Все успокоились, все там будем,



Как в этой жизни радей не радей, -

Вот почему так тянусь я к людям,

Вот почему так люблю людей.

 

Вот отчего я чуть-чуть не заплакал

И, улыбаясь, душой погас, -

Эту избу на крыльце с собакой

Словно я вижу в последний раз.

Его охватило волнение. Он не мог произнести ни слова. Его душили слезы. Прервал чтение. Через несколько мгновений овладел собой. С трудом дочитал до конца последние строки.

Это публичное выступление Есенина было последним в его жизни. Есенин прощался с эстрадой.

1925 г.  Ноябрь. В кресле, против меня, Есенин.

Есенин возбужден. Глаза сверкают. Его возбуждение невольно передается и мне. Действует как гипноз. Мною овладевает нервное веселье. Вскинув правую руку, как деревенский оратор:

– Напиши обо мне некролог.

– Некролог?

– Некролог. Я скроюсь. Преданные мне люди устроят мои похороны. В газетах и журналах появятся статьи. Потом я явлюсь. Я скроюсь на неделю, на две, чтобы журналы успели напечатать обо мне статьи. А потом я явлюсь.

Вскрикивает:

– Посмотрим, как они напишут обо мне! Увидим, кто друг, кто враг!

1925 г.  Декабрь.

За день до отъезда в Ленинград Есенин несколько раз приходил в издательство "Современная Россия", но никого не заставал. Вслед за Есениным приходил врач Аронсон, работающий в психиатрической клинике, из которой Есенин только что выписался. Врач почему-то разыскивал его, оставил номер телефона и просил передать Есенину, чтобы тот непременно ему позвонил.

Вечером того же дня Сахаров и я при входе в клуб Союза писателей встретили Есенина. Он был вместе с Клычковым. Клычков быстро ушел. ‹…›

‹1926›

 

С. ЕСЕНИН РАЗГОВАРИВАЕТ О ЛИТЕРАТУРЕ И ИСКУССТВЕ 

1919 г.

‹…›

Георгиевский пер., д. 7, квартира Быстрова.

Есенин увлекается Меем. Помню книжку Мея, в красной обложке, издание Маркса. Он выбирает лучшие, по его мнению, стихи Мея. читает мне. Утверждает, что у Мея чрезвычайно образный язык. Утверждает, что Мей имажинист.

По-видимому, увлечение Меем было у него непродолжительно. В дальнейшем он не возвращался к Мею, ни разу не упоминал о нем 18.

 

"Домино".

Комната правления Союза поэтов. Зимние сумерки. Густой табачный дым. Комната правления по соседству с кухней. Из кухни веет теплынью, доносятся запахи яств. Время военного коммунизма: пища и тепло приятны несказанно.

Беседуем с Есениным о литературе.

– Знаешь ли, – между прочим сказал Есенин, – я очень люблю Гебеля. Гебель оказал на меня большое влияние. Знаешь? Немецкий народный поэт…

– У немцев есть три поэта с очень похожими фамилиями, но с различными именами: Фридрих Геббель, Эмануэль Гейбель и, наконец, Иоганн Гебель – автор "Овсяного киселя".

– Вот. Этот самый Гебель, автор "Овсяного киселя", и оказал на меня влияние 19.

‹…›

 

1920 г.

Ночь. Шатаемся по улицам Москвы. С нами два-три знакомых поэта. Переходим Страстную площадь.

– Я не буду литератором. Я не хочу быть литератором. Я буду только поэтом.

Есенин утверждал это спустя четыре года после выхода в свет его повести "Яр", напечатанной в "Северных записках" в 1916 году. Он никогда не говорил о своей повести, скрывал свое авторство. По-видимому, повесть его не удовлетворяла: в прозе он чувствовал себя слабым, слабее, чем в стихах. В дальнейшем он обратился исключительно к стихотворной форме: лирика, поэма, драма, повесть в стихах.

В том же году, после выхода в свет "Ключей Марии", в кафе "Домино" он спрашивает: хорошо ли написана им теория искусства? Нравятся ли мне "Ключи Марии"?

