Ким просит, Сталин отказывает. Март—сентябрь 1949 г. 36 страница



В справке от 29 июля того же года, составленной сотрудником дипломатической миссии СССР в ГДР (она действовала независи­мо от СККГ) А. И. Мартыновым, приводятся уже другие цифры: численность полицейских сил в ФРГ — 130 тыс. человек, «на службе у оккупационных властей» — 471 тыс. человек, из них 322 973 мужского пола и 148 523 женского. Формулировка «по­лувоенные формирования» по отношению к этому контингенту, очевидно (треть — женщины!), представлявшему собой обслужи­вающий персонал, была благоразумно опущена. Упоминалось так­же о 60 тыс. немцев, служащих во Французском легионе (из них 30 тысяч — в Индокитае) и «неопределенном количестве» — в Араб­ском легионе короля Иордании Абдаллы. Трудно понять, какое от­ношение эти категории имели к перевооружению ФРГ33.

Наконец, в обзоре того же А. И. Мартынова от 28 августа гово­рится, что «в полиции, военных и полувоенных формированиях в Западной Германии насчитывается примерно 190 тысяч человек, из них — 170 тысяч немцев»34.

Если брать динамику оценок буквально, то можно, пожалуй, сде­лать вывод скорее о разоружении, чем перевооружении в Западной Германии!

Впрочем, те, для кого предназначались эти справки, — высшее советское руководство — вполне отдавало себе отчет в их «липовом» характере. Да и вообще, там, где речь шла не о пропаганде, а о дис­куссиях в узком кругу, никакого ажиотажа вокруг проблемы «возрож­дения германского милитаризма» не наблюдалось, во всяком случае, с советской стороны. На Пражском совещании восьми министров иностранных дел (20—21 ноября 1950 г.) глава советской делегации В. М. Молотов (он уже не был министром, но статус члена Полит­бюро, курирующего МИД, очевидно, считался никак не меньшим) начал с того, что поинтересовался, не устарели ли цифры о «воен­ных формированиях» в ФРГ, которые относились к маю 1950 г. и, как мы видели, были канонизированы «Правдой». Министр иност­ранных дел ГДР Г. Дертингер ответил, что новых данных нет. Мо­лотов отозвался одним словом «Хорошо» (что можно интерпретиро­вать, как «не все ли равно?»). Дальнейшие его высказывания звуча­ли прямо-таки сенсационно.

Польскому министру иностранных дел 3. Модзелевскому показа­лась слишком слабой формулировка обсуждавшегося проекта Дек­ларации совещания, гласившая, что к воссозданию немецкой армии привлекаются «гитлеровские генералы». Он предложил добавить: «и военные преступники». Дертингер, со своей стороны, предложил добавить к трем поименно упомянутым в проекте «гитлеровским генералам» еще и фамилию фон Шверина, приведя, вообще говоря, сильный аргумент: названные в проекте Ф. Гальдер, Г. Гудериан и X. Мантейфель — отставники, они не исполняют каких-либо офи­циальных функций в госаппарате ФРГ, а фон Шверин назначен во­енным советником канцлера К. Аденауэра. Как же отреагировал на эти дополнения к проекту Молотов? Вот соответствующий отрывок из стенограммы заседания:

«...Надо ли нам усиливать характеристику вообще гитлеровских генералов? Как бы не получилось так, что всех их мы относим к одному рангу военных преступников. Между тем, нам не нужно де­лать таких шагов, когда мы всех генералов в одну шеренгу выстра­иваем. Поэтому, пожалуй, следовало бы воздержаться от того, что­бы добавлять слова «и военные преступники». Что касается графа Шверина, я недостаточно помню, какую роль он играл во время гитлеровского периода.

Дертингер. Был участником заговора 20 июля, был генералом бронетанковых войск.

Молотов. Кажется, он не из самых крайних гитлеровцев.

Паукер (министр иностранных дел Румынии. — А. Ф.). Не явля­ется секретом, что Шверин имеет официальный пост — военного советника Аденауэра.

