя своего высокого господства, ради великой футуристической России „чемодан“ в Померанию, шрапнелью покроем кенигсбергские форты…»

Отдельная большая тема – война в тогдашней изящной словесности. Певцами ратного подвига выступили Брюсов, Городецкий, Гумилев, Клюев, Сологуб… Даже Мандельштам воспел «великорусский державный лик ». Утонченный эстет С. А. Ауслендер написал сборник патриотически‑мелодраматических новелл «Сердце воина» (Пг., 1916). Сдержанный Блок в черновых вариантах знаменитого стихотворения «Петроградское небо мутилось дождем…» (1914) ударился прямо‑таки в ура‑патриотизм:

 

И теперь нашей силе не видно конца,

Как предела нет нашим краям,

И твердят о победе стальные сердца,

Приученные к долгим скорбям.

 

Но за нами – равнины, леса и моря,

И Москва, и Урал, и Сибирь,

Не отсюда грозу нам пророчит заря,

Заглядевшись на русскую ширь…

 

Но весь этот взрыв националистической экзальтации оказался в результате пустым выхлопом. Война не только не смягчила противоречий между властью и обществом, а, напротив, до крайности их обострила. Уже с 1915 г. либералы переходят в оппозицию правительству, а в 1916 г. там оказываются не только националисты вроде В. В. Шульгина, но и даже правые («правее которых только стена») вроде В. М. Пуришкевича. Что характерно, оппозиция, требуя политических уступок, обвиняет власть в предательстве национальных интересов, выступая под знаменем «патриотической тревоги».

Боком правящему режиму вышла и мощная агитационная кампания против «немецкого засилья», вполне естественная при наличии Германии в качестве главного врага. Запущенная по инициативе правительства, она тем не менее неизбежно вышла из‑под его контроля, ибо попала на благодатную и хорошо возделанную почву германофобского дискурса, созданного русским дворянством в XVIII–XIX вв. Этот дискурс в несколько упрощенном и приспособленном для массовых вкусов виде был взят на вооружение интеллигентско‑буржуазными националистами, контролировавшими такие массовые газеты, как суворинские «Новое время» и «Вечернее время», печатный орган октябристов «Голос Москвы», национал‑либеральные «Утро России», «Биржевые ведомости» и др. Упомянутое выше Общество 1914 года к началу 1915 г. насчитывало в Петрограде 6500 членов. В Москве общество «За Россию» публиковало списки «вражеских германских фирм». «Немецкое засилье» было одной из постоянных тем думских заседаний, например, в 1915 г. депутат С. П. Мансырев выступил на одном из них с цифрами, свидетельствующими о преобладании немцев в МИД.

Любое правительство в условиях войны не могло не предпринимать превентивных мер против крупной этнической общины, кровно и духовно связанной с противником. Наряду с чисткой государственных ведомств от «германского эле мента» важнейшей такой мерой стали законы о ликвидации немецкого землевладения в России (1915): немцы‑землевладельцы должны были продать свои земли с торгов. Но поразительна малая эффективность этого закона. Во‑первых, в ряде западных губерний ликвидационные мероприятия не проводились вовсе, так как там шли военные действия и эвакуация населения. Во‑вторых, по непонятной причине были совершенно забыты Курляндия, Поволжье и почти вся азиатская часть страны. Но и даже в тех 29 губерниях и областях Европейской России, где ликвидация все же осуществлялась, дело делалось чрезвычайно вяло. Из 33 897 владений, внесенных в ликвидационные списки, общей площадью 2 млн 739 тыс. 464 десятин к 1 января 1917 было окончательно отчуждено 1774 владений общей площадью 406 485 десятин (то есть приблизительно одна седьмая запланированного). Причем к 1917 г. процесс отчуждения «фактически остановился» (И. Г. Соболев).

То же самое наблюдалось и в деле борьбы с «германизмом» в торгово‑промышленной сфере: из 611 акционерных обществ, принадлежавших германскому или австрийскому капиталу, решение о ликвидации было принято только по 96, из них 62 сумели ее избежать (по другим данным, в списки внесли 712 акционерных обществ, к июлю 1916 г. постановили ликвидировать 91 из них). Это притом, что в 1915 г. в России насчитывалось 2941 частное предприятие, частично или полностью принадлежавшее германским или австрийским подданным.

Да и чистка госаппарата не увенчалась даже более‑менее заметной «дегерманизацией». Во всяком случае, это касается элитных ведомств. Руководство того же МИД (министр С. Д. Сазонов и товарищ министра В. А. Арцимович) жестко и последовательно отстаивали своих немецких коллег. По мнению осведомленного современника, «германофильство» Сазонова прежде всего объяснялось его личными связями «с явно германским по своему происхождению, а отчасти и по симпатиям, большинством его ближайших любимых сотрудников по МИД. Иная позиция была прямо невозможна при сохранении этих лиц в дипломатическом аппарате на ответственных местах» (Г. Н. Михайловский).

За годы «борьбы с германизмом» ситуация никак не повлияла на состав ближайшего окружения императора: придворный штат «не только не „очищался“ от сановников из русских немцев, но наоборот – самые высокие придворные отличия продолжали получать именно лица с немецкими фамилиями, несмотря на то, что с началом войны награждение этими отличиями было приостановлено. Показательно, что на фоне общего числа пожалований в высшие, первые и вторые чины Двора (27 чел.), состоявшихся за военный период, доля сановников с немецкими фамилиями равнялась одной четверти» (С. В. Куликов).

В среде высшей бюрократии «дегерманизация» коснулась только гражданских губернаторов. К 23 февраля 1917 г. сановники с немецкими фамилиями среди основных категорий правительственной элиты составляли от 10 до 25 %. Не этим ли объясняется фактический крах «борьбы с немецким засильем» во всех областях российской жизни? Некоторые ее очевидцы думали именно так: «По логике вещей, германскую чистку надо было начинать сверху, но ввиду той громадной роли, которую играли люди, так или иначе связанные с Германией в высшей петербургской бюрократии, это было совершенно немыслимо» (Г. Н. Михайловский).

Нельзя не согласиться с мнением современного историка о том, что нерешенность «немецкого вопроса» стала «одной из причин Февральской революции, в ходе которой большое значение имела антинемецкая риторика»(С. В. Куликов). Последнюю активно использовали оппозиционные самодержавию (и союзные между собой) группировки: придворная, во главе с великим князем Николаем Николаевичем (начальник его штаба генерал Н. Н. Янушкевич, главноуправляющий землеустройства и земледелия А. В. Кривошеин и др.) и политически‑промышленная во главе с А. И. Гучковым, который контролировал значительную часть «немцеедской» прессы («Голос Москвы» и отчасти «Новое время» и «Вечернее время»).

Но, конечно, одними провокациями оппозиционеров массовую низовую германофобию, особенно агрессивно выплеснувшуюся во время немецкого погрома в Москве в мае 1915 г. (погибло пять лиц «австро‑немецкой национальности», четверо из них – женщины, и 12 погромщиков – в результате стрельбы, открытой войсками), не объяснишь. Совершенно очевидно, что немцы стали лишь временным громоотводом для стремительно растущего народного недовольства всей социально‑политической системой императорской России, и в первую очередь ее властной верхушкой. Военные поражения, рост цен, ухудшение продовольственного положения быстро радикализировали настроения низших социальных слоев. Но язык для выражения народного недовольства явно заимствовался из словаря элитного «немцеедства».

В апреле 1915 г. донесения агентов московской полиции свидетельствовали: «В народе складывалось убеждение, что победы достигнет не правительство, а народ своими собственными усилиями и после войны посчитается с правительством за ту кровь, которая напрасно пролилась, благодаря его потворству немцам». После майского погрома в рабочей среде говорили, что в нем виновата полиция и администрация, но обе они были лишь «слепым орудием так называемой „партии мира“, членами которой состоят особо высокопоставленные лица, преимущественно немецкого происхождения, из придворных и весьма влиятельных кругов». Многие вообще считали, «что немцев следует бить и что разгромы фабрик и заводов – дело хорошее… надо было фирмы отобрать в казну, а немцев из Москвы выгнать». В некоторых группах чернорабочих велись речи о необходимости сменить правительство как «онемечившееся». В солдатских письмах 1916 г. можно было прочесть, например, такое: «Слышал, конечно, что погибли 2 русских корпуса под Кенигсбергом… А почему? Потому, что нами командуют немцы, полно их везде… Они же нас направляют на пули и штыки своих соотечественников, но с таким расчетом, чтобы мы потерпели аварию… А на внутренность государства поглядишь: здесь стоят 2 партии, на верху которых – буржуазия, дворянство и немцы, а на второй – мещане и крестьяне». Автор другого письма выражал сожаление, что «мы воюем с немцами, но все наши правители – немцы». Летом 1915 г. по стране ходили слухи о готовящемся всероссийском немецком погроме, их зафиксировали жандармские управления в Петрограде, Одессе, Казани, Харькове, Архангельске, Киеве, Владивостоке, Иркутске, Терской области.

