Приложение (a) Наименования Гренделя 13 страница



Его «совершенство» становится более человечным и убедительным, и потому еще больше воспринимается как подлинное благородство благодаря мелкой слабости[88]. Но, на мой взгляд, ничто не «оживляет» Гавейна так, как описание его «реакций» на признание Зеленого Рыцаря: здесь слово «реакция», которым так часто злоупотребляют, использовано не без оснований, поскольку слова и поведение Гавейна в тот момент в значительной степени подсказаны инстинктом и эмоциями. В этом смысле весьма показателен контраст между этими строфами и строками, описывающими его полные опасностей странствия, — строками весьма колоритными и вместе с тем поверхностными. Но нашего поэта на самом деле не занимают ни волшебная сказка, ни рыцарский роман сами по себе. Кроме того, думается мне, таков завершающий высокохудожественный штрих в поэме, посвященной главным образом добродетели и проблемам поведения: в конце нам позволено мельком взглянуть на «реакции» человека воистину «вежественного», но не то чтобы вдумчивого, на уязвимое место в той части его личного кодекса, которая для беспристрастного стороннего судьи не так уж и важна. Воистину в финале поэмы должен был возникнуть образ двойной шкалы измерения, которой пользуются все не обделенные милосердием люди: чем строже к себе, тем снисходительнее к прочим[89]. Þе kyng comfortez þe knygt, and alle þe court als lagen loude þerat [Король утешил рыцаря, и весь двор также громко над тем посмеялся] [38].

Что Гавейн чувствует и что он говорит? Он винит себя за couardise [трусость] и couetyse [жадность, стяжательство] [39]. Он «надолго задумался» [40]:

 

Горько было и гадко, изнемогал он сердцем,

От стыда рдея, ибо в груди стеснилось,

И сгорая от срама после речи такой.

Наконец произнес он, очнувшись разом:

«Будь проклята Трусость, а равно и Жадность,

Подлость в вас и порча, и пагуба для добродетели».

Сдернул он предательский дар, совладав с узлом,

И свирепо бросил его рыцарю под ноги:

«Се! коварная вещь, чтоб навеки ей сгинуть!

Через страх перед топором Трусость меня сподвигла

Стяжательство жаловать, бежав своей же природы[90],

Бескорыстия и правды, что рыцарству подобают.

Ныне лжив я и жалок — я, что всю жизнь чуждался

Измены и обмана; и в мыслях кляну то и это, стеная!»

 

(95.2370–2384)

Позже, уже вернувшись ко двору, Гавейн пересказывает свои приключения в следующем порядке[91]: выпавшие ему на долю тяготы; условленная встреча и что произошло на ней; поведение Зеленого Рыцаря; заигрывания дамы; и (в последнюю очередь) история с Поясом. После чего Гавейн демонстрирует шрам у себя на шее, полученный в качестве порицания за свое vnleuté [вероломство, предательство] [41]:

 

Признанья шли с трудом,

Кровь прилила к щекам;

Он, мучаясь стыдом,

Открыл позорный шрам.

 

«Се! Лорд, — воскликнул он и за ленту взялся, —

Вот и кушак! Из–за него на шее ношу я клеймо!

Вот причина бесчестья, в коем уличен я позорно,

Ибо побороли меня той порою трусость и жадность!

Вот залог вероломства, коим обесславил себя я,

И ныне носить мне его, не сетуя, до самой смерти».

 

(100–101.2501–2510)

Далее следуют две строчки, первая из которых неразборчива, но вместе они (как бы их ни интерпретировали или правили), несомненно, выражают ощущение Гавейна, что это позорное пятно несмываемо. Что вполне согласуется с его склонностью, разволновавшись, «впадать в крайность»; но то же самое справедливо в отношении эмоций многих других людей. Ибо можно верить в прощение грехов (как верит Гавейн), можно даже простить себе собственные грехи и с легкостью позабыть о них, но жало стыда на куда менее нравственно важных или вообще пустячных уровнях будет по–прежнему уязвлять нас спустя много лет, ничуть не притупившись.

