На скамье подсудимых Зиновьев и Каменев



 

Предстоявший процесс, где главными фигурантами выступали Зиновьев и Каменев, — заклятые враги Сталина — был процессом необычным, каких до этого еще в сталинские времена не было. На скамье подсудимых оказались ближайшие соратники Ленина и в недавнем прошлом виднейшие руководители партии и страны. Здесь требовалась особенно тщательная режиссура, поскольку процесс был открытым и все должно было выглядеть вполне убедительно и пристойно. По крайней мере с чисто внешней стороны — обвинения подкреплены если не документальными фактами и доказательствами, то хотя бы заслуживающими доверия признаниями самих подсудимых. Доверия в том смысле, чтобы они не выходили за рамки элементарного здравого смысла. В какой-то степени партийная масса и население страны уже были подготовлены к тому, чтобы воспринять предстоящее осуждение обвиняемых. Но в данном случае речь шла не о обычном приговоре к различным срокам тюремного заключения. Вопрос стоял о применении высшей меры наказания — расстрела. Поэтому, естественно, требовалась более тщательная морально-политическая и психологическая обработка как членов партии, так и широких слоев населения, чтобы у них сразу же не возникло сомнений в справедливости, обоснованности и доказательности выносимого решения. Надо сказать, что отсутствие достаточного опыта проведения публичных процессов подобного масштаба, видимо, вселяло в вождя некоторую тревогу и озабоченность. Хотя позади остались «шахтинский» процесс, процесс по делу промпартии и ряд других. Однако предстоявший превосходил все предыдущие по всем параметрам и предъявлял к его организаторам весьма высокие требования.

Одним из способов более основательной подготовки к публичному процессу и обработки общественного мнения явилось закрытое письмо ЦК ВКП(б), направленное в адрес обкомов, крайкомов, ЦК нацкомпартий, горкомов и райкомов. Разумеется, Сталин рассчитывал, что это письмо станет известным не только тем, кому оно предназначалось, но и гораздо более широкому кругу. Как говорится, чем шире круг, тем обеспеченней успех. Письмо получило название «О террористической деятельности троцкистско-зиновьевского контрреволюционного блока», причем этот заголовок принадлежит руке самого вождя. Прежде чем изложить некоторые наиболее существенные положения этого письма, следует подчеркнуть, что оно прошло собственную редактуру Сталина. Но о его конкретных исправлениях и дополнениях, носивших принципиальное значение, речь пойдет несколько позже. Здесь же стоит оттенить одно важное обстоятельство — оно было составлено и разослано еще до окончания следствия. Это означало не что иное, как предрешенный характер всего судебного процесса и приговора, который был фактически вынесен до начала суда.

Акценты в письме расставлены таким образом, чтобы создать впечатление, будто Сталин и партийное руководство в целом только недавно узнали о новых фактах преступных деяний зиновьевской группировки. В письме отмечалось, что на основании новых материалов НКВД, полученных в 1936 году, можно считать установленным, что Зиновьев и Каменев были не только вдохновителями террористической деятельности против вождей нашей партии и правительства, но и авторами прямых указаний как об убийстве С.М. Кирова, так и готовившихся покушений на других руководителей нашей партии, и в первую очередь на т. Сталина. Равным образом считается теперь установленным, что зиновьевцы проводили свою террористическую практику в прямом блоке с Троцким и троцкистами, — констатировалось в письме. Этот тезис в дальнейшем превратился едва ли не в главную козырную карту в руках Сталина.

Сталин стремился создать впечатление, что антисоветская и антипартийная деятельность блока началась не позже 1932 года. «Блок троцкистской и зиновьевско-каменевской группы сложился в конце 1932 года после переговоров между вождями контрреволюционных групп, в результате чего возник объединенный центр в составе — от зиновьевцев — Зиновьева, Каменева, Бакаева, Евдокимова, Куклина и — от троцкистов — в составе Смирнова И.Н., Мрачковского и Тер-Ваганяна» . Эта констатация как бы еще раз бы демонстрировала всю лживость и лицемерие заявлений лидеров поверженной оппозиции о капитуляции перед партией и признании ими правильности генеральной линии в целом и сталинского курса в особенности. Тем самым выступления Зиновьева и Каменева на минувшем съезде партии выглядели всего лишь как политический камуфляж. В письме подчеркивалось, что всю свою враждебную деятельность против партии и правительства этот блок сосредоточил главным образом на организации террористической работы и осуществлении террора. «Объединенный центр троцкистско-зиновьевского контрреволюционного блока своей основной и главной задачей ставил убийство товарищей Сталина, Ворошилова, Кагановича, Кирова, Орджоникидзе, Жданова, Косиора, Постышева. Решение об убийстве товарища Сталина было принято одновременно с решением об убийстве тов. Кирова. С этой целью центром было организовано в Москве несколько строго законспирированных террористических групп» [850].

Подчеркивая активное участие Зиновьева и Каменева в подготовке террористических актов, письмо вместе с тем акцентировало внимание на особой, руководящей и направляющей роли Троцкого. Он якобы указывал, что убийство Сталина должно быть совершено не конспиративно, в тиши, а открыто на одном из пленумов или на конгрессе Коминтерна. В подтверждение этого в письме приводились показания одного из обвиняемых, бывшего члена компартии Германии, связанного с аппаратом Коминтерна. Речь шла о совершении террористических актов против Сталина на VII конгрессе Коминтерна, проходившем в августе 1935 года в Москве в Колонном зале. В письме присутствовал и почти смехотворный довод, согласно которому лидеры троцкистско-зиновьевского центра якобы рассчитывали, что одновременное убийство ряда руководителей партии в Москве, Ленинграде и на Украине расстроит ряды ВКП(б), вызовет панику в стране и позволит Троцкому, Зиновьеву и Каменеву пробраться к власти.

У читателя, надо полагать, сложилось вполне определенное представление о содержании и основных целях, на достижение которых и было рассчитано закрытое письмо. Здесь уместно остановиться лишь на личном вкладе вождя в его составление и редактирование, а также на его участии в формулировании обвинительного заключения, поскольку это представляет несомненный интерес с точки зрения акцентов, расставленных Сталиным.

В проекте письмо носило название «О террористической деятельности троцкистско-зиновьевско-каменевской контрреволюционной группы». Вождь собственноручно внес изменение: «О террористической деятельности троцкистско-зиновьевского контрреволюционного блока». Это повышало, так сказать, «преступный» статус, поскольку группа, по мнению Сталина, как бы преуменьшала степень опасности деятельности его противников. Одновременно превращение группы в блок повышало меру ответственности обвиняемых как участников якобы вполне организованного объединения, а проще говоря, шайки заговорщиков и террористов.

Далее, в проекте письма предложение «до конца не были еще вскрыты все факты подлой контрреволюционной белогвардейской деятельности троцкистско-зиновьевско-каменевской группы» он переделал следующим образом: «… до конца не были еще вскрыты все факты подлой контрреволюционной белогвардейской деятельности зиновьевцев, равно как не была вскрыта роль троцкистов в деле убийства тов. Кирова» . На этой же странице И.В. Сталин вписывает новое предложение — «Равным образом считается установленным, что зиновьевцы проводили свою террористическую практику в прямом блоке с Троцким и троцкистами» . И, как уже отмечалось выше, своей рукой вождь расширил перечень лиц, против которых планировались террористические акты. Содержавшаяся в проекте формулировка — «объединенный центр троцкистско-зиновьевско-каменевской контрреволюционной группы своей основной и главной задачей ставил убийство товарища Сталина» также была изменена и стала выглядеть так «Объединенный центр троцкистско-зиновьевского контрреволюционного блока своей основной и главной задачей ставил убийство товарищей Сталина, Ворошилова, Кагановича, Кирова, Орджоникидзе, Жданова, Косиора и Постышева» [851].

Хозяин намеренно расширил список мнимых объектов террористических актов, поскольку оставление только одной фамилии — Сталина — невольно могло создать впечатление, что так называемые заговорщики видят в нем, и только в нем, единственную преграду для изменения политического курса партии и страны. Это, с одной стороны, как бы повышало его престиж и подчеркивало ключевую роль в жизни страны. С другой стороны, порождало надежду на то, что устранение Сталина является главной и достаточной гарантией того, что с проводившейся политической линией будет покончено. Можно все это было истолковать и как своеобразное предложение — чтобы исправить ситуацию в стране, надо как можно быстрее освободиться от бремени сталинского господства. Вождь действительно и вполне серьезно считал, что в отношении него существуют и куются планы физического устранения. А при подозрительности и мнительности вождя любые, даже заведомо сфальсифицированные показания об организации террористического акта против него, вне всякого сомнения, обретали в его глазах убедительность неопровержимых фактов. К тому же, Сталин желал сохранять хоть какую-нибудь видимость наличия в партии коллективного руководящего ядра. Ему не хотелось в данном случае быть в гордом одиночестве.

Но надо сказать, что существовали не только сфальсифицированные материалы. О том, что Троцкий и его ближайшие соратники готовятся к физическому устранению вождя, докладывала агентура, внедренная в окружение Троцкого, В частности, агент НКВД в ближайшем окружении Троцкого М. Зборовский доносил в Москву: «С 1936 года «Сынок»  (псевдоним сына Л. Троцкого Л. Седова в оперативной переписке НКВД — Н.К. ) не вел со мной разговор о терроре. Лишь недели две-три тому назад, после собрания группы, «Сынок» снова заговорил на эту тему. В первый раз он только теоретически старался доказать, что терроризм не противоречит марксизму. «Марксизм — по словам «Сынка» — отрицает терроризм постольку, поскольку условия классовой борьбы не благоприятствуют терроризму, но бывают такие положения, в которых терроризм необходим». В следующий раз «Сынок» заговорил о терроризме, когда я пришел к нему на квартиру работать, Во время читки газет «Сынок» сказал, что так как весь режим в СССР держится на Сталине, то достаточно убить Сталина, чтобы все развалилось» [852]. Получая такую информацию, как говорится, из первых рук, Сталин, естественно, не мог ее игнорировать. Видимо, он был твердо убежден в том, что Троцкий и его сторонники не на словах, а на деле готовят заговор с целью его устранения. Соответственной была и его реакция на это.

Сталин откорректировал и проект обвинительного заключения, исключив из его первоначального варианта одних лиц, заменив их другими. Какими соображениями он при этом руководствовался, остается неизвестным. В окончательно утвержденном проекте обвинительного заключения фигурировали 16 человек во главе с Зиновьевым и Каменевым, Во время следствия работники НКВД «получили» от арестованных показания о том, что в различных городах Советского Союза, в том числе в Москве, Ленинграде и Горьком, а также в Красной Армии были созданы многочисленные террористические организации с целью убийства Сталина и других руководителей партии и Советского правительства. На основании этого в 1936 г. было арестовано и расстреляно более 160 человек, якобы принимавших участие по заданию «объединенного центра» в подготовке террористических актов.