Молотов. Я хотел бы отметить, что в проекте Заявления нет ни слова критического, ругательного в отношении «правительства Аде­науэра». Мы считаем, что наш документ должен быть направлен против трех оккупационных держав — США, Англии и Франции, поскольку они являются командующими в Западной Германии. У нас весь документ направлен на критику трех оккупирующих держав — США, Великобритании и Франции. «Правительство Аденауэра» мы нигде не затрагиваем непосредственно. Больше того, в наших кон­кретных выводах, пункт четвертый, мы как бы приглашаем это пра­вительство участвовать в учреждении Общегерманского Учредитель­ного Совета...»35.

Так Аденауэр оказался реабилитированным от клейма «поджига­теля новой войны», а заодно и «гитлеровские генералы» как тако­вые (Молотов даже не добавил «бывшие»!). Разумеется, в открытой пропаганде говорилось совсем иное, однако данный пример пока­зателен: он предупреждает против смешения внешней формы и внут­реннего содержания в советских оценках немецких реалий. В этой связи не вполне обоснованной представляется точка зрения о нали­чии «реального (а не только как инструмента пропаганды) страха в менталитете советского руководства и советском общественном со­знании относительно возможности возобновления германской агрес­сии»36. Во-первых, можно спорить о том, насколько «советское об­щественное сознание» было продуктом исторической памяти и на­сколько — официальной пропаганды, но, во всяком случае, этот феномен никак нельзя объединять с «менталитетом советского ру­ководства». Во-вторых, что касается последнего, то если оно и ви­дело угрозу себе, то в глобальном масштабе — скорее от США, а в европейском — скорее от процесса европейской экономической интеграции, чем от планов военного участия ФРГ в западных воен­ных планах — будь то в европейском, либо в натовском вариантах.

Другое дело, что в пропаганде СССР и его союзников между процессами и планами экономической и военной интеграции ста­вился знак равенства. В этой связи особенно муссировался «мили­таристский» характер «плана Шумана», превращающий Западную Германию в «военно-промышленный арсенал Североатлантического союза». Но опять-таки речь шла о пропаганде. На одном из доку­ментов против этого пропагандистского тезиса стоит трезвая ремарка (либо Молотова, которому адресовался документ, либо Вышинско­го, в фонде которого он отложился, либо кого-то из его заместите­лей): «не доказано»37.

Кстати сказать, есть определенные основания считать, что совет­ское руководство хорошо осознавало, что планы военно-политиче­ской интеграции — это верный путь к задержке органического ев­ропейского строительства и что оно фактически подталкивало запад­ноевропейцев на этот порочный путь. Не будем здесь повторять аргументации о стимулировании Сталиным милитаристского психоза на Западе как методе внесения дезорганизации в ряды противника: автор подробно изложил ее в своих статьях, посвященных «сталин­ской ноте» по германскому вопросу от 10 марта 1952 г. Заметим лишь, что и послесталинское руководство действовало зачастую именно в духе этих установок.

Вернемся к вопросу о поворотных пунктах в германском вопро­се. Можно ли говорить о таковых в обстановке разгара холодной войны, когда противостояние военных блоков достигло максималь­ной остроты — в общем и целом, по инициативе США, но не без содействия советской стороны. Да, можно. В центре этого «поворо­та» — как раз упомянутая «сталинская нота», а начало его следует датировать с момента, когда началась разработка ее концепции — с рубежа 1950—1951 годов.

 

4

 

Поворот этот был связан с изменениями в отношениях между советским руководством и немецкими «друзьями». Ранее речь шла о приказах и опеке, с одной стороны, ожидании таковых и их ис­полнении — с другой. Само по себе создание ГДР мало что изме­нило в этой ситуации по существу. Некоторые ранее неизвестные нюансы процедуры передачи полномочий от СВАГ правительству нового государства подтверждают этот тезис. На первом заседании Народной палаты ГДР 7 октября 1949 г. присутствовали представи­тели Польши, Чехословакии, Болгарии, Венгрии и даже Норвегии, однако, как отмечалось в донесении по ВЧ руководителей СВАГ В. И. Чуйкова и В. С. Семенова, «официальных представителей с на­шей стороны мы не посылали». В том же донесении сообщалось о намерении руководства СВАГ появиться на совместном заседании Народной палаты и Палаты земель 11 октября и выступить там с заявлением. Однако, видимо, из Москвы поступила иная директи­ва: делегация Народной палаты должна была днем ранее — 10 ок­тября — явиться на прием к Чуйкову, где и было зачитано заявле­ние о передаче функций управления властям ГДР38. Эта процедура, по существу, совпала с той, которую применили верховные комис­сары западных держав по отношению к канцлеру Аденауэру. В обо­их случаях явно проявилось намерение оккупационных властей под­черкнуть факт сохранения своих прерогатив.