Одним из лозунгов Февраля был: «Долой правительство! Долой немку [то есть императрицу]!» В его первые дни происходили массовые расправы солдат с офицерами, носившими немецкие фамилии. В письмах того времени февральские события нередко объяснялись как свержение «немецкого засилья»: один солдат поздравлял своего адресата с «новым Русским, а не с немецким правительством Штюрмеров, Фредериксов, Шнейдеров» и поясняет, что «никто за старое правительство не стоял из солдат, все перешли на сторону нового». Типичным для революционных акций была фраза: «Везде правили нами немцы, но теперь не то».

Можно сказать, что русский дворянский «антинемецкий» дискурс наконец‑то «овладел массами». Давняя мечта дворян‑националистов, подхваченная националистами из промышленного класса и интеллигенции, сбылась: «немецкая партия» была отстранена от участия во власти. Но это стало возможным только после падения самодержавия. Что совершенно естественно: немецкие дворяне, «императорские мамелюки», служившие Романовым, а не России, были «нервом политической системы Российской империи», «несущей опорой старого порядка» (С. В. Куликов), вот почему, несмотря на все «русификации», их положение оставалось, по сути, неизменным. Но для элитных националистов эта победа оказалась пирровой. Ибо «народ», с которым они имели так мало общего в социальном и культурном отношении, их воспринимал (судя по цитированному выше солдатскому письму) как органическую часть той же «немецкой партии»…

Но не только немецкий вопрос возбуждал этнические конфликты. В 1916 г. восстали «инородцы» Туркестана, поводом стала их мобилизация для тыловых работ (в армии они не служили). Но, очевидно, глубинные причины случившегося связаны с непростыми, далекими от идиллии отношениями между местными жителями и русскими переселенцами, прежде всего с семиреченскими казаками. Русские крестьяне, признавал чиновник Переселенческого управления Г. К. Гинс, часто относятся к казахам с высокомерием и даже с жестокостью: «Русские мужики, заражаясь духом завоевателей, нередко теряют здесь свое исконное добродушие, а с ним и ту детскую добродушную улыбку, которую так любил Л. Н. Толстой… Они заражаются столь распространенной на окраинах с полудиким населением жаждой наживы, привыкают к эксплуатации, отвыкают от гостеприимства, – они часто делаются неузнаваемы». В ходе восстания, по официальным данным, было убито 2325 и без вести пропали 1384 русских. «Целую книгу можно написать о зверствах киргиз. Времена Батыя, пожалуй, уступят… Достаточно того, что на дороге попадались трупики десятилетних изнасилованных девочек с вытянутыми и вырезанными внутренностями. Детей разбивали о камни, разрывали, насаживали на пики и вертела. Более взрослых клали в ряды и топтали лошадьми. Если вообще страшна смерть, то подобная смерть еще страшнее. Жутко становилось при виде всего этого», – вспоминал священник Евстафий Малаховский. Мятеж был подавлен с помощью самых устрашающих мер – были уничтожены, видимо, десятки тысяч казахов и киргизов.

Сказалась война и еще на одном национальном вопросе – еврейском. Отступление русской армии фактически ликвидировало черту оседлости, десятки тысяч жителей которой хлынули в Центральную Россию, стараясь обосноваться в столицах. В Московском университете в 1916 г. еврейское присутствие составило уже 11,6 %.

Россия не выдержала испытания изнурительной четырехлетней войной, она оказалась к ней не готова по всем статьям. «С 1914 г. по 1917 г. доля военных затрат в национальном доходе России повысилась с 27 % до 49 % и, по‑видимому, достигла того предела, за которым начинается необратимое расстройство товарно‑денежного обращения и воспроизводственного процесса» (Н. С. Симонов). Управляемая, как и во времена Витте, бюрократическими методами промышленность не справлялась с напряжением военного времени: в 1914–1917 гг. русскими заводами было изготовлено и отремонтировано 3 млн 576 тыс. винтовок, в то время как в Германии среднемесячный выпуск винтовок составлял 100 тыс. в 1915 г., 250 тыс. – в 1916‑м, 210 – в 1917‑м, то есть в общей сложности почти в два раза больше при значительно меньшей армии; количество боевых самолетов за годы войны выросло в России со 150 до 1000, в Германии – с 300 до 4000; и это притом, что российская экономика была самой милитаризованной в Европе – более 70 % фабрично‑заводских предприятий выполняли военные заказы, а в Германии – чуть более 61 %. «Сапожный кризис» в армии не был ликвидирован даже к началу 1917 г. Мудрено ли, что русские войска, относительно легко бившие австрийцев, над немцами ни одной крупной победы не одержали. Несмотря на обилие продовольствия, правительство не смогло наладить нормального снабжения городов продуктами питания, что, кстати, стало поводом для «бабьего бунта» в Петрограде, с которого, собственно, и началась Февральская революция.

Л. А. Тихомиров с горечью записал в дневнике 5 августа 1915 г.: «Война – всегда есть страшная проверка национальной работы за долгий период. Вспышки энергий – не помогут, если за плечами этих вспышек лежат десятилетия гнилого бездействия или разнокалиберной толчеи. А у нас именно это и было, и настолько было, что остается и по сию минуту».

Главное же – в России остро отозвался так и не преодоленный дефицит национального единства. Февраль 1917‑го, что бы там не измышляли все старые и новейшие конспирологи, случился не в результате заговора – английского или масонского (хотя планы государственного переворота оппозицией обсуждались), а в результате стихийного народного возмущения, вызванного тотальным недоверием к власти. В принципе война могла бы «обернуться ростом чувства гражданственности на националистической основе. Однако в расколотом социальном пространстве подобная возможность скорее могла вылиться в свою противоположность – страстью к разрушению всего того, что не оправдало доверия и обернулось крахом надежд» (В. П. Булдаков, Т. Г. Леонтьева).

Война не может быть действенной стратегией национальной модернизации, когда страна еще не преодолела социокультурного раскола, заложенного в XVIII в. и искусственно замораживаемого в XIX. И дело не только в конфликте общества и власти, хотя конечно же противостояние «паралитиков власти» и «эпилептиков революции», по меткому выражению И. Г. Щегловитова, изрядно раскачало корабль российской государственности в 1915–1917 гг., но прежде всего в позиции подавляющего большинства населения России – собственно «народа», который за столетие этого конфликта так и не был интегрирован в культуру и правовое поле «верхов» и так и не получил своей доли в национальном богатстве (точнее, и эта интеграция, и получение этой доли только‑только начали происходить) и потому оказался совершенно чужд всем тем – когда искренним, когда натужным – патриотическим призывам «господ» о «войне до победного конца». Генерал Ю. Н. Данилов писал уже в эмиграции, что русский народ к войне «оказался психологически неподготовленным», ибо «главная масса его – крестьянство – едва ли отдавала себе ясный отчет, зачем его зовут на войну». К декабрю 1916 г. почти два миллиона пленных и почти миллион солдат, имевших опыт дезертирства, красноречиво об этом сигнализировали, предвещая грядущую катастрофу…

 

Распад

 

 

Овеянный тускнеющею славой,

В кольце святош, кретинов и пройдох,

Не изнемог в бою Орел Двуглавый,

А жутко, унизительно издох.