Почему-то не было времени разбираться в его теории искусства по существу, и я ответил, что книжку следовало бы разделить на маленькие главы.

 

"Домино". Хлопают двери. Шныряют официанты. Поэтессы. Актеры. Актрисы. Люди неопределенных занятий. Поэты шляются целыми оравами.

У открытой двери в комнату правления Союза поэтов Есенин и Осип Мандельштам. Ощетинившийся Есенин, стоя вполуоборот к Мандельштаму:

– Вы плохой поэт! Вы плохо владеете формой! У вас глагольные рифмы!

Мандельштам возражает. Пыжится. Красный от возмущения и негодования.

 

Осень. "Домино".

В кафе "Домино" два больших зала: в одном зале эстрада и столики для публики, в другом только столики. Эти столики для поэтов. В первый год существования кафе залы разделялись огромным занавесом. Обычно во время исполнения программы невыступающие поэты смотрели на эстраду, занимая проход между двумя залами.

В глубине, за вторым залом, комната правления Союза поэтов.

Есенин только что вернулся в Москву из поездки на Кавказ. У него новая поэма "Сорокоуст". Сидим с ним за столиком во втором зале кафе. Вдруг он прерывает разговор:

– Помолчим несколько минут, я подумаю, я приготовлю речь.

Чтобы дать ему возможность приготовиться к выступлению, я ушел в комнату правления Союза поэтов. Явился Валерий Брюсов.

Через две-три минуты Есенин на эстраде.

Обычный литературный вечер. Человек сто посетителей: поэты и тайнопишущие. В ту эпоху, в кафейный период литературы, каждый день неукоснительно поэты и тайнопишущие посещали "Домино" или "Стойло Пегаса". Они-то и составляли неизменный контингент слушателей стихов. Другая публика приходила в кафе позже – ради скандалов.

На этом вечере была своя поэтическая аудитория. Слушатели сидели скромно. Большинство из них жило впроголодь; расположились на стульях, расставленных рядами, и за пустыми столиками.

Есенин нервно ходил по подмосткам эстрады. Жаловался, горячился, распекал, ругался: он первый, он самый лучший поэт в России, кто-то ему мешает, кто-то его не признает. Затем громко читал "Сорокоуст". Так громко, что проходящие по Тверской могли слышать его поэму.

По-видимому, он ожидал протестов со стороны слушателей, недовольных возгласов, воплей негодования. Ничего подобного не случилось: присутствующие спокойно выслушали его бурную речь и не менее бурную поэму.

Во время выступления Есенина я все время находился во втором зале кафе. После выступления он пришел туда же. Он чувствовал себя неловко: ожидал борьбы и вдруг… никто не протестует.

– Рожаете, Сергей Александрович? – улыбаясь, спрашивает Валерий Брюсов.

Улыбка у Брюсова напряженная: старается с официального тона перейти на искренний и ласковый тон.

– Да, – отвечает Есенин невнятно.

– Рожайте, рожайте! – ласково продолжает Брюсов. В этой ласковости Брюсова чувствовалось одобрение и поощрение метра по отношению к молодому поэту.

В этой ласковости Брюсова была какая-то неестественность. Брюсов для Есенина был всегда посторонним. Они были чужды друг другу, между ними никогда не было близости. "Сорокоуст" был первым произведением, которое Брюсов хорошо встретил 20. ‹…›

 

На улицах Москвы желтые, из оберточной бумаги, афиши:

 

Суд над имажинистами – это один из самых веселых литературных вечеров 21.

Валерий Брюсов обвинял имажинистов как лиц, составивших тайное сообщество с целью ниспровержения существующего литературного строя в России.

Группа молодых поэтов, именующих себя имажинистами, по мнению Брюсова, произвела на существующий литературный строй покушение с негодными средствами, взяв за основу поэтического творчества образ, по преимуществу метафору. Метафора же является частью целого: это только одна фигура или троп из нескольких десятков фигур словесного искусства, давно известных литературам цивилизованного человечества.