После всего сказанного возникает естественный вопрос: как удалось получить признательные показания практически от всех, кто предстал перед судом. Это — принципиально важный вопрос и вокруг него шли и продолжают идти серьезные дискуссии. В отношении того, как добывались признательные показания, имеются свидетельства А. Орлова. И хотя не все, что он пишет, внушает доверие, все же значительная доля истины в его рассказах безусловно есть. Поэтому я приведу некоторые наиболее интересные и наиболее существенные сюжеты, касающиеся главных фигур данного процесса.

 

«Даже верхушка НКВД, знавшая коварство и безжалостность Сталина, — писал Орлов, — была поражена той звериной ненавистью, какую он проявлял в отношении старых большевиков, особенно Каменева, Зиновьева и Смирнова. Его гнев не знал границ, когда он слышал, что тот или иной заключённый «держится твёрдо» и отказывается подписать требуемые показания. В такие минуты Сталин зеленел от злости и выкрикивал хриплым голосом, в котором прорезался неожиданно сильный грузинский акцент:

«Скажите им, — это относилось к Зиновьеву и Каменеву, — что бы они ни делали, они не остановят ход истории. Единственное, что они могут сделать, — это умереть или спасти свою шкуру. Поработайте над ними, пока они не приползут к вам на брюхе с признаниями в зубах!»[853]

 

И вот еще один сюжет из писаний Орлова, ставший в литературе о Сталине чем-то вроде своего рода гималайской вершины в сталинском искусстве выжимать нужные показания из допрашиваемых.

 

«На одном из кремлёвских совещаний Миронов… доложил, что Каменев оказывает упорное сопротивление; мало надежды, что удастся его сломить.

— Так вы думаете, Каменев не сознается? — спросил Сталин, хитро прищурившись.

— Не знаю, — ответил Миронов. — Он не поддаётся уговорам.

— Не знаете? — спросил Сталин с подчёркнутым удивлением, пристально глядя на Миронова. — А вы знаете, сколько весит наше государство, со всеми его заводами, машинами, армией, со всем вооружением и флотом?

Миронов и все присутствующие с удивлением смотрели на Сталина, не понимая, куда он клонит.

— Подумайте и ответьте мне, — настаивал Сталин.

Миронов улыбнулся, полагая, что Сталин готовит какую-то шутку. Но Сталин, похоже, шутить не собирался. Он смотрел на Миронова вполне серьёзно.

— Я вас спрашиваю, сколько всё это весит, — настаивал он.

Миронов смешался. Он ждал, по-прежнему надеясь, что Сталин сейчас обратит всё в шутку, но Сталин продолжал смотреть на него в упор, ожидая ответа. Миронов пожал плечами и, подобно школьнику на экзамене, сказал неуверенно:

— Никто не может этого знать, Иосиф Виссарионович. Это из области астрономических величин.

— Ну а может один человек противостоять давлению такого астрономического веса? — строго спросил Сталин.

— Нет, — ответил Миронов.

— Ну так и не говорите мне больше, что Каменев или кто-то другой из арестованных способен выдержать это давление. Не являйтесь ко мне с докладом, — заключил Сталин, — пока у вас в портфеле не будет признания Каменева!»[854]

 

И многозначительно добавил: «Скажите ему (Каменеву), что если он откажется явиться на суд, мы, найдём ему подходящую замену — его собственного сына, который признается суду, что по заданию своего папаши готовил террористический акт против руководителей партии…» [855]

Вообще приведенный выше пассаж вполне вписывается в стиль мышления и подходы Сталина к выбиванию признаний из арестованных. В 1934 году в письме по поводу допросов одного из обвиняемых (совсем по другому делу — Н.К. ) он писал Кагановичу: «Надо его прижать к стенке, заставить сказать — сообщить всю правду и потом наказать по всей строгости. Он, должно быть, агент польско-немецкий (или японский). Чекисты становятся смешными, когда дискутируют с ним об его «политических взглядах» (это называется допрос!). У продажной шкуры не бывает политвзглядов иначе он не был бы агентом посторонней силы. Он призывал вооруженных людей к действию против правительства, значит, его надо уничтожить. Привет! И. Ст» [856]

Девиз — уничтожить — вот главная директива Сталина по поводу того, как вести следствие и какой приговор надо выносить. Это хорошо видно, как на примере первого показательного процесса, так и на примере других процессов, в том числе и закрытых. Диапазон методов достижения цели был обширен. И это можно продемонстрировать на примере того, как велась обработка главного обвиняемого Зиновьева. Тот был сломлен уже задолго до этого, что видно из его писем, адресованных Сталину.

Вот выдержки из них:

 

«10 апреля 1935 г. Еще в начале января 1935 года в Ленинграде в ДПЗ (дом предварительного заключения — Н.К. ) секретарь ЦК тов. Ежов, присутствовавший при одном из моих допросов, сказал мне: «Политически Вы уже расстреляны».

Я знаю, что и физическое мое существование во всяком случае кончается. Один я чувствую и знаю, как быстро и безнадежно иссякают мои силы с каждым часом, да и не может быть иначе после того, что со мной случилось…

14 апреля 1935 г. При всех обстоятельствах мне осталось жить во всяком случае очень недолго: вершок жизни какой-нибудь, не больше.

Одного я должен добиться теперь: чтобы об этом последнем вершке сказали, что я осознал весь ужас случившегося, раскаялся до конца, сказал Советской власти абсолютно все, что знал, порвал со всем и со всеми, кто был против партии, и готов был все, все, все сделать, чтобы доказать свою искренность.

В моей душе горит одно желание: доказать Вам, что я больше не враг. Нет того требования, которого я не исполнил бы, чтобы доказать это… Я дохожу до того, что подолгу пристально гляжу на Ваш и других членов Политбюро портреты в газетах с мыслью: родные, загляните же в мою душу, неужели же Вы не видите, что я не враг Ваш больше, что я Ваш душой и телом, что я понял все, что я готов сделать все, чтобы заслужить прощение, снисхождение…

…За эти месяцы я состарился на 20 лет. Силы на исходе.

…Помогите. Поверьте. Не дайте умереть в тюрьме. Не дайте сойти с ума в одиночном заключении»[857].

 

До Сталина такие вопли души не доходили, а если доходили, то, видимо, еще больше рождали в нем ненависти и презрения к своим бывшим коллегам, на долю которых выпала совсем иная судьба, чем ему. Они были поверженными соперниками, когда-то свысока относившимися к нему, а он был победителем, и триумф победителя, как ему, очевидно, представлялось, включал в себя и отсутствие даже малейшего снисхождения к бывшим соперникам по борьбе за власть. Вождь не руководствовался человеческими чувствами и нормами. Они в данном случае для него были химерами. В основе его действий господствовал принцип — добить побежденного до конца. А под этим разумелось физическое уничтожение.

Однако, как мы видим из воспоминаний А. Орлова, Сталину пришлось приложить немало усилий, чтобы сломить сопротивление Зиновьева (равно, как и других его сопроцессников). Впрочем, в данном случае свидетельства Орлова вызывают сомнения в их достоверности, принимая во внимание приведенные выше отрывки из писем Зиновьева Но все-таки их стоит привести. Вот как, в изображении А. Орлова, это происходило.

 

«От имени Политбюро Ежов объявил Зиновьеву, что он должен помочь партии «нанести по Троцкому и его банде сокрушительный удар, чтобы отогнать рабочих за границей от его контрреволюционной организации на пушечный выстрел».

— Что вам от меня требуется? — осторожно спросил Зиновьев.

Ежов, не давая прямого ответа, заглянул в свою шпаргалку и начал перечислять зиновьевские грехи по отношению к руководству партии и упрекать его и Каменева в том, что они до сего времени полностью не разоружились.

— Политбюро, — продолжал Ежов, — в последний раз требует от вас разоружиться до такой степени, чтобы для вас была исключена малейшая возможность когда-нибудь снова подняться против партии.

В конце концов Ежов сказал Зиновьеву, в чём суть этого требования, исходящего от Политбюро: он, Зиновьев, должен подтвердить на открытом судебном процессе показания других бывших оппозиционеров, что по уговору с Троцким он готовил убийство Сталина и других членов Политбюро.

Зиновьев с негодованием отверг такое требование. Тогда Ежов передал ему слова Сталина: «Если Зиновьев добровольно согласится предстать перед открытым судом и во всём сознается, ему будет сохранена жизнь. Если же он откажется, его будет судить военный трибунал — за закрытыми дверьми. В этом случае он и все участники оппозиции будут ликвидированы».

— Я вижу, — сказал Зиновьев, — настало время, когда Сталину понадобилась моя голова. Ладно, берите её!

— Не рискуйте своей головой понапрасну, — заметил Ежов. — Вы должны понять обстановку: хотите вы или нет, партия доведет до сведения трудящихся масс в СССР и во всём мире показания остальных обвиняемых, что они готовили террористические акты против Сталина и других вождей по указаниям, исходившим от Троцкого и от вас.

— Я вижу, что вы всё предусмотрели и не нуждаетесь в том, чтобы я клеветал на самого себя, — сказал Зиновьев. — Почему же тогда вы так настойчиво меня уговариваете? Не потому ли, что для большего успеха вашего суда важно, чтобы Зиновьев сам заклеймил себя как преступник? Как раз этого-то я никогда и не сделаю!

Ежов возразил ему:

— Вы ошибаетесь, если думаете, что мы не сможем обойтись без вашего признания.

— Если на то пошло, кто может помешать нам вставить всё, что требуется, в стенограмму судебного процесса и объявить в печати, что Григорий Евсеевич Зиновьев, разоблачённый на суде всеми прочими обвиняемыми, полностью сознался в своих преступлениях?

— Значит, выдадите фальшивку за судебный протокол? — негодующе воскликнул Зиновьев.

Ежов посоветовал Зиновьеву не горячиться и всё спокойно обдумать.

— Если вам безразлична ваша собственная судьба, — продолжал он, — вы не можете оставаться равнодушным к судьбе тысяч оппозиционеров, которых вы завели в болото. Жизнь этих людей, как и ваша собственная, — в ваших руках.

— Вы уже не впервые накидываете мне петлю на шею, — сказал Зиновьев. — А теперь вы её ещё и затянули. Вы взяли курс на ликвидацию ленинской гвардии и вообще всех, кто боролся за революцию. За это вы ответите перед историей!

Он остановился, чтобы перевести дыхание, и слабым голосом добавил:

— Скажите Сталину, что я отказываюсь…»[858]

 

Но все это были заранее обреченные на неуспех попытки как-то сопротивляться. В конце концов Ежову, Ягоде и следователям удалось убедить Зиновьева и Каменева в том, что им будет сохранена жизнь, если они признают, что по указанию Троцкого готовили свои террористические и антисоветские акции. Мол, это будет удар против Троцкого, который действительно при помощи иностранных разведок ведет разнузданную борьбу с Советской властью. Посоветовавшись наедине (а их разговор, естественно, прослушивался), Зиновьев и Каменев дали согласие на признание, но поставили условием, что обещание сохранить им жизнь будет дано в присутствии всех членов Политбюро. Когда их привели в зал, то там были только Сталин и Ворошилов, На их недоуменный вопрос вождь ответил, что перед ними как раз и находится комиссия, уполномоченная выслушать все, что они скажут.

