Российская империя как этнокультурный феномен



 

«Колонизация — это экстенсивная сила народа, его способность воспроизводиться, шириться и расходиться по земле, это подчинение мира или его обширной части своему языку, своим нравам, своим идеалам и своим законам»[191], — писал в середине XIX века француз Леруа Болье. Это в конечном счете попытка приведения мира в соответствие с тем идеалом, который присущ тому или иному народу. Причем идеальные мотивы могут порой преобладать над всеми прочими — экономическими, военными и другими. Во всяком случае, они постоянно проявляются в действиях державы, в ее отношении к другим народам: в том, как колонизаторы предопределяют судьбу той или иной страны, какого поведения требуют от завоеванных народов.

Что представляла собой Российская империя в ее идеальном образе? Она должна была заменить собой империю Византийскую, стать Третьим и Последним Римом, единственным земным царством Православия. Православие и было той идеей, которую должно было нести с собой русское государство, и включение в него новых и новых земель означало расширение пределов православного мира и увеличение численности православного народа. Таким образом, парадигмы религиозные и государственные сливались: государственная мощь империи связывалась с могуществом Православия, а последнее в данном случае выражалось посредством державного могущества — происходила сакрализация государства. Русское переставало быть этнической характеристикой и становилось государственной: все, что служит процветанию православной государственности, является русским. Не русские — православный народ, а весь православный народ — русский, по имени православного государства. Эта мифологема проявлялась не столько через эксплицитное идеологизирование, сколько имплицитно, через действия, поступки, реакции людей, строивших Российскую империю.

Но мифологема воплощалась в реальном мире. И в том пространстве, которое возникало между мифологемой и жизнью, разворачивались такие события и отношения, которые создавали для носителей имперской идеи не только внешние, но и глубокие внутренние конфликты. Это естественно, поскольку имперское строительство, процесс непростой и противоречивый. Создание империи состоит в перманентном преодолении конфликтогенных ситуаций.

Английский историк Ф. Скрин остроумно заметил: «Дано: народ, обладающий колонизационным инстинктом и самими обстоятельствами натренированный терпеть и побеждать; абсолютистская власть, глубоко укоренившаяся в живой религиозности. Неизбежный результат: Российская империя»[192]. Конечно, для Скрина это скорее художественный образ, чем основательный вывод из анализа исторического материала. Однако этот автор очень точно указывает на два не сводимые друг к другу культурологических фактора имперского строительства. Первый - механизм освоения народом территории его экспансии, который выражается прежде всего в специфической для каждого этноса модели народной колонизации. Он вытекает из “этнопсихологической конституции” народа, комфортности для народа того или иного способа действия. Вторая - центральный принцип империи, то идеальное основание, которое лежат в основании данной государственной общности и может быть истолковано как ценностная максима, представление о должном состоянии мира. Мы проследим взаимовлияние этих двух составляющих.

 

Психологический очерк народной колонизации

 

История России есть «история страны, которая колонизируется»[193]. Так, переселение из Рязанской губернии началось уже в то время, когда многие из селений здесь не имели вполне устойчивого вида, когда вообще крестьяне далеко не прочно осели еще на местах своей оседлости. Переселение из Курской губернии, по свидетельству земского сводного статистического сборника, началось как раз с того времени, когда закончился здесь процесс колонизации. И хотя массовые коллективные переселения не являются специфической русской чертой, «русские переселения существенно отличаются от аналогичных движений в Западной Европе тем, что они не имели характера эмиграции, то есть выселения из страны, а представляло собой простой переход с одного места жительства на другое… Новые территории, приобретаемые русскими, являются в полном смысле слова продолжением России»[194].

Граница определяется передовой линией русских отрядов. Это восприятие мы встречаем и у Пушкина в его «Путешествии в Арзрум». «Вот и Арпачай,— говорит мне казак. — Арпачай! Наша граница... Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видел я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное… И я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег уже был завоеван. Я все еще находился в России»[195].

Русский путешественник по Средней Азии Евгений Марков описал замечательную сцену, как русские крестьяне-переселенцы едут в только-только занятый нашими войсками Мерв: «Смелые русаки без раздумья и ничтоже сумняшись валили из своей Калуги в Мерву, как они называли Мервь, движимые темными слухами, что вызывают сюда в “забранный край” народушко российский на какие-то царские работы»[196]. Надеются крестьяне, что будут возмещены им потраченные на дорогу деньги и даны особые государственные льготы. А льгот никаких и в помине нет, и никто в новом “забранном” крае переселенцев не ждет, тем более не зовет...

Эта сцена очень типична. По мере продвижения русских войск в Юго-Восточном направлении занятые земли очень быстро заселялись русскими крестьянами. Напор колонизационного движения кажется поистине удивительным. Так, «первые крестьянские просьбы о переселении в Сыр-Дарьинскую область относятся еще к 1868 году»[197] - году завоевания. В том же 1868 году, непосредственно после завоевания, первые русские колонисты переселились в Семипалатинскую область: «242 семьи из Воронежской губернии прибыли в Верный»[198]. Что же касается других регионов Средней Азии, то к 1914 году 40% населения Киргизской степи и 6% населения Туркестана (очень густо заселенного) составляли русские, в большинстве своем земледельцы[199]. «С 1896 по 1916 годы более миллиона крестьян, пришедших из России, осели в районе Асмолинска и Семипалатинска»[200]. И в целом «скорость, с которой русские крестьяне и другие колонисты заселяли районы, присоединенные с помощью силы, заставляла стираться грань, отделявшую колонии от метрополии»[201].

Как указывал исследователь русской крестьянской колонизации А.Кауфман, массовые переселенческие движения России, в отличие от Западной Европы, «были издревле и остаются до сих пор явлениями внутреннего быта»[202].

Однако это "явление внутреннего быта" имело очень своеобразный характер, а именно: в каких бы формах оно ни выражалось, оно имело характер бегства от государства (вызванного в конечном счете постоянным конфликтом между крестьянским миром и государственными структурами). По точному замечанию историка Л.Сокольского, бегство народа от государственной власти составляло все содержание народной истории России. Вслед за народом шла государственная власть, укрепляя за собой вновь заселенные области и обращая беглых вновь в свое владычество. Начиная с первого правительственного указа о запрещении переселений и утверждении застав (1683 г.), первыми его нарушителями «были царские же воеводы, о чем хорошо знало и центральное правительство. Воеводы вместо того, чтобы разорять самовольные поселения… накладывали на них государственные подати и оставляли их покойно обрабатывать землю»[203].

Это естественно, поскольку «нигде русское движение не было исключительно военным, но всегда вместе с тем и земледельческим»[204]. Но при всей важности для государства народной колонизации (без которой «казенная колонизация не имела бы поддержки и стерлась бы»[205]), идет словно бы игра в "кошки-мышки". Вплоть до XX века «переселенец тайком бежал с родины, тайком пробирался в Сибирь по неудобным путям сообщения»[206]. До конца 80-х годов XIX века «ходоки и организаторы мелких переселенческих партий приравнивались к политическим агитаторам и выдворялись на родину по этапу»[207].

Когда же государство, наконец, разрешает переселение официально, оно все-таки не управляет процессом. Исследователь переселений начала XX века продолжает говорить о "вольной колонизации": «От тундры до пустыни идет вольная русская колонизация; я говорю вольная, так как дело Переселенческого Управления сводится к неполному удовлетворению спроса»[208].

Поскольку колонизация зачастую оставалась "вольной", то переселенцы в новых "забранных" краях были в большинстве случаев предоставлены сами себе и успех предприятия зависел, в частности, от «их умения и средств входить в сделки с аборигенами»[209]. В литературе описывается, в качестве типичной, следующая модель образования русских поселений: «Влиятельный киргиз привлекает или из жалости принимает два-три двора, входит во вкус получения дохода за усадьбу, покос или пашню деньгами или испольной работой, расширяет дело все более и более, пока заимка не превращается в поселок из 20-30 и более дворов»[210]. С другой стороны, описывая историю русских поселений, автор начала XX века отмечает поразительное упорство, с которым крестьяне отстаивали свое право жить на понравившейся им земле: «Первые годы, незнакомые с условиями жизни, переселенцы [в Муганскую степь, Закавказье] страшно бедствовали, болели лихорадкой и страдали от преследований туземцев, но в течение времени они понемногу окрепли и настоящее время Петропавловское является зажиточным селением»[211].

Русские крестьяне неуютно чувствовали себя только там, где сталкивались с туземными народами, обладающими собственной развитой культурой и национальным чувством, как это было в Закавказье или, например, в Приамурье, где китайцы жили абсолютно изолированно от русских (в отличие от корейцев, легко поддававшихся ассимиляции), и отношения между двумя этническими общинами были напряжены до крайности[212]. Русский человек не чувствует себя господином над аборигенами, в каких-то ситуациях он может без всякого душевного надлома пойти в услужение к богатому туземцу. Но всякое проявление национальной обособленности, национального чувства для него дискомфортно, как нарушение общегосударственной однородности. По мере возможности он стремится нейтрализовать его.

Практически беззащитные, рассчитывающие в большинстве случаев на себя, а не на покровительство государственной власти, русские переселенцы не имели никакой возможности ощущать себя высшей расой. И этот, порой мучительный, процесс освоения русскими колонистами новых территорий был, с точки зрения внутренней стабильности Российской империи, значительно более эффективен. Государственная защита в этом случае значительно снижала глубину интеграции и интериоризации нового "забранного" края.

Что же толкало русских крестьян оставлять насиженные места и отправляться на Кавказ, в Закаспийскую область, Туркестан, Сибирь, Дальний Восток?

С точки зрения мотивации переселения можно выделить четыре основных потока. Во-первых, казачья колонизация, механизм которой мы рассматривать не будем: психология казачьей колонизации является отдельной темой. Другое дело, что вслед за казачьей военной колонизацией тянулись толпы крестьян, великороссов и малороссов, которые заселяли казачий тыл.

Второй поток - насильственная колонизация. Это ссыльные, в частности, крестьяне-сектанты, которые выдворялись из центральных губерний России.

Третий поток колонизации можно назвать "бегством". На протяжении всей русской истории потоки людей выселялись на пустующие земли. Люди уходили от государства. Напор народной волны был столь велик, что даже с помощью крепостного права и других многочисленных мер сдержать его было невозможно.

И, наконец, четвертый поток - это полуорганизованное крестьянское переселение конца XIX начала XX века, направленное и в Сибирь, и во вновь занятые области.