 

Эти жестокие слова Георгия Иванова – чистая правда. Тысячелетняя русская монархия рухнула совершенно бесславно и удивительно быстро и легко – «слиняла в два дня» (В. В. Розанов). Николай II, которого современные монархисты со свойственным им агрессивным невежеством объявляют великим правителем, сумел за годы своего царствования промотать последние остатки символического капитала династии Романовых, и уже к 1915 г., по свидетельству не просто монархиста, а главного тогдашнего теоретика монархической идеи, автора фундаментальной «Монархической государственности» Л. А. Тихомирова, «его [Николая] авторитет исчез »; поэтому, пророчествует Лев Александрович, если «в 1612 [г.] тяжкая война привела к воскресению монархии; здесь, по‑видимому, война приведет к падению самодержавия».

В. А. Маклаков накануне Февраля составил очень точное описание этой «болезни к смерти»: «…рушится целое вековое миросозерцание, вера народа в Царя, в правду Его власти, в ее идею как Божественного установления. И эту катастрофическую революцию в самых сокровенных глубинах душ творят не какие‑нибудь злонамеренные революционеры, а сама обезумевшая, влекомая каким‑то роком власть. Десятилетия напряженнейшей революционной работы не могли бы сделать того, что сделали последние месяцы, последние недели роковых ошибок власти… Сейчас это уже не мощная историческая сила, а подточенный мышами, внутри высохший, пустой ствол дуба, который держится только силой инерции до первого страшного толчка. В 1905 г. вопрос шел об упразднении самодержавия, но престиж династии все еще стоял прочно и довольно высоко. Сейчас рухнуло именно это – престиж, идея, вековое народное миросозерцание, столько же государственное, сколько религиозное».

Источники фиксируют резкий рост поношений царского имени в годы войны именно среди «простого народа», который последний самодержец считал – в противовес «западнической» интеллигенции – своей непоколебимой опорой: «Царь дурак, сукин сын»; «а не лучше ли заставить воевать того самого Николашку, чтобы даром наша кровь не пропадала, которую он до сих пор пил…» и проч. Император «чаще всего обвинялся крестьянами в плохой подготовке к войне и неумении вести ее. Его сравнивали то с плохой деревенской бабой, то с нерадивым крестьянином, со временем к этому добавились обвинения в вовлечении страны в ненужную войну» (В. П. Булдаков). «Нигде нет „монархистов“, или очень мало, – вот в чем дело, – писал П. П. Перцов В. В. Розанову в сентябре 1915 г. – Вы представить себе не можете, что пришлось слышать от мужиков (самых „темных“ и степенных) в наших костромских, „сусанинских“ лесах. А раненые, вернувшиеся с войны? Побеседуйте‑ка с ними?» Позднее трагическая смерть последнего русского монарха и его семьи будет встречена почти всеобщим народным равнодушием.

Самодержавие изжило себя. Характерно, что в 1917‑м у него не нашлось, как в 1905‑м, добровольных защитников: черносотенцы как будто испарились, все слои общества, даже высшие сословия – дворянство и духовенство, – приветствовали его падение, практически весь генералитет (кроме трех человек) поддержал отречение Николая от престола. Подавляющим большинством жителей бывшей Российской империи владели безудержный восторг и уверенность в том, что «теперь Россия пойдет вперед семимильными шагами» (П. Б. Струве). Трагедия, однако, состояла в том, что пришедшая к власти на гребне революционной волны русская интеллигенция оказалась совершенно не готова к руководству страной, особенно с учетом экстремальной ситуации, в которой Россия находилась, и полностью «провалилась на государственном экзамене» (С. Е. Трубецкой). И это неудивительно, ведь интеллигенция к этому руководству никогда и не подпускалась, все ее взаимодействие с властью почти полностью сводилось к борьбе с последней, а управленческий опыт ограничивался уровнем земства.

Еще 17 декабря 1916 г. Л. А. Тихомиров проницательно записал в дневнике: «Эти земцы и городские головы не имеют ни искры государственного чутья и склада ума. Они ничего не понимают кроме оппозиции, агитации, революции. Организующей мысли нет ни на один грош. И все это ведет нас к гибели, не к либеральному устройству, а к гибели». Постфактум выглядит гораздо предпочтительнее, если бы образованное общество вместо раздувания революционного пожара нашло бы «в себе мудрость дальнейшего претерпения безвольной и безыдейной, но далеко не такой кровавой… власти, которая одна только и могла довести войну до приемлемого конца и на тормозах спустить Россию в новую жизнь» (Ф. А. Степун).

Столь характерный для русской интеллигенции утопизм самым печальным образом сказался на практической работе Временного правительства. Скажем, первому его премьеру князю Г. Е. Львову, по свидетельству С. Е. Трубецкого, было свойственно «искреннее и наивное „народничество“… Народничество это носило у Львова какой‑то „фаталистический“ характер. Я не подберу другого слова, чтобы охарактеризовать веру кн. Львова – не в русский народ вообще – а именно в простонародие, которое рисовалось ему в каких‑то фальшиво‑розовых тонах… „Не беспокойтесь, – говорил он накануне первого (летнего) выступления большевиков в Петербурге в 1917‑м, – применять силы не нужно, русский народ не любит насилия… Все само собою утрясется и образуется… Народ сам создаст своим мудрым чутьем справедливые и светлые формы жизни…“». Еще более важно то, что новые правители России не имели никакого влияния на управляемый ими народ и потому вынуждены были все время приспосабливаться к его вырвавшемуся на волю хаотическому «многомятежному хотению».

Распоряжения Временного правительства за недолгие восемь месяцев его нахождения у властного штурвала по большей части далеки не только от государственной мудрости, но и от простого здравого смысла. Фактически оно полностью уничтожило прежний государственный аппарат, не создав ему достойную замену. Более того, своим сентиментальным «непротивленчеством» правящие либералы и социалисты, по словам А. И. Гучкова, «свергли и упразднили саму идею власти, разрушили те необходимые устои, на которых строится всякая власть». Очень быстро вплотную к катастрофе подошла экономика: за 1917 г. валовая продукция металлообрабатывающей промышленности сократилась почти на треть, производство химической промышленности упало на 40 %, добыча угля – на 14 %, к октябрю 1917 г. движение на железных дорогах оказалось на грани полной остановки, стали массово закрываться фабрики и заводы, а некоторые города (например, Коломна, Звенигород, Можайск) переживали настоящий голод. «Демократизированную» армию охватила эпидемия дезертирства.

Демагогическая политика «селянского министра» земледелия эсера В. М. Чернова («сквернейший тип социал‑революционера интернационалиста», по характеристике С. Е. Трубецкого) во многом спровоцировала «общинную революцию» в деревне. Подписанное им в июне 1917 г. постановление «О приостановлении действий некоторых узаконений о крестьянском землевладении и землепользовании и положения о землеустройстве, а также об упразднении землеустроительных комиссий», по сути, отменяло все столыпинское аграрное законодательство, что было истолковано на местах как благословление на «черный передел». «Вчитываясь в циркулярные распоряжения и проекты министра земледелия Чернова, приходится сделать кошмарный вывод, что… анархические явления вытекают непосредственно из его земельной политики, – писали члены Елизаветградского союза земельных собственников 5 августа 1917 г. – Последнее распоряжение министра… вызовет несомненно тяжкие и опасные последствия, отдавая один класс населения на поток и разграбление другому».

Первым делом «общинная революция» ликвидировала хутора и отруба. «Хозяев, решивших презреть общинные узы, избивали, отнимали имущество, деньги, скот, вынуждали уезжать из обжитых мест или вернуться (вместе с землей) в общину… Натиск на хуторян и отрубников был характерен для всей европейской России, но с особой силой стремление выкорчевать столыпинские „саженцы“ проявилось в Самарской, Уфимской, Саранской, Казанской и Симбирских губерниях, то есть в регионах, где община была традиционно сильна и столыпинские преобразования ощутимо задевали ее интересы» (Д. И. Люкшин). Сопровождалось это порой самыми варварскими выходками, например, в селе Спивцевском Ставропольской губернии в процессе насильственного возвращения отрубников в «сельское общество» было сожжено 5000 пудов хлеба. Потом настала пора тотального захвата помещичьих земель и разгрома «дворянских гнезд». В одной Тамбовской губернии в сентябре 1917 г. было разгромлено 89 имений, в октябре – 36, в ноябре – 75.