Зиновьев впал в истерику, Каменев держался достойно.

— А где гарантия, что вы нас не расстреляете? — наивно спросил Каменев.

— Гарантия? — переспросил Сталин. — Какая, собственно, тут может быть гарантия?

— Это просто смешно! Может быть, вы хотите официального соглашения, заверенного Лигой Наций? — Сталин иронически усмехнулся. — Зиновьев и Каменев, очевидно, забывают, что они не на базаре, где идёт торг насчёт украденной лошади, а на Политбюро коммунистической партии большевиков. Если заверения, данные Политбюро, для них недостаточны, — тогда, товарищи, я не знаю, есть ли смысл продолжать с ними разговор.»

 

И, наконец, финал этой встречи, если она только в действительности имела место быть. Сталин заговорил: «Было время, когда Каменев и Зиновьев отличались ясностью мышления и способностью подходить к вопросам диалектически. Сейчас они рассуждают, как обыватели. Да, товарищи, как самые отсталые обыватели. Они себе внушили, что мы организуем судебный процесс специально для того, чтобы их расстрелять. Это просто неумно! Как-будто мы не можем расстрелять их без всякого суда, если сочтём нужным. Они забывают три вещи: первое — судебный процесс направлен не против них, а против Троцкого, заклятого врага нашей партии; второе — если мы их не расстреляли, когда они активно боролись против ЦК, то почему мы должны расстрелять их после того, как они помогут ЦК в его борьбе против Троцкого; третье — товарищи также забывают (Миронов особо подчеркнул то обстоятельство, что Сталин назвал Зиновьева и Каменева товарищами), что мы, большевики, являемся учениками и последователями Ленина и что мы не хотим проливать кровь старых партийцев, какие бы тяжкие грехи по отношению к партии за ними ни числились. Последние слова, добавил Миронов, были произнесены Сталиным с глубоким чувством и прозвучали искренне и убедительно,

«Зиновьев и Каменев, — продолжал Миронов свой рассказ, — обменялись многозначительными взглядами. Затем Каменев встал и от имени их обоих заявил, что они согласны предстать перед судом, если им обещают, что никого из старых большевиков не ждёт расстрел, что их семьи не будут подвергаться преследованиям и что впредь за прошлое участие в оппозиции не будут выноситься смертные приговоры. — Это само собой понятно, — отозвался Сталин, Физические страдания Зиновьева и Каменева закончились. Их немедленно перевели в большие и прохладные камеры, дали возможность пользоваться душем, выдали чистое бельё, разрешили книги (но, однако же, не газеты). Врач, выделенный специально для Зиновьева, всерьёз принялся за его лечение. Ягода распорядился перевести обоих на полноценную диету и вообще сделать всё возможное, чтобы они на суде выглядели не слишком изнурёнными. Тюремные охранники получили указание обращаться с обоими вежливо и предупредительно. Суровая тюрьма обернулась для Зиновьева и Каменева чем-то вроде санатория»[859].

 

Так описано личное участие Сталина в обработке своих бывших коллег, чтобы они сделали на суде публичное признание обвинений, предъявленных им. Судить о достоверности всего описанного трудно. Однако многое говорит за то, что нечто подобное если и не имело место в действительности, то вполне могло быть. Сталин был искусным лицедеем и для него ничего не стоило сыграть, причем вполне артистично, и эту роль. Манера поведения Сталина описана так, что в нее невольно веришь, даже если здравый смысл или скептицизм и нашептывает какие-то сомнения.

Судебный спектакль в августе 1936 года разыгрывался по плану главного режиссера-постановщика. Сам он, по каким-то своим соображениям, находился на отдыхе в Сочи и оттуда внимательно следил за его ходом, по мере необходимости давая необходимые указания. В частности, давал распоряжения о порядке освещения процесса в центральных советских газетах. Все в целом шло по плану. Случались, правда, и некоторые срывы, заставлявшие внимательных наблюдателей кое о чем призадуматься. К примеру, во время допроса И. Смирнова между ним и обвинителем — прокурором А. Вышинским — произошел такой обмен репликами:

 

«Вышинский . Когда же Вы вышли из «центра»?

Смирнов. Я и не собирался выходить, не из чего было.

Вышинский . Центр существовал?

Смирнов. Какой там центр»[860].

 

Ход процесса был отмечен и рядом других «ляпов»: в частности, в показаниях одного из обвиняемых фигурировал несуществующий в Копенгагене отель «Бристоль». Но не эти частности и «мелочи» определяли резко критическое отношение к процессу зарубежной общественности. Там с чувством озабоченности и тревоги следили, как постепенно обретает новую силу вал репрессий, что, несомненно, не способствовало укреплению международного авторитета и престижа как самого Сталина, так и Советского Союза. О том, что волна репрессий будет нарастать, предвещали многие зловещие признаки.

На одном из судебных заседаний государственный обвинитель сделал неожиданное заявление следующего содержания: в ходе судебных слушаний подсудимые в своих показаниях ссылались на Томского, Бухарина, Рыкова, Угланова, Радека, Пятакова, Серебрякова и Сокольникова как лиц, в той или иной степени вовлеченных в преступную контрреволюционную деятельность. Прокурор Вышинский сообщил суду, что он отдал соответствующее распоряжение о проверке этих сведений. Через короткое время появилось сообщение, что проведенная проверка не подтвердила показания против упомянутых лиц.

Было совершенно ясно, что этот шаг являлся продуманным ходом Сталина и преследовал цель показать лидерам правой оппозиции и другим фигурантам, что они находятся «на крючке» у него. Иными словами, меч уголовного преследования был уже занесен, но пока что удара не последовало. Однако последствия этого действия Сталина имели весьма широкий резонанс как внутри страны, так и за рубежом. Бывший член Политбюро Томский в эти дни покончил жизнь самоубийством. Перед смертью он написал письмо Сталину. В нем говорилось: «..Я обращаюсь к тебе не только как к руководителю партии, но и как к старому боевому товарищу, и вот моя последняя просьба — не верь наглой клевете Зиновьева, никогда ни в какие блоки я с ним не входил, никаких заговоров против партии я не делал» [861]. Никакого ответа не последовало, да и не могло последовать, поскольку отправитель письма был уже на том свете.

Официальная партийная печать расценила самоубийство Томского как трусливую попытку уйти от ответственности. 23 августа 1936 г. в газете «Правда» было помещено сообщение о том, что кандидат в члены ЦК ВКП(б) М.П. Томский, запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-зиновьевскими террористами… покончил жизнь самоубийством. Но это скорее был не трусливый шаг, а мужественный и обдуманный ответ на угрозы, исходившие от вождя. Одновременно акт самоубийства стал тревожным сигналом для тех, кто еще питал иллюзии относительно намерений Сталина остановить кампанию репрессий против своих бывших оппонентов.

Но это были всего лишь издержки и временные сбои. Все обвиняемые признали свою вину. Причем делали это с какой-то непонятной нормальному человеку готовностью, чуть ли не с чувством исполнения высокого долга. Казалось, что они соревновались друг с другом в стремлении выставить себя в наихудшем виде. Так, в своем последнем слове Каменев заявил: «На протяжении десяти лет, если не больше, я вел борьбу против партии, против правительства Страны Советов, против Сталина лично. И в этой борьбе, мне кажется, я использовал любое оружие из политического арсенала, известного мне, — открытые политические дискуссии, попытки проникновения на заводы и фабрики, нелегальные листовки, подпольную печать, обман партии, организацию уличных демонстраций, заговоры и, наконец, терроризм… Я изучал историю политических движений и не могу вспомнить ни одной формы политической борьбы, которую мы бы не использовали на протяжении последних десяти лет… Мы служили фашизму, мы организовывали контрреволюцию против социализма, расчищали путь для интервенции  (против СССР — Н.К. )» [862].

Со свойственным ему ораторским пылом клеймил себя и своих соратников и Зиновьев: «Я хочу сказать еще раз, что целиком и полностью признаю свою вину. Я виновен в том, что был организатором троцкистско-зиновьевского блока, вторым после Троцкого, блока, поставившего своей целью убийство Сталина, Ворошилова и ряда других руководителей партии и правительства. Я признаю, что был главным организатором убийства Кирова… Партия видела, куда мы катимся и предупреждала нас, В одной из своих речей Сталин подчеркнул, что в рядах оппозиции может возникнуть тенденция навязать свою волю партии силой…» [863]

Не поворачивается язык осудить выступавших с такими последними словами подсудимых. Надо было побывать на их месте, чтобы иметь право на такое осуждение. Но складывается вполне определенное впечатление, что своими заявлениями и даже замаскированными реверансами в адрес Сталина они хотели доказать, что честно выполняют условия договоренности с ним. Однако чем охотнее признавались в своих мнимых преступлениях подсудимые, тем озлобленнее вел себя прокурор Вышинский. В своей речи, пронизанной беспардонной лестью в отношении вождя, он вменил в вину подсудимым чуть ли не все мыслимые пороки, Он даже обрушился на Каменева, приводя цитаты из сочинений Макиавелли, изданных в 1934 году издательством «Академия», которым руководил тогда Каменев и который написал предисловие к этим сочинениям. Выглядело это как-то комично, поскольку ссылки на советы великого итальянца, как управлять подданными, никак не вязались с самим процессом и тем, что на нем разыгрывалось. Обвинитель не приводил фактов и документальных доказательств вины подсудимых, а опирался лишь на их признания. Не случайно позднее Вышинский написал «научную» работу, обосновывавшую тезис, что признание — царица доказательств. Словом, даже по этому параметру процесс выглядел неубедительным, хотя вся советская печать во всю трубила о том, что, наконец, преступники схвачены с поличным и полностью изобличены. И вполне предсказуемым был призыв государственного обвинителя к судьям: «Я требую, чтобы бешеные собаки были расстреляны — все до одного».

Таков и был окончательный приговор. Все 16 обвиняемых были приговорены к высшей мере наказания с конфискацией лично принадлежащего им имущества. Прошения о помиловании, естественно, были отклонены. Зиновьев, Каменев, Смирнов, Евдокимов, Бакаев, Мрачковский и их сопроцессники были расстреляны. Сообщение об этом на следующий день появились в газетах. Такова была истинная цена обещания вождя сохранить жизнь своим бывшим соперникам в борьбе за власть, если, конечно, оно вообще давалось.

Грандиозный спектакль, разыгранный в августе 1936 года, закрыл одну страницу советской истории и открыл другую. И это была не только страница в истории страны, но и страница в политической биографии Сталина. Страница мрачная и не поддающаяся никакому оправданию. Даже с помощью самых изощренных ссылок на сложную и противоречивую природу диалектики развития общественных процессов. Иногда возникает мысль, что сам Сталин порой путал процессы исторического развития с процессами по политическим делам. Хотя, конечно, смешно допускать, что он не понимал, что это — вещи несоизмеримо разного плана.