Традиционно, в качестве главной причины крестьянских переселений называется безземелье, но исследователи переселенческого движения отмечали, что среди переселенцев очень сильно преобладали сравнительно хорошо обеспеченные землей государственные крестьяне. Кроме того, безземелье - это причина постояннодействующая, переселения же носили "эпидемический характер", когда «"вслед за людьми" с места снимались сотни и тысячи семей, для которых переселение не было вызвано никакой разумной необходимостью, никаким сознательным расчетом»[213]. Этот тип переселения также чрезвычайно походил на бегство, тем более, что крестьяне очень плохо представляли себе те места, в которые ехали, довольствуясь легендами о них. И даже когда правительство пыталось заставить крестьян засылать на места будущего водворения ходоков, которые могли бы оценить место и выбрать удобный участок, массы крестьян зачастую срывались целыми семьями, а иногда и деревнями и ехали в места им неизвестные.

Но если учесть почти нелегальный характер русской колонизации, отсутствие реальной заботы о переселенцах, парадоксальными представляются народные толки и слухи, сопутствующие массовым переселениям конца XIX - начала XX века, которые очень походили на бегство и сплошь и рядом были несанционированными. В них очень отчетливо присутствовал мотив государственных льгот для переселенцев. Эти толки показывали, что крестьяне в каком-то смысле понимали, что служат государству, от которого бегут...

Итак, модель русской колонизации может быть представлена следующим образом. Русские, присоединяя к своей империи очередной участок территории, словно бы разыгрывали на нем мистерию: бегство народа от государства - возвращение беглых вновь под государственную юрисдикцию - государственная колонизация новопреобретенных земель. Так было в XVII веке, так оставалось и в начале XX: «Крестьяне шли за Урал, не спрашивая, дозволено ли им это, и селились там, где им это нравилось. Жизнь заставляла правительство не только примириться с фактом, но и вмешиваться в дело в целях урегулирования водворения переселенцев на новых землях»[214].

Для русских, вне зависимости от того, какие цели ими движут и каковы их ценностные доминанты, арена действия - это "дикое поле", пространство, неограниченное ни внешними, ни внутренними преградами. Освоение территории происходит посредством выбрасывания в "дикое поле" определенного излишка населения. Этот излишек на любом новом месте организуется в самодостаточный и автономный "мир". "Мир" и является субъектом действия, в частности, субъектом, осваивающим территорию, первичным “мы". На более высоком уровне это "мы" переносится на весь народ, но только таким образом, что сам народ начинает восприниматься как большой "мир".

В своей первоначальной форме русская колонизация представляла собой как бы наслоение "чешуек", участков территории, находившихся в юрисдикции отдельных "миров". Видимо, эта "чешуйчатая" структура пространства и характерна для русского восприятия. Так, большие "чешуйки" наращиваемой посредством военной силы территории в идеале должны были тут же покрываться мелкими "чешуйками" территорий отдельных русских "миров" - "дикое поле" осваивается, интериоризируется путем того, что приобретает "чешуйчатую", "мирскую" структуру. Этим объясняется и напор крестьянской колонизации даже в тех краях, которые по своим природным условиям, казалось бы, были не пригодны для оседлости русского населения. Уточним также, что как "дикое  поле" воспринималась народом любая территория, которая могла рассматриваться как потенциально своя: ее прежняя структурированность игнорировалась, будь это племенное деление территории или границы древних государственных образований. Признавались в какой-то степени лишь права туземной общины (если таковая имелась), то есть, та структурированость территории, которая приближалась к “мирской” - и ничто больше.

 

Государственная политика колонизации.

 

Государственная политика в вопросе колонизации в целом коррелировала с народным сознанием. Она определялась потребностью в заселении окраин как способе упрочнения на них русского господства. «Правительство заботилось о создании на окраинных землях земледельческого населения, пользуясь для этой цели и ссылкой, и «накликом свободных хлебопашцев», которым предоставлялись различные льготы и пособия и давались в пользование земли… Попутно с этой правительственной колонизацией шла «вольная колонизация»... Истинная основа жизни должна была лечь, когда в землю завоеванных стран упало первое зерно завоевателя»[215].

Обычно правительство не прибегало к дискриминации инородцев, которые были для него «своими» гражданами империи, вплоть до того, что иногда местная администрация, пекущаяся прежде всего о «вверенном ей населении», сама «являлась одним из существеннейших тормозов, задерживающих переселение (русских) в ту или другую окраину»[216]. Однако администрацию менее всего интересовали этнографические особенности этого «вверенного ей населения». Туземцы просто делятся на «мирных», не противящихся русской власти, выучивающих русский язык и отдающих детей в русские школы, и «буйных», оказывающих сопротивление. Так, во времена Кавказской войны все племена Кавказа «назывались одним именем — черкесов и кратко характеризовались даже в официальных бумагах как мошенники и разбойники»[217]. Это отсутствие любопытства психологически объяснялось тем, что финал все равно был предрешен: каждый народ должен был рано или поздно слиться с русским или уйти с дороги, а потому исходная точка интересовала только специалистов.

Все «свое» население перестраивалось по единому образцу. Бывшие административные единицы уничтожались и на их месте создавались новые, «часто с совершенно искусственными границами и всегда, где это было возможно, с пестрым этнографическим составом населения»[218]. Расформировывалось местное самоуправление всех видов, система судопроизводства реформировалась по общероссийскому образцу, туземная общественная иерархия приводилась в соответствие с русской. Дворянство всех христианских народов приравнивалось в правах к русскому дворянству. Туземцы активно участвовали в местной администрации, порой обладая в ней очень значительным влиянием, становясь высшими государственными чиновниками и занимая высшие командные посты в армии; они вписывались в единую государственную иерархию и сами являлись «русской властью». «Лорис Медиков не армянский генерал,— восклицал публицист,— а русский генерал из армян»[219]. Создавалось единое административное пространство на всей территории империи.

Как это ни кажется удивительным, никакой идеологической программы колонизации, сопоставимой, скажем, с английской, где упор делался на то, что англичане несли покоренным народам просвещение и цивилизацию, в России не существовало. В специальных изданиях, посвященных теоретическим аспектам колонизации, рассматривались самые разные проблемы, но только не ее идеологическое обоснование. Видимо, в том не было нужды, оно подразумевалось само собой и основывалось на народной идеологии. Изредка повторялись трафаретные фразы о том, что Россия должна нести инородцам культуру, но обычно либо в весьма прозаическом контексте, где под культурой имелись в виду современные способы ведения хозяйства, либо в качестве упрека местной администрации — должна, но не несет: «За пятьдесят лет нашего владычества на Кавказе и за Кавказом, что мы, т. е. народ, сделали особенно полезного для себя и туземцев?»[220].

Не было и разработанной методики колонизации. Если же колонизационные теории и появлялись, то они были удивительно неуклюжи и абсолютно неприемлемы на практике. Так, например, «вся кавказская колонизационная политика являлась донельзя пестрой... Вероятно, не найдется во всемирной истории колонизации ни одного примера системы, который не нашел бы себе подражания на Кавказе»[221]. Однако применение всех этих систем было кратковременным и мало влияло на общий уклад кавказской жизни. На Кавказе, так же как и везде в империи, колонизационная политика проводилась без всякой теоретической базы, на основании одной лишь интуиции; в основе ее лежала русская психология колонизации, о которой мы говорили выше, причем основные ее парадигмы проводились в жизнь чаще всего абсолютно бессознательно. Эти интуитивные методы могли быть самыми разнообразными. Гомогенность территории империи достигалась тысячью разных способов. И в каждом случае это было не правило, а исключение. «Имперская политика в национальном вопросе так же пестра и разнообразна в своих проявлениях, как пестро и разнообразно население империи. Те или иные имперские национальные мероприятия зависели от той или иной политической конъюнктуры, от того или иного соотношения сил, от тех или иных личных пристрастий и антипатий. Но цель всегда ясна: исключение политического сепаратизма и установление государственного единства на всем пространстве империи»[222].

 

Особенности ассимиляционных процессов

 

Природная способность русских к ассимиляции обычно преувеличивалась и ими самими, и внешними наблюдателями. Причина этой ошибки состоит в том, что на многих территориях империи ассимиляция происходила быстро и почти безболезненно. Но так было не везде и не всегда. С психологической точки зрения, русские колонисты были чрезвычайно интровертны, замкнуты в себе и вообще не склонны обращать особое внимание на инородческое население. Исследователей поражала порой традиционная нечувствительность русских к национальным проблемам и их вполне искреннее неумение «воспринять национальное неудовольствие всерьез»[223].

Когда же русские не наталкивались на обостренное национальное чувство, то вполне могла складываться картина, подобная той, которую описал английский путешественник Д.М.Уэллс: "В восточных и северо-восточных областях европейской России множество сел населены наполовину русскими, а наполовину татарами, но слияние двух национальностей не происходит... Между двумя расами существуют прекрасные взаимоотношения, деревенским старостой бывает то русский, то татарин»[224]. Более того, порой русские крестьяне начинали придерживаться того мнения, что «сколь абсурдно заставлять татар поменять цвет глаз, столь же абсурдно пытаться заставлять их поменять свою религию»[225].

Итак, ассимиляцию нельзя считать элементом модели народной колонизации, но она была составной частью русского имперского комплекса, основанного на взаимодействии религиозной и государственной составляющих. Ассимиляция происходила на волне религиозного подъема, когда «связь русских пришельцев с инородцами-аборигенами прочно цементировалась восьмиконечным крестом»[226]. Слишком утрированно, но по существу верно, писал историк А.А.Царевский: «Мордва, татары, чуваши, черемисы и т.п. инородцы, даже евреи, с принятием Православия на наших, можно сказать, глазах так естественно и быстро преображаются и приобщаются русской народности, что через два-три поколения трудно бывает и усмотреть в них какие-нибудь племенные черты их инородческого происхождения»[227].

Но когда в том или ином регионе русский имперский комплекс испытывал дисбаланс, например, в результате преобладания этатистской составляющей над религиозной, ассимиляция не происходила, вопреки всем стараниям властей.

Именно это и случилось в Туркестане. В силу геостратегических и этнополитических особенностей региона религиозная составляющая русского имперского комплекса была отставлена на задний план, а цель государственной политики была сформулирована К.П. фон Кауфманом следующим образом: «сделать как православных, так и мусульман одинаково полезными гражданами России»[228], для чего представлялось необходимым «вводить в Туркестанском крае русскую христианскую цивилизацию [этакое русифицированное просветительство. С.Л.], но не стараться предлагать туземному населению православной веры»[229]. Как пишет русский путешественник в начале XX века, «особенно странно, что в этих новых "забранных местах" нет русского монаха, русского священника»[230].