«Как дворяне‑помещики, так и крестьяне‑отрубники в один голос негодуют на действия крестьян‑общинников и сельские комитеты, – заявляли в мае 1917 г. земельные собственники Саратовского уезда. – По словам отрубников, общинники не дают им организоваться… Всегда оказываются правы общинники или… волостные комитеты. А кто в них сидит? Все те же общинники». Веками культивировавшаяся в Российской империи общинная архаика не могла быть преодолена в течение нескольких лет, и, пробужденная новой Смутой, пользуясь бездействием, а то и потворством новой «демократической» власти, она буквально смела новую, столыпинскую деревню, что среди прочего нанесло страшный удар по производительности сельского хозяйства. К осени 1917 г. сельская Россия фактически уже не управлялась государством, а жила сама по себе.

Видя слабость центральной власти, заявили о своих правах народы бывшей империи. Уже 4 марта в Киеве украинские националисты создали Центральную раду, претендующую на роль самостоятельного правительства. Не только на Украине, но в самых разных областях и городах страны формировались украинские «национальные» воинские части (даже в Москве возник Украинский запорожский полк в количестве 1270 человек) и этнические общины – «громады». 13 июня 600 делегатов Рады провозгласили автономию Украины, которая была признана Временным правительством. В июне же образуется автономная Эстонская губерния. Живо обсуждаются проекты автономных Латвии и Литвы. 5 июля Сейм Финляндии принял закон о верховенстве своих прав во всех внутренних делах управления. На Всероссийских мусульманских съездах, проходивших в мае, желательным государственным устройством страны была объявлена демократическая республика, построенная на принципе национально‑территориальной автономии, национальностям же, не имеющим определенной территории, следовало предоставить культурную автономию. Объявили себя особой «нацией» казаки. Между февралем и октябрем образовались 46 новых национальных партий. Стоит, однако, заметить, что ни одна национальная окраина не выразила желания выйти из состава России. Исключение – Польша, чью независимость провозгласило само Временное правительство (правда, вполне формально, ибо польские земли в ту пору были оккупированы немцами).

На фоне этой настоящей «весны народов» «национализм русского народа в целом оказывался пассивен», а русские национальные организации «встречались относительно редко» (В. П. Булдаков). Общество взаимопомощи великороссов 7‑й армии, разумно призывавшее русских озаботиться защитой своих собственных прав, которые «нарушаются организованным меньшинством народов России вовсе не со злым умыслом, а в силу простой неорганизованности великороссов как народа», – один из немногих примеров такого рода. Историк Ю. В. Готье записал в дневнике 21 июля 1917 г.: «Необычайно уродливое явление – отсутствие русского вообще и в частности великорусского патриотизма. В так называемой Российской державе есть патриотизмы какие угодно – армянский, грузинский, татарский, украинский, белорусский – имя им легион – нет только общерусского, да еще великороссы лишены оного».

 

Почему победили красные?

 

Сравнивая способность русских к самоорганизации в двух Смутах – начала XVII и начала XX столетия, – нельзя не заметить ее очевидный упадок. Силы, сопротивлявшиеся все более нарастающему социальному хаосу, оказались многократно слабее сил, этому хаосу способствовавших и старавшихся на его волне урвать побольше шкурных выгод. Далеко растерянным и безвольным буржуазии и дворянству 1917 года до посадских и служилых людей 1611‑го, создававших народные ополчения! Два века господства петербургской «вертикали» подорвали всякую местную инициативу. Грустным парадоксом (особенно учитывая почти повальный антисемитизм белогвардейцев) смотрится тот факт, что в финансировании Белого движения на его начальном этапе решающая роль принадлежала не русскому, а еврейскому капиталу: ростовский коммерсант Абрам Альперин дал в декабре 1917 г. А. М. Каледину 800 тыс. руб. на организацию казачьих партизанских отрядов, 200 тыс. Бориса Гордона составили львиную долю в критически необходимом для Добровольческой армии М. В. Алексеева полумиллионе, собранном ростовскими же предпринимателями. Какой контраст – борьба в это же время с коммунизмом в Германии, где «Антибольшевистский фонд» германской промышленности щедро выделил «Фрайкору» (местному и гораздо лучше организованному и многочисленному – не менее 150 тыс. человек – аналогу Добрармии) 500 млн марок!

Не мудрено, что в обстановке всеобщего распада в Смуте XX столетия победили, не как встарь «национально‑консервативные средние слои» (С. Ф. Платонов), а, говоря языком XVII в., «воры» – власть взяла в руки маргинальная, но дьявольски энергичная и авторитарно управляемая марксистская секта, чему нимало не помешала ее скверная репутация агентуры немецкого Генштаба. Большая часть населения России – крестьяне – охотно признали новых правителей, первым делом законодательно закрепивших «черный передел» и обещавших измученной стране скорый мир. В буржуазно‑обывательской же среде «поначалу… господствовало убаюкивающее активный протест убеждение, что большевики продержатся не более двух недель. Потом стали возлагать надежды на то, что после окончания мировой войны победители – не важно кто – но непременно займутся ликвидацией „нелепого, но жестокого кошмара“, затеянного большевиками. Среди сил, противостоящих большевизму, поразительно мало было людей, готовых сплотиться и действовать» (В. П. Булдаков). «Российские деловые круги не восприняли Октябрь 1917 г. как катастрофу. Вплоть до осени 1918 г. предприниматели, за редким исключением, не покидали мест постоянного проживания и вели, насколько это было возможно, привычный образ жизни» (М. К. Шацилло). Генерал и донской атаман А. П. Богаевский так вспоминал о настроениях казачества: «Разбрелись казаки по своим станицам, и каждый эгоистически думал, что страшная красная опасность где‑то далеко в стороне и его не коснется. Отравленные пропагандой на фронте, строевые казаки спокойно ждали Советской власти, искренно или нет считая, что это и есть настоящая народная власть, которая им, простым людям, ничего дурного не сделает. А что она уничтожит прежнее начальство – атамана, генералов, офицеров да кстати и помещиков, так черт с ними! Довольно побарствовали!» Тот же Богаевский приводит следующий характерный эпизод. Кто‑то из белых спросил у донского крестьянина: «А что, дед, ты за кого, за нас, кадет, или за большевиков?» Тот ответил не задумываясь: «Чего же вы меня спрашиваете? Кто из вас победит, за того и будем». Похожая ситуация была и в других казачьих войсках (за исключением Терского, из‑за поддержки большевиками их старинных врагов – чеченцев и ингушей).

Сбылось предсказание Р. А. Фадеева – после упразднения полиции единственным подлинно политическим субъектом в лишенной «общественной организации» России оказались «цюрихские беглые».

Сопротивление большевизму, начавшееся сразу после Октябрьского переворота, долгое время было делом небольшой кучки мужественных идеалистов – в основном совсем молодых людей – новоиспеченных офицеров, юнкеров, интеллигентов, студентов, гимназистов… Собственно из них в то время и состояла русская нация – из людей, сознательно вставших с оружием в руках на защиту ценностей национально‑демократической России против возродившегося в социал‑демократическом обличье самодержавия. 29 октября 1917 г. в Петрограде вспыхнуло быстро подавленное восстание юнкеров, в московских боях 27 октября – 1 ноября также главную роль играли юнкера, к ним присоединились не более 700 офицеров «из находившихся тогда в городе нескольких десятков тысяч (курсив мой. – С. С. )» (С. В. Волков), в целом же «из 250 тыс. офицеров менее 3 % сразу же с оружием в руках выступили против Октябрьской революции» (А. Г. Кавтарадзе). 8–17 декабря в Омске 800 юнкеров и 100–150 добровольцев безуспешно пытались противостоять 20 тыс. солдат запасных полков и рабочих.

Среди примерно 3700 человек, участников знаменитого Ледяного похода зимы – весны 1918 г., с коего и начинается, по сути, история Белого дела, насчитывалось 2350 офицеров (притом что в Ростове их тогда обреталось до 17 тыс., а в Новочеркасске – до 7 тыс.), из них 1848 были офицерами военного времени – недавними штатскими, призванными на фронт, лишь пятая часть добровольцев по возрасту перешла сорокалетний рубеж, примерно столько же было едва достигших совершеннолетия (кстати, за подавляющим числом руководителей похода не числилось никакого недвижимого имущества – так что отнести их к помещикам или капиталистам нет никакой возможности). Это соотношение сохранялось и впредь: вплоть до 1920 г. офицеры в Вооруженных силах Юга России составляли 60–70 %, а 95 % из них были не кадровыми военными, а все теми же офицерами военного времени. Лишь 40 % (около 100 тыс. человек) офицерства оказались в составе различных белых армий. Бо льшая же часть офицеров либо уклонились от участия в Гражданской войне, либо перешли на службу большевистской диктатуре – некоторые добровольно, преимущественно же «по мобилизации». Всего к концу 1920 г. в Красной армии служили, по разным оценкам, от 50 до 75 тыс. военных специалистов, которые занимали подавляющее большинство высших командных и штабных должностей – 85 % командующих фронтами, 82 % командующих ар миями, до 70 % начальников дивизий и даже до 80 % среднего командного состава в звене командир полка – командир батальона (при этом идейных большевиков среди них было не более нескольких сотен).

