Продано примерно 1530 экземпляров. 5 страница



 

Суббота, 19 июля

Как мне кажется, надо написать о Дне заключения мира[20], хотя не знаю, стоит ли брать для этого новое перо. Я сижу, высунувшись из окна, и дождь, который без перерыва поливает деревья, почти обрушивается мне на голову. Минут через десять на Ричмонд начинается процессия. Боюсь, немногие поаплодируют городским советникам, одетым так, чтобы произвести солидное впечатление во время марша по улицам. У меня такое ощущение, будто на кресла надели чехлы и все, бросив меня одну, уехали за город. Я покинута, разочарована, и мне скучно. Естественно, процессию мы не видели. Нам достались лишь мешки с мусором. Дождь прекратился полчаса назад. Зато у слуг было триумфальное утро. Они стояли на мосту Воксхолл и ничего не пропустили. Генералы, солдаты, танки, сестры милосердия, оркестры шли часа два. Судя по их словам, это было прекраснейшее зрелище, какое им только приходилось видеть. Так же, как налет «цеппелинов», оно сыграет важную роль в истории семьи Боксоллов. Не знаю — но мне все это кажется праздником слуг, призванным умиротворить и успокоить «народ», — а дождь все испортил; вероятно, для народа придумают еще какое-нибудь развлечение. Думаю, в этом причина моего разочарования. Есть что-то просчитанное, политическое и неискреннее в таких праздниках. Более того, в них совсем нет красоты и почти нет стихийного порыва. Еще и флаги; мы получили то, что слуги, как я полагаю, купили из снобизма, желая удивить нас. Вчера в Лондоне — обычные молчаливые, скучные скопления сонных и вялых, как вымокшие пчелы, людей ползали по Трафальгарской площади и соседним улицам. Единственное симпатичное зрелище, которое я видела, скорее было сотворено ветром, чем искусством декораторов; вымпелы в виде длинных языков на самом верху колонны Нельсона лизали воздух, сворачивались и вновь разворачивались, как гигантские языки драконов, с неторопливым и коварным изяществом. Театры же и мюзик-холлы убраны в толстые стеклянные подушки для булавок, которые, несколько преждевременно, освещены изнутри, — свет можно было бы использовать куда как с большей пользой. Тем не менее, ночь становилась все более волнующей и прекрасной, и мы, уже улегшись в кровать, еще какое-то время не спали из-за взрывов ракет, ненадолго, но ярко освещавших комнату. (Вот и теперь, когда небо серо-коричневое и льет дождь, звонят колокола на Ричмонд — однако церковные колокола напоминают лишь о свадебных и христианских службах.) Не могу отрицать, что чувствую себя немного неловко, описывая происходящее в мрачном свете, поскольку нам, по-видимому, следует верить в то, что мы счастливы и всем довольны. Так бывает в день рождения, когда праздник по какой-то причине разлаживается, а в детской считается делом чести притворяться, будто все прекрасно. И только через много лет кто-нибудь признается, какой ужас тогда творился; если через много лет эти послушные толпы заявят, что все понимали и не очень радовались, будет ли мне, скажем, веселее? Кажется, обед в Клубе 1917 и речь миссис Бесайт окончательно стерли остатки позолоты, если еще оставалась позолота, с имбирного пряника. Гобсон был злобно-насмешлив. Она — тучная и угрюмая старуха с большой головой в густых белых кудряшках — начала с того, что сравнила иллюминированный и праздничный Лондон с Лахором[21]. Потом набросилась на нас из-за нашего дурного обращения с Индией, очевидно, воображая себя «ими», а не «нами». Не думаю, что она очень преуспела, хотя внешне все было как полагается, и Клуб 1917 ей хлопал и с ней соглашался. Я всегда слушаю речи, словно читаю по написанному, поэтому цветы, которыми она время от времени размахивала, выглядели чересчур неестественно. Мне все яснее и яснее, что честные люди — это художники, а социальные реформаторы и филантропы быстро отбиваются от рук и, притворяясь человеколюбцами, лелеют такое множество позорных желаний, что в конце концов у них можно найти куда больше недостатков, чем у нас. А если бы я была одной из них?