При такой установке, несмотря на множество мер (относящихся главным образом к сфере образования, в частности, к созданию русско-туземных школ), несмотря на массовость русской колонизации, ассимиляции не происходило, более того, в Туркестане были зафиксированы случаи, когда «некоторые коренные русские люди принимали ислам»[231]. В свете этого, довольно наивными представляются утверждения публицистов-русификаторов, что достаточно заселить тот или иной край русскими, и те автоматически будут влиять «обрусительным образом на окрестное население, установив с ним близкие отношения»[232]. На рубеже веков, когда этатистская составляющая имперского комплекса подавляла религиозную, когда посредством секулярного этатизма на русскую почву проникала националистическая идеология (которая, в противоположность имперской, исключает культурную экспансию), никакая массовая колонизация не могла интегрировать население страны.

 

Организация зависимых территорий

 

Прежде чем обратиться к вопросу о том, как влияла на процесс народной колонизации интенсивность реализации центрального принципа империи, мы рассмотрим тему, касающуюся влияния на ход переселенческого движения характера геополитической организации территории, прилегавшей к зоне “большой игры” - пространству, лежавшему между границами двух великих империй - Российской и Британской.

Логика соперничества приводит и к изменению структуры внутриимперского пространства. Организация пространства Ближнего и Среднего Востока в качестве арены соперничества между Россией и Англией вела к тому, что территории, уже вошедшие в состав одной или другой империи, как бы превращались в приграничную “крепость”. Несмотря на то, что для Российской империи в целом было характерно прямое управление "забранной" территорией и ее гомогенизация по отношению к прочей территории, а для Британии - протекторатная форма правления и децентрализация, тем не менее русским в Средней Азии и англичанам в Индии не удавалось реализовывать типичные для них модели. В характере управления Русским Туркестаном и Британской империей имелось множество сходных черт, которые были следствием объективных закономерностей организации геополитического пространства и не имели отношения к индивидуальным этнокультурным особенностям ни русских, ни англичан.

Так, вопреки обычной российской практике «устанавливать, насколько это было возможно, одинаковый строй жизни для всех подданных царя»[233], в Туркестане русские «оставляли своим завоеванным народам многие существенные формы управления по шариату»[234]; более того, генерал-губернатор фон Кауфман принял себе за правило «выдержанное, последовательное игнорирование ислама»[235] - только бы не дать местному населению повода к волнениям. Туркестан представлял собой достаточно автономное образование, находясь под почти неограниченным управлением генерал-губернатора. Местное население в свое время величало Кауфмана "ярым-падша" - полу-царь.

 

Колонизация российских протекторатов и регионов-”крепостей”

Мы уже говорили об интенсивной народной колонизации Туркестана. Еще больший интерес представляют русские протектораты - Бухара и Хива, зависимые территории, форма правления в которых была абсолютно чужда русским того времени, «являясь следствием особой, так называемой теории буферной системы»[236]. Суть последней сводилась к тому, что «как со стороны английских владений в Индии по направлению к Средней Азии, выдвинут особый буфер в виде полувассального от Англии Афганистана, так и со стороны России сопредельной с Афганистаном является не коренная территория Российских владений, а особое, находящееся в зависимости от России Бухарское ханство»[237]. И хотя в России протекторатная форма правления воспринималась как "своеобразное политическое измышление", хотя уже преемник Кауфмана Н.Черняев в 1882 году «открыто выступал за аннексию Бухары и Хивы и представил аргументы в пользу аннексии Бухары на специальную конференцию в Санкт-Петербурге»[238], логика русско-английских отношений заставляла Россию применять протекторатную форму правления, крайне для себя неорганичную.

Однако сколь бы важными ни казались политические отклонения в характере управления территориями Средней Азии, они затрагивали русскую народную колонизацию только внешним образом. Аму-Дарьинская область, Бухара и Хива были закрыты для крестьянской колонизации. Вопрос о колонизации Бухары особо рассматривался на совещании в Ташкенте в 1909 году: было решено от нее отказаться. Однако «к 1917 году в ханстве проживало до 50 тысяч русских подданных, не считая военнослужащих»[239].

И в целом в Средней Азии форма организации зависимых территорий, определяемая логикой соперничества между державами, практически не влияла на интенсивность ее колонизации - примеры этого мы приводили в начале главы. Да и сама по себе структура организации территории соперничества лежала вне того восприятия пространства, которое было характерно для колонизирующих и осваивающих его народных масс и преломлялось в сознании народа только в форме определенных мифологических представлений, в принципе свойственных переселенцам. Так, легенду о “царских работах” в только что занятом Мерве можно, с одной стороны, интерпретировать, как мифологическое выражение ощущаемой народом необходимости укрепления региона-“крепости”, а с другой - ее можно сопоставить с легендами о царском кличе земледельцам переселятся в Сибирь.

Но характер управления регионом-“крепостью” неизбежно влиял и на отношения русских с местным населением. Необходимость жестко пресекать любые проявления недовольства со стороны покоренных народов вела к тому, что власти зорко следили, выказывают ли представители местного населения должную лояльность к русским, всем русским, включая низшие социальные слои. В прежние времена, на других окраинах, подобное было мало характерно для российской политики: переселенцев разве что оберегали от вооруженных нападений, в остальном же власти не вмешивались, предоставляя русским земледельцам справляться со своими трудностями самостоятельно. Но регион-“крепость” предполагал и особую дисциплину. В итоге, русские в Туркестане, во-первых, значительно меньше, чем на других окраинах вступали с местным населением в непосредственный контакт; во-вторых, были поставлены в положение господ, впервые в истории Российской империи.

Кроме того, в регионах-“крепостях” проявляла себя еще одна крайне любопытная черта: русские словно бы начисто утратили свою способность к ассимилированию местного населения.

 

Колонизация и центральный принцип империи

 

Мы говорили о том, что модели народной колонизации и центральный принцип империи - это две несводимые одна к другой составляющие империского процесса. Однако центральный принцип империи не мог не влиять на процесс народной колонизации, поскольку он накладывал на народные интенции как бы некоторую узду. И хотя как центральный принцип империи, он должен был стимулировать экспансию, придавая ей, однако, определенную форму, в определенных случаях он оказывался сдерживающим фактором экспансии.

Идеологема “Москва-Третий Рим - Святая Русь”, с одной стороны, послужила основой государственной идеологии, предполагающей территориальную экспансию; она же сделала для народа психологически легким процесс переселения в регионы, где еще не была установлена или упрочена (как на завоеванных территориях) российская государственная юрисдикция. Она же обеспечивала силу религиозной экспансии и создавала предпосылки для культурной гомогенизации всей государственной территории. Основой этой гомогенизации была, с одной стороны, государственно-административная структура, которая шла вслед за русскими переселенцами и православными монастырями, а с другой - эсхатологическая идея Православного царства, единственного в мире оплота истинного благочестия, которая распространялась через монастыри и которую следует рассматривать в качестве ценностной максимы Российской империи - ее центрального принципа.

Однако ослабление до какого-то предела центрального принципа империи интенсивности народной колонизации автоматически не снижало, хотя заметным образом меняло ее характер, что мы покажем ниже. Напротив тому, интенсификация центрального принципа империи сама порой служила серьезным препятствием народной колонизации.

Посмотрим, на примере Закавказья, какое влияние оказывала реализация центрального принципа империи на русскую колонизацию.

 

Восточный вопрос и Закавказье

 

Восточный вопрос имел для России центральное значение не только в геополитическом, но и в идеальном плане — и в этом отношении его основной смысл состоял в борьбе за Константинополь. С точки зрения центральной мифологемы Российской империи завоевание Константинополя должно было стать кульминационным пунктом создания новой Византии.

Два из трех основных закавказских народов –армяне и грузины - имели права на византийское наследство. Прежде всего, это касалось грузин, сохранивших чистоту Православия в самых тяжелых условиях и в некоторые моменты истории оказывавшихся чуть ли не единственными хранителями эзотерической православной традиции.

В русском имперском сознании столкнулись две установки: с одной стороны, эти народы должны были иметь в империи статус, равный статусу русских (этого требовали религиозные составляющие имперского комплекса). С другой — они должны были быть включены в гомогенное пространство империи (как того требовали государственные составляющие этого комплекса), что было невыполнимо без систематического насилия над такими древними своеобычными народами, как грузины и армяне. Если насилие по отношению к мусульманам в рамках русского имперского комплекса еще могло найти внутреннее оправдание, то насилие над христианскими народами просто разрушало всю идеальную структуру империи как Великого Христианского царства и превращало ее в голый этатизм, без иного внутреннего содержания, кроме прагматического. Лишенная сакральной санкции империя должна была моментально рассыпаться. С прагматической точки зрения она мало интересовала таких прирожденных идеалистов, какими всегда были русские. Когда же русские пытались последовательно воплощать идеальное начало своей империи, то не справлялись с управлением государством и приходили к психологическому срыву.

 

Закавказье:от унификации де-юре к самоуправлению де-факто

 

Нельзя сказать, что государственным образования Закавказья было отказано в праве на существование без всякого колебания. Однако в конечном итоге победил унитарный взгляд, и Закавказье было разбито на ряд губерний по общероссийскому образцу; социальная структура закавказского общества была также переформирована на манер существовавшей в России; была упразднена автокефалия грузинской церкви. Таким образом, в социальном и административном плане однородность Закавказского края со всей прочей российской территорией была достигнута рядом реформ, правда, растянутых на несколько десятилетий.

Что же касается правовой и гражданской гомогенности населения Закавказья в Российской империи, то здесь сложилась крайне любопытная ситуация. Включение в российский государственный механизм мусульманского населения края было для русских властей делом относительно нетрудным. Это были не первые и не последние мусульмане, которые в результате расширения границ империи оказались на ее территории, и принципы управления мусульманским населением были уже отработаны.

Иначе обстояло дело с грузинами и армянами. Во-первых, они были христиане, что уже само по себе ставило их на одну доску с русским; во-вторых, они не были завоеваны, а вошли в состав Российской империи добровольно — и все правители Кавказа, вплоть до времен князя Голицына, «держались того принципа, что туземцы, в особенности христианского вероисповедания, те, которые добровольно предались скипетру России, должны пользоваться полным равноправием»[240]. Более того, они сами могли считаться завоевателями, так как принимали активное участие в покорении Закавказья русской армией, потом в замирении Кавказа, а затем в русско-турецкой войне, когда значительная часть командных постов в кавказской армии была занята армянами. А это уже давало не просто равноправие с русскими, а статус русского. «Армянин, пробивший себе дорогу и стяжавший себе имя в кавказской армии, сделался русским, пока приобрел в рядах такой высоко- и художественно-доблестной армии, как кавказская, честное имя и славу храброго и способного генерала»[241]. Именно на этом основании граф Витте утверждает, что мы «прочно спаяли этот край с Россией»[242].