Таким образом, две трети русского офицерского корпуса, тщательно отученного самодержавием от всякой политической активности после декабристского инцидента, либо не препятствовали установлению в стране откровенно антинационального режима, либо, решив прислониться к твердой государственности, пусть даже и в марксистской упаковке, сыграли решающую роль в его победе, ибо без такого количества военспецов Красная армия конечно же никогда не сложилась бы в серьезную боевую силу. Если в октябре – начале ноября пассивность офицерства можно еще объяснить совершенно естественной неприязнью последнего к Временному правительству, допустившему массовую резню офицеров после провала августовского корниловского выступления, то с ноября – декабря, когда на Дону генералами М. В. Алексеевым, Л. Г. Корниловым и А. И. Деникиным (последние двое от Временного правительства как раз пострадали) было поднято знамя антибольшевистской борьбы, это «оправдание» уже не работает. Даже в период своих наибольших успехов, с учетом проведенной на отвоеванной территории мобилизации, в сентябре 1919‑го все Белые армии насчитывали в своих рядах не более 250–300 тыс. человек, в то время под красным знаменем воевали полтора миллиона.

Но, разумеется, если бы с большевиками сражались только добровольцы, Гражданская война не продлилась три с лишним года. Массовый народный отпор большевизму начался весной 1918 г., когда крестьяне почувствовали на себе прелести его продовольственной политики, изымавшей из деревни практически весь хлеб подчистую. За 15 месяцев 1918–1919 гг., по чекистским данным, произошло 344 крестьянских выступления, жертвами которых стали 1150 советских работников. Всего за период 1918–1920 гг. крестьяне уничтожили около 20 тыс. продотрядовцев. В марте взялись за оружие уральские казаки. Весной 1918‑го частью донских казаков была создана антибольшевистская Донская армия во главе с П. Н. Красновым. В мае в Сибири произошел мятеж сорокатысячного чехословацкого корпуса, сразу же изменившего ситуацию на Востоке в пользу противников советской власти. В июне при активной поддержке местных рабочих в Самаре власть переходит к Комитету членов Учредительного собрания (КОМУЧ), разогнанного большевиками в январе, который объявил себя всероссийским правительством. В июле против большевиков ополчились их бывшие союзники левые эсеры, имевшие большое влияние в Сибири. Тогда же Союз родины и свободы под руководством Б. В. Савинкова организовал антибольшевистский переворот в Ярославле, город в течение 18 дней держался против превосходящих сил Красной армии. В августе – ноябре против «пролетарского государства» поднялись рабочие Ижевского и Воткинского заводов, давшие белым около 5 тыс. штыков.

Наконец, весной 1919 г. в ответ на политику «расказачивания» (или, если называть вещи своими именами, политику «массового… истребления без всякого разбора», по выражению члена Донревкома И. И. Рейнгольда, целого сословия) восстали ранее вполне просоветские казаки Верхнего Дона, что позволило Деникину прорваться в Донскую область и начать наступление в центральные районы России. Как от зачумленной, от коммунистической России разбегались окраины. 6 декабря 1917 г. Сейм утвердил полную независимость Финляндии. 9 января 1918 г. Рада провозгласила Украинскую Народную Республику «независимым, свободным и суверенным государством украинского народа». (Рада не была популярна и быстро пала, но это вовсе не значит, что украинское крестьянское большинство тянуло к большевистской Москве – на выборах в Учредительное собрание «за исключением южных степей… Украина отдала почти 60 % голосов блоку украинских социалистических партий (то есть социалистам и националистам), а на Киевщине они получили 70 % голосов против 5,8 %, отданных… большевикам» (А. Грациози), а мощнейшая крестьянская война 1919–1920 гг. шла под лозунгом «самостийной вильной Радянской Украины».) Позднее этим примерам последовали Эстония, Латвия, Литва, Грузия, Азербайджан, Армения, Дагестан (Горская республика). Даже кубанские казаки создали независимую самостоятельную Кубанскую народную республику. В октябре 1919‑го Деникин уже стоял в 250 км от Москвы.

И все же белые проиграли. И главная причина этого – опять‑таки в отсутствии широкой общественной поддержки, в отсутствии нации . Национально‑демократические лозунги Белого дела («За Россию, за свободу!») русскому большинству казались совершенно абстрактными и непосредственно его не касающимися. Массовые антибольшевистские настроения и радость по поводу освобождения от красного ига так и не вылились в общенародное организованное движение, которое стало бы гарантией от всегда возможных перемен военного счастья. В. А. Маклаков, посетивший в октябре 1919 г. области, занятые Вооруженными силами Юга России, писал Б. А. Бахметеву: «Деникину удалось создать, по‑видимому, прекрасную армию… Но зато в России, кажется, только и есть хорошего, что эта армия… Тыл просто никуда не годится и больше всего потому, что я не вижу в нем никакого идейного одушевления, никакой жажды работать и абсолютно никакого организационного таланта. …Вся энергия, поскольку она осталась, уходит на удовольствия и на наживу… Спекулируют и воруют все… Вместе с тем у всего русского общества нетерпеливое ожидание, когда же мы будем в Москве. Но про приход в Москву они говорят так, как будто этот приход должны делать и сделать за них, помимо них».

О том же вспоминал позднее и сам Деникин: «Классовый эгоизм процветал пышно повсюду, не склонный не только к жертвам, но и к уступкам. Он одинаково владел и хозяином и работником, и крестьянином и помещиком, и пролетарием и буржуем. Все требовали от власти защиты своих прав и интересов, но очень немногие склонны были оказать ей реальную помощь. Особенно странной была эта черта в отношениях большинства буржуазии к той власти, которая восстанавливала буржуазный строй. Материальная помощь армии и правительству со стороны имущих классов выражалась ничтожными в полном смысле слова цифрами. И в то же время претензии этих классов были весьма велики». Похожую картину разложения тыла в колчаковском Омске рисуют мемуары белых офицеров, воевавших на Восточном фронте. В последнем оплоте Белого дела – Приморье – на призыв его правителя («воеводы») М. К. Дитерихса к городской интеллигенции пополнить состав Земской рати во Владивостоке откликнулось 176 человек из четырех тысяч, причем среди них не было ни одного (!) человека из организаций, политически поддерживающих белых. Буржуазная молодежь скрывалась от призыва в Харбине, а на фронт шли преподаватели и студенты.