 

Воскресенье, 20 июля

Наверное, надо довести до конца описание празднеств в честь окончания войны. Все-таки мы не более чем стадо животных! — даже самые разочарованные из них. Как бы там ни было, высидев неподвижно всю демонстрацию и мирный колокольный звон, после обеда я задумалась о том, что если еще что-то должно произойти, то, наверное, надо это видеть. Я накрутила бедняжку Л. и отложила в сторону Уолпола. Когда зажглась первая гирлянда из электрических лампочек и мы увидели, что дождь прекратился, то вышли из дома; это было до чая. Некоторое время взрывы пугали нас пожарами. Двери пивной на углу были открыты, и внутри оказалось полно народа; посетители вальсировали; все раскачивались, словно пьяные, и орали песни. Мальчишки с фонариками маршировали по газонам, празднуя победу. Немногие магазины смогли позволить себе электрический свет. Совершенно пьяную женщину из высшего класса вели, поддерживая с двух сторон, полупьяные мужчины. Иллюминацию выключили уже примерно на полпути, однако мы шли и шли, пока не поднялись на гору. И тогда нам удалось кое-что разглядеть — немного, правда, потому что сырость убивала краски. Красные, зеленые, желтые, синие шары медленно поднимались в воздух, взрывались и расцветали светлыми кругами, которые вскоре распадались на множество искр и исчезали. Все небо было в ярких огнях. Поднимаясь над Темзой, среди деревьев, эти ракеты были прекрасны; странным был их отблеск на лицах людей; и все же, конечно, серый туман смазывал картину, которая иначе была бы намного ярче. Грустно было смотреть на лежавших к нам спиной в «Стар энд Гартер»[22] неизлечимых солдат, они курили сигареты и ждали, когда закончится шумиха. Мы были как дети, которых надо развлекать. В одиннадцать часов мы вернулись домой и увидели из окна моего кабинета веселящийся от души Илинг; один огненный баллон поднялся так высоко, что Л. поверил, будто это звезда, но она разлетелась на девять звезд. Сегодня дождь перестал лить, видимо, в уверенности, что праздники окончательно испорчены.

 

Вторник, 21 октября

Сегодня день Трафальгарского сражения[23], а вчерашний день останется в памяти благодаря выходу из печати «Ночи и дня». Утром я получила свои шесть экземпляров, пять из которых были тотчас разосланы, так что, думаю, они уже в клювах моих друзей. Неужели я нервничаю? Совсем немного; скорее волнуюсь и радуюсь, нежели нервничаю. Во-первых, книга есть, она вышла в свет и с ней покончено; во-вторых, я немного ее почитала и мне понравилось; в-третьих, у меня сохраняется уверенность, что людям, чье мнение я ценю, она тоже понравится, и эту уверенность я укрепляю мыслью, что, даже если им не понравится, я приду в себя и начну что-нибудь другое. Конечно, если меня поддержат Морган, Литтон и остальные, я буду думать о себе лучше. Скучно встречаться с людьми, которые говорят банальности. Но в целом я понимаю, чего добиваюсь, и чувствую, что на сей раз использовала свой шанс как нельзя лучше; так что имею право сохранять философское спокойствие, а вину за неудачу свалить на Бога.

 

Четверг, 23 октября

Я должна записать первые плоды «Ночи и дня». «Несомненно, работа большого таланта» — Клайв Белл. Что ж, ему могло и не понравиться; критиковал же он «Путешествие». Признаюсь, я довольна, но не убеждена, будто все так, как он пишет. Однако мне дан знак, что я права, ничего не боясь. Те люди, чьим мнением я дорожу, не будут столь восторженны, но наверняка станут по эту сторону, как мне кажется.