Таким образом, кажется, что единство Закавказья с Россией достигнуто, и проблем не остается. Размышление об этом приводит русского публициста в экстаз: «Возьмите любую русскую окраину: Польшу, Финляндию, Остзейский край, и вы не найдете во взаимных их отношениях с Россией и русскими того драгоценного (пусть простят мне математическую терминологию) «знака равенства», который… дает право говорить, что край этот завоеван более духом, чем мечом… Где корень этого беспримерного знака равенства? Лежит ли он в добродушной, справедливой и откровенной природе русского человека, нашедшего созвучие в природе кавказца? Или, наоборот, его нужно искать в духовном богатстве древней восточной культуры Кавказа?»[243].

Однако практическое следствие этого «знака равенства» вызвало шок, не скажу у русского общества в целом (оно было мало информировано о закавказской жизни), но почти у каждого русского, которого по тем или иным причинам судьба заносила в Закавказье. Практически все отрасли промышленности и хозяйства, вся экономика и торговля края, почти все командные должности (и гражданские, и военные), юриспруденция, образование, печать — были в руках у инородцев. Власть, очевидно, уходила из рук, и заезжий публицист предлагает разобраться, что же русская власть в конце концов собирается создать на Кавказе — Россию или Армению, и с ужасом восклицает: «Состав кавказской администрации и чиновничества по сравнению со всей Россией совершенно исключительный: ни по одному ведомству здесь нет, не говорю уже русской, но хотя бы полурусской власти»[244]. И эта власть казалась уже не просто нерусской, а антирусской. В таких случаях особенно возмущало противодействие кавказской администрации русскому переселению. «Лозунгом было избрано категорическое заявление: «На Кавказе свободных мест для поселения русских нет». Оно распространилось и в административной сфере, и в прессе, постепенно укоренилось в общественном мнении»[245].

Таким образом, мы можем заключить: несмотря на то, что в Закавказье были уничтожены все прежде существовавшие государственные формирования и все системы местной власти, в крае де-факто складывалось самоуправление, причем почти неподконтрольное для русских, власть наместника становится почти номинальной. Мы говорим здесь только о внутренних делах края, поскольку в целом его зависимость от России полностью сохранялась, так же как и стратегические выгоды России от владения краем.

Однако сложившееся положение вещей все более и более раздражало русских. Та форма правления, которая утвердилась в Закавказье, не могла быть названа даже протекторатной, так как протекторат предполагает значительно больший (хотя и замаскированный) контроль над местным самоуправлением (по крайней мере, упорядоченность этого контроля, поскольку в закавказском случае часто заранее нельзя было сказать, что поддавалось контролированию, а что нет) и отрицает «знак равенства». Между тем именно «знак равенства» и создал неподконтрольность местного управления. Любой русский генерал имел равно те же права, что и генерал грузинского или армянского происхождения, а Лорис-Меликов, занимая пост министра внутренних дел Российской империи, мог ответить отказом Наместнику Кавказа Великому князю Михаилу Николаевичу на его предложение о заселении Карсской области русскими крестьянами. Область была в значительной степени колонизирована армянами, т. е. последние взяли на себя и колонизаторские функции, которые русские совершенно не собирались выпускать из своих рук.

Для русских как для колонизаторов складывалась замкнутая ситуация: соблюдение в крае общих принципов русской туземной и колонизационной политики давало результат, обратный ожидаемому. При наличии всех внешних признаков гомогенности населения края населению метрополии (христианское вероисповедание, хорошее владение русским языком, охотное участие в государственных делах и военных операциях на благо России) реально оказывалось, что дистанция не уменьшалась. Русским оставалось либо закрыть на это глаза (коль скоро стратегические выгоды сохранялись), либо стараться сломать, сложившуюся систему. Последнее и попытался осуществить князь Голицын.

При Голицыне начинается спешная колонизация и русификация края. Однако ожидаемого положительного результата не получается. Русские колонисты с завидным упорством завозятся в Закавказье, где, не привыкшие к местному климату и не встречая серьёзную заботу о себе со стороны местных властей, десятками заболевают малярией и гибнут, а сотнями и тысячами уезжают из Закавказского края искать лучших земель. На их место пытаются завезти новых. Попытка же форсированной русификации края приводит к страшной кавказской смуте, «сопровождавшейся действительно сказочными ужасами, во всех трех проявлениях этой смуты: армянские волнения, армяно-татарские распри и так называемая «грузинская революция»»[246].

Русская администрация оказывается вынужденной отступиться и взглянуть на вещи спокойнее. Новый наместник Кавказа гр. Воронцов-Дашков закрывает на несколько лет Закавказье для русской колонизации, признав, что опыты «водворения русских переселенцев давали лишь печальные результаты, и население сел, образованных ранее, почти повсюду изменилось». Отменив же меры по насильственной русификации края, новый наместник с удовлетворением обнаруживает, что в Закавказье «нет сепаратизма отдельных национальностей и нет сепаратизма общекавказского… Нельзя указать случаев противодействия преподаванию русского языка»[247].

Таким образом, все возвращается на круги своя. Население Кавказа снова превращается в лояльных граждан империи, но все ключевые позиции в крае, особенно в экономической, торговой и образовательной сферах, остаются полностью в их руках, водворения русских крестьян-колонистов не происходит, и власть в крае, по существу, продолжает оставаться нерусской, точнее, номинально русской.

Закавказье оказалось для русских как носителей колониальной установки конфликтогенной территорией.

 

Конфликт русского имперского сознания

 

Русская колонизация накатывала волной и разливалась свободным спокойным потоком по «гладкой местности», слабозаселенной или населенной полудикими племенами, не знавшими своей государственности. Исследователи русской колонизации указывали на удивительную способность русских «общаться с варварами, понимать и быть ими понятыми, ассимилировать их с такой легкостью, которая не встречается в колониях других народов»[248]. При этом русским оказывалось достаточно «тонким слоем разлиться по великому материку, чтобы утвердить в нем свое господство»[249].

В случае прямого сопротивления, нежелания покориться русской власти русские тоже не испытывали никаких психологических сложностей: в дело вступали армия или казачество, следовали карательные экспедиции. Непокоренных выдворяли с обжитых территорий и селили на новые, где они, оторванные от родной почвы, постепенно ассимилировались. Препятствием для русской колонизации всякий раз становились культурные народы, народы, обладающие собственной государственностью и воспринимающие приход русских как зло, как, например, китайцы в Приамурье или государственные образования в Туркестане. Но и там был возможен либо подкуп верхушечных слоев общества, либо опять-таки карательные мероприятия.

Наиболее бессильными русские чувствовали себя в местностях, населенных культурными народами, где их власть была встречена с удовлетворением (как в Финляндии) или даже с радостью (как в Закавказье). Ассимиляционные процессы там не продвигались ни на шаг, а карать и наказывать туземцев было решительно не за что. Местные жители полагали, что делают все от них зависящее, чтобы власти были ими довольны, и русские, если рассматривали дело спокойно, были вынуждены признать, что это действительно так. Однако применение общей туземной политики давало обратный результат. Отказ от протекторатного правления «де-юре» привел к нему же «де-факто», но только в формах, менее удобных для колонизаторов, чем если бы они установили это правление сами и контролировали его. На практике получилась какая-то уродливая форма протектората, уродливая именно своей неустойчивостью и неопределенностью, которая вынуждала обе стороны постоянно «тянуть одеяло на себя», приводила к срывам типа голицынского правления и кавказской смуты, после чего установилось новое «перемирие», столь же неустойчивое.

Русские крестьяне-колонизаторы, демонстрировавшие свою выносливость и приспосабливающиеся к климату самых разных частей империи, не могли свыкнуться с климатом Закавказья и осесть здесь. Возможно, они инстинктивно ощущали двусмысленность и неопределенность государственной политики в Закавказье, не чувствовали за собой сильную руку русской власти, не могли сознавать себя исполнителями царской государственной воли, будто бы водворение их здесь было всего лишь чьей-то прихотью. Край был вроде бы завоеван, а Россией не становился. Ощущение не-России заставляло их покидать край. Переселенцы не столько не получали действительной помощи себе, сколько чувствовали моральный дискомфорт из-за «нерусскости» власти, из-за нарушения колонизаторских стереотипов, из-за того, что рушилась нормативная для них картина мира: то, что по всем признакам должно быть Россией, Россией не было. Но эта не-Россия была невраждебной, она не вписывалась в образ врага русских, против которого могла быть применена сила. Голицынские реформы в большей части русского общества и членов русского правительства вызывали лишь негативную реакцию. При самых благоприятных исходных взаимных установках между русскими и закавказцами (грузинами и армянами) росло недовольство друг другом, готовое перейти во враждебность.

Во времена гр. Воронцова-Дашкова в Закавказье вновь воцарился мир. Но вероятнее всего он был бы временным, и вслед за некоторым периодом успокоения неминуемо бы последовала новая вспышка насильственной русификации, а вслед за ней новая смута. Грозила эпоха постоянных неурядиц, в результате которой и жизнь местного населения, и жизнь русских в Закавказье могла бы превратиться в сплошной кошмар.

Однако ситуация была еще сложнее. После окончания первой мировой войны по плану раздела Османской империи между державами Согласия, по так называемому плану Сайкс-Пико, к Российской империи должны были отойти восточные вилайеты со значительным армянским населением. Насколько русские способны были переварить подобное приобретение? На повестку дня вновь вставал вопрос об армянской автономии (в пределах этих вилайетов). Во всяком случае армянам, сражавшимся на кавказском фронте, как и армянам в Турции, отказывающимся сражаться против русских войск, позволялось надеяться именно на такой исход своей судьбы.

Памятуя об идеальном образе Российской империи, Евг. Трубецкой писал: «Как в 1877 году на нашем пути к Константинополю лежала Болгария, так же точно нам на этом пути не миновать Армению, которая так же не может быть оставлена под турецким владычеством: ибо для армян это владычество означает периодически повторяющуюся резню… Только в качестве всеобщей освободительницы малых народов и заступницы за них Россия может завладеть Константинополем и проливами»[250]. А между тем русский генералитет и наместник Кавказа Великий князь Николай Николаевич настаивали на включении армянских вилайетов в единое государственное пространство России с универсальной для всех областей системой управления. Коса нашла на камень.