Главный пункт юмористического обвинения был сформулирован Брюсовым так: имажинисты своей теорией ввели в заблуждение многих начинающих поэтов и соблазнили некоторых маститых литераторов.

Один из свидетелей со стороны обвинения доказывал, что В. Шершеневич подражает В. Маяковскому, и, чтобы убедить в этом слушателей, цитировал параллельно Маяковского и Шершеневича.

Есенин в последнем слове подсудимого нападал на существующие литературные группировки – символистов, футуристов и в особенности на " которой на к и в DIV милиционером. Есенин, с широким жестом обращаясь в сторону Аксенова: – Кто судит нас? Кто? Что сделал в литературе гражданский истец, этот тип, утонувший в бороде? Выходка Есенина понравилась публике. Публика смеялась и аплодировала.

Через несколько дней после "Суда над имажинистами" ими был устроен в Политехническом музее "Суд над русской литературой". Представителем от подсудимой русской литературы являлся Валерий Брюсов. Есенин играл роль литературного обвинителя. Он приготовил обвинительную речь и читал ее по бумажке звонким высоким тенором. По прочтении речи стал критиковать ближайших литературных врагов: футуристов. На этот раз он, сверх ожидания, говорил удачно и быстро овладел аудиторией. – Маяковский безграмотен! – начал Есенин. При этом, как почти всегда, звук "г" он произносил по-рязански. "Яговал", как говорят о таком произношении московские мужики. И от этого "ягования" подчеркивание безграмотности Маяковского приобретало невероятную четкость и выразительность. Оно вламывалось в уши слушателей, это резкое згр. Затем он обратился к словотворчеству Велемира Хлебникова. Доказывал, что словотворчество Хлебникова не имеет ничего общего с историей развития русского языка, что словотворчество Хлебникова произвольно и хаотично, что он не только не намечает нового пути для русской поэзии, а, наоборот: уничтожает возможность движения вперед. Впрочем, смягчающим вину обстоятельством был признан для Хлебникова тот факт, что он перешел в группу имажинистов: Хлебников в Харькове всенародно был помазан миром имажинизма 22.

Вечер. Идем по Тверской. Советская площадь. Есенин критикует Маяковского, высказывает о Маяковском крайне отрицательное мнение. Я: – Неужели ты не заметил ни одной хорошей строчки у Маяковского? Ведь даже у Тредьяковского находят прекрасные строки? Есенин: – Мне нравятся строки о глазах газет: "Ах, закройте, закройте глаза газет!" И он вспоминает отрывки из двух стихотворений Маяковского о войне: "Мама и убитый немцами вечер" и "Война объявлена". Читает несколько строк с особой, свойственной ему нежностью и грустью. ‹…›

1921 г. Мы несколько раз посетили с Есениным музеи новой европейской живописи: бывшие собрания Щукина и Морозова. Больше всего его занимал Пикассо. Есенин достал откуда-то книгу о Пикассо на немецком языке, со множеством репродукций с работ Пикассо.

Ничевоки выступают в кафе "Домино" 24. Есенин и я присутствуем при их выступлении. Ничевоки предлагают нам высказаться об их стихах и теории. С эстрады мы не хотим рассуждать о ничевоках. Ничевоки обступают нас во втором зале "Домино", и поневоле приходится высказываться. Сначала теоретизирую я. Затем Есенин. Он развивает следующую мысль: В поэзии нужно поступать так же, как поступает наш народ, создавая пословицы и поговорки. Образ для него, как и для народа, конкретен. Образ для него, как и для народа, утилитарен; утилитарен в особом, лучшем смысле этого слова. Образ для него – это гать, которую он прокладывает через болото. Без этой гати – нет пути через болото. При этом Есенин становится в позу идущего человека, показывая руками на лежащую перед ним гать.