 

Четверг, 30 октября

Из-за приступа ревматизма могу позволить себе больше не писать; да и, помимо ревматизма, от работы у меня устала рука. Все же, если бы я могла отнестись к себе профессионально как к объекту анализа, то могла бы сочинить интересный рассказ о последних нескольких днях, о переменах в моем настроении из-за «Н. и д.». Следом за письмом Клайва получила письмо от Нессы — сплошные похвалы; вершина — письмо Литтона: восторженные похвалы; великий триумф; классика; и так далее; потом панегирик от Вайолет; потом, вчера утром, вот эта фраза Моргана: ««Путешествие» мне понравилось больше». Правда, он также написал о своем великом восхищении, но сообщил, что читал роман в спешке и собирается его перечитать, отчего удовольствие, доставленное мне другими, сильно потускнело. Да, так оно и было, но продолжим. Около трех часов дня от его порицания мне стало легче и приятнее, чем от похвал остальных, — словно я вернулась на землю после блаженного парения среди мягких облаков и упругих холмов. Все же я ценю мнение Моргана наравне с другими. Сегодня утром заметка в «Таймс»; очень хвалебная; и умная тоже; среди прочего в ней сказано, что, хотя в романе «Ночь и день» меньше внешнего блеска, он глубже «Путешествия»; с этим я согласна. Надеюсь, на этой неделе будут еще отзывы; хорошо бы получить умные письма; но я хочу писать рассказы; все равно с плеч словно свалилась тяжелая ноша.

 

Четверг, 6 ноября

Вчера вечером у нас обедали Сидней[24] и Морган. В общем-то, я рада, что пожертвовала концертом. Сомнений насчет отношения Моргана к «Н. и д.» не осталось; теперь я знаю, почему этот роман понравился ему меньше «П.», и понимаю, что его критика не должна меня обескураживать. Наверное, умная критика никогда не обескураживает. Так или иначе, я должна кое-что записать, потому что сама пишу много критики. То, что он думает, сводится к следующему: «Ночь и день» — строгий с точки зрения формы классический роман; и как от такового от него требуется или он требует от его персонажей гораздо более высокой степени привлекательности, чем в книге, подобной «П.», которая неопределенна и универсальна. А в «Н. и д.» нет привлекательных персонажей. Ему все равно, как их классифицировать. Ему безразличны и персонажи в «П.», но там он и не ощущал потребности в любви. Все остальное ему нравится; смысл его критических замечаний не в том, что «Н. и д.» хуже «П.». Ахов и красот здесь тоже много — в самом деле, я не вижу причин огорчаться из-за Моргана. Сидней сказал, будто совершенно расстроен романом и у него сложилось мнение, что я «спасла» его удачной концовкой. Я становлюсь занудой! Даже старая Вирджиния не будет такое читать; но сейчас это кажется мне важным. «Кембридж мэгэзин» повторяет то, что Морган сказал о своем неприятии персонажей; и все же мое место на передовой линии современной литературы. У меня циничное отношение к персонажам, говорят они и оперируют частностями, отчего Морган, который сидел у газового камина и читал рецензию, немедленно начал выражать несогласие. Итак, критики расходятся во мнениях, а несчастный автор, который хочет быть в курсе, разрывается на части. В первый раз за много лет гуляла на речном берегу между десятью и одиннадцатью часами. Он похож на запертый дом, с которым я один раз сравнила его; на комнату с пыльными чехлами на креслах. Рыбаки не выходят так рано; тропинка безлюдна; лишь большой аэроплан летит куда-то. Мы почти не разговаривали, и это доказывает, что нам (по крайней мере мне) нравится молчать. У Моргана ум художника; он говорит о простых вещах, о которых умные люди не говорят; и по этой причине я считаю его самым лучшим критиком. Неожиданно мне в голову приходит то очевидное, о чем никто не подумал. У него не получается новый роман, он подыскивает к нему ключи, но пока безуспешно.

 

Пятница, 5 декабря

Еще один пропуск, однако, кажется, дневник со временем обретает дыхание, правда, медленно. Отмечаю, что после возвращения ни разу не брала в руки греческую книгу; вообще почти ничего не читала, кроме книг, на которые надо было писать рецензии, и это доказывает, что мое рабочее время мне не принадлежит. Я почти испугалась, когда обнаружила, как меня затянуло в критику. Мой мозг, из-за перевозбуждения или подругой причине отвергающий чистые листы бумаги, стал похож на заблудившегося ребенка — я брожу по дому или присаживаюсь на верхнюю ступеньку, чтобы поплакать. «Ночь и день» все еще держит меня, отчего я теряю массу времени. Джордж Элиот никогда не читала рецензий, поскольку пересуды о ее книгах мешали ей работать. Я начинаю ее понимать. Не то чтобы я принимала близко к сердцу хвалу и хулу, но они отрывают меня от сегодняшнего дня, заставляют оглядываться назад в попытке что-то объяснить или, наоборот, понять. На прошлой неделе я нашла язвительный параграф о себе в «Вэйфэрер»; на этой неделе Олайв Хезелтайн пролил на мою душу бальзам. Но я скорее по-своему написала бы о «четырех страстных улитках», нежели, как утверждает К.М., стала второй Джейн Остин.