Но, несмотря на дискомфорт вызванный неуспехом колонизации и русификации края, реальные имперские установки в отношении Закавказья были очень сдержанными: стремились выжать из геополитического положения края все возможные выгоды (чему фактическая автономия края препятствием ни в коей мере не была), а в остальном предоставить событиям течь своим чередом и подавлять в себе приступы раздражительности и обиды, раз в целом закавказская политика соответствовала идеальному смыслу Восточного вопроса и тем по большому счету была оправдана, хотя требовала таких моральных жертв, как признание, что русские не в состоянии колонизировать территорию, политически находящуюся от них в безраздельной зависимости. Как писал английский политик и путешественник Вайгхем, «...совершенно невозможно поверить, что значительная часть [переселенческого] потока, направлявшегося в Сибирь, не могла быть повернута в Закавказье, если бы правительство этого хотело всерьез. На население Закавказья не оказывали давления, подобного тому, как это было в других частях империи, и русские не приходили в сколько-нибудь значимом количестве на прекрасные холмы Грузии и нагорья Армении»[251].

 

Таким образом, мы можем утверждать: геополитическая организация территории, определяемая логикой соперничества держав, относительно слабо влияла на силу русской народной колонизации края, но коренным образом меняла характер этой колонизации, которая почти перестала быть фактором ассимиляции. Причину последнего можно видеть в том, что на территориях-”крепостях” русский имперский комплекс не реализовывался во всем своем объеме ввиду как бы перманентного “особого положения” в крае.

И если составляющая имперского строительства, связанная с этнопсихологической конституцией народа пробивалась сквозь новые геополитические формы как трава сквозь асфальт, то его религиозно-культурные основания как бы отодвигались в зоне непосредственно прилегающей к арене русско-английского соперничества на задний план.

Казалось бы, должно было быть наоборот: новые геополитические рамки могли ощущаться народом как дискомфортные, а на религиозно-культурную составляющую имперского строительства они не должны были бы оказывать существенного влияния. Объяснение этого феномена, возможно, состоит в следующем. Российская государственная власть на протяжении веков разными способами затрудняла крестьянскую колонизацию. Мы уже говорили выше об игре в “кошки мышки” между властями и крестьянами-переселенцами. Новые препятствия крестьянской колонизации, вызванные особым геополитическим положением регионов-”крепостей”, не воспринимались народом как нечто экстроординарное.

Между тем, логика имперского строительства, вытекающая из его религиозно-ценностных принципов, предполагает определенные формы государственного управления. В регионах-”крепостях” происходили значительные нарушения российской имперской практики. Народные массы переставали быть носителями имперской идеи. Активная колонизация Средней Азии в конце XIX - начале ХХ веков не вела к ее интеграции в общеимперское здание. Имперское строительство не могло быть лишь политическим процессом, а должно было стать элементом народной жизни. Для последнего же необходимо было, чтобы комфортная для русского народа модель колонизации получила еще и актуальное идеологическое обоснование, чтобы народ сам был активным проводником основополагающих религиозных ценностей империи.

Интенсивность и прочность народной колонизации зависела не от внешних трудностей и даже не от степени напряженности отношений с местным населением края, не от экстраординарности характера управления краем, а исключительно от внутренней комфортности способа освоения той или иной территории, возможности реализовывать присущие народу алгоритмы “интериоризации” территории. Облегчение внешних условий переселения в “забранные” края даже снижало его прочность: колонизация “на штыках”, под государственным контролем и покровительством, была, конечно, безопаснее и легче, но менее прочной, чем когда русским приходилось самостоятельно заселять новые территории и самим не только адаптироваться к природным условиям, но и приноравливаться к местному населению, как бы “интериоризировать” его как элемент новой территории.

Искажение или ослабление центрального принципа империи не влияло на интенсивность переселенческого потока, но делало колонизацию менее прочной, поскольку не способствовало включению местного населения в общегосударственную целостность, оставляло его как бы внешним для империи элементом. Но в свою очередь колонизация была затруднена и в регионах представлявших особую значимость с точки зрения центрального принципа империи - это были как бы особые территории, живущие внешне по обычным, но по существу по иным законам, чем другие окраины империи.

Таким образом, народная колонизация могла способствовать процессу интеграции имперской целостности, а могла быть ему безразлична. В свою очередь эта интеграция в некоторых случаях достигалась и без сколько-нибудь значительной колонизации. Каждый из этих случаев должно изучать особо - не может быть выводов, относящихся к русской колонизации вообще. Но нет, как нам представляется, необходимости изучать все многообразие местных особенностей каждой области. Внешние обстоятельства колонизации были относительно малозначимым фактором. Вопрос в том, чтобы понять, что колонизация является сложным процессом, имеющий свои закономерности и испытывающий сбои под влиянием определенных факторов, которые могут быть выделены и описаны. История народной колонизации, написанная с этой аналитической точки зрения, больше даст для понимания современности, чем описание межэтнических конфликтов столетней давности. Во всяком случае, именно аналитическая история народной колонизации может дать нам возможность понять, насколько эти конфликты были в свое время внутренне преодолены (и как), а насколько - только внешне затушены.

 

Глава 7

Империя британцев

 

«Для чего создавалась и сохранялась Британская империя?.. С самых первых времен английской колонизации и до наших дней этот вопрос занимал умы британских мыслителей и политиков.» — писал один из английских историков, К. Норр[252]. Мы попытаемся дать ответ на этот вопрос с точки зрения этнопсихологии и начнем с того, чтобы объяснить, как воспринимает английский народ ту территорию, которую собирается осваивал. И кстати заметим, что для русских изучение Британской империи имеет свою особую ценность, ведь понять свою историю можно только сравнивая.

В чем особенности Британской империи? Во-первых, до последней трети XVIII в. она была в основ­ном мирной. Англичане занимали такие части света, которые «по своей малозаселенности давали полный простор для всякого, кто желал там поселиться»[253]. Во-вторых, связи англичан с местным населением их ко­лоний были минимальны, и «отличительной чертой английских колоний являлось совпадение густоты населения с почти исключительно евро­пейским его происхождением»[254]. Смешанные браки были исключитель­ным явлением, дух миссионерства вплоть до XIX в. вовсе не был при­сущ англичанам: они как бы игнорировали туземцев. В-третьих, вплоть до XIX в. «английское правительство, в противоположность испанскому и португальскому, на деле не принимало никакого участия в основании колоний; вмешательство метрополии в их внутреннюю организацию по праву всегда было ограничено, а на деле равнялось нулю»[255]. Английский историк Е. Баркер писал: «Когда мы начали колонизацию, мы уже име­ли идею — социально-политическую идею, — что, помимо английского государства, имеется также английское общество, а точнее — англий­ские добровольные общества (и в форме религиозных конгрегации, и в форме торговых компаний), которые были готовы и способны действо­вать независимо от государства и на свои собственные средства... Именно английские добровольные общества, а не государство, учреждали поселения в наших ранних колониях и таким образом начали создавать то, что сегодня мы называем империей»[256].

Более того, английские переселенцы словно бы желали «не пере­носить с собой Англию, а создать нечто новое, что не должно было сделаться второй Англией»[257]. Они «с естественной готовностью сели­лись в своей новой стране, отождествляли свои интересы с нею»[258] и трудились на ее благо, а потому английские колонии оказались ус­тойчивее, прочнее, многолюднее колоний всех других европейских народов. «Английская нация с основания своих первых поселений в Америке обнаружила признаки специальных способностей к колони­зации»[259]. Однако английские колонии вплоть до последней трети XIX в. не воспринимались англичанами как особо значимая ценность — и это еще одна отличительная черта английской колонизации. «Есть нечто крайне характерное в том индифферентизме, с которым англичане от­носятся к могучему явлению развития их расы и расширения их госу­дарства. Они покорили и заселили полсвета, как бы сами не отдавая себе в том отчета»[260].

Это до какой-то степени можно объяснить спецификой английских колоний. Английская эмиграция первоначально имела религиозные причины, англичане-колонисты рвали все связи со Старым Светом, и разрыв этот оставлял в их душах глубочайший след. «Пуританин и колонист... остает­ся прежде всего эмигрантом, который воспринимает человека и обще­ство, исходя из разрыва, подобного не пропасти между двумя участками твердой земли, землей, которую он оставил, и землей, которая его при­няла, — но подобного зиянию между двумя пустотами: пустотой отверг­нутой и пустотой надежды»[261].

Параллельно возникали и торговые фактории. Англия «учредила торговые станции во всех уголках земного шара... Но воспринимались ли они вполне как колонии? С точки зрения торговых интересов увеличение территории было для Англии не только не необходимо, но даже нежелательно. Ей нужно было только держать в своих руках пункты, господствующие над главными путями. В XVIII в. английские торговцы больше дорожили двумя Вест-Индийскими ост­ровками, чем всей Канадой. Во времена парусных судов эти остров­ки господствовали над морскими путями, соединявшими Европу со всеми американскими портами. Там же, где Англия приобрела дей­ствительно крупные владения, т.е. в Индии и Канаде, это было сде­лано главным образом потому, что здесь приходилось бороться за каждый опорный пункт с постоянной соперницей — Францией, так что для укрепления позиций был необходим обширный тыл... На протяже­нии XIX в. из этих торговых станций и портов выросла Британская им­перия. Между 1800 и 1850 гг. площадь империи утроилась. К 1919 г. она утроилась еще раз»[262]. Однако эти новые территории уже не представляли интереса для британских переселенцев.

Сколь прочны и многолюдны были британские колонии, основанные когда-то на слабозаселенных землях, столь же труден был для англичан процесс интериоризации земель, имеющих сколько-нибудь значитель­ную плотность туземного населения. Так, английское население в Ин­дии, не состоящее ни на военной, ни на государственной службе, к концу XIX в. составляло, по одним данным, 50 тысяч человек[263], по другим — приближалось к 100 тысячам[264]. И это при том, что начиная с 1859 г., после подавления мятежа, британское правительство проводило поли­тику, направленную на привлечение британцев в Индию, а на индийском субконтиненте имелись нагорья, по климату, растительности и относи­тельной редкости местного населения вполне пригодные для колониза­ции, во всяком случае, в большей степени подходящие для земледель­ческой колонизации, чем «хлопковые земли» Средней Азии, активно за­селявшиеся русскими крестьянами. Английский чиновник Б.Ходгсон, прослуживший в Индии тридцать лет своей жизни, писал, что Индийские Гималаи могут стать «великолепной находкой для голодающих крестьян Ирландии и горных местностей Шотландии». Еще более остро стоял вопрос о британской колонизации северных районов Индии.