Впрочем, были и отрадные исключения. Как показывает новейшее исследование Л. Г. Новиковой, в бывшей Архангельской губернии, не знавшей крепостного права, с ее многовековыми традициями развитого местного самоуправления, белое Северное правительство обрело неплохую социальную опору. Осенью 1919 г. общее число мобилизованных в Северной области составило более 54 тыс., то есть десятую часть ее населения, и этот успех «не был связан с каким‑либо особым насилием со стороны белых властей». В самом Архангельске на основе добровольных квартальных комитетов, патрулировавших город с целью предотвращения грабежей, возникло народное ополчение из более чем тысячи мужчин, свободных от призыва, причем, по воспоминаниям очевидца, «собравшаяся публика по своему образованию и положению были первые люди в городе… краса и гордость города». Крестьяне в ответ на зверства красных сами организовывали белые партизанские отряды, которые к концу января 1919 г. представляли серьезную военную силу – около 2,5 тыс. бойцов. Тем не менее степень их политической сознательности не стоит преувеличивать, член Северного правительства Б. Ф. Соколов, близко общавшийся с партизанами, с сожалением отмечал: «Напрасно… было бы искать в психологии партизан чувств общегосударственных, общенациональных. Напрасной была бы попытка подвести под их ненависть антибольшевистскую – идейную подкладку. Нет, большевики оскорбили грубо… душу партизан, допустив насилия над женами и сестрами, разрушив их дома и нарушив их вольные права… Но до России, до всей совокупности российских переживаний им было дела очень мало». И потом – судьба войны решалась не на Русском Севере…»

Изначальная слабость социальной базы конечно же не снимает с вождей Белого дела ответственности за их плохо сформулированную положительную программу, не способную увлечь «широкие народные массы». Размытое решение агарной проблемы оттолкнуло от них крестьянство: в Сибири крестьянская партизанщина стала одним из важнейших факторов поражения А. В. Колчака. «Непредрешенчество» в национальном вопросе, проистекавшее из имперских иллюзий, сделало врагами нерусские национальные движения. «Дрались и с большевиками, дрались и с украинцами, и с Грузией и Азербайджаном, и лишь немного не хватило, чтобы начать драться с казаками, которые составляли половину нашей армии», – предъявлял претензии деникинской национальной политике П. Н. Врангель (к этому списку стоит добавить и чеченцев, с которыми шла война с использованием тактики выжженной земли). Вполне антибольшевистские режимы Прибалтики и даже Польши предпочитали договариваться с красными, а не с белыми, правда, как оказалось впоследствии, на свою же беду.

Аграрная реформа во врангелевском Крыму, проводимая сподвижником Столыпина А. В. Кривошеиным и законодательно закреплявшая за крестьянами всю захваченную ими землю на правах собственности за небольшой выкуп, и заигрывания Крымского правительства с «националами» явно запоздали. В отличие от большевиков белые лидеры совершенно не владели искусством социальной демагогии: «…большевики выиграли потому, что умели обещать все, что угодно, чтобы затем забрать еще больше. Белые не умели обещать, а когда им приходилось забирать относительно немногое, то это воспринималось как морально ничем не подкрепленный произвол» (В. П. Булдаков).

Но победив белых, красные в 1920–1921 гг. столкнулись с «величайшим крестьянским восстанием со времен Пугачева» (А. Грациози) – по оценкам советского главкома (кстати, бывшего полковника императорской армии) С. С. Каменева на Тамбовщине действовало около 15 тыс. вооруженных повстанцев (на пике антоновщины, в феврале 1921‑го, их количество возросло до 40–60 тыс.), в Западной Сибири – 50–60 тыс. (всего в Сибири – более 200 тыс.), притом что большинство «мирных жителей» так или иначе им сочувствовало. Только в Сибири было убито свыше 30 тыс. партийных и советских работников, восставшие на два месяца захватили Тобольск и создали Временное Сибирское правительство. Пугающим для новой власти симптомом стало «невероятное» присутствие среди повстанцев демобилизованных красноармейцев. В феврале 1921‑го под лозунгом «За Советы без коммунистов» вспыхнул мятеж в ранее неизменно большевистской цитадели – Кронштадте (большинство матросов были крестьянскими сыновьями), в связи с чем «во многих местах стал наблюдаться массовый отъезд чиновной партийно‑советской бюрократии» (С. А. Павлюченков). В Ярославле, где памятен был переворот 1918 г., ввели военное положение, а местный горпартком принял решение переселить всех коммунистов города в квартиры на двух улицах и создать там своего рода укреппункт.

Несмотря на то что мятежная деревня была буквально потоплена в крови, большевики вынуждены были пойти ей на серьезные уступки – началась эпоха нэпа. Результаты «черного передела» были окончательно закреплены за крестьянством, но интересно, что прежнее общинное всевластие осталось в прошлом – по Земельному кодексу РСФСР 1922 г. крестьянские хозяйства получили право в любое время вывести свою землю из общины с ее согласия или без последнего, если происходил общий передел или если о выходе заявляло 20 % семейств. Уже к 1924 г. в Смоленской области количество отрубов и хуторов превысило дореволюционный уровень, составив более 30 %, даже в Московской области к 1927 г. оно увеличилось почти до 2 % с 0,13 % в 1917‑м. Сводки ОГПУ в 1926 г. отмечают, например, в Иваново‑Вознесенской губернии «большое стремление крестьян выходить на отруба и в некоторых случаях на хуторские участки. В большей части к этому стремятся крестьяне‑середняки – передовики по улучшению сельского хозяйства, которые, при всем желании провести улучшенные формы землепользования, в целом селении ничего не могут сделать, так как в селениях в этих случаях всегда возникают недоразумения и споры». Так что столыпинская реформа все же не осталась без последствий, хотя частная собственность на землю была официально отменена. Но недолго крестьяне праздновали победу…

 

Смена элиты

 

В Гражданской войне Россия потеряла не менее 3 млн убитыми с разных сторон, а вместе с жертвами болезней и голода 16–18 млн. Общая же убыль населения (с учетом неродившихся) за период 1914–1923 гг. составила порядка 70 млн. Многолетнее обыденное массовое насилие чудовищно деформировало народную психологию. «Человека убить иному, какой руку на этом деле наломал, легшее чем вшу раздавить. Подешевел человек за революцию…» – говорит один из персонажей «Тихого Дона». Люди научились «шагать через людей», отмечает в своих дневниках 1918 г. М. М. Пришвин и приводит слова своего приятеля о Свидригайлове из «Преступления и наказания»: нас учили, что он «страшное существо», «а я читал и думал… какой хороший человек, где найти теперь такого».

Уровень всеобщего ожесточения того времени – жуткое свидетельство того, до какого дна может дойти человек. Противников, а иногда и просто обывателей живьем закапывали в землю и топили в прорубях, поджаривали на огне и обливали водой на морозе, распинали, отрубали им руки, выкалывали глаза, сдирали с них кожу и т. д. и т. п. – и делали это практически все силы, участвовавшие в войне. Но, конечно, красный террор был не просто более массовым, он – в отличие от белого – имел систематический характер и четкий социальный адрес – привилегированные и полупривилегированные слои русского этноса, способные к сопротивлению новой власти. Чекист М. Я. Лацис так определял суть красного террора: «Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который мы должны ему предложить, – к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого».

А вот что писал в официальном письме член Донревкома И. И. Рейнгольд: «Казаков, по крайней мере, огромную их часть, надо будет рано или поздно истребить, просто уничтожить физически…» В циркулярном письме Оргбюро ЦК РКП(б) от 24 января 1919 г. предписывалось: «Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно; провести беспощадный массовый террор по отношению ко всем вообще казакам, принимавшим какое‑либо прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью».

В марте 1922 г. в секретном письме политбюро по поводу кампании об изъятии церковных ценностей Ленин призывал воспользоваться случаем и поставить на колени восстановившую в ноябре 1917‑го свою самостоятельность церковь – устроить «с максимальной быстротой и беспощадностью подавление реакционного духовенства», «дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий», и «чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше».

Но еще более наглядно это видно по статистике жертв террора, например, в собранных С. П. Мельгуновым сведениях о 5004 расстрелянных во второй половине 1918 г., среди последних лидируют интеллигенты (1286) и офицеры и чиновники (1026), вместе это почти половина общей цифры. Кстати, собственно «буржуев» в этом мартирологе всего 22 (!), из чего понятно, насколько растяжимо большевики трактовали понятие «буржуазия». Характерен финал Гражданской войны на Юге – зимой 1920/21 г. «в Крыму было расстреляно, утоплено в море, прилюдно повешено едва ли не 100 тыс. человек – не только из числа „офицеров, чиновников военного времени, солдат, работников в учреждениях добрармии“, которым было предписано явиться на регистрацию, но и масса представителей интеллигенции» (В. П. Булдаков).

Красное самодержавие целенаправленно срезало «голову» только‑только начавшей формироваться русской нации, уничтожало ее образованный и руководящий слой. Пусть «голова» эта и была забита множеством глупостей, но она вполне имела шанс постепенно поумнеть при нормальной эволюции страны. Представителей русской элиты оказалось не только непропорционально много среди погибших, но среди почти двух миллионов беженцев из страны победившего социализма. Заметное место и там, и там занимали сознательные русские политические националисты. В Киеве членов Русского национального клуба местное ЧК уничтожало прямо по спискам, за свои «погромные» статьи без суда и следствия был расстрелян М. О. Меньшиков; в эмиграции оказались П. Б. Струве, В. В. Шульгин, П. И. Ковалевский, братья А.А. и Б. А. Суворины и др. Оставшиеся жить в СССР вынуждены были тщательно скрывать свои убеждения.