Хочется обратить внимание на такое обстоятельство. Один из центральных пунктов обвинения — подготовка террористических актов против Сталина (и для соблюдения определенного декорума — и в отношении некоторых его соратников, ставших потом жертвами репрессий) — вообще играл роль обоюдоострого меча. Ведь он как бы невольно подталкивал недовольных сталинской политикой к мысли о том, что индивидуальный террор является в сложившихся условиях вполне адекватной формой борьбы против вождя. Тем более, если принять во внимание высокий пафос, с которым советские органы пропаганды освещали революционную деятельность героев «Народной воли» в XIX веке. Думается, что Сталин в ту пору сам еще не осознавал двоякую роль подобного рода обвинений: ведь они могли подтолкнуть недовольных его политикой к реальным шагам по его физическому устранению.

 

Почему они признавались?

 

На первый взгляд, вопрос вроде бы и звучит надуманно, поскольку ответ как бы подразумевается сам собой. Хотя бы из материала, приведенного в ходе рассказа о первом большом публичном процессе. Я специально подчеркиваю слово публичном, ибо в дальнейшем в самых широких масштабах использовалась практика закрытых судебных процессов. Как правило, закрытые процессы проводились тогда, когда не удавалось в полной мере сломить волю обвиняемых и предание их суду в открытом процессе могло обернуться полным провалом организаторов судилища. Видимо, играло свою роль и то обстоятельство, что массовое проведение открытых судебных спектаклей вполне закономерно вызвало бы у населения, да и за рубежом, вполне естественное впечатление, что Советский Союз превратился в страну перманентных судебных процессов. К тому же, от чрезмерного избытка такого рода спектаклей эффект значительно снижался, если не приближался к нулю. Сталин понимал, что во всем, в том числе и в таких делах, необходимо соблюдать чувство меры. Тем более в его распоряжении имелись и другие, достаточно эффективные средства сохранения и поддержания в стране обстановки, приближающейся к той, какая бывает в осажденной крепости. Видимо, еще одним мотивом служила слишком большая трудоемкость организации такого рода процессов, не говоря уже о том, что чем большим было число таких процессов, тем большей была вероятность попасть в неприятную ситуацию, поскольку всякого рода ляпов и недоработок в ходе их подготовки и проведения трудно было избежать. Они были неизбежны, как тщательно не разрабатывались сценарии этих процессов и репетировались роли главных действующих лиц в подобных политических инсценировках.

Невозвращенец В. Кривицкий в своей книге писал: «Западный мир так до конца и не понял, что советские показательные суды были вовсе не судами, а орудием политической войны. В информированных советских кругах с момента прихода к власти Сталина мало кто не считал показательные процессы с их драматическими признаниями не чем иным, как политическим рычагом, не имеющим ничего общего с отправлением правосудия. Как только политическая власть большевиков сталкивалась с кризисом, они всегда находили «козлов отпущения» для таких процессов. Это имело такое же отношение к правосудию, как к милосердию» [864]. Едва ли такую оценку показательных процессов можно опровергнуть или подвергнуть разумному сомнению. Дело здесь не в том, что она исходит от перебежчика — в конце концов правда не зависит от того, кто ее делает достоянием людей. Тот же Кривицкий попытался раскрыть истинные причины «добровольных» признаний, сделанных подсудимыми в ходе процессов. Думаю, что он писал это со знанием дела, поскольку сам длительное время провел в органах НКВД — и не на незначительных постах, а также обладал широкими связями и знакомствами в кругах сотрудников НКВД. В том числе и теми, кто непосредственно вел следствие и готовил арестованных к даче признательных показаний.

Сошлюсь снова на Кривицкого, поскольку, как мне представляется, он попытался в своей книге дать ответы, на вопросы, волновавшие и волнующие до сих пор не только граждан бывшего Советского Союза, но многих в других странах. Не все его ответы выглядят обоснованными, поэтому в ряде случаев они нуждаются в соответствующих комментариях. Но и эти комментарии также не должны восприниматься как исчерпывающие. По крайней мере, база для выяснения истины по этим проблемам имеется достаточно обширная и во многом хорошо исследованная.

Итак, Кривицкий утверждает:

 

«Каким образом были получены эти признания? Ничто в такой степени не озадачивало Запад, как этот вопрос. Ошеломленный мир наблюдал, как создатели Советского государства бичевали себя за преступления, которые не могли совершить и которые были очевидной, фантастической ложью. Вопрос, почему они каялись, все еще интригует западный мир. Однако этот факт никогда не был загадкой для тех из нас, кто работал внутри аппарата Сталина.

Хотя факторов, повлиявших на то, что эти люди выступили на суде со своими признаниями, было несколько, главное, что заставило их каяться, была искренняя убежденность, что этим они оказывают последнюю возможную для них услугу партии и революции. Они принесли в жертву и свою честь, и свою жизнь ради защиты ненавистного им режима Сталина, потому что он давал им слабую надежду, что светлое будущее, которому они посвятили свою молодость, все же наступит»[865].

 

Кривицкий считает этот фактор самым важным, в конечном счете определявшим поведение подсудимых. С ним солидарны и некоторые другие историки и даже писатели, отразившие в своих произведениях трагедию этих людей. Достаточно вспомнить хотя бы получивший в свое время широкий общественный резонанс роман А. Кёстлера «Слепящая тьма», где выведен образ старого большевика, Рубашова, дающего заведомо ложные признания. Нить рассуждений этого «стального» большевика по поводу признательных показаний на процессе такова: «Одни молчали, страшась пыток, другие надеялись, что их помилуют, третьи хотели спасти родных, которые оказались в лапах у глеткиных  (Глеткин — следователь, допрашивавший главного героя романа Рубашова — Н.К. ). Лучшие молчали, чтоб на пороге смерти выполнить последнее партийное поручение, то есть добровольно приносили себя в жертву… Они погрязли в собственном прошлом, запутались в сетях, сплетенных ими же по законам партийной морали и логики, — короче, все они были виновны, хотя и приписывали себе преступления, которых на самом деле не совершали. Они не могли возвратиться назад. И вот уходили за пределы жизни, разыгрывая ими же начатый спектакль. От них не ждали правдивых слов. Они сами вырастили Главного режиссера и на пороге смерти, по его указке, скрежетали зубами и плевались серой… Но для него со всем этим было покончено. Он сыграл свою последнюю роль» [866].

Что же, мотивы поведения на суде раскрыты впечатляюще. Но главная посылка автора о выполнении «последнего партийного поручения» все-таки с исторической точки зрения, в сопоставлении с фактами представляется не вполне убедительной.

Мои контраргументы сводятся к следующему. Неверно представлять когорту старых большевиков в качестве неких наивных, хотя, конечно, и глубоко убежденных и идейных политических младенцев. Вся история борьбы Сталина с оппозицией, все перипетии этой довольно длительной борьбы однозначно говорят о том, что в политической стратегии Сталина они усматривали не просто какое-то количество ошибок и заблуждений. Таких, которые поддаются исправлению, а потому, мол, и политический компромисс с Генеральным секретарем возможен. В линии, с железной решимостью проводимой Сталиным, они усматривали смертельную угрозу самому существованию социалистического строя. Поэтому в умах и сердцах этих людей, прошедших суровую школу жизни и политической борьбы, не могли оставаться, а тем паче доминировать сентиментальные мысли и чувства, что своей гибелью они как бы помогают сохранению социалистического строя. Больше того, из всей логики их высказываний в ходе борьбы со Сталиным явствовало, что режим Сталина они не считали социалистическим. Открыто говорить об этом они, по понятным причинам, не могли. Но сами-то перед собственной совестью они не могли думать по-другому. Так что этот аргумент, с моей точки зрения, отдает какой-то сентиментальщиной и не отражает реального положения дел. Давая признательные показания, подсудимые прекрасно осознавали, что служат в данном случае не идеалам нового общественного строя, а интересам Сталина, интересам укрепления режима, против которого они боролись.

Я лично убежден, что они наверняка не остановились бы перед совершением террористического акта в отношении Сталина, если бы таковая возможность им представилась. Не думаю, что старые марксистские представления о неприменимости индивидуального террора как метода политической борьбы каким-то образом связывали их руки и заставляли мириться с существовавшим положением. Трудно поверить в доводы тех, кто полагает, что с физическим устранением Сталина с политической арены его противники связывали опасения насчет возможного ослабления позиций социализма в СССР или же его международной роли. Они были реалистами, а не просто мечтателями. Хотя, конечно, известная доля политического идеализма им была присуща.

На ранних стадиях политической борьбы со Сталиным все его противники допустили целую пропасть недопустимых ошибок. И главная состояла в том, что они не только в корне неверно интерпретировали целенаправленность и стратегическую обоснованность курса Сталина, но и слишком примитивно подошли к оценке его личности как политической фигуры. В конечном счете за все это им пришлось заплатить ценой собственной жизни. Но они платили эту цену не потому, что таким путем надеялись в последний раз послужить идеалам своей жизни.

В представлении некоторых старые большевики являли собой некий эталон рыцарей без страха и упрека. Это, естественно, сказалось и на рождении легенды относительно главной побудительной причины, толкавшей их давать невероятные показания на себя и своих друзей и знакомых. Но таковыми они не были. Это были люди со всеми свойственными людям достоинствами и слабостями. Часто они вступали в острое соперничество друг с другом, склочничали, проявляли непомерный карьеризм и т. д.

Говоря все это, я ни коим образом не желаю бросить тень на когорту старых большевиков. Единственной целью моих критических замечаний является стремление представить их не в некоем идеальном ореоле, а такими, какими они были в действительной жизни. К тому же, развернувшаяся после смерти Ленина политическая борьба за власть наложила и на них свою гнетущую печать. Им часто приходилось лавировать, менять свои позиции и взгляды, приспосабливаться к условиям и требованиям тех, кто одерживал победу. А таковым был Сталин. Ленинская закалка с каждым годом все больше превращалась в некий миф. А сталинский политический котел, в котором они теперь варились, прививал им совершенно иные качества. Словом, чисто идейные соображения как главный побудительный мотив признательных показаний на показательных процессах выглядит, по меньшей мере, если недостаточно обоснованным, то уж во всяком случае преувеличенным.

Гораздо более убедительным выглядит краткий перечень мер воздействия на арестованных, с помощью которых выбивались признания. Кривицкий перечисляет следующие четыре фактора (так он называет эти меры).

 

«Первый по важности фактор — это действующая в ОГПУ машина физических и моральных пыток, противостоять которой у них не было сил. Эта «третья степень» была известна у нас как «конвейерная система» допроса заключенных. Она предусматривала пропускание жертвы через цепочку следователей, начиная с неотесанных новичков и до квалифицированных мастеров искусства исторжения признаний.