Архивные фонды 3 ЕО, относящиеся к первым месяцам суще­ствования ГДР, буквально напичканы самой негативной информаци­ей о ситуацией в новом государстве. Тревогу вызывают не только факты недовольства населения ухудшением материального положе­ния, но и «прегрешения» руководителей: начальник Главного управ­ления строительных материалов при правительстве ГДР ван Рикке-лен «напился на приеме», «учинил скандал» и, кроме того, «связан с подозрительными женщинами из Западного Берлина» (здесь пре­тензии этического характера плавно перерастают в политическое обвинение), министр внутренних дел земли Саксония-Анхальт Зи-верт — благодушен, не проявляет бдительности, в земле Саксония руководитель МВД Хоффман — хорош, но зато плох сам премьер-министр Зайдевиц, который проявил-де «странную» незаинтересо­ванность в разоблачении «западных шпионов», министр почт ГДР Бурмайстер — вообще сравнил парад на Красной площади в Моск­ве с экзерсисами из времен прусской монархии и утверждал, что в СССР профсоюзы лишены всякого влияния, и т. д. и т. п.39

На первый взгляд здесь нет ничего особенно нового в сравнении, например, с упоминавшейся выше справкой Тюльпанова 1947 г. в связи с Мюнхенской конференцией (там тоже полно обвинений и нападок, в том числе и личных). Однако разница есть: Тюльпанов подчеркивал контраст между «оппортунизмом» одних (хотя бы и большинства в центральном правлении СЕПГ) и твердокаменной лояльностью других (прежде всего, Ульбрихта). В 1949—1950 гг. под подозрение попала вообще вся верхушка СЕПГ и ГДР. По-видимо­му, таково было влияние советско-югославского конфликта, разра­зившегося в 1948 году и как раз к моменту создания ГДР достигше­го апогея. Призрак «титоизма» довлел над советским руководством, и его представители в «братских странах» усиленно разыскивали симптомы опасной ереси.

Можно задать вопрос — какая тут связь с холодной войной? Если рассматривать этот феномен только как форму конфликта Восток — Запад, то, прямо скажем, такую связь установить нелегко. Однако, по нашему мнению, холодная война была еще и своеобразной фор­мой регулирования отношений внутри обоих лагерей — между го­сударствами-гегемонами («сверхдержавами»), с одной стороны, и их партнерами-клиентами — с другой. В этом смысле нагнетание на­пряженности, создание и форсирование «образа врага» было всего лишь методом наведения дисциплины в каждом из сложившихся блоков, холодная война направлялась не «вовне», а «вовнутрь».

Однако тот же пример с титоистской «ересью» показал ограничен­ность и даже контрпродуктивность этого метода: югославские лиде­ры были самыми рьяными проповедниками конфронтации с «импе­риализмом» (достаточно вспомнить их поведение на учредительной конференции Коминформа!), но они же первыми и вышли из этой конфронтации — как и из позиции зависимости от «старшего брата». Это был жесткий урок для советского руководства, и оно, разумеет­ся, не склонно было забывать его, особенно в применении к куда более стратегически важным (в сравнении с Балканами) германским делам. Первый вывод — крайне подозрительное отношение к лицам, выражающим крайне радикальные «антизападные» взгляды, и к самим таким взглядам. Этим можно объяснить и реакцию Молотова на «по­правки» к проекту декларации пражского совещания, о чем шла речь выше, и последующую судьбу тех, кто эти поправки вносил: и Мод-зелевский, и Паукер, и Дертингер вскоре стали жертвой «чисток». Второй вывод — о необходимости дополнить метод нагнетания стра­ха перед западной агрессией и западной «подрывной деятельностью» более тонкими методами. К ним принадлежал шантаж младших парт­неров перспективой договоренности с гегемоном из противоположно­го лагеря за спиной и за счет интересов потенциального «ослушни­ка». Как раз германская политическая сцена представляла оптималь­ные возможности для подобного рода игры обеих сверхдержав, направленной на удержание в узде своих сателлитов.