 

1920

 

Понедельник, 26 января

Вчера был мой день рождения; мне исполнилось тридцать восемь лет; что ж, вне всяких сомнений, я гораздо счастливее, чем была в двадцать восемь лет; и сегодня я счастливее, чем была вчера, так как сегодня мне пришла в голову идея новой формы для нового романа. Представляю, одно раскрывается через другое — как в ненаписанном романе, — но не на десяти страницах, а на двухстах или около того — разве не получится свободно и легко, чего я как раз добиваюсь; разве не получится точнее при сохранении формы и темпа и вмещении всего-всего? Сомневаюсь лишь, удастся ли мне не потерять человеческое сердце, — достаточно ли я владею диалогом, чтобы не выпустить его из сети? Понимаю, что на сей раз все будет совсем по-другому; никаких строительных лесов; ни одного кирпичика; сплошные сумерки, зато сердце, страсть, ум сверкают ярко, как огонь в тумане. Только так мне удастся отыскать место для всего: для радости, непоследовательности, легкомысленных переходов по моей доброй воле. Достаточно ли я владею образами — вот в чем я сомневаюсь; но представляю (?), как «Отметина на стене», «К. с.»[25], «Ненаписанный роман» берутся за руки и пляшут вместе. Что такое это «вместе», пока не знаю; пока у меня нет темы; но я вижу огромные возможности формы, которую более или менее случайно открыла две недели назад. Думаю, опасность таится в проклятом эгоистическом «я»; губящем, насколько я понимаю, Джойса и Ричардсон: автор должен быть достаточно гибким и разносторонним, чтобы из своего «я» построить стену для книги, но не стать этой стеной, иначе она, как у Джойса и Ричардсон, будет мешать ему и ограничивать его. Надеюсь, я довольно знаю свое дело, чтобы не забыть ни об одной из возможных уловок. Как бы то ни было, мне придется идти наощупь, экспериментировать, но сегодня меня озарило. В самом деле, легкость, с какой я развиваю ненаписанный роман, доказывает, что это и есть моя дорога.

 

Среда, 4 февраля

Каждое утро с двенадцати до часу читаю «Путешествие». Не заглядывала в него с июля 1913 года. Если бы меня спросили, что я теперь о нем думаю, то ответила бы, не знаю — такая в нем арлекиада — такой ассортимент заплат — тут просто и сурово — там игриво и поверхностно — тут как общеизвестная банальность — там сильно и свободно, насколько можно желать. Что с этим делать, один Бог знает. Провалы такие ужасные, что у меня щеки горят от стыда, — а потом поворот во фразе, прямой взгляд, и щеки у меня горят уже совсем подругой причине. В целом мне нравится ум молодой женщины. Она храбро берет препятствия — честное слово, у нее писательский талант! Поправить я ничего не могу и явлюсь к потомкам автором дешевых острот, изящных сатир и даже, как я обнаружила, вульгаризмов — довольно грубых, — которые не перестанут мучить меня и в могиле. Все же я знаю, что «Путешествие» для многих предпочтительнее «Ночи и дня». Я не говорю — любите эту книгу сильнее, но постарайтесь увидеть в ней более яркое и вдохновенное зрелище.

 

Вторник, 9 марта

Несмотря на дрожь, думаю, пока могу продолжать свои записи. Иногда мне кажется, что я выработала тот стиль, который мне подходит — подходит приятному светлому часу после чая; то, чем я занимаюсь сейчас, не так податливо. Ничего. Представляю, как старушка Вирджиния, надевая очки и берясь за мартовские записи 1920 года, уж точно будет хотеть, чтобы я продолжала. Поздравляю, мой милый призрак; и обрати внимание, я не считаю пятьдесят такой уж древностью. Еще можно написать несколько хороших книг; и у меня есть кирпичики для одной замечательной книги. Вернемся к сегодняшней носительнице имени. В воскресенье я отправилась на Кэмпден-хилл послушать шубертовский квинтет — посмотреть на дом Джорджа Бута — сделать заметки для книги — поднабраться светскости — эти желания привели меня туда и были задешево (7/6)[26] удовлетворены.