Вторым элементом системы фабрикации признаний служило сталинское секретное досье. Там были собраны донесения его личной шпионской сети, касающиеся политической деятельности и личной жизни всех лидеров за многие годы. Это досье превратилось в арсенал порочащих данных, направленных против всех потенциальных противников сталинского правления.

Третьим элементом, участвовавшим в подготовке показательных судов, была разновидность обычного шантажа. Провокаторов, якобы признавшихся в участии в мнимых заговорах, помещали в камеры, где они играли омерзительную роль, впутывая своих наиболее выдающихся «подельников» в эти заговоры. Они играли роль изобличающих «свидетелей» или «соучастников», давая понять главным действующим лицам, намеченным Сталиным, что любая попытка оправдаться безнадежна.

Четвертым, однако не менее важным, элементом в фабрикации признаний были сделки, заключенные между Сталиным и некоторыми особо важными заключенными. На Западе может вызывать удивление тот факт, что между Генеральным прокурором и его заключенными совершаются подобные сделки. Принадлежа к информированным партийным кругам, мы воспринимали такие договоренности как обычное дело, зная, что семьи, друзья и даже менее заметные политические сторонники жертвы будут помилованы, если она сознается и тем самым поможет вовлечь в дело ключевые фигуры и облегчит проведение общей чистки»[867]

 

На мой взгляд, основным средством сломить волю подследственного и заставить его признать вменяемые ему преступления, а заодно и оговорить тех, на кого указывал следователь, безусловно, являлись меры физического воздействия. Прежде всего пытки во всех формах и разновидностях их существования. «Метод пыток, метод подтасовки фактов с помощью самодельных лжесвидетелей и метод переговоров между Кремлем и жертвами использовались одновременно для получения быстрых результатов , — пишет Кривицкий. — Я могу говорить о физических пытках лишь настолько, насколько я узнал о них из первых рук. Я знал одного заключенного, которого заставляли стоять на протяжении всех дознаний с различными перерывами на протяжении 55 часов под слепящим светом ламп. Возможно, это была самая простая разновидность «третьей степени» [868].

Не стану комментировать умозаключения Кривицкого. В литературе о сталинском периоде нашей истории имеется множество свидетельств того, насколько широко и с каким изуверским садизмом порой применялись меры физического воздействия при ведении следствия. В данном случае едва ли можно добавить что-либо новое или оригинальное. Да и не в этом состоит убедительность объективной оценки роли Сталина во всех этих делах. Мне кажется, вполне достаточно будет сослаться на известную телеграмму, подписанную от имени ЦК партии Сталиным, где уже задним числом не только подтверждается правомерность применения мер физического воздействия на подследственных, но и как бы содержится невысказанное недоумение вождя: неужели нельзя понять столь простые до примитивности вещи. Ведь пытки применяют и наши враги, почему же нам не пользоваться такими же методами, но уже в целях благородных.

В телеграмме от 10 января 1939 г., подписанной Сталиным, говорилось: «ЦК ВКП(б) разъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 г. с разрешения ЦК ВКП(б)… Известно, что все буржуазные разведки применяют физическое воздействие в отношении представителей социалистического пролетариата и притом применяют его в самых безобразных формах. Спрашивается, почему социалистическая разведка должна быть более гуманна в отношении заклятых врагов рабочего класса и колхозников. ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных и неразоружающихся врагов народа как совершенно правильный и целесообразный метод» [869].

Конечно, открыто, а тем более публично, Сталин не ратовал в пользу применения мер физического воздействия при ведении следствия. Но, по существу говоря, он не придавал слишком серьезного значения тому, как вся его репрессивная политика будет воспринята мировым общественным мнением. Он исходил из принципа, что «Европа все проглотит». Эта циничная позиция отнюдь не означала, что он вообще был безразличен к тому, что скажет о нем и его политике заграница. Напротив, по указанию Сталина и при его личном участии велась широкая пропагандистская кампания, нацеленная на то, чтобы всячески обосновать и подкрепить фактами правильность мер, предпринимаемых властями. Сталин лично участвовал в этом деле, принимая видных зарубежных представителей литературы, отвечал на их порой каверзные вопросы. Причем вел себя настолько умело и убедительно, что некоторые из них по возвращении на родину разразились восторженными книгами в адрес Советского Союза и сталинской политики.

Один характерный пример. Принимая немецкого писателя Л. Фейхтвангера, Сталин приводил примеры лживости и неискренности арестованных. Так, находясь в тюрьме, Радек написал Сталину большое письмо, в котором заверял вождя в своей полной невиновности. Сталин посчитал это письмо лживым, поскольку Радек на следующий день якобы «сознался» в предъявленных ему следователями антисоветских и террористических преступлениях. Об этом лично сам вождь поведал своему немецкому собеседнику. Причем тот воспринял это с полным доверием[870].

Сталин старался заручиться морально-политической поддержкой видных деятелей западной литературы и культуры. Он считал, что их авторитет поможет ему в выгодном для себя свете представить перед западной общественностью все, что происходило тогда в СССР. Достаточно назвать такие имена, как Р. Роллан, А. Жид, Л. Фейхтвангер. Не говоря уже об А. Барбюсе, написавшем биографию вождя, больше смахивающую на заказной панегирик

А. Жид такими словами выразил отношение прогрессивно настроенной западной интеллигенции к Советскому Союзу: «Кто может определить, чем СССР был для нас? Не только избранной страной — примером, руководством к действию. Все, о чем мы мечтали, о чем помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы готовы были отдать силы, — все было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью. Громадные свершения позволяли надеяться на новые, еще более грандиозные. Самое трудное, казалось, было уже позади, и мы со счастливым сердцем поверили в неизведанные пути, выбранные им во имя страдающего человечества» [871]. Столь высокие, почти романтические чувства в отношении СССР, не помешали, однако, тому же А. Жиду пересмотреть свои оценки несколько позднее, причем во многом под влиянием сталинских репрессий и отсутствия свобод в западном их понимании. Его объяснение сводилось к тому, что в Москве хотят и требуют только одобрения всему, что происходит в СССР. Пытаются добиться, чтобы это одобрение было не вынужденным, а добровольным и искренним, чтобы оно выражалось даже с энтузиазмом. И самое поразительное — этого добиваются. С другой стороны, малейший протест, малейшая критика могут навлечь худшие кары, впрочем, они тотчас же подавляются. И не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено. С неподдельным пафосом А. Жид обрушился с обвинениями в адрес лично Сталина. В частности, он писал: «Критику и свободу мысли называют в СССР «оппозицией». Сталин признает только одобрение всех; тех, кто ему не рукоплещет, он считает врагами. Нередко он сам высказывает одобрение какой-нибудь проводимой реформе. Но если он реализует какую-либо идею, то сначала убирает того, кто ее предложил, чтобы лучше подчеркнуть, что эта идея его собственная. Это его способ утверждать свою правоту. Скоро он будет всегда прав, потому что в его окружении не останется людей, способных предлагать идеи. Такова особенность деспотизма — тиран приближает к себе не думающих, а раболепствующих» [872].

В данном контексте нельзя обойти молчанием то, как Троцкий расценивал поездки в СССР этих видных представителей западноевропейской литературы. Ведь он не мог не понимать, что их моральный авторитет высок и они не такие уж простачки, чтобы легко поддаться на уловки Сталина. Не имея фактически никаких оснований обличить их в неискренности или политической слепоте, он выдвинул другую версию. По его словам, «писатели с громкими или известными именами, как Ромен Роллан, покойный Барбюс, Мальро, Генрих Манн или Фейхтвангер являются, на самом деле, стипендиатами ГПУ, которое щедро оплачивает «моральные» услуги этих друзей через посредство Государственного издательства… Обманывать так нагло можно только тех, которые сами хотят быть обмануты: к этой категории относится немало двусмысленных светил» [873]. Применительно к таким крупным фигурам подобного рода ярлык выглядел если не натяжкой, то недопустимым упрощением. Бесспорно, все эти люди хвалили достижения Советской России не за деньги (даже в форме литературных договоров об издании их произведений в СССР). Восторженно отзывались об успехах Советской России прежде всего потому, что такие успехи и достижения были реальностью, а не пропагандистской выдумкой. Панегирики политике вождя пел разве что А. Барбюс. Л. Фейхтвангер видел в лице СССР, а значит и его руководителя, силу, способную реально противостоять гитлеровскому фашизму. Да и то обстоятельство, что, например, А. Жид вскоре как бы дезавуировал свои первоначальные впечатления и оценки, опровергает аргументацию Троцкого.

Высвечивая эти моменты, я тем самым не хочу сказать, будто Сталин выступал чуть ли не оптовым покупателем видных европейских интеллектуалов. Он, конечно, придавал немалое значение положительным отзывам об успехах страны и о позитивных моментах в его политике. Но он не хотел — и не мог хотеть, — чтобы негативные стороны советского бытия, в первую очередь набиравшие все большую силу репрессии, подвергались объективному освещению на Западе. Вот почему кампания дезинформации зарубежной общественности была поставлена на широкую ногу. На это не жалели ни средств, ни усилий, ибо игра, как говорится, стоила свеч.

Стенограммы бесед Сталина с видными представителями западной литературы и культуры отличались откровенностью и, по крайней мере, внешней искренностью со стороны вождя. Он не увиливал от острых вопросов и давал на них достаточно откровенные ответы. Разумеется, в пределах допустимого. Достоверно неизвестно изучал ли вождь произведения великого мыслителя античности Аристотеля, но главный аргумент, которым он мог бы подкрепить свои доводы, был сформулирован за много столетий до него именно Аристотелем: «Сначала следует установить общее правило для всех видов государственных устройств вообще: сторонники того или иного строя в государстве должны быть сильнее его противников» [874]. Кстати сказать, в той или иной форме эта идея неизменно доводилась до сознания его просвещенных собеседников. И вообще, читая записи бесед Сталина со своими прославленными посетителями, вполне убеждаешься в одном — недоучившийся семинарист обладал бесспорной способностью вести на равных разговор на различные темы с теми, кого считали крупными писателями и видными деятелями культуры, в том числе и культуры политической.

Надо подчеркнуть одно чрезвычайно важное обстоятельство. В это время Европа была особенно встревожена опасностью гитлеровского фашизма. На этом фоне европейцы были склонны проявлять к Советскому Союзу и Сталину как его вождю больше снисходительности, т. е. старались воздерживаться от критики тогда, когда это было возможно. И речь идет не только о тех кругах, которые испытывали симпатии к СССР, но даже о тех, кто занимал нейтральные позиции и даже был критически настроен по отношению к Советской стране вообще и к политике Сталина, в частности. Словом, сложная взаимосвязь множества разных факторов помогала Сталину как-то сгладить в глазах западного общественного мнения впечатление от перманентных чисток, ареной которых стала Советская Россия.