Попытки интеллигентского сопротивления жестоко карались, по так называемому делу Таганцева 1921 г. было расстреляно около шестидесяти человек, среди которых поэт Н. С. Гумилев и несколько видных петроградских профессоров. Немногие крупные деятели русской культуры, симпатизировавшие большевикам и с ними сотрудничавшие, довольно быстро разочаровались в созидаемом на крови и костях «прекрасном, новом мире», даже Горький надолго бежал из него, заклеймив перед этим своих властвующих друзей в «Несвоевременных мыслях»: «Народные комиссары относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них – та лошадь, которой ученые‑бактериологи прививают тиф для того, чтоб лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку… Реформаторам из Смольного нет дела до России, они хладнокровно обрекают ее в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции. …Большевизм – национальное несчастие, ибо он грозит уничтожить слабые зародыши русской культуры в хаосе возбужденных им грубых инстинктов».

Блок, восславивший Октябрь в «Двенадцати», уже в июле 1919 г. так передает свои ощущения от жизни в Советской России: «…Новых звуков давно не слышно. Все они приглушены для меня, как, вероятно, для всех нас. Я не умею заставить себя вслушаться, когда чувствую себя схваченным за горло, когда ни одного часа дня и ночи, свободного от насилия полицейского государства, нет, и когда живешь со сцепленными зубами. Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве». В дневниках он называет Ленина «рабовладельцем», пишет про «тусклые глаза большевиков… глаза убийц». В отличие от Горького, Блоку не удалось выехать за границу для необходимого ему лечения, «рабоче‑крестьянское государство» его не выпускало, что и стало причиной ранней смерти поэта: «Роковую роль в затягивании получения разрешения [на выезд в Финляндию] сыграло письмо возглавлявшего Особый отдел ВЧК В. Р. Менжинского В. И. Ленину, где говорилось: „Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая‑нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По‑моему, выпускать не стоит…“» (Е. В. Иванова).

Недоедание, холод, болезни косили ряды старой интеллигенции не менее эффективно, чем террор, по этим причинам, например, в 1918–1922 гг. окончили свой земной путь семь академиков. В. И. Вернадский в одном из писем 1921 г. так описал реальность красного Петрограда: «Мне сейчас все это кажется мифом о Полифеме, в пещере которого находятся русские ученые». Некий саратовский интеллигент составил мартиролог скончавшихся в 1917–1930 гг. своих 134 знакомых, из которых 18 было расстреляно (в основном, в 1919 г.), 17 умерли от истощения (как правило, в 1920–1921 гг.), кончили жизнь самоубийством 6 (1920‑е гг.), сошли с ума 4 (тоже 1920‑е).

Свято место пусто не бывает – уничтоженную или эмигрировавшую элиту замещала новая – большевизированные выходцы из русских низов и «инородцы», среди которых ведущая роль, разумеется, принадлежала предприимчивым и имевшим неплохой образовательный уровень евреям. Ленин, по свидетельству главы Еврейского отдела наркомата национальностей С. М. Диманштейна, признавал их принципиально важную роль в истории советской государственности: «Большую службу революции сослужил… тот факт, что из‑за войны значительное количество еврейской средней интеллигенции оказалось в русских городах. Они сорвали тот генеральный саботаж, с которым мы встретились сразу после Октябрьской революции и который был нам крайне опасен. Еврейские элементы, хотя далеко не все, саботировали этот саботаж и этим выручили революцию в трудный момент… овладеть государственным аппаратом и значительно его видоизменить нам удалось только благодаря этому резерву грамотных и более или менее толковых, трезвых новых чиновников». О том же говорил в 1926 г. М. И. Калинин: «В первые дни революции… когда значительная часть русской интеллигенции отхлынула, испугалась революции, как раз в этот момент еврейская интеллигенция хлынула в канал революции, заполнила его большим процентом по сравнению со своей численностью и начала работать в революционных органах управления».

Евреи охотно пошли к новой власти на службу, ибо это давало отличные шансы для социального продвижения наверх, и сделались передовым отрядом «социалистической модернизации», которую большинство русских отвергало. В 1920 г. доля евреев в РКП(б) превышала их долю в составе населения страны в 2,5 раза, а в ВЧК почти в 5 раз. Из семи членов первого политбюро ЦК РКП(б), образованного накануне 25 октября 1917 г., четверо евреи – Зиновьев, Каменев, Сокольников, Троцкий. Среди шести членов «малого Совнаркома» (реального правительства РСФСР с ноября 1917‑го до лета 1918‑го) их тоже четверо: Свердлов (председатель), Каменев, Володарский, Стеклов. Всего в 1917–1922 гг. евреи составляли 13 % работников центральных органов власти первого в мире социалистического государства.

«Нет сомнений, еврейские отщепенцы далеко перешли за процентную норму… и заняли слишком много места среди большевистских комиссаров», – писал еврей‑антикоммунист Д. С. Пасманик. «Евреи приблизились к власти и заняли различные государственные „высоты“… Заняв эти места, естественно, что – как и всякий общественный слой – они уже чисто бытовым образом потащили за собой своих родных, знакомых, друзей детства, подруг молодости… Совершенно естественный процесс предоставления должностей людям, которых знаешь, которым доверяешь, которым покровительствуешь, наконец, которые надоедают и обступают, пользуясь знакомством, родством и связями, необычайно умножил число евреев в советском аппарате», – свидетельствовал другой еврей‑антикоммунист Г. А. Ландау.

Это присутствие пусть и значительной, но в масштабах страны все же ничтожной группы евреев во власти на первых ролях принесло остальному еврейскому народу больше страданий, чем выгод, породив невиданный до той поры в России вал массового антисемитизма, который царил не только в Белом движении, но и среди крестьян‑повстанцев (типичный пример: листовка штаба «народной повстанческой армии Голышмановского района Ишимского уезда» в феврале 1921 г. возвещает о «великой борьбе за освобождение от позорного ига коммунистов и жидов»). Даже красный командарм Второй конной Ф. К. Миронов, расстрелянный в 1921 г. по личному приказу Троцкого, говорил про большевиков, что «это не власть народа, а жидокоммунистическая…». Погромами (а жертвы их исчисляются несколькими десятками тысяч) увлеченно занимались все стороны Гражданской войны – вплоть до лихих бойцов буденовской Первой конной, но сомнительное первенство в этом деле все же принадлежит украинским левым националистам – петлюровцам (40 % всех погромов; доля белых – 17 %, красных – 8,5 %, зеленых – 25 %). О том, что «еврейское засилье» провоцирует рост юдофобии, предупреждали большевиков такие известные юдофилы, как Горький и Короленко (из дневника последнего весны 19‑го: «Среди большевиков – много евреев и евреек. И черта их – крайняя бестактность и самоуверенность, которая кидается в глаза и раздражает… Мелькание еврейских физиономий среди большевистских деятелей (особенно в чрезвычайке) разжигает традиционные и очень живучие юдофобские инстинкты»).

Видный чекист еврейского происхождения Г. С. Мороз отправил в апреле 1919 г. в ЦК специальную докладную записку, где с тревогой констатировал, что «весь Западный Край пропитан в настоящее время ядом антисемитизма», – для борьбы с этим он, в частности, предлагал «влить евреев‑коммунистов в ряды красной армии в качестве прямых солдат. До сего времени евреев‑коммунистов в Красной армии рядовых нет. Объясняется это просто тем, что большинство из них как лучшие работники того края, в коем они находятся, заняты в Советских учреждениях в качестве сотрудников, но в настоящее время вполне возможно было бы заменить [их] и не коммунистами и не евреями». «В Центральный Комитет поступило также заявление одного московского коммуниста, отправленного на Украину вместе с продотрядами. Он пытался объяснить, почему деревни встретили его и его товарищей криком „бей жидов и москалей! “ В происходящем, говорил он, есть доля нашей вины, так как мы использовали слишком много еврейских кадров, часто несоциалистов, и на постах слишком бросающихся в глаза. В заключении он приводил пример Киевского губпродкомитета, где из 150 сотрудников 120 были евреями, подтверждая тем самым сказанное и оставляя членам ЦК самим вообразить, какое впечатление производило такое соотношение на крестьян, имевших дело с этим учреждением» (А. Грациози).