Сомневаюсь, чтобы обитатели дома видели его с той же разрушительной ясностью, с какой видела его я, допущенная внутрь всего на один час. Холодное поверхностное приличие; тонкое, как мартовский ледок на луже. Что-то вроде купеческой чопорности. Конский волос и красное дерево — основа и правда; белые панели, репродукции Вермеера, стол в форме Омеги и пестрые занавески, довольно снобистская маскировка. Самое неинтересное в комнатах; компромисс; хотя, конечно, это тоже интересно. Я против семейной традиции. Старая миссис Буг во вдовьем платье восседала на подобии комода; по бокам — преданные дочери; внуки — вроде херувимов. Аккуратненькие скучные мальчики и девочки. Мы все были в мехах и белых перчатках.

 

Суббота, 10 апреля

На следующей неделе планирую, если повезет, начать «Комнату Джейкоба». (В первый раз упоминаю об этом.) Хочу описать весну; обратить внимание — в этом году никто не замечает листья на деревьях, а ведь они не все облетели — никогда не было такой железной черноты на стволах каштанов — всегда они нежные и светлые; таких я не могу припомнить за всю мою жизнь. На самом деле, мы пропустили зиму; как будто был ночной сезон; а теперь возвращение солнечного дня. Вот и я едва не пропустила, как на каштане возле окна появились крошечные зонтики; на кладбище трава бежит по старым плитам, словно зеленая вода.

 

Четверг, 15 апреля

Мой почерк, кажется, погиб ко всем чертям. Наверное, я порчу его постоянным писанием. Я говорила, что Ричмонд[27] в восторге от моей статьи о Джеймсе?[28] Ну вот, а два дня назад престарелый коротышка Уолкли напал на нее в «Таймс» и заявил, что я впадаю в худший маньеризм Генри Джеймса — стойкие «фигуры», — и еще намекнул, будто я была его сердечной подругой. О Перси Лаббоке тоже не забыли; но, правильно или нет, я, краснея, выкидываю эту статью из головы и понимаю, что стала писать, по крайней мере, рыхло. Думаю, дело опять в «витиеватом потоке» — несомненно, критика правильная, хотя болезнь моя собственная, а не подхваченная у Г.Д.; утешение небольшое. Тем не менее, надо быть осторожнее. В «Таймс» так нельзя, я должна быть там чопорнее, особенно в отношении Г.Д.; статьи надо тщательно продумывать с точки зрения композиции, не исключающей узоры. Десмонд[29], тем не менее, выразил восхищение. Жаль, не выработаны правила насчет ругани и похвал. Боюсь, моя судьба — неограниченная ругань. Я лезу в глаза; и пожилые господа особенно недовольны этим. «Ненаписанный роман», несомненно, раскритикуют: не могу предсказать, какую линию они займут на этот раз. Отчасти людей отвращает «хорошее письмо» — как, полагаю, отвращало всегда; «Претенциозно», — говорят они; к тому же я — женщина, которая хорошо пишет и пишет для «Таймс», — вот их линия. В этом одна из причин, удерживающая меня от «Комнаты Джейкоба». Однако я ценю критику. Она подстегивает меня, даже если это Уолкли, которому (я выяснила) шестьдесят пять лет и который считается дешевым маленьким сплетником, так мне нравится думать, вызывающим всеобщий смех, даже у Десмонда. Однако не стоит забывать, что в его словах есть правда; больше, чем крупица правды о статье в «Таймс», которую я чертовски приукрасила; приукрасила и смягчила; не думаю, что это легко исправить; поскольку перед тем, как приняться за статью о Г.Д., я дала себе клятву говорить, что думаю, и говорить по-своему. Ладно, я исписала всю страницу, но не знаю, как запастись спокойствием на тот момент, когда выйдет из печати «Ненаписанный роман».


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 214; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!