Таким образом, обуревающее Гавейна чувство — это жгучий стыд; а обвиняет он себя в трусости и жадности. Трусость — главный упрек, ибо жадности он поддался именно через трусость. А это, несомненно, значит, что как рыцарь Круглого Стола Гавейн не предъявляет никаких претензий Зеленому Рыцарю по поводу того, что договор об обезглавливании заведомо нечестен (хотя он уже вскользь упоминал о том в строках 2282–2283), остается верен своему слову quat–so bifallez after (382) и решает предстать перед судом на том простом основании, что это было испытание абсолютной храбрости рыцаря его Ордена; дав обещание, Гавейн был обязан сдержать его, даже ценою гибели, и встретить смерть, не дрогнув, непоколебимо и храбро, как человеку и подобает. В силу обстоятельств он выступал представителем Круглого Стола и ему полагалось стойко держаться своих позиций, на помощь не рассчитывая.

На этом простом, но весьма высоком уровне, Гавейн пристыжен — и в результате выведен из душевного равновесия. Так, он называет «трусостью» свое нежелание расстаться с жизнью безропотно, не нанеся ни единого удара, и отказ отдать талисман, что, возможно, спас бы его от верной гибели. Он винит себя в «стяжательстве», поскольку принял подарок от дамы, не будучи в состоянии тут же отдариться, хотя пояс просто–таки навязывают ему после двух отказов, и невзирая на тот факт, что подарок он ценит отнюдь не за его дороговизну. В самом деле, это — «стяжательство» лишь в рамках игры с владельцем замка: утаивание части добычи потому, что желательно оставить ее себе (в силу каких бы то ни было причин). Гавейн называет «предательством»[92] нарушение правил пустячной забавы, которую сам не может воспринимать иначе, кроме как шутку или прихоть (уж какие бы тайные цели ни ставил тот, кто игру предложил), поскольку самоочевидно, что на самом–то деле справедливый обмен прибылью между охотником и гостем, прохлаждающимся дома, невозможен!

На этом ставится точка. Дальше автор нас не ведет. Мы уже видели, как вежественный и куртуазный рыцарь на горьком опыте постигает опасности Куртуазии и несостоятельность заверений в безоговорочном «служении» даме как «сюзерену», чья воля — закон[93]; видели мы и то, что в минуту крайности он отдает предпочтение закону высшему. Однако, хотя по меркам высшего закона он оказался «безупречен», разоблачение такого рода «куртуазности» этим не ограничивается: Гавейн вынужден вынести еще одно, последнее унижение: обнаружить, что воля дамы на самом–то деле сулила ему бесчестье и что все ее лестные уверения в любви были ложью. В это горькое мгновение Гавейн отрекается от всей своей «cortaysye» и поносит женщин, называя их лгуньями:

 

к немалому благу

Послужило бы, кабы жен мужи ублажали, не доверяясь им.

 

(97.2420–2421)

Но на этом его страдания как рыцаря не исчерпываются; его обманом подтолкнули к «несоблюдению игровых правил» и к нарушению слова, пусть и в шуточной забаве; мы наблюдали его агонию: Гавейн сгорал от стыда, потерпев неудачу на низшем плане, при том, что такие переживания на самом деле уместны лишь в результате провала на высшем. Все это представляется мне жизненно убедительным и правдоподобным; да не сочтут это издевкой, если я скажу, что в финальной сцене мы видим, как Гавейн срывает с себя Школьный Галстук [42] (полагая, что недостоен его носить) и скачет домой с белым пером в шлеме, — и что же? — школьная сборная [43] берет перо своей эмблемой, а Суд Чести просто–напросто разражается смехом.

Но наконец, насколько соответствует обрисованному характеру Гавейна этот перехлестывающий через край стыд: Гавейн заходит куда дальше необходимого, демонстрируя клеймо позора всем и каждому, вынося его на всеобщее обозрение, in tokenyng he watz tane in tech of a faute [в знак того, что он был уличен в проступке] (100.2488)! И насколько это согласуется с общим тоном и настроем поэмы, сосредоточенной на «исповеди» и епитимье.