Но вопрос остался на бумаге. Для того, чтобы жить в Гималаях требовалось вступить в прочные отношения с местным населением. Последнее по своему характеру британцам было даже симпатично. Англичане давали самые идиллические характеристики жителям Гималаев. Монахи и аскеты, нашедшие себе убежища в снежной суровости высоких гор, стали основными персонажами европейских описаний Гималаев. В отличие от обычной индийской чувственности, путешественники находили здесь величайшее самообуздание, столь импонировавшие викторианцам. Гималаи в представлениях англичан были местом преимущественно романтическим. Жизнь крестьян описывалась так же преимущественно в идиллических тонах. Обращалось внимание на их необыкновенно чистые и прекрасно возделанные угодья.

Однако британское население, состоявшее главным образом из чиновников лесного ведомства, жило в поселках, приближаться к которым местным жителям было строжайше запрещено, словно поставлен был невидимый барьер. И когда в Гарвале — одной из местностей Гималаев — действительно возникают европейские поселения британцы поступают с этими романтическими горами точно так же, как в это же время с романтическими горами своей родины — горами Шотландии: стремятся вырубить естественные лесные массивы и засадить горные склоны корабельными соснами. Действия британцев могли бы казаться чисто прагматическими, если не учитывать, что тем самым они лишили себя одного из немногочисленных плацдармов для британской колонизации Индии, вступив в затяжной конфликт с местным населением. В результате, британские поселения Гарваля так никогда и не превысили общую численность в тысячу человек.

Англичане и абстрагировались от местного населения, и создавали для себя миф о загадочных жителях Гималаев, и воспевали чудесную природу края… и признавали практически только хозяйственное ее использование. Их восприятие как бы раздваивалось. В результате, осознавая и возможность, и желательность крестьянской колонизации района Гарваля, британцы не решались к ней приступить.

Между британцами и местным населением словно бы всегда стоял невидимый барьер, преодолеть который они не могли. Так, еще во времена колонизации Америки «угроза, исходящая от индейца приняла для пуританина природно-тотальный характер и в образе врага слитыми воедино оказались индеец-дикарь и породившая его дикая стихия природы... Пуританский образ индейца-врага наложил свой отпечаток на восприятие переселенцами пространства: оно для них активно, это пространство-«западня», полное подвижных и неожиданных препятствий»[265].

Британцы создавали себе в своих владениях узкий мирок, в который не допускались никакие туземцы и который должен был бы воспроизводить английское общество в миниатюре. Однако психологическую неадекватность этого ощущения обнаруживает тот факт, что, прожив несколько лет в таких колониях, англичане, от колониальных чиновников до последних бродяг, чувствовали, попадая назад в Англию, еще больший дискомфорт. Те, кто волей судьбы оказывался перед необходимостью более или менее близко соприкасаться с не-европейцами (чего англичане избегали) приобретали себе комплекс "аристократов" и тем, по существу, обращались в маргиналов в английском обществе. Ничего подобного не знает история никакого другого европейского народа.

Любая новая территория, где селится англичанин, в его восприятии — "чистая доска", на которой он творит свой собственный мир по своему вкусу. Это в равной степени относится и к колонизации Америки, и к созданию Индо-Британской империи. Так, «пуритане, несмотря на свои миссионерские претензии рассматривали Америку как свою собственную страну, а ее коренных жителей, как препятствие на пути своего предопределения как американцев. Будучи пионерами, осваивавшими богатую неразвитую страну, первые американцы верили в свою способность построить общество, отвечающее их желаниям". Аналогичным образом и «индийская «tabula rasa» представлялась во всех отношениях в высшей степени подходящей, чтобы устроить там общество на свой собственный манер»[266].

Внешне это восприятие может напоминать "дикое поле" русских, но имеется одно очень существенное различие. Русские осваивают «дикое поле», вбирают его в себя, не стремясь ни ограничить его, ни устранить встречающиеся на нем препятствия. Русские как бы игнорируют конфликтогенные факторы, связанные с новой территорией, и не прилагают никаких усилий, чтобы устранить их возможное деструктивное действие. Эти конфликтогенные факторы изначально рассматриваются не как внешние трудности, а как внутренние, от которых не уйдешь, но которые не подлежат планомерному устранению, а могут быть сняты только в более широком контексте деятельности народа. Англичане же, если они не могли избежать самого столкновения с тем, что порождает конфликтность — а сам факт существования туземного населения уже является для англичан конфликтогенным, ведь туземное население так или иначе препятствует реализации собственно английских представлений — то они стремились поставить между собой и местным населением барьер.

К чему приводило наличие психологического барьера между англичанами и коренным населением колоний? Эдвард Спайсер в книге «Циклы завоевания» описывает как из "политики изоляции" постепенно развивалась концепция резерваций, воплотившаяся в отношениях с индейцами Северной Америки. Изначально эта концепция выразилась в том, что с рядом индейских племен были подписаны договоры как бы о территориальном разграничении. Но существенным в этих договорах для англичан было не определение территориальных границ (напротив, они изначально игнорировали эти границы), а то, что в результате самого акта подписания договора индейское племя превращалось для англичан в некоего юридического субъекта, через что отношения с ним вводились в строго определенные и ограниченные рамки. Очевидная бессмысленность наделения индейцев статусом юридического лица при том, что никакие права де-факто за ними не признавались, параллельно навязчивым желанием англо-американцев придерживаться даже в случаях откровенного насилия определенных ритуалов свойственных международным отношениям, указывают на то, что внешний статус индейцев имел в глазах колонистов самостоятельную ценность. Он давал возможность экстериоризировать туземный фактор, отделить его от себя и тем самым получить возможность абстрагироваться от него[267].

Такие сложные психологические комплексы, казалось бы, должны были остановить колонизацию. А между тем, англичане создали империю значительно более прочную, чем, например, испанцы, хотя последние прикладывали к созданию империи больше сознательных усилий. Значит ли это, что разгадка — в коммерческих способностях англичан?

«Империя — это торговля», — говорил Дж. Чемберлен. И действи­тельно, значительная доля справедливости есть в той точке зрения, что Британская империя является «коммерческой комбинацией, деловым синдикатом»[268]. Но этого объяснения недостаточно, ибо как психологически могли сочетаться эта гипертрофированная самозамкнутость англичан и гигантский размах их торговых операций, заставлявший проникать их в самые удаленные части земли и чувствовать там себя полными хозяевами?

Т. Маколи сетовал на то, что англичане вовсе не интересуются Ин­дией и «предмет этот для большинства читателей кажется не только скуч­ным, но и положительно неприятным»[269]. Пик английской завоевательной политики на Востоке по времени (первая половина XIX в.) совпал с пи­ком антиимперских настроений в Англии, так что кажется, словно жизнь на Британских островах текла сама по себе, а на Востоке, где основным принципом британской политики уже стала «оборона Индии» — сама по себе. Англичане уже словно бы свыклись с мыслью о неизбежности потери колоний и даже желательности их отпадения, как то проповедовали экономисты Манчестерской школы. Узнав о коварстве и жестокостях пол­ководца У. Хастингса, английское общественное мнение поначалу воз­мутилось, однако гнев прошел быстро, и У. Хастингс был оправдан пар­ламентским судом, ибо осуждение его по справедливости требовало и отказа «от преимуществ, добытых столь сомнительным путем. Но на это не решился бы ни один англичанин»[270].

Между тем Дж. Гобсон. обвиняя английских империалистов во всех смертных грехах, оправдывает их в одном: «Психические переживания, которые бросают нас на защиту миссии империализма, конечно, не ли­цемерны, конечно, не лживы и не симулированы. Отчасти здесь самооб­ман — результат не продуманных до конца идей, отчасти явление психической аберрации... Это свойство примирить в душе непримири­мое, одновременно хранить в уме как за непроницаемой переборкой ан­тагонистические явления и чувства, быть может, явление исключительно английское. Я повторяю, это не лицемерие; если бы противоположность идей чувствам осознавалась бы — игра была бы проиграна; залог ус­пеха — бессознательность»[271].

По сути, то, о чем говорит Гобсон — это типичная структура функционального внутрикультурного конфликта, когда различные группы внутри этноса ведут себя прямо противоположным образом и левая рука, кажется, не знает, что делает правая, но результат оказывается конфортным для этноса в целом. В этом смысле показательно высказывание Дж. Фраунда о том, что Британская империя будет существовать даже несмотря на «глупость ее правителей и безразличие ее детей»[272]. Здесь мы имеем дело с выражением противоречивости внутренних установок англичан. Англичане осваивали весь земной шар, но при этом стремились абстрагироваться от всего, что в нем было неанглийского. Поскольку такой образ действия практически невыполним, колонизация волей-неволей связана с установлением определенных отношений и связей с внешним неанглийским миром, то выход состоял в том, чтобы не замечать само наличие этих связей. Для англичан Британских островов это означало не замечать наличие собственной империи. Действовать в ней, жить в ней, но не видеть ее. Так продолжалось до середины XIX века, когда не видеть империю далее было уже невозможно.

Модели народной колонизации в принципе внеидеологичны. Они связаны с восприятием народом осваиваемого им пространства и отражают психологически комфортный образ действия, свойственный той или иной культуре. Это — модели действия человека в мире, адаптации, в том числе и психологической, человека к миру и адаптирования им внешней среды применительно к своему образу восприятия этой среды. Они могут обретать соответствующее ценностное обоснование постфактум, а могут и вообще без него обходиться.

Сложная и многоэтапная "драма", связанная с освоением новой территории, является реализацией внутрикультурного конфликта и обеспечивает для этноса максимально возможную психологическую комфортность в процессе достижения определенной цели. "Драма", разыгрываемая таким образом, может показаться слишком усложненной, но она значительно более комфортна, чем прямолинейное действие, когда членам этноса приходилось бы удерживать в своем сознании взаимоисключающие установки и эмоции (способность к чему и предположил за англичанами Гобсон – абсолютно напрасно). Нет, ценностные доминанты для разных внутриэтнических групп различны, но их рас­пределение таково, что допускает возможность согласованного, точнее — «драматизированного» действия.

Однако в культуре народа должны быть представления, которые обосновывали бы силу экспансии. Англичане могли как бы не замечать империю, но очевидно, что была некая мощная сила, которая толкала их к ее созданию и сохранению. При наличии всех психологических трудностей, которые несла с собой британская колонизация, абсолютно невозможно представить себе, чтобы она имела лишь утилитарные основания. А если так, то мнение о внерелигиозном характере Британской империи ошибочно и вызвано тем, что до XIX века миссионерское движение не было значимым фактором британской имперской экспансии.