После первого чтения "Пугачева" в "Стойле Пегаса" присутствующим режиссерам, артистам и публике Есенин излагал свою точку зрения на театральное искусство. Сначала, как почти всегда в таких случаях, речь его была путаной и бессвязной, затем он овладел собой и более или менее отчетливо сформулировал свои теоретические положения. Он сказал, что расходится во взглядах на искусство со своими друзьями-имажинистами: некоторые из его друзей считают, что в стихах образы должны быть нагромождены беспорядочной толпой. Такое беспорядочное нагромождение образов его не устраивает, толпе образов он предпочитает органический образ. Точно так же он расходится со своими друзьями-имажинистами во взглядах на театральное искусство: в то время как имажинисты главную роль в театре отводят действию, в ущерб слову, он полагает, что слову должна быть отведена в театре главная роль. Он не желает унижать словесное искусство в угоду искусству театральному. Ему как поэту, работающему преимущественно над словом, неприятна подчиненная роль слова в театре. Вот почему его новая пьеса, в том виде, как она есть, является произведением лирическим. И если режиссеры считают "Пугачева" не совсем сценичным, то автор заявляет, что переделывать его не намерен: пусть театр, если он желает ставить "Пугачева", перестроится так, чтобы его пьеса могла увидеть сцену в том виде, как она есть.

1922 г. Есенин в кафе "Домино" познакомил меня с Айседорой Дункан. Мы разместились втроем за столиком. Пили кофе. Разглядывали надписи, рисунки и портреты поэтов, находящиеся под стеклянной крышкой столика. Показывали Дункан роспись на стенах "Домино". Разговор не клеился. Была какая-то неловкость. Эта неловкость происходила, вероятно, потому, что Дункан не знала русского языка, а Есенин не говорил ни на одном из европейских языков. Вскоре начали беседу о стихах. И время от времени обращались к Айседоре Дункан, чтобы чем-нибудь показать внимание к ней: по десять раз предлагали то кофе, то пирожное. В руках у Есенина был немецкий иллюстрированный журнал. Готовясь поехать в Германию, он знакомился с новейшей немецкой литературой. Он предложил мне просмотреть журнал, и мы вместе стали его перелистывать. Это был орган немецких дадаистов. Есенин, глядя на рисунки дадаистов и читая их изречения и стихи: – Ерунда! Такая же ерунда, как наш Крученых. Они отстали. Это у нас было давно. Я возразил: – У нас и теперь есть поэтические группы, близкие к немецким дадаистам: фуисты, беспредметники, ничевоки. Ближе всех к немецким дадаистам, пожалуй, ничевоки. ‹…›

В творчестве Есенина наступил перерыв. Он выискивал, прислушивался, весь насторожившись. Он остановился, готовясь сделать новый прыжок. За границей прыжок этот был им сделан: появилась "Москва кабацкая". Для "Москвы кабацкой" он взял некоторые элементы у левых эротических поэтов того времени, разбавил эти чрезмерно терпкие элементы Александром Блоком, вульгаризировал цыганским романсом. Благодаря качествам, которые Есенин придал с помощью Блока и цыганского романса изысканной и малопонятной левой поэзии того времени, она стала общедоступней и общеприемлемей.

Перед отъездом за границу Есенин спрашивает А. М. Сахарова: – Что мне делать, если Мережковский или Зинаида Гиппиус встретятся со мной? Что мне делать, если Мережковский подаст мне руку? – А ты руки ему не подавай! – отвечает Сахаров. – Я не подам руки Мережковскому, – соглашается Есенин. – Я не только не подам ему руки, но я могу сделать и более решительный жест… Мы остались здесь. В трудные для родины минуты мы остались здесь. А он со стороны, он издали смеет поучать нас!

1923 г. По возвращении из-за границы Есенин перевез свое небольшое имущество в Богословский переулок, в комнату, где он обитал раньше. Здесь он в первый раз читал своим друзьям "Москву кабацкую". Комната долгое время оставалась неприбранной: в беспорядке были разбросаны его американские чемоданы, дорожные ремни, принадлежности туалета, части костюма. На окне бритва и книги: "Антология новейшей русской поэзии" на английском языке 25 и Илья Эренбург "Гибель Европы". Есенин по адресу Эренбурга: – Пустой. Нулевой. Лучше не читать.