Завершая данный раздел, было бы непростительной ошибкой вообще обойти молчанием один отнюдь не второстепенный момент. Речь идет о том, что неправомерно полагать, будто абсолютно все показания и признания подсудимых являлись сплошным вымыслом. Несомненно, что ряд фактов, которые вменялись в вину обвиняемым, имел место в действительности. Ведь история борьбы оппозиции против Сталина и его курса достаточно убедительно показала, что они не сидели сложа руки и предпринимали попытки сначала легальными, а затем и конспиративными способами вести против него борьбу. И борьбу не на жизнь, а на смерть. С этой целью и создавались различные тайные группировки, налаживались связи, согласовывалась программа антисталинских действий. Словом, не вымышленные, а реальные шаги по устранению Сталина ими предпринимались. Другое дело, что они не увенчались успехом. И эти их действия, конечно, не могли не настораживать вождя. Так что, как говорится, не бывает дыма без огня. Другое дело, что Сталин в борьбе со своими противниками не гнушался никакими средствами и в конце концов дошел до того, что обвинил их в намерении свергнуть Советскую власть и восстановить капитализм в стране. А это уже не поддается никакому логическому и историческому объяснению. Но логика политической борьбы порой вообще попирает нормальную человеческую логику.

 

Начало «ежовщины»

 

После «успешного», на поверхностный взгляд, завершения первого большого показательного процесса, казалось бы, все идет как нельзя гладко. Иными словами, в полном соответствии с разработанным Сталиным сценарием. Однако за кулисами событий зрело настоящее политическое землетрясение общесоюзного масштаба. Эпицентром его стали органы государственной безопасности в лице НКВД. Вождь уже на протяжении ряда лет выражал неудовлетворенность деятельностью органов. В 1935 году в связи с побегом во время этапирования одного из крупных военных чинов он писал Кагановичу: «Я думаю, что чекистская часть НКВД болеет серьезной болезнью. Пора заняться нам ее лечением» [875]. К лечению НКВД Сталин как раз и приступил вскоре после завершения первого процесса. Находясь на отдыхе в Сочи, он отправил шифртелеграмму Кагановичу и Молотову, подписанную для того, чтобы это не выглядело сугубо единоличным решением, также и Ждановым, недавно ставшим секретарем ЦК партии. Вот текст этой, вошедшей в историю, телеграммы:

 

«Сталин, Жданов — Кагановичу, Молотову. 25 сентября 1936 г.

Москва. ЦК ВКП(б).

Тт. Кагановичу, Молотову и другим членам Политбюро ЦК. Первое. Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение тов. Ежова на пост наркомвнудела. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздал в этом деле на 4 года. Об этом говорят все партработники и большинство областных представителей Наркомвнудела. Замом Ежова в Наркомвнуделе можно оставить Агранова.

Второе. Считаем необходимым и срочным делом снять Рыкова по Наркомсвязи и назначить на пост Наркомсвязи Ягоду. Мы думаем, что дело это не нуждается в мотивировке, так как оно и так ясно…

Четвертое. Что касается КПК (Комиссии партийного контроля — Н.К. ), то Ежова можно оставить по совместительству председателем КПК с тем, чтобы он девять десятых своего времени отдавал Наркомвнуделу, а первым заместителем Ежова по КПК можно было бы выдвинуть Яковлева Якова Аркадьевича.

Пятое. Ежов согласен с нашими предложениями.

Сталин. Жданов»[876]

 

Если говорить коротко, то телеграмма знаменовала собой вступление в период, получивший в советской истории емкое название ежовщины. Главный мотив, послуживший вождю предлогом для снятия Ягоды и замены его Ежовым, содержал в себе зловещий смысл. Опоздание на четыре года подразумевало, что необходимо наверстать упущенное и резко интенсифицировать кампанию чистки и репрессий. Что касается даты, от которой Сталин вел отсчет, то, очевидно, это прямо или косвенно связано с делом Рютина, когда стала усиленно муссироваться тема устранении Сталина. 1932 год, как было показано в соответствующей главе, был для него особенно тяжелым как по политическим, так и по личным причинам. Именно с этого времени он в дальнейшем станет считать, что разного рода партийные оппозиции, прежде всего троцкистско-зиновьевская, а также правая, перестали быть политическими оппонентами и полностью переродились в откровенно антисоветскую контрреволюционную коалицию. Вождь пришел к твердому убеждению, что любые выступления против него равносильны выступлениям против социалистического строительства, против государства вообще. Это был принципиально важный рубеж, предопределивший и серьезную перемену в политической стратегии Сталина в отношении бывших оппозиционеров. Если на XVII съезде он демонстрировал готовность «помиловать» своих бывших конкурентов в борьбе за власть и предоставить им возможность продолжать работу (правда, на сравнительно скромных постах), то отныне он взял безоговорочный курс на их устранение, в том числе и физическое.

Но если взглянуть вглубь причин назначения Ежова, то выяснится, что Сталин уже не доверял прежнему ОГПУ. Как и не питал особого доверия и к руководству Красной Армии. Ежов в глазах Сталина был именно тем человеком, на которого он возлагал обязанность, во-первых, расширить масштабы и рамки репрессий, во-вторых, радикально почистить органы безопасности от людей Ягоды. В-третьих, безжалостно и до конца выкорчевать все оставшиеся очаги оппозиции. Причем имелось в виду изничтожить их не только политически (это уже был свершившийся факт), сколько физически. В четвертых, репрессии не ограничивать пределами Москвы, Ленинграда и ряда других крупных городов, а распространить их, по существу, на всю страну. Благо что она широка и необъятна. Были, разумеется, другие соображения, о которых мы будем говорить по ходу изложения соответствующего материала.

В чисто человеческом измерении Ежов подходил для предназначавшейся ему роли. Он был безоглядно предан Сталину и готов был без малейшего сомнения и размышления исполнить любое его указание. Можно сказать, на лету ловил эти указания и немедленно претворял их в жизнь. По прежнему опыту работы Ежова вождь знал его как личность, не обремененную чувствами жалости, сострадания и справедливости. Если говорить проще, то его без преувеличения можно назвать политическим садистом. К тому же, в чисто личном плане новый нарком был повязан по рукам и ногам, поскольку страдал склонностью к алкоголизму и был гомосексуалистом. А последнее по советскому законодательству каралось как уголовное преступление. Бросая ретроспективный взгляд на нашу историю, кажется, что лучшей фигуры для реализации намечавшихся Сталиным планов трудно было и найти.

И Ежов приступил к работе. Вот что докладывал Каганович о первых шагах «сталинского карлика» (так назвали Ежова из-за его маленького роста): «У т. Ежова дела идут хорошо. Взялся он крепко и энергично за выкорчевывание контрреволюционных бандитов, допросы ведет замечательно и политически грамотно. Но, видимо, часть аппарата, несмотря на то, что сейчас притихла, будет ему нелояльна. Взять, например, такой вопрос, который оказывается имеет у них большое значение, это вопрос о звании. Ведутся разговоры, что генеральным комиссаром остается все же Ягода, что де Ежову этого звания не дадут и т. д. Странно, но эта «проблема» имеет в этом аппарате значение. Когда решали вопрос о наркоме, этот вопрос как-то не ставился. Не считаете ли, т. Сталин, необходимым этот вопрос поставить?» [877]

С присвоением наркому внутренних дел Ежову звания генерального комиссара государственной безопасности проблемы не существовало. Вскоре он по воле вождя получил звание, равнозначное маршалу, и теперь ни в чем не уступал своему предшественнику. Не уступал — не то слово. Он его многократно и по всем параметрам превзошел в удивительно короткие сроки. К примеру, уже через несколько дней по инициативе то ли Ежова, то ли кого-то другого Политбюро в опросном порядке принимает постановление «Об отношении к контрреволюционным троцкистско-зиновьевским элементам».

В нем говорилось:

 

«Утвердить следующую директиву об отношении к контрреволюционным троцкистско-зиновьевским элементам.

а) До последнего времени ЦК ВКП(б) рассматривал троцкистско-зиновьевских мерзавцев как передовой политический и организационный отряд международной буржуазии.

Последние факты говорят, что эти господа скатились еще больше вниз и их приходится теперь рассматривать как разведчиков, шпионов, диверсантов и вредителей фашистской буржуазии в Европе.

б) В связи с этим необходима расправа с троцкистско-зиновьевскими мерзавцами, охватывающая не только арестованных, следствие по делу которых уже закончено, и не только подследственных вроде Муралова, Пятакова, Белобородова и других, дела которых еще не закончены, но и тех, которые были раньше высланы».

 

В личном архиве Ежова обнаружен рукописный проект этого постановления. В нем имеется не вошедший в окончательный текст постановления третий пункт следующего содержания: «3. В общей сложности расстрелять не менее тысячи человек. Остальных приговорить к 10–8 годам заключения плюс столько же лет ссылки в северные районы Якутии» [878].

Сразу виден размах, которого так от него ждали!

Центральной задачей во второй половине 1936 года для Ежова явилась подготовка и проведение второго большого показательного процесса, на котором оказалось семнадцать обвиняемых. Сам процесс состоялся в январе 1937 года. Главными фигурами среди обвиняемых были Пятаков, Серебряков, Радек и Сокольников. У членов партии, по крайней мере тех, кто был знаком с ленинским завещанием, четко отложилась в памяти характеристика, данная Пятакову. «Пятаков — человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством…» Ко времени своего ареста Пятаков стал государственным деятелем весьма высокого ранга. Он работал заместителем Орджоникидзе по руководству Народным комиссариатом тяжелой промышленности. Фактически он стоял у руля советской промышленности и многие считали — и не без оснований — что именно ему страна в первую очередь обязана успешным выполнением первой и второй пятилеток. Он показал себя выдающимся организатором производства: компетентным, деловым, требовательным, все свои силы, отдававшим исключительно работе. А. Орлов в своей книге приводит такой эпизод, характеризующий отношение Пятакова к вождю: «Из донесения НКВД знал он и о том, что в разговоре с группой друзей Пятаков однажды высказался так «Я не могу отрицать, что Сталин является посредственностью и что он не тот человек, который должен бы стоять во главе партии; но обстановка такова, что, если мы будем продолжать упорствовать в оппозиции Сталину, нам в конце концов придется оказаться в ещё худшем положении: наступит момент, когда мы будем вынуждены повиноваться какому-нибудь Кагановичу. А я лично никогда не соглашусь подчиняться Кагановичу!» [879]

Другие фигуранты процесса также хорошо были известны в стране. Серебряков короткое время состоял членом Оргбюро и секретариата ЦК (сразу же после учреждения этих органов). Сокольников считался творцом финансовой реформы начала 20-х годов, был кандидатом в члены Политбюро в середине 20-х годов, затем играл весьма активную роль в зиновьевской оппозиции, за что подвергался исключению из партии. Радек имел в партии репутацию прекрасного, но довольно путанного публициста, склонного к вопросам теории. Сталин охотно пользовался его услугами в борьбе со своими оппонентами. Тем более что делать это было легко ввиду феноменальной беспринципности Радека.