Приходится только удивляться тому, что все исследователи, за очень редким исключением, отказывали Британской империи в каком-либо идеологическом основании. «Мысль о всеобщей христианской империи никогда не пускала корней на британских островах»[273], как об этом писал один из наиболее известных германских геополитиков Э.Обст. Но так ли это? Если миссия была неимоверно затруднена психологически, то это не значит, что ее не хотели. Не мочь не означает не хотеть. И если стимулом к созданию империи было мощной религиозное основание, то ни из чего не следует, что внешне это будет проявляться таким уж прямолинейным образом. Имперские доминанты получали в сознании англичан достаточно причудливое выражение. Следует ожидать, что и их религиозные основания имеют сложную форму.

Справедливы слова английского историка Л. Райта, что «если мы будем объяснять, что такое Ост-Индийская компания в поняти­ях наших дней, т.е. как корпорацию жадных империалистов, использую­щих религию как средство эксплуатации и своих собственных рабочих, и других народов, мы проявим абсолютное непонимание того периода»[274]. Очень многие смотрели на Британскую империю как на «торговый синдикат», но в ее истории не было ни одного периода, по отношению к которому это определение было бы справедливо. Можно лишь сказать, что Британская империя, кроме всего прочего была и «торговым синдикатом». Другой историк выразился еще более категорично: «Прирожден­ный альянс между религией и торговлей в конце XVI — начале XVII вв. оказал глубокое влияние на то, что в один прекрасный день было назва­но Британской империей»[275]. И хотя, «в отличие от испанских и португаль­ских католических проповедников, новые протестантские миссионеры были убеждены, что они не нуждаются в государстве и его помощи»[276], однако «влияние духовенства и его проповеди было могущественным фактором в создании общественного настроя в отношении к морской экспансии»[277]. «Сплошь и рядом духовенство яковитской Англии было настроено в духе меркантилизма. Духовенство выступало за ту же политику, что и люди коммерции»[278]. В свою очередь, торговцы и моряки верили, что они явля­ются орудием Провидения. «Искренняя вера в Божественное предопре­деление не может быть поставлена под сомнение никем из тех, кто изу­чал религиозные основания Елизаветинской Англии. Из этого не следу­ет, что все судовладельцы и капитаны сами по себе были благочестивы­ми людьми, которые регулярно молились и пели псалмы; но мало кто, даже из наиболее нечестивых среди них, решился бы выражать сомне­ние в Божественном вмешательстве, большинство имело положитель­ную веру в то, что Бог все видит своим всевидящим оком... Благочести­вые замечания, встречающиеся в вахтенных журналах, удивляют совре­менного читателя как нечто, совершенно не относящееся к делу... Но в начале XVII в. эти комментарии были выражением настроения эпохи»[279].

Так, например, при основании в 1600 г. Ост-Индийской компании отбором капелланов для нее занимался сам ее глава Т. Смит, известный как человек примерного благочестия. Он «обращался в Оксфорд и Кемб­ридж для того, чтобы получить рекомендации... Кандидаты должны были прочитать испытательную проповедь на заданные слова из Евангелия служащим компании. Эти деловые люди были знатоками проповедей, они обсуждали их со знанием дела не хуже, чем профессиональные док­тора богословия»[280]. При отборе капелланов имелась в виду и цель мис­сии. «Необходимость обращения язычников в протестантизм была по­стоянной темой английских дискуссий о колонизации»[281].

Однако, несмотря на значительный интерес общества к вопросам проповеди, в реальности английская миссия была крайне слабой. Попытаемся понять причину этого, обратившись к истории формирования концепции Британской империи.

Прежде всего нас ждут неожиданности в том, что касается английского понимания слова «империя», как оно сложилось в начале XVI века. «В период между 1500 и 1650 гг. некоторые принципиально важные концепции изменили свой смысл и вошли в общественное употребле­ние. Это концепции «страны» (country), «сообщества» (commonwealth), «империи» и «нации». Изменение значений слов происходило главным образом в XVI в. Эти четыре слова стали пониматься как синонимы, при­обретя смысл, который, с небольшими изменениями, они сохранили и впоследствии и который совершенно отличался от принятого в предше­ствующую пору. Они стали означать «суверенный народ Англии». Соот­ветственно, изменилось и значение слова «народ»[282].

Слово «country», первоначальным значением которого было «coun­ty» — административная единица, стало синонимом слова «nation» и уже в первой трети XVI в. приобрело связь с понятием «patrie». В словаре Т. Элиота (1538) слово «patrie» было переведено как «a countaye». Слово «commonwealth» в значении «сообщество» стало использоваться в каче­стве взаимозаменяемого с терминами «country» и «nation».

С понятием «нация» начинает тесно связываться и понятие «импе­рия». «В средневековой политической мысли «империя» (imperium) была тесно связана с королевским достоинством. Понятие «империя» лежало в основе понятия «император». Император обладал суверенной властью внутри его королевства во всех светских делах... Это значение было ра­дикальным образом изменено в Акте 1533 г., в котором понятие «импе­рия» было распространено и на духовные вопросы и использовано в зна­чении «политическое единство», «самоуправляющееся государство, сво­бодное от каких бы то ни было чужеземных властителей», «суверенное национальное государство»[283].

Следует отметить, что бытие Англии в качестве «нации» было непо­средственным образом связано с понятием «представительское управ­ление». Представительство английского народа, являющегося «нацией», символическим образом возвышало его положение в качестве элиты, которая имела право и была призвана стать новой аристократией. «Та­ким образом, национальность делала каждого англичанина дворяни­ном и голубая кровь не была больше связана с достижением высокого статуса в обществе»[284].

При этом бытие Англии в качестве «нации» было непосредственным образом связано с понятием «представительского управления». Представительство английского народа, являющегося «нацией» символическим образом возвышало его положение в качестве элиты, которая имела право и была призвана стать новой аристократией.

Здесь для нас чрезвычайно важно сделать следующие замечания. «Представительское управление» при его определенной интерпретации можно рассматривать как «способ действия», атрибут, присущий полноценному человеческому сообществу, а не как политическую цель. При этом, поскольку понятия «нация», «сообщество», «империя» являются в этот период фактически синонимичными, но «представительское управление» как «способ действия» следует рассматривать как присущий им всем. В этот же ряд понятий следует ввести и «англиканскую церковь». Ей так же присущ атрибут «представительское управление», что выразилось в специфике миссионерской практики англичан. Причем данный способ действия в сознании англичан приводит к возвышению над всем окружающим миром и логически перерастает в атрибут «образа мы». На раннем этапе он трактовался как религиозное превосходство, затем как одновременно превосходство имперское («лучшая в мире система управления народами») и национальное. Затем он стал пониматься как превосходство социальное. Но каждый из этих случаев более сложен, чем это кажется на первый взгляд. Так и знаменитый британский национализм, поражавший всю Европу, в действительности далеко отстоял от того, что обычно понимают под этим понятием.

Все более глубокие корни пускает мысль о богоизбранности англий­ского народа. В 1559 г. будущий епископ Лондонский Дж. Эйомер про­возгласил. что Бог — англичанин, и призвал своих соотечественников семь раз в день благодарить Его, что они родились англичанами, а не итальянцами, французами или немцами. Дж. Фоке писал в «Книге муче­ников», что быть англичанином означает быть истинным христианином: «английский народ избранный, выделенный среди других народов, пред­почитаемый Богом. Сила и слава Англии необходима для Царствия Божия. Триумф протестантизма был национальным триумфом. Идентификация Реформации с «английскостью» вела к провозглашению Рима национальным врагом и исключением католиков из английской нации. Епископ X. Латимер первым заговорил о «Боге Англии», а архие­пископ Краимер связал вопросы вероучения с проблемой национальной независимости Англии и ее национальных интересов[285].

Итак, национализм того времени определялся не в этнических категориях. Он определялся в терминах религиозно-политических. Он был связан с идеями самоуправления и протестантизма (англиканства). Эти два последних понятия также были непосредственным образом связаны с понятием «империя», то есть самоуправления в религиозных вопросах. «Протестантизм был возможен в Англии, только если она была им­перией. А она была империей, только если она была нацией»[286]. «Когда английское духовенство думало о Новом Свете, оно мечтало об обшир­ной Протестантской империи»[287].

Таким образом, мы видим, что британская империя имела религиозную подоплеку, сравнимую по своей интенсивности с Российской империей. Действительно, та центральная идея, лежащая в основании любой империи всегда имеет религиозное происхождение, и каким бы образом она ни проявлялась внешне, она может быть выражена словами пророка Исайи: «С нами Бог, разумейте, народы, и покоряйтесь, потому что с нами Бог» (Исайя, 7, 18-19). Другое дело, что иногда с течением времени это основание забывается, а те следствия, которые из него вытекают, воспринимаются как самостоятельные феномены. Необходимо понять, в какие комплексы могут вылиться изначальные религиозно-ценностные основания, распознать их в исторической действительности иного времени и понять, какое влияние данные комплексы оказывают на действие народа в последующие эпохи,как интерпретируются теми или иными внутриэтническими группами, каким образом влияют на внутриэтническое взаимодействие. Поставив перед собой эти вопросы, начнем с того, что выясним, в чем состояла суть английской религиозной миссии.

После того, что мы сказали о религиозных комплексах англичан, легко понять, почему проповедь протестантизма в его английском варианте была затруднена. Ведь английский протестантизм был тесно переплетен с понятием «нация», «национальная церковь». Британская империя несла с собой идею самоуправляющейся нации. Именно поэтому, очевидно, английские купцы, националисты и меркантилисты, проявляли значительную осведомленность в вопросах теологии. Однако только в XIX в. по­явились идеи, позволяющие распространять понятие национальной цер­кви на другие народы. Был провозглашен отказ от «эклесиоцентризма», т.е. «от установления по всему миру институциональных церквей запад­ного типа»[288]. Г. Венн и Р. Андерсон разработали концепцию самоуправ­ляющейся церкви. Идея состояла в необходимости отдельной автоном­ной структуры для каждой туземной церковной организации[289]. «Одна из основных целей миссионерской активности должна быть определена в терминах «взращиваемой церкви»[290]. Однако эта стратегия подразумева­ла по сути «выращивание» скорее нации, чем церкви, что создавало, в свою очередь, новые проблемы.

Последнее обстоятельство должно было вызвать определенный перенос понятий и акцентов. Действительно, именно в это время в сознании англичан все более отчетливо проявляется представление, что они всюду несут с собой «идею свободного управления и представительских органов», что в целом коррелировало с концепцией самоуправляющейся церкви. Однако в это время наблюдается рост расистских установок, чего почти не было раньше. Так, слово «ниггер» стало употребляться в отношении ин­дийцев только с 40-х гг. XIX в.[291] Английский историк, утверждая, что англичане в Индии не «индизировались», уточняет, «в отличие от первых завоевателей»[292].