Для СССР по отношению к ГДР это был, пожалуй, если не един­ственный, то, во всяком случае, главный метод действий, посколь­ку до экономической взаимозависимости было еще далеко, а практика массированных репрессий против правящей элиты — по образ­цу Чехословакии или Польши — не могла быть применена в услови­ях границы, практически открытой для побегов чрезмерно напуган­ных функционеров. В то же время, слабая (даже в сравнении с «на­родными демократиями») политическая легитимация режима СЕПГ и наличие другого германского государства-конкурента, имевшего более солидную легитимацию и провозгласившего своей целью «воссоеди­нение», т. е. ликвидацию ГДР, делало такой шантаж особенно эффек­тивным: коль скоро руководство СЕПГ/ГДР ощущало над собой да­моклов меч в виде договоренности между СССР и Западом по гер­манскому вопросу, оно оставалось полностью под контролем.

Более того — даже отдаленная перспектива создания мощного единого германского государства на условиях, выработка которых была бы монополизирована великими державами, не могла не пу­гать и руководителей государств — восточных соседей Германии. Усиленная ориентация на СССР оказывалась естественным выбором. Отрицательная же реакция Запада на советские дипломатические маневры лишь усилила бы возможности для пропаганды о его агрес­сивности и опять-таки могла быть использована для оправдания же­стких мобилизационных мер в странах народной демократии. Так что контроль Москвы усиливался бы над лидерами не только ГДР, но и всего восточного блока.

Именно такие мотивы, очевидно, и определили генезис и разви­тие советских инициатив по германскому вопросу начиная с сере­дины 1951 года (усиленное выдвижение идеи общегерманских выбо­ров), нашедших свою кульминацию в известной «сталинской ноте» от 10 марта 1952 г.

Вряд ли имеет смысл повторять аргументацию о мотивах, кото­рыми, по мнению данного автора, руководствовались лидеры СССР при посылке этой ноты и которые были весьма далеки от офици­ально декларированных в ней. Остановимся вкратце на критических замечаниях, которые вызвала эта точка зрения со стороны признан­ных авторитетов в среде историографов советской политики в гер­манском вопросе. Наиболее четко сформулировал их немецкий ис­торик Г. Веттиг, надо сказать, весьма оперативно откликающийся на все новое в исторической науке.

Соглашаясь с тем, что советская инициатива 1952 г. была наце­лена на использование «межимпериалистических противоречий» и доводя этот тезис до крайности — советского намерения «захватить ФРГ» (чему нет ни малейших доказательств), Г. Веттиг категорически отвергает идею о том, что советское руководство замышляло ее и как средство усиления внутриблокового контроля. Он пишет, в частно­сти, прямо полемизируя с автором этих строк:

«В отличие от начальной фазы холодной войны, в 1952 году Кремлю уже не приходилось опасаться каких-либо сепаратных ак­ций со стороны государств-сателлитов; с другой стороны, из-за во­енной интеграции Федеративной Республики соотношение сил Востока и Запада существенно изменилось не в пользу СССР. Уже на рубеже 1950—1951 годов советское руководство по всем признакам было в состоянии серьезной озабоченности относительно предстоя­щей агрессивной войны со стороны Запада. Вооружение ГДР, нача­тое и форсированное по примеру соответствующих мероприятий в СССР и других восточных государствах, было явно мотивировано страхами, которые появились в результате действий НАТО, действий, не в последнюю очередь направленных на создание западногерман­ских воинских формирований»40.