При подготовке второго показательного процесса были учтены и накладки, имевшие место в первом процессе. На этот раз, чтобы склонить подследственных к признанию, в печати было опубликовано соответствующее изменение в уголовном законодательстве, позволявшее подсудимым рассчитывать на сохранение жизни в случае их чистосердечного признания своих преступлений. Без этого подследственные, помня вердикт проведенного в августе процесса, могли оказаться не столь уж и сговорчивыми. Ведь при сохранении прежних положений им светила только одна перспектива — расстрел.

Арестованные по делу так называемого «Параллельного антисоветского троцкистского центра» в ходе следствия подвергались той же процедуре запугивания, допросов с пристрастием (т. е. всякого рода физическим и моральным пыткам), шантажу. Широко применялись ночные и изнурительные по продолжительности допросы с применением так называемой конвейерной системы и многочасовых «стоек», когда допрашиваемому не разрешали садиться на протяжении многих часов. Не последнюю роль играли и обещания сохранить жизнь в случае лояльного поведения на суде. Если говорить о предъявленных им обвинениям, то они были в каком-то смысле стандартными. Подсудимые, мол, в качестве основной своей задачи ставили свержение Советской власти в СССР. Для достижения этой цели участники центра якобы развернули широкую вредительско-диверсионную, шпионскую и террористическую деятельность. Им вменялось в вину и то, что для непосредственного руководства антисоветской деятельностью на местах в некоторых крупных городах СССР были созданы местные троцкистские центры. Обвиняемых также выставляли в роли козлов отпущения за многочисленные недостатки в снабжении населения продовольствием, промтоварами и т. п. Они должны были признать, что их диверсионная и вредительская работа заключалась в срыве планов производства, ухудшении качества продукции, в организации поджогов и взрывов заводов или отдельных цехов и шахт, крушений поездов, порче железнодорожного пути и т. д. Кроме того, подсудимые были обвинены в шпионаже в пользу германской и японской разведок, а также в создании нескольких террористических групп с целью совершения покушений на руководителей партии и государства. Словом, набор обвинений явно тянул чуть ли не на все статьи уголовного кодекса.

Следует подчеркнуть, что Сталин лично просматривал протоколы допросов обвиняемых и вносил свои собственные коррективы. В русле его директивных указаний шел весь ход следствия. Однако большинство обвиняемых по делу «параллельного антисоветского троцкистского центра» длительное время категорически отрицало свою виновность. Многие обвиняемые, давая требуемые от них показания, делали это, по их словам, прежде всего в интересах окончательного разоблачения и разгрома троцкизма.

Особо следует сказать о Пятакове. После того, как на предыдущем процессе в показаниях подсудимых его фамилия промелькнула в числе тех, кто замешан в делах антисоветской направленности, он обратился с письмом к Сталину, а также имел беседу с Ежовым. Во время этой беседы, проходившей еще до начала первого процесса, он просил назначить его обвинителем на процессе. Причем такое назначение рассматривал бы как акт огромнейшего доверия ЦК и шел на это от души. Считал, что после процесса, на котором он выступит в качестве обвинителя, доверие ЦК к нему укрепится, несмотря на арест бывшей жены. Далее, он просил предоставить ему любую форму (по усмотрению ЦК) реабилитации. В частности, от себя внес предложение разрешить ему лично расстрелять всех приговоренных к расстрелу по процессу, в том числе и свою бывшую жену, и опубликовать это в печати. В личном письме на имя Сталина Пятаков имеющиеся на него показания назвал клеветническими и заверял, что бесповоротно рассчитался со своими прошлыми политическими ошибками, старается на деле проводить линию партии и готов умереть за партию и Сталина[880].

Но все было напрасно. Пятаков, как и другие, предстал перед судом и прошел, как говорится, всю заранее отработанную процедуру выбивания признаний. Интересно процитировать некоторые пассажи из последних слов подсудимых. Так, Пятаков произнес весьма прочувствованную речь, искренность которой может даже смутить доверчивого человека. Невольно зарождается сомнение: за него писали, а он только зачитывал свое последнее слово. Вот пассажи из него: «Ведь самое тяжелое, граждане судьи, для меня это не тот приговор справедливый, который вы вынесете. Это сознание прежде всего для самого себя, сознание на следствии, сознание вам и сознание всей стране, что я очутился в итоге всей предшествующей преступной подпольной борьбы в самой гуще, в самом центре контрреволюции, — контрреволюции самой отвратительной, гнусной, фашистского типа, контрреволюции троцкистской…

Я не стану говорить, граждане судьи, — было бы смешно здесь об этом говорить, — что, разумеется, никакие методы репрессий или воздействия в отношении меня не принимались. Да эти методы, для меня лично по крайней мере, не могли явиться побудительными мотивами для дачи показаний. Не страх являлся побудительным мотивом для рассказа о своих преступлениях» [881]

Но всех перещеголял Радек. Он говорил с пафосом, обличая себя и тем самым как бы зарабатывая себе право на жизнь. «Я признал свою вину и дал полные показания о ней, не исходя из простой потребности раскаяться, — раскаяние может быть внутренним сознанием, которым можно не делиться, никому не показывать, — не из любви вообще к правде, — правда эта очень горька, и я уже сказал, что предпочел бы три раза быть расстрелянным, чем ее признать, — а я должен признать вину, исходя из оценки той общей пользы, которую эта правда должна принести. И если я слышал, что на скамье подсудимых сидят просто бандиты и шпионы, то я против этого возражаю, возражаю не с точки зрения защиты себя, потому что, если я признал измену родине, то изменял ли я ей в сговорах с генералами, с моей точки зрения, человеческой, это мало значит, и нету меня профессионального высокомерия, — что допускается предавать с генералами, а не допускается с агентами.

А дело состоит в следующем — процесс этот показал два крупных факта: сплетение контрреволюционных организаций со всеми контрреволюционными силами страны. Это один факт. Но этот факт есть громадное объективное доказательство… Но процесс — двуцентрический, он имеет другое громадное значение Он показал кузницу войны и он показал, что троцкистская организация стала агентурой тех сил, которые подготовляют новую мировую войну» [882].

Как видно, он с усердием отрабатывал полученное задание, не жалел красок, чтобы ярче обрисовать всю картину преступлений, вменяемых ему и его сопроцессникам. Но у него была еще одна задача, точнее сверхзадача — он должен был подвести базу под обвинения, готовившиеся в отношении Бухарина и других бывших правых. В этом состояла одна из главных целей проводившегося судебного спектакля. Видимо, таковой являлась цена, заплаченная им за обещание вождя сохранить ему жизнь. И Радек не обманул возлагавшихся на него надежд. В своем последнем слове он, как бы вспомнив о чем-то чрезвычайно важном, заявил: «Я признаю за собою еще одну вину: я, уже признав свою вину и раскрыв организацию, упорно отказывался давать показания о Бухарине. Я знал: положение Бухарина такое же безнадежное, как и мое, потому что вина у нас, если не юридически, то по существу, была та же самая. Но мы с ним — близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убежден, что он даст честные показания советской власти. Я поэтому не хотел приводить его связанного в Наркомвнудел. Я так же, как и в отношении остальных наших кадров, хотел, чтобы он мог сложить оружие. Это объясняет, почему только к концу, когда я увидел, что суд на носу, понял, что не могу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации» [883].

Между прочим, в ходе судебного заседания произошел эпизод, который даже трудно назвать — был ли он трагикомическим или просто комическим. Радек в своем последнем слове обратился: «Товарищи судьи…» Последовала немедленная реакция:

 

«Председательствующий : Подсудимый Радек, не «товарищи судьи», а граждане судьи.

Радек : Извиняюсь, граждане судьи»[884].

 

Итак, судебный спектакль подошел к своему закономерному финалу. На этот раз прокурор Вышинский не требовал расстрелять подсудимых, как бешеных собак — всех до одного. Сталин сознательно предусмотрел для данного процесса несколько иной сценарий. Ведь в ближайшее время предстоял еще один, возможно, самый важный открытый судебный процесс. Поэтому и вердикт суда показался сравнительно «мягким», если здравый смысл позволяет использовать в данном случае это определение.

Суд приговорил Пятакова, Серебрякова, Муралова и еще десятерых подсудимых к расстрелу. Сокольников и Радек, а также два других второстепенных персонажа этого судебного спектакля получили по 10 лет тюремного заключения. Но судьба, так сказать, пощаженных, оказалась практически такой же, как и расстрелянных: в мае 1939 года Сокольников и Радек были убиты сокамерниками в тюрьме[885]

Перед Сталиным стояла теперь задача окончательно решить судьбу Бухарина, Рыкова и других. Несмотря на отработанные шаблоны, здесь нужно было действовать иначе. Поскольку Бухарин и Рыков являлись кандидатами в члены ЦК. Это в дальнейшем Сталин перестал считаться с такой, на его взгляд, второстепенной деталью, как членство в Политбюро и в ЦК партии. В то время, как говорится, наплевать на это он просто не мог. Необходимо было подготовить как саму большевистскую верхушку, так и всех членов партии, а также общество к физической расправе над «любимцем партии» и его соратниками.

Такая подготовка протекала поэтапно и заняла некоторое время. Первый важный компонент будущих обвинений — показания жертв предшествующих процессов уже были получены. Нужно было все это, как принято сейчас говорить, раскрутить. Эту роль призваны были сыграть пленумы ЦК партии.

Первая артиллерийская подготовка была начата на декабрьском пленуме 1936 года. К сожалению, сохранились только части стенограммы заседаний. С наиболее важными и интересными моментами этих заседаний я и познакомлю читателя.

На пленуме доклад о группе Бухарина делал Ежов. Он состоял из набора обвинений, в той или иной форме уже высказывавшихся в адрес Бухарина и Рыкова ранее. Одно из центральных заключалось в подготовке террористического акта в отношении Сталина, для чего были созданы две группы. В этом контексте интересен диалог между Сталиным и докладчиком. Ежов: «Первая должна была готовить террористический акт на т. Сталина, вторая — террористический акт на т. Кагановича». (Сталин . А при чем здесь Рыков?) Это Яковлев говорил. (Сталин . А Рыков при чем?) Яковлев дает показания, о том, что центр, который был осведомлен о террористических намерениях троцкистско-зиновьевского блока, сам персонально через своих членов считал необходимым перейти к методам террора. И он называет состав центра из: Рыкова, Томского, Шмидта, Котова и Угланова. (Сталин . Кто он? Кто называет?) Угланов это называет, Куликов, Яковлев. (Сталин . Об этом есть показания Яковлева?) Да» [886].