Среди многих викторианцев возникало ощущение, что «вестернизация — это опасное занятие. Возможно, не-европейцы вовсе не были потенци­альными английскими джентльменами, которые лишь подзадержались в своем развитии, а расой, чуждой по самому своему существу»[293].

«Представительское самоуправление» было осознано как цель имперского действия... Целью действия (ценностной доминантой) было провозглашено то, что до сих пор было условием действия, атрибутом человека, без чего человек просто не был полноценным человеком. Перенесение данной парадигмы в разряд целей вело к ее размыванию и угрожало самой парадигме империи в сознании англичан. Признание новых целей не могло произойти безболезненно, оно требовало изменения «образа мы». Поэтому, данная цель одновременно и декларировалась, и отвергалась в качестве цели практической. Дж. Морли, статс-секретарь по делам Индии, заявил в 1908 г.: «Если бы мое существование в качестве официального лица и даже телесно было продолжено судьбою в 20 раз более того, что в действительности возможно, то и в конце столь долго­го своего поприща я стал бы утверждать, что парламентская система Индии совсем не та цель, которую я имею в виду»[294].

Выходом из психологического тупика оказывается формирование идеологии Нового Империализма, основанием которой стала идея нации. В ней атрибут «представительского самоуправления» относится только к англичанам, которые и признавались людьми по преимуществу до сих пор такой прямолинейности не было. Британский национализм в качестве идеологии развился как реакция на извечные психологические комплексы англичан в качестве колонизаторов.

Создание Великой Британской империи в Азии стало восприниматься как романтический подвиг мужества, а не как деловое предприятие. В своем выступлении в Кристальном дворце 24 июня 1872 года Бенжамин Дизраэли сказал: «Англичане гордятся своей огромной страной и же­лают достигнуть еще большего ее увеличения; англичане принадлежат к имперской стране и желают, если только это возможно, создать импе­рию»[295]. Он сказал то, что было уже и до него, он просто констатировал факт. Рефлексией же середины XIX в. по поводу этого, очевидно имев­шего места факта являются работы Ч. Дилька[296], Дж. Фраунда[297], Дж. Сили[298], в которых излагается история Британской империи и описывается ее география таким образом, что оказывается — слово сказано. Создается нечто среднее между историей империи и легендой об империи. С этого момента империя была осознана как целостность и данность. «Из конца в конец Англии во всех слоях английского общества почти поголовно увлечение политической теорией-мечтой об Англии, разросшейся на полмира, охватывающей весь британский мир в одно крепкое неразрыв­ное целое, в огромную мощную, первую в мире империю»[299].

Именно в это время на Британских островах «империализм стано­вится окончательно философией истории»[300] и для кого-то превращается в настоящий культ, так что «гордому англичанину... в словах «имперское верховенство Британской империи» слышится нечто призывное к его сердцу, ласкающее его слух»[301]. Параллельно с этим процессом шел другой, который начался не на Британских островах, а с Британской Индии. Там возникла идеология "бремени белого человека", сыгравшая важнейшую роль в модификации английской этнической картины мира.

В Индии развивался своего рода культ «воинственной энергии, суро­вой и по отношению к себе, и по отношению к другим, ищущей красоту в храбрости, справедливость лишь в силе»[302]. Для создателей Британской Индии «империя была средством нравственного самовоспитания»[303]. Этот тип человека воспевался и романтизировался в имперской литературе[304]. В духе этой романтизации и героизации викторианской империи мать Р. Киплинга писала: «Что знают об Англии те, кто знают только Англию?»[305] Индия виделась «раем для мужественных людей»[306], стоически перенося­щих все трудности и опасности. Уже потом, в последней трети XIX в. «драма нового империализма была разыграна в тропических лесах, на берегах величественных рек, среди песчаных пустынь и на ужасных гор­ных перевалах Африки. Это был его («нового империализма») триумф и его героическая трагедия»[307].

С идеологией "бремени белого человека" была связана, с одной стороны, доктрина о цивилизаторской миссии англичан, их призвании насаждать по всему миру искусство свободного управления (и в этом своем срезе данная идеология приближается к имперской цели-ценности), а с другой — верой в генетическое превосходство британской расы, что вело к примитивному национализму. Причем эти две составляющие были порой так тесно переплетены, что между ними не было как бы никакой грани, они плавно переливались одна в другую. Их противоположность скорее была понятна в теории, чем видна на практике.

Воплощением слитых воедино противоречий явилась фигура Сесиля Родса, деятеля уже Африканской империи и друга Р. Киплинга. Для него смысл Британской империи состоял в том благодеянии, которое она оказывает человечеству, обращая народы к цивилизации, однако непоколебимо было и его убеждение, что англичане должны извлечь из этого обстоятельства всю возможную пользу для себя. Родсу принадлежит знаменитая фраза: «Чистая филантропия — очень хороша, но филантропия плюс пять процентов годовых еще лучше". Философские взгляды С. Родса так описываются в одной из его биографий: если существует Бог, то в истории должны быть Божественные цели. Ими является, вероятнее всего, эволюция человека в сторону создания более совершенного типа людей. Поскольку, Родс считал, что порода людей, имеющая наилучшие шансы в эволюции, — это англо-саксонская раса, то делал заключение, что для служения Божественной цели следует стремиться к утверждению господства англо-саксонской расы. Если так мог всерьез считать Родс, то и слова лорда Розбери о том, что Британская империя является "величайшим мировым агентством добра, которое когда-либо видел свет»[308] не следует считать обычным лицемерием.

Идеология «бремени белого человека» фактически примеряла различные составляющие английского имперского комплекса: национальное превосходство, самоотверженное служение религиозной идее, насаждение по всему миру искусства свободного самоуправления и романтика покорения мира. Это новая интерпретация имперской идеологии, где вновь религиозная, национальная, имперская и социальная составляющая выступают в единстве. Парадигма же «представительского самоуправления» вновь занимает место не ценности как «цели действия» (целью действия теперь является втягивание мира в английскую орбиту), а «способа действия», а именно: способа покорения мира. Эта идеологема находит свое выражение в мандатной системе (примененной на практике после Первой Мировой войны). Ко второй половине XIX века в Британской империи наблюдался переход от непрямого (сохраняющего значительные элементы автономии управления колониями) к прямому (централизованному управлению). Но уже к началу XX века доминирующим принципом Британской имперской практики становится протекторатное правление. Это было серьезной модификацией английской картины мира.

Но как английская колонизация и британская имперская идеологии связанны друг с другом? Кажется, что жизнь колоний течет сама по себе, а идеология является не более, чем головным измышлением. Однако, если присмотреться внимательнее, то корреляция окажется достаточно прочной. Попытаемся дать описание «образа мы» в картине мира англичан, которое вписывалось бы и в модель английской народной колонизации, и согласовывалось бы с различными интерпретациями Британской империи, являвшейся существенным фрагментом английской картины мира в целом.

Итак, основным субъектом действия в английской модели колонизации является некое «общество», «сообщество» (все равно, религиозное или торговое). Каждое из них так или иначе воспринимало религиозно-ценностные основания Британской империи (и к торговым сообществам, как мы видели, это относится в полной мере). Но поскольку в британской идеологеме империи понятия «сообщество» и «империя» синонимичны, то — в данном контексте — сами эти сообщества превращались в мини-империи. Не случайно Ост-Индийскую компанию называли «государством в государстве», не случайно лорд Дж. Керзон называл Индию империей в империи[309]. Каждое «сообщество», которое, в конеч­ном счете, складывалось не в силу каких-либо историчес­ких причин, а потому, что такой способ действия для англичан наиболее комфортен (таков «образ коллектива» в картине мира англичан), и каж­дое из них все более замыкалось в себе, абстрагируясь как от туземного населения, так и от метрополии. И каждое из них тем или иным образом проигрывало внутри себя альтернативу «сообщество — империя». Оно отталкивалось от идеологемы «сообщество», «привилегированное (арис­тократическое) сообщество», «сообщество белых людей» и переходило к понятию «империя аристократов».

Создавалась структура взаимосвязанных мини-империй. Единство этой структуры вплоть до конца XIX века практически выпадало из сознания англичан, оно не было принципиально важным. Субъектом действия были «мини-империи» (будь то сельскохозяйственные поселения, торговые фактории или, позднее, миссионерские центры), и их подспудное идеологическое обоснование обеспечивало их мобильность, а, следовательно, силу английской экспансии.

Между этими «мини-империями» и «центром», именовавшим себя Британской империей, существовало постоянное непреодолимое противоречие: «центр» стремился привести свои колонии («мини-империи») к «единому знаменателю», а колонии, самодостаточные по своему внутреннему ощущению противились унификации, восставали против центра, отделялись от метрополии юридически. Впрочем, хотя отделение Соединенных Штатов вызвало в Британии значительный шок и появление антиимперский идеологии «малой Англии», но это ни на миг не снизило темпов реального имперского строительства, в результате чего сложилась так называемая «вторая империя». Сама по себе колониальная система, структура «мини-империй» имела по существу только пропагандистское значение. В известном смысле прав русский геополитик И. Вернадский, который писал о Британской империи, что, что «по своему внут­реннему устройству и по характеру своего народа эта страна может лег­ко обойтись без той или другой колонии, из которых ни одна не сплочена с нею в одно целое и каждая живет своей особенной жизнью. Состав британских владений есть скорее агрегат многих политических тел, не­жели одна неразрывная целостность. Оторвите каждое из них, и метро­полия будет существовать едва ли не с прежней силой. С течением вре­мени она даже приобретет новые владения и старая потеря почти не будет для нее заметна. Так, у некоторых животных вы можете отнять часть тела. и оно будет жить по-прежнему и вскоре получит, взамен ос­тавшейся под вашим ножом, другую часть»[310].

Процесс британского имперского строительства во многом отличен от российского. В России невозможно представить себе даже саму мысль о восстании русского населения какой-либо окраины против центра. Русская колонизация ведет к расширению российской государственной территории: русская колония, образуясь вне пределов российской территории, стимулировала подвижки границы. У англичан колония, изначально находясь под британской юрисдикцией, стремится выйти из нее. Но этот путь вел к созданию своеобразной «мета-империи», объединенной не столько юридически, сколько посредством языкового и ценностного единства.

 

Глава 8


Дата добавления: 2018-05-31; просмотров: 238; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!