 

Grace innogh þe mon may haue

Þat synnez þenne new, ȝif him repente,

Bot wyth sorȝ and syt he mot it craue,

And byde þe payne þerto is bent

 

говорит поэт в «Перле» (661–4)[94]. За пережитым позором следует раскаяние, а затем — чистосердечная исповедь, и муки, и епитимья, и, наконец, не просто прощение, но искупление, так что «позор» [44], который не утаен, и добровольно сносимый укор преображаются в славу, euermore after [на веки вечные] [45]. И на этом все действие, до поры такое яркое, такое осязаемое и даже животрепещущее, постепенно меркнет, тает в Прошлом. Gawayn with his olde curteisye [Гавейн с его старинным вежеством] возвращается обратно в Fairye [Фаэри, Волшебную страну] [46][95].

 

Так изложен сей случай в лучшем из романов.

В Артуровы дни сталось такое,

Как книга о Бруте нам напоминает правдиво;

С тех пор, как Брут, храбрый рыцарь, прибыл в Британию,

Когда силы осады иссякли у Трои,

Под стать

Чудес, ручаюсь словом,

Сбылось — не сосчитать;

Христос в Венце Терновом,

Даруй нам благодать!

 

(101.2521–2530)

Постскриптум: строки 1885–1892 [96].

В вышеприведенном рассуждении говорилось (стр. 88), что беззаботность Гавейна — убедительное свидетельство того, что он «исповедался как должно». Тем самым я хочу сказать, что радость как следствие «легкости на душе» зачастую может являться следствием подобающего причащения верующим Святых Даров, причем совершенно независимо от прочих забот и горестей: таких, как, в случае Гавейна, страха перед ударом, страха смерти. Но здесь есть место возражениям. Иные задаются вопросом: а не потому ли Гавейн так радуется, что заполучил пояс и теперь не опасается более назначенной встречи? Либо предполагается, что настроение Гавейна объясняется ничем иным как отчаянием: стану есть, пить и веселиться, ибо завтра умру! [47]

Но автор наш — не так уж и прост, как непрост и период, с которым мы имеем дело, так что не стоит думать, будто возможно лишь одно–единственное истолкование настроя Гавейна (то есть сам поэт толковал его однозначно). Автор хорошо понимает своего персонажа; Гавейн чувствует, говорит и ведет себя именно так, как такой человек повел бы себя в подобной ситуации в общем и целом: тут и утешение религией, и волшебный пояс (во всяком случае, Гавейн в его магические свойства верит), и надвигающаяся смертельная опасность, и все такое. Но, тем не менее, на мой взгляд, благодаря использованию слов ioye [радость] и blys [блаженство], а также тому, что строки, описывающие настроение Гавейна, помещены сразу после отпущения грехов (And syþen [и затем] 1885), становится очевидно: по замыслу автора именно исповедь является главной причиной того, что Гавейн заметно приободрился и ни о каком шальном веселии отчаяния речи не идет.

Однако пояс необходимо рассмотреть подробнее. На мой взгляд, весьма показательно то, что Гавейн нигде и ни разу не выказывает уверенности в действенности талисмана; не выражает даже надежды , достаточной, чтобы вызвать такую беззаботную радость! Наоборот, его надежда на пояс с момента исповеди словно бы неуклонно убывает. Да, в момент принятия пояса и до посещения священника Гавейн горячо и многословно поблагодарил даму за подарок (рыцарь столь куртуазный иначе поступить и не мог!), но даже в ту минуту, когда Гавейн впервые задумывается о том, что пояс поможет ему избежать смерти (строки 1855 и далее) и мысль эта подчиняет его себе все сильнее прежде, чем он успевает все толком осмыслить, — поэт передает его раздумья буквально так: «А славно было бы иметь при себе этот пояс в моем отчаянном положении. А уж если бы мне как–нибудь удалось уцелеть, тото было бы здорово». Особой уверенности здесь не ощущается — тем более для объяснения, отчего в тот день Гавейн веселее, нежели прежде. Как бы то ни было, той ночью сон рыцаря беспокоен, он слышит каждый петушиный крик и страшится назначенного часа встречи. В строках 83.2075–2076 мы читаем о þat tene place þer þe ruful race he schulde resayue (том недобром месте, где надобно ему принять смертоносный удар): именно такие мысли владеют Гавейном, когда они с проводником отправляются в путь. В строках 85.2138 2139 Гавейн открыто объявляет проводнику, что полагается на Господа, слугою которого является[97]. Сходным образом в строках 86.2158–2159, явно подразумевая свою исповедь и должную подготовленность к смерти, Гавейн говорит: to Goddez wylle I am ful bayn, and to hym I haf me tone [Господней воле я покорен и Ему себя препоручил]. И вновь в строках 88.2208–2211 он преодолевает боязнь, не помышляя и не упоминая о «драгоценности перед лицом опасности» [48], но смиренно покоряясь Господней воле. В строках 90.2255 и далее Гавейна снедает страх перед неминуемой смертью и он изо всех сил старается скрыть его, однако без особого успеха. В строках 91.2265–2267 Гавейн ожидает, что удар его убьет. И наконец в строках 92.2307–2308 мы читаем: no meruayle þag hym myslyke þat hoped of no rescowe [Неудивительно, что он, не надеясь на спасение, был тому не рад] [49].