Вместо исправления всем очевидного «еврейского перекоса» большевистский СНК в июле 1918‑го издал декрет о беспощадной борьбе с антисемитизмом (притом что в 1917–1918 гг., по подсчетам В. П. Булдакова, «антисемитские акции составили лишь 23,2 % всех этнических столкновений», наиболее кровавые погромы пришлись как раз на период после принятия декрета – 1919–1920 гг.): «Совет Народных Комиссаров объявляет антисемитское движение опасностью для дела рабочей и крестьянской революции… Совнарком предписывает всем Совдепам принять решительные меры к пресечению в корне антисемитского движения. Погромщиков и ведущих погромную агитацию предписывается ставить вне закона». С учетом огромного количества разного рода зарубежных «интернационалистов» (латышей, поляков, венгров, немцев, китайцев и т. д.) в Красной армии и советских карательных органах (некоторые авторы оценивают их общее число в 300 тыс.) у массового сознания были все основания воспринимать коммунистическое государство как «нерусское».

 

«У нас еще нет нации»

 

Произошедшая с Россией катастрофа вызвала у большинства русской элиты тяжелейший кризис веры в русский народ. Подлинный взрыв того, что можно было бы назвать русофобией, мы видим в сочинениях, дневниках, письмах русских писателей и интеллектуалов 1917 – начала 1920‑х гг. Содержательно пассажи этих очень разных авторов на удивление схожи, но поскольку в большинстве случаев все это писалось «в стол», заподозрить прямое взаимовлияние невозможно.

И. А. Бунин (из дневника 1917–1918): «С револьвером у виска надо ими править… Злой народ! Участвовать в общественной жизни, в управлении государством – не могут, не хотят за всю историю… Это этот‑то народ, дикарь, свинья, грязная, кровавая, ленивая, презираемая ныне всем миром, будет праздновать интернационалистический праздник… Будь проклят день моего рождения в этой стране!»

В. В. Розанов («Апокалипсис нашего времени», 1918): «Благородное на Руси – все от татар. Славянская кровь – вонюча… Явно, Чаадаев прав с его отрицанием России , которая умеет только пускать сопли на ту дудку, которую держит во рту… Все вообще русские, племя слабое, ничтожное. Племя глупое и варварское. „Земля наша велика и обильна“, но чумичка, обетовавшая на ней, не умела ни пахать земли, ни разводить садов, ни ухаживать за скотом. Она, видите ли, все „молилась“ и под предлогом молитвы ничего не делала. Любили же тучную землю одни колонисты, пришельцы, – евреи, немцы, латыши, татары… И вот, пришел час предложить ужасный вопрос… „Кто истинное дитя отечества, тот ли, кто вечно жил на ней – только гадил свою землю, гадил и ругал, гадил и проклинал …“ …или: кто подвязывал тихо ягодку‑малинку к ягодке‑малинке, собирал грибы благочестивые, копил сметанку милую, творог делал, доил коровку, холил лошадку. Это – евреи, немцы, латыши… Так вот мое слово… убирайтесь же вы к черту с русской земли, Ивановы и Александровы, и отдайте ее Генрихам и Соломонам. Ибо они одни были честные в русской земле. Эй, берите землю, немцы , – и гоните русскую сволочь».

С. Н. Булгаков (из письма П. А. Флоренскому, 1922): «В теперешнем виде русский характер не годится никуда: это – кисель без всякого костяка, это, действительно, рабье состояние…»

М. О. Меньшиков (из дневника 1918 г.): «Англия, Германия, Франция… это звучит гордо. Соединенные Штаты – это звучит богато и могуче. Италия, Испания, Греция – звучит красиво. Даже Китай, Япония, Индия дали великие цивилизации, даже Аравии и Египту есть, чем похвалиться… А Россия? „Ничего“… Самовар, квас, лапти… Только в прикосновении с Европой Россия как будто стала принимать облик культурной страны. Но вспомните горькое пророчество Руссо о России („сгнила, раньше, чем созрела“)… И в XIX веке мы ничего не дали более знаменитого, чем нигилизм. И в XX в. ничего, кроме оглушительного падения в пропасть… Верю в то, что потеря независимости дает нам необходимое освобождение от самих себя. Ибо не было, и нет более подлых у нас врагов, как мы же сами. Вяжите нас – мы бешеные! Земля, это точно, велика и обильна, но порядка нет, а потому придите бить нас кнутом по морде! Даже этой простой операции, как показал опыт, мы не умеем делать сами».

Историк С. Б. Веселовский (из дневника 1918 г.): «Последние ветви славянской расы оказались столь же неспособными усвоить и развивать дальше европейскую культуру и выработать прочное государство, как и другие ветви, раньше впавшие в рабство. Великоросс построил Российскую империю под командой главным образом иностранных, особенно немецких, инструкторов и поддерживал ее выносливостью, плодовитостью и покорностью, а не способностью прочно усваивать культурные навыки, вырабатывать свое право и строить прочные ячейки государства… Мало‑помалу, у меня складывалось убеждение, что русские не только культурно отсталая, но и низшая раса».

Историк Ю. В. Готье (из дневника 1917 г.): «Большевики – истинный символ русского народа… это смесь глупости, грубости, некультурного озорства, беспринципности, хулиганства и, на почве двух последних качеств, измены… Мы годны действительно только, чтобы быть навозом для народов высшей культуры, и в нашей культуре были правы только отрицатели, начиная с Курбского, Хворостинина и кончая Чаадаевым, Печериным и т. п.».

По всем критериям, эти иеремиады, принадлежащие, как на подбор, авторам национально мыслящим, а то и вовсе форменным русским националистам, – просто классика русофобии, такого накала и концентрации она до того в русской культуре не знала. И тем не менее здесь принципиально важен исторический контекст – время, когда у русской элиты возникло поистине апокалиптическое ощущение «полной гибели всерьез» России и русского народа. Перед нами вопль отчаяния людей, все основания жизни которых разбились в прах, которые вместо русско‑европейской России узрели вдруг «ожидовевшую Азию » (Готье). Чувствуется во всех этих проклятиях в адрес своего народа некий мазохистский надрыв, самоистязание, расцарапывание ран. Трудно судить людей, попавших в исторический ад. Тем более что практически у любого из них – в тех же самых текстах – рядом с безысходностью вдруг появляется надежда: кто‑то ждет победы белых, кто‑то духовного возрождения, кто‑то (как Булгаков) видит якорь спасения в католицизме… Но для всех них русский народ оставался главной ценностью (по крайней мере, в пределах земного бытия). Как написал Бунин в «Окаянных днях»: «Если бы я эту „икону“, эту Русь не любил, не видал, из‑за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из‑за чего страдал так беспрерывно, так люто?» Или же Розанов в письме к Струве (февраль 1918): «…люблю и люблю только один русский народ, исключительно русский народ… Кляну и проклинаю. И только эту „вошь преисподнюю“ и люблю. И хочу – сгнить, сгнить – с нею одной, рыдая об этой его окаянной вшивости».

В более мягкой и в то же время более точной форме о крушении русского нациестроительства после Октября высказался в 1919 г. известный ученый‑аграрник А. В. Чаянов: «Русский народ представлял собой только демос – темную людскую массу – в то время как он должен быть демократией – народом, сознавшим себя… Ему недоставало организованности, недоставало общественных навыков, недоставало организованной общественной мысли… Русская революция с подчеркнутой наглядностью вскрыла эту истину и показала, что у нас еще нет нации (выделено мной. – С. С. )…»

Позднее у большинства тех, кто оказался в эмиграции, разочарование сменится надеждой, без которой невозможно жить человеку, и появится множество политических мифов – о перерождении большевизма в русскую национальную власть (сменовеховство), о том, что Октябрьская революция есть признак конца «романо‑германского ига» в русской истории и скорого появления истинной «евразийской» России (евразийство), наконец, что русский народ опамятуется, преобразится в полное собрание славянофильских добродетелей и сбросит с себя коммунистическое ярмо. Но все эти утешительные фантазии имели весьма косвенное отношение к процессам, протекавшим в государстве под названием СССР.

 

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 222; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!