Еще недавно подобные высказывания были бы подверстаны в рубрику «признаний буржуазных историков»: единство восточного блока — реальный факт, его меры в военной области — ответ на действия Запада. Ныне, думается, не стоит удовлетворяться таким поворотом к традиционным максимам нашего прежнего концепту­ального багажа. Проблема состоит в том, что немецкий историк никак не аргументирует свою точку зрения, а там, где аргументиру­ет, делает это, мягко говоря, не очень удачно. К примеру, «гармо­ничность» отношений между СССР и ГДР он пытается доказать ссылкой на запись беседы министра иностранных дел СССР Вы­шинского с главой миссии ГДР в Москве Р. Аппельтом 28 сентября 1951 г., из которой якобы следует, что советская сторона удовлетво­рила просьбу правительства ГДР передать в его ведение вопросы выдачи загранпаспортов, а также въездных и выездных виз (их ку­рировали советские органы)41. На деле имело место иное: Вышин­ский уклонился от ответа на запрос Аппельта, а в справке 3 ЕО, при­ложенной к записи беседы, говорится, что «инстанция» не считает своевременным пересматривать имевшийся порядок, который суще­ственно ограничивал суверенитет ГДР; вопрос об изменении этого порядка дважды рассматривался на заседаниях ЦК ВКП(б) 26 ноября и 7 декабря 1951 г., и принятое в конце концов решение предостав­ляло ГДР право выдавать визы только гражданам тех стран, где име­лись ее дипмиссии — за исключением СССР; для советских граж­дан и граждан стран, с которыми ГДР не имела дипломатических отношений (а таковых было подавляющее большинство), оставался прежний порядок, который был изменен лишь в 1954 г.42

Не более аргументирован и тезис о советских «страхах» по пово­ду перевооружения ФРГ. Если даже считать, что таковой имелся, тенденция шла в направлении его уменьшения, а не увеличения. «На рубеже 1950—1951 годов» советских аналитиков теоретически мог бы обеспокоить «план Плевена», из которого вышла идея Европейско­го оборонительного сообщества (ЕОС) — наднациональной структу­ры, в которой предусматривалось и участие западногерманских кон-тингентов. Однако в справке от 10 марта 1951 г. ему дается оценка, очень далекая от алармистской: «Практическое осуществление пла­на Плевена с его громоздкой организацией и структурой представ­ляется мало реальной»43. В другой справке — от 16 марта 1951 г. — заместитель начальника 3 ЕО С. М. Кудрявцев вполне определенно констатировал: «В настоящее время американцы в вопросах ремили­таризации Западной Германии действуют более осторожно»44. Где же здесь ощущение «угрозы»?

Верно: как раз в это время начинается усиленная пропаганда против ремилитаризации ФРГ, появляется масса справок, записок и т. д., но все это относилось к сфере пропагандистского обеспечения того, что вылилось в ноту 10 марта 1952 г., но вовсе не было фак­тором, ее обусловившим. Расчет был холодный и не столь уж нере­алистичный. Он кое в чем оправдался: руководство ГДР/СЕПГ было надежно «приручено», блоковая дисциплина стала непререкаемым законом; в Западной Европе естественный ход интеграции был на­рушен, экономическая ее составляющая оказалась принесенной в жертву военно-политической, разумеется, с нулевыми результатами для обеих (ЕОС был провален французским парламентом в 1954 г.; начало 1950-х годов оказалось потерянным временем для европейс­кого строительства, которое началось, по существу, лишь с 1957 г. после подписания Римских договоров о создании ЕЭС); наконец, отказ Запада от рассмотрения советской инициативы принес сталин­ской дипломатии определенный пропагандистский выигрыш как более активной стороне в попытках решения германского вопроса*, это не было алиби в строгом смысле слова, но, во всяком случае, давало некоторые зацепки для апологетики сталинизма45.

Но это все только одна сторона медали. Более долговременные последствия оказались менее благоприятными с точки зрения Ста­лина и его последователей: европейцы сумели «развести» военную и экономическую интеграцию (первая пошла по каналам НАТО, вто­рая — через ЕЭС — Европейское сообщество — Европейский союз) и обеспечить динамичное развитие обеих составляющих (по марк­систской формуле: сперва экономический базис, затем — политиче­ская надстройка); что же касается стран восточного блока, то курс на сверхмилитаризацию быстро привел их к серьезнейшему систем­ному кризису, который сильнее всего проявился как раз в ГДР (дви­жение 17 июня 1953 г.).


Дата добавления: 2018-08-06; просмотров: 268; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!