Надо отметить, что весь этот страх и попытки собраться с духом перед лицом смерти вполне согласуются с утешением религией и радостным настроем после отпущения грехов, но совершенно несовместимы с обладанием талисманом, в который веришь как в защиту от телесных повреждений, полагаясь на слова искусительницы:

 

Ибо если кто лентой зеленой плотно перепояшется,

И сохранит, как надобно, затянув потуже,

Под солнцем не сыщется столь сильного воина,

Что сладил бы с ним и одолел его ловким ударом.

 

(74.1851–1854)

Так что мы вправе отметить, что с момента принятия дара и, безусловно, с момента отпущения грехов, Пояс явно не служил Гавейну утешением и поддержкой[98]. Если бы не строки 81.2030–2040, где Гавейн надевает Пояс for gode of hymseluen [себе на благо], вполне можно было бы предположить, что, исповедавшись, он решил не пользоваться талисманом, хотя теперь учтивость уже никак не позволяла ему вернуть подарок владелице или нарушить обещание и выдать тайну. Во всяком случае, с тех пор, как Гавейн выехал из замка, и вплоть до постыдного разоблачения поэт обходит вниманием Пояс — или намеренно показывает, что Гавейн о талисмане не задумывается. То утешение и та сила, что даны Гавейну сверх присущей от природы храбрости, почерпнуты в религии и ни в чем другом. Разумеется, мировоззрение насквозь религиозное и основанное на законах нравственности понравится не каждому, но именно таковы взгляды поэта; и если их не признать (не важно, по душе они критику или нет), суть и смысл поэмы так и останутся непонятыми — по крайней мере, смысл, вложенный в поэму автором.

Тем не менее, можно возразить, что здесь я требую от автора слишком многого. Если бы Гавейн вообще не выказал страха, но невозмутимо верил в защитную силу магического пояса (no more mate ne dismayed for hys mayn dintez [не более устрашенный и напуганный его могучими ударами] [50], чем Зеленый рыцарь, верящий в магию Феи Морганы), тогда последний эпизод с условленной встречей утратил бы всякую остроту. Даже при наличии магии и веры вообще в существование волшебных поясов и прочего требовалась безоговорочная убежденность в силе именно этого пояса, чтобы человек отправился на такую встречу и ухом не ведя! Ну, допустим. Собственно говоря, этот довод лишь подтверждает мою мысль. Автор показывает, пусть только (или отчасти) развития сюжета ради, что Гавейн не то чтобы безоговорочно убежден в магических свойствах Пояса. И потому его «радость» в канун Нового года объясняется не наличием Пояса. А значит, она является результатом отпущения грехов, за которым и следует, и Гавейн изображен как человек «с чистой совестью», а исповедь ничего «кощунственного» в себе не заключала.

Но даже независимо от повествовательной техники поэт со всей очевидностью намеревался подчеркнуть духовные и (если угодно) высшие аспекты характера Гавейна. Поскольку именно это он последовательно и делает на протяжении всей поэмы, не важно, вполне ли это согласуется с унаследованным сюжетным материалом или нет. И хотя Гавейн принимает Пояс не только из одной лишь учтивости, хотя его искушает надежда на волшебную помощь, и, вооружаясь, про подарок он не забывает, но надевает его for gode of hymseluen [себе на благо] и to sauen hymself [чтобы спасти себя] [51], этот мотив сведен к минимуму, и в авторском изложении в минуту крайности Гавейн вообще не полагается на талисман, — ибо и пояс, ничуть не меньше, чем жуткий Зеленый Рыцарь, и его faierie  [магия] [52], и faierie вообще в итоге итогов в руке Господней. В этом свете волшебный Пояс покажется довольно–таки ненадежным; что, вне всякого сомнения, соответствует замыслу автора.