Прошло два или три дня после возвращения Есенина на родину. В эти дни я почти не расставался с ним. Вечером мы у памятника Пушкина. Берем извозчика, покупаем пару бутылок вина и направляемся к Зоологическому саду, в студию Коненкова. Чтобы ошеломить Коненкова буйством и пьяным видом, Есенин, подходя к садику коненковского дома, заломил кепку, растрепал волосы, взял под мышку бутылки с вином и, шатаясь и еле выговаривая приветствия, с шумом ввалился в переднюю. После вскриков удивления и объятий, после чтения "Москвы кабацкой" Коненков повел нас в мастерскую. Сергей хвалил работы Коненкова, но похвалы эти были холодны. Вдруг он бросается к скульптору, чтобы поцеловать ему руки. – Это гениально! Это гениально! – восклицает он, показывая на портрет жены скульптора. Как почти всегда, он и на этот раз не мог обойтись без игры, аффектации, жеста. Но работа Коненкова, столь восторженно отмеченная Есениным, была, пожалуй, самой лучшей из всех его вещей, находившихся в мастерской.

"Стойло Пегаса". Сергей показывает правую руку; на руке что-то вроде черной перчатки: чернила. – В один присест написал статью об Америке для "Известий". Это только первая часть. Напишу еще ряд статей. Ряда статей он, как известно, не написал. Больше не упоминал об этих статьях 26. ‹…›

Осень. У Есенина наступает временный перерыв в творчестве. Он хочет заняться редактированием и переделкой старой литературы для широких читательских масс. Встретив меня в "Стойле Пегаса", сообщает: – Я начинаю работать над Решетниковым. Подготовляю Решетникова для Государственного издательства.

Осень. Ранним утром я встречаю Есенина на Тверской: он несет целую охапку книг: издания "Круга". Так и несет, как охапку дров. На груди. Обеими руками. Без перчаток. Холодно. Вечером того же дня в "Стойле Пегаса" он говорит мне: – Я занимаюсь просмотром новейшей литературы. Нужно быть в курсе современной литературы. Хочу организовать журнал. Буду издавать журнал. Буду работать, как Некрасов 27.

1924 г. Летний день. Нас четверо. Идем к одному видному советскому работнику. Хлопотать о деле. Жарко. Есенин не пропускает ни одного киоска с водами. У каждого киоска он предлагает нам выпить кваса. Я нападаю на него: – У тебя, Сергей, столько раз повторяется слово "знаменитый", что в собрании сочинений оно будет на каждой странице. У Игоря Северянина лучше: тот раза два или три написал, что он гений, и перестал. А знаешь, у кого ты заимствовал слово "знаменитый"? Ты заимствовал его, конечно бессознательно, из учебника церковной истории протоиерея Смирнова. Протоиерей Смирнов любит это словечко! Дальше я привожу из Есенина целый ворох церковнославянских слов. Он долго молчит. Наконец не выдерживает, начинает защищаться. В ожидании приема у советского работника продолжаем прерванный разговор. – Раньше я все о мирах пел, – заметил Есенин, – все у меня было в мировом масштабе. Теперь я пою и буду петь о мелочах.

Лето. Пивная близ памятника Гоголю. Есенин, обращаясь к начинающему поэту, рассказывает, как Александр Блок учил его писать лирические стихи: – Иногда важно, чтобы молодому поэту более опытный поэт показал, как нужно писать стихи. Вот меня, например, учил писать лирические стихи Блок, когда я с ним познакомился в Петербурге и читал ему свои ранние стихи. Лирическое стихотворение не должно быть чересчур длинным, говорил мне Блок. Идеальная мера лирического стихотворения двадцать строк. Если стихотворение начинающего поэта будет очень длинным, длиннее двадцати строк, оно, безусловно, потеряет лирическую напряженность, оно станет бледным и водянистым. Учись быть кратким! В стихотворении, имеющем от трех до пяти четверостиший, можно все сказать, что чувствуешь, можно выразить определенную настроенность, можно развить ту или иную мысль. Это на первых порах. Потом, через год, через два, когда окрепнешь, когда научишься писать стихотворения в двадцать строк,- тогда уже можешь испытать свои силы, можешь начинать писать более длинные лирические вещи. Помни: идеальная мера лирического стихотворения – двадцать строк.