Бухарин с гневом и возмущением отвергал все показания, смысл которых сводился к тому, что он замешан в планах организации террористических акций против Сталина и ряда других членов советского руководства. Он не отрицал своего разговора с Радеком и объяснял его следующим образом: «Я говорил, что надо мной тяготеет такое же обвинение, как и над ним. Я рассматривал его как товарища по несчастью. Я не отрекаюсь. Поймите же, когда человек совершенно одинок, когда у него нет никого, с кем он мог бы поделиться, и когда над ним такое обвинение тяготеет, он станет искать притыка и он приткнется к любому теплому месту. Радек по сути дела находился в таком же положении, как и я, и я приткнулся к нему…

Сталин . Когда имеется тысяча показаний против тебя, ты не волнуйся, подожди, хотим выяснить, когда имеются показания таких людей, как Куликов — он же считался честным человеком…

Бухарин . Я не видел Куликова с 1928 года.

Сталин . Имеется показание такого человека, как Куликов, Угланов, Сосновский… Почему они должны врать на вас? Они могут врать, но почему? Можем мы это скрыть от пленума? Ты возмущаешься, что мы поставили этот вопрос на пленуме, и вот ты стоишь перед фактом.

Бухарин . Я возмущаюсь не тем, что этот вопрос поставлен на пленуме, а тем, что Николай Иванович (имеется в виду Н.И. Ежов — Н.К. ) делает заключение, что я знал о терроре, виноват в терроре и прочее» [887].

Оправдывался на пленуме и Рыков, приводя очевидные аргументы, опровергающие обвинения в его адрес. И вот реакция на все это Сталина:

 

«Сталин . Видите ли, после очной ставки Бухарина с Сокольниковым у нас создалось мнение такое, что для привлечения к суду тебя и Бухарина нет оснований. Но сомнение партийного характера у нас осталось. Нам казалось, что и ты, и Томский, безусловно, может быть, и Бухарин, не могли не знать, что эти сволочи какое-то черное дело готовят, но нам не сказали. (Голоса с мест . Факт.)

Бухарин . Ну что вы, товарищи, как вам не совестно.

Сталин . Я говорю, что это было только потому, что нам казалось, что этого мало для того, чтобы привлекать вас к суду.

Бухарин . Тов. Сталин, но правда или нет, как только я случайно узнал об этом деле, я сейчас же, будучи у черта на куличках, сел на самолет, послал тебе телеграмму, т. Сталин. Я считал совершенно элементарным, что если меня оговорили, то мне дадут очную ставку. (Сталин . Я сказал, не трогать Бухарина, подождать.)». И далее: Сталин . Не хотели вас суду предавать, пощадили, виноват, пощадили»[888]

 

Рискуя переборщить по части цитирования, я тем не менее продолжу его. Поскольку считаю, что высказанные Сталиным соображения достаточно адекватно и полно передают логику его политического мышления. Это, с одной стороны. С другой, читатель убедится, что вождь был хорошим полемистом и умел нащупывать слабые места в аргументации своих оппонентов. Так что в итоге создавалось впечатление, что Сталин озабочен лишь одним — установлением истины, а отнюдь не чувствами мести и т. п.

 

«Сталин . Я хотел два слова сказать, что Бухарин совершенно не понял, что тут происходит. Не понял. И не понимает, в каком положении он оказался, и для чего на пленуме поставили вопрос. Не понимает этого совершенно. Он бьет на искренность, требует доверия. Ну хорошо, поговорим об искренности и о доверии.

Когда Каменев и Зиновьев заявили в 1932 г., что они отрекаются от своих ошибок и признают позицию партии правильной, им поверили. Поверили потому, что предполагали, что коммунисту — бывшему или настоящему — свойственна идейная борьба, этот идейный бывший или настоящий коммунист борется за свою идею. Если человек открыто сказал, что он придерживается линии партии, то, по общеизвестным утвердившимся в партии Ленина традициям, партия считает — значит человек дорожит своими идеями и он действительно отрекся от своих ошибок и стал на позиции партии. Поверили — ошиблись. Ошиблись, т. Бухарин. Да, да. Когда Смирнов и Пятаков заявили, что они отрекаются от своих взглядов, открыто заявили об этом в печати, мы им поверили. Тоже исходили при этом из того, что люди выросли на марксистской школе, очевидно, дорожат своей позицией, своими идеями, их не скрывают, за них борются. Поверили, орден Ленина дали, двигали вперед и ошиблись. Верно, т. Бухарин? (Бухарин . Верно, верно, я говорил то же самое.)…»

Сталин продолжал: «Радек до последнего времени, до вчерашнего дня все пишет мне письма. Мы задержали дело его ареста, хотя оговоров было сколько угодно с разных сторон. Все, сверху донизу, оговаривают Радека. Мы задержали дело его ареста, а потом арестовали. Вчера и позавчера я получил длинное письмо от него, в котором он пишет: страшное преступление совершается. Его — человека искреннего, преданного партии, который любит партию, любит ЦК и прочее и прочее, хотят его подвести. Неправильно это. Вы можете расстрелять или нет, это ваше дело. Но он бы хотел, чтобы его честь не была посрамлена. А что он сегодня показал? Вот, т. Бухарин, что получается. (Бухарин . Но я ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра ничего не могу признать. Шум в зале ) Я ничего не говорю лично о тебе. Может быть, ты прав, может быть — нет. Но нельзя здесь выступать и говорить, что у вас нет доверия, нет веры в мою, Бухарина, искренность. Это ведь все старо. И события последних двух лет это с очевидностью показали, потому что доказано на деле, что искренность — это относительное понятие. А что касается доверия к бывшим оппозиционерам, то мы оказывали им столько доверия… (Шуме зале. Голоса с мест . Правильно!) Сечь надо нас за тот максимум доверия, за то безбрежное доверие, которое мы им оказывали.

Вот вам искренность и вот вам доверие! Вот почему мы этот вопрос ставим на пленуме ЦК. Но из-за того, что Бухарин может обидеться и возмущаться, мы должны скрывать это?

Нет, чтобы этого не скрывать, надо поставить вопрос на пленуме. Более того, бывшие оппозиционеры пошли на еще более тяжкий шаг для того, чтобы сохранить хотя бы крупицу доверия с нашей стороны и еще раз демонстрировать свою искренность, — люди стали заниматься самоубийствами. Ведь это тоже средство воздействия на партию. Ломинадзе кончил самоубийством, он хотел этим сказать, что он прав, зря его допрашивают и зря его подвергают подозрению. А что оказалось? Оказалось, он в блоке с этими людьми. Поэтому он и убился, чтобы замести следы.

Так это политическое убийство — средство бывших оппозиционеров, врагов партии сбить партию, сорвать ее бдительность, последний раз перед смертью обмануть ее путем самоубийства и поставить ее в дурацкое положение»[889].

 

Не мог вождь обойти вопрос и о самоубийстве Томского, поскольку даже среди членов ЦК, не говоря уже о массе членов партии, было распространено убеждение, что такой сильный по характеру человек, каким был Томский, не пойдет на самоубийство, если не придет к выводу, что все средства доказать свою невиновность абсолютно недейственны, что Сталин и его ближайшее окружение не собираются всерьез их рассматривать. Сталину важно было доказать, что даже акт самоубийства отнюдь не свидетельствует о том, что таким путем человек хочет доказать свою невиновность. Важно было изобразить дело так, что и самоубийство является предательством по отношению к партии. Поэтому вождь и затронул тему самоубийства Томского.

Вот как он закончил свою, надо сказать, весьма откровенную и поучительную речь, где внешняя логическая убедительность служила всего лишь прикрытием и оправданием политического и, в конечном счете, уголовного преследования своих оппонентов. «Я бы вам посоветовал, т. Бухарин, подумать, почему Томский пошел на самоубийство, и оставил письмо — «чист». А ведь тебе видно, что он далеко был не чист. Собственно говоря, если я чист, я — мужчина, человек, а не тряпка, я уж не говорю, что я — коммунист, то я буду на весь свет кричать, что я прав. Чтобы я убился — никогда! А тут не все чисто. (Голоса с мест . Правильно!) Человек пошел на убийство потому, что он боялся, что все откроется, он не хотел быть свидетелем своего собственного всесветного позора… Вот вам одно из самых последних острых и самых легких средств, которым перед смертью, уходя из этого мира, можно последний раз плюнуть на партию, обмануть партию. Вот вам, т. Бухарин, подоплека последних самоубийств. И Вы, т. Бухарин, хотите, чтобы мы вам на слово верили? (Бухарин . Нет, я не хочу.) Никогда, ни в коем случае. (Бухарин . Нет, не хочу.)

А если вы этого не хотите, то не возмущайтесь, что мы этот вопрос поставили на пленуме ЦК. Возможно, что Вы правы, Вам тяжело, но после всех этих фактов, о которых я рассказывал, а их очень много, мы должны разобраться. Мы должны объективно, спокойно разобраться. Мы ничего, кроме правды, не хотим, никому не дадим погибнуть ни от кого. Мы хотим доискаться всей правды объективно, честно, мужественно. И нельзя нас запугать ни слезливостью, ни самоубийством. (Голоса с мест . Правильно! Продолжительные аплодисменты [890]

Как видим, вождь умел красиво подать даже самые темные свои дела и замыслы. Его, якобы, ничего кроме правды не устраивало. Факты, однако, говорили совсем о другом. Речь шла не о выяснении истины, а о том, чтобы собрать необходимое количество псевдофактов и заведомо ложных свидетельств, чтобы исключить Бухарина и Рыкова из партии, а затем предать суду, причем приговор суда заранее был предопределен.

Бухарин все еще продолжал оказывать сопротивление, хотя заранее было ясно, что он и его товарищи обречены. В своем заявлении в адрес пленума он четко выразил характер происходящего и сделал единственно логичный вывод, который вскоре был полностью подтвержден ходом событий. «Обвинения, выдвинутые против меня на пленуме, представляются мне просто чудовищными по своему характеру. Но я хочу обратить внимание и на другие стороны дела. Что получается? По разъяснениям т. Кагановича выходит, что пленум ставит вопрос не юридически, а политически. Из хода прений вытекает, что речь идет об общей политической оценке таких-то обвиняемых или подозреваемых, а дальше, после решения пленума, последуют очные ставки, подробный анализ фактов и т. д.

Что же такое политическая оценка с этой точки зрения? Она выражается в предложениях резолютивного характера: вывести из состава ЦК, исключить из партии, предать суду и т. д. Это есть (или что-либо другое, дискриминирующее) решение наивысшей партинстанции. Что же тогда остается на долю дальнейшего следствия? Ясно: оправдать во что бы то ни стало обязательное решение, обязательное для следователя, обязательное для судебного следователя, обязательное для судьи (если дело доходит до суда), обязательное — как это ни странно — даже для подсудимого, если он еще член партии. Не может следствие обелить того, кто политически очернен высшей партийной инстанцией» [891].

Бухарин как в воду глядел: все дальнейшее происходило по сценарию, им описанному. На самом же пленуме было принято решение продолжать расследование дела и вернуться к нему еще раз на ближайшем пленуме ЦК партии. Это был, конечно, не финал, а лишь промежуточная ступень восхождения на политическую Голгофу. Сначала политическую, а потом и просто Голгофу.

 


Дата добавления: 2018-09-20; просмотров: 370; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!