Таким образом, автор показывает нам, что после исповеди совесть Гавейна чиста и, стало быть, он вполне способен, как любой другой храбрый и набожный человек (хотя и не святой) в преддверии смерти обрести поддержку в мыслях о том, что Господь в конечном итоге защитит праведника. А из этого следует, что он не только устоял перед искушением дамы, но что все его приключение, равно как и условленная встреча, для него исполнены праведности, или по крайней мере оправданы и законны. Теперь мы видим, сколь важную роль играет описание в Первой Песни того, как именно сэр Гавейн оказался вовлечен в историю, а также и смысл прозвучавшей при дворе критики в адрес короля Артура (Вторая Песнь, строфа 29). Тем самым показано, что Гавейн подверг себя опасности не из nobelay [благородство, вопрос чести] [53], не в силу какого–либо эксцентричного обычая или подсказанного тщеславием обета, не потому, что возгордился своей доблестью или возомнил себя лучшим рыцарем своего Ордена, — а в свете этих вполне вероятных мотивов с точки зрения строгой морали вся его история показалась бы предосудительной глупостью: нелепо рисковать и разбрасываться собственной жизнью без веской на то причины. Взбалмошность и гордыня вменяются в вину королю; Гавейн вмешивается в происходящее из смирения и из чувства долга перед королем и родичем.

Нетрудно вообразить себе, как автор по зрелом размышлении включает в текст этот любопытный эпизод. После того, как поведение Гавейна в приключении было на серьезном плане подвергнуто анализу с точки зрения нравственности, поэт позаботился о том, чтобы в таком случае участие Гавейна в приключении можно было одобрить на том же самом уровне. На самом деле автор взял сюжет или мешанину сюжетов, со всеми неправдоподобными деталями, со всей непоследовательностью и отсутствием весомых рациональных мотивов, и попытался превратить его в машинерию , посредством которой добродетельный муж оказывается втянут в смертельно опасную ситуацию (причем бросить вызов этой опасности — деяние благородное или по крайней мере подобающее, но не дурной поступок и не глупость); и последовательно подвергнут ряду искушений, которые навлекает на себя отнюдь не умышленно или преднамеренно. И в конце концов Гавейн преодолевает их все с помощью самого что ни на есть простого оружия — нравственности. Таким образом, мы видим, что Пентаграмма заменяет Грифона на щите Гавейна согласно продуманному плану, к этому ведет вся поэма — во всяком случае, ее окончательный вариант. И этот план, равно как и выбор автора, и основной акцент мы должны принять как должное.

Другой вопрос, оправдана ли такая трактовка и удачна ли с художественной точки зрения. Со своей стороны скажу, что критика Артура и смиренное самоотречение Гавейна, заменяющего собою короля, в данной поэме[99] необходимы, и правдоподобны, и реалистичны. И Пентаграмма оправдана — а не удалась (по крайней мере, на мой вкус, и, надо думать, на вкус многих моих современников) только по причине ее «педантичности», слишком много в ней от четырнадцатого века и от Чосера; посвященный ей фрагмент чересчур длинен и усложнен, а главное — оказался непомерно труден для автора с его аллитерационной техникой. Описание Пояса и колебания между верой в его силу и пренебрежением амулетом удались относительно неплохо, если не анализировать их слишком подробно. Некоторая убежденность в его могуществе необходима для последней сцены искушения; Пояс оказывается единственной действенной приманкой в ловушках, расставленных дамой, и приводит к одной–единственной «оплошности» (на низшем плане «игры в игру»), благодаря которой поведение Гавейна и его близость к совершенству представляются куда более убедительными в сравнении с математическим совершенством Пентаграммы.


Дата добавления: 2018-09-20; просмотров: 148; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!