В журнале группы имажинистов "Гостиница для путешествующих в прекрасном" пропагандировался и выдвигался на первый план Таиров и Московский Камерный театр. Есенин был недоволен таким положением вещей. На собраниях группы имажинистов и в частных беседах он говорил: – Во-первых, вы меня ссорите с Мейерхольдом, с которым я ссориться не намерен; во-вторых, я нахожу, что театр Мейерхольда интереснее театра Таирова. В дальнейшем, когда рознь в группе имажинистов обозначилась отчетливее, он заявлял: – В журнале, где выдвигают Таирова и нападают на Мейерхольда, я участвовать не желаю. В журнале, который я организую в дальнейшем, будет пропагандироваться театр Мейерхольда.

‹…› Брюсовский пер., д. 2а, кв. 27. Вечер. Есенин на кушетке, в цветном персидском халате, в туфлях. Берет с подоконника "Голубые пески" Всеволода Иванова. Перелистывает. Бросает на стол. Снова, не читая, перелистывает и с аффектацией восклицает: – Гениально! Гениальный писатель! И звук "г" у него, как почти всегда, по-рязански.

Иван Рукавишников выступает в "Стойле Пегаса" со "Степаном Разиным". Есенин стоит близ эстрады и внимательно слушает сказ Ивана Рукавишникова, написанный так называемым напевным стихом. В перерывах и после чтения "Степана Разина" он повторяет: – Хорошо! Очень хорошо! Талантливая вещь!

"Стойло Пегаса". Я прочел книгу Александра Востокова "Опыт о русском стихосложении", изданную в 1817 году. Встретив Есенина, я делился с ним прочитанным, восторгался редкой книгой. Книга была редкой не только по содержанию, но и по внешнему виду: на ней был в качестве книжного знака фамильный герб одного из видных декабристов. Я привел Есенину мнение Пушкина о Востокове: "Много говорили о настоящем русском стихе. А. X. Востоков определил его с большою ученостью и сметливостию" 28. Я сообщил ему, что первого русского стихотворца звали также Сергеем: Сергей Кубасов, сочинитель "Хронографа", по свидетельству Александра Востокова, первый в России написал в XVI веке русские рифмованные стихи. Темами нашей беседы в дальнейшем, естественно, были: формы стиха, эволюция русского стиха. Между прочим, Есенин сказал: – Я давно обратил внимание на переносы в стихе. Я учился и учусь стиху на конкретном стихотворном материале. Переносы предложения из одной строки в другую в первый раз я заметил у Лермонтова. Я всегда избегал в своих стихах переносов и разносок. Я люблю естественное течение стиха. Я люблю совпадение фразы и строки. Я ответил, что в стихах Есенина в самом деле мало переносов и разносок, в особенности если иметь в виду его песенную лирику: в этом отношении он походит на наших русских песнотворцев и сказочников: по мнению Востокова, переносы и разноски заимствованы нашей искусственной книжной поэзией от греков и римлян. В одной из моих тетрадок сохранилась выдержка из книги Востокова, относящаяся к нашему разговору. Привожу ее полностью: "Свойственные греческой и римской поэзии, а с них и в новейшую нашу поэзию вошедшие разноски слов (inversions) и переносы из одного стиха в другой (enjambements) в русских стихах совсем непозволительны: у русского песнотворца или сказочника в каждом стихе полный смысл речи заключается, и расположение слов ничем не отличается от простого разговорного".

1925 г. Лето. По возвращении с Кавказа Есенин сообщал о романе, который он будто бы начал писать. Но, по-видимому, это было только предположением. К прозе он не вернулся. Намерение его осталось невыполненным.

Лето. Я с Есениным у одного из наших общих знакомых. Он мечтает отпраздновать свою свадьбу: намечает – кого пригласить из друзей, где устроить свадебный пир. Бывает так: привяжется какой-нибудь мотив песни или стихотворный отрывок, повторяешь его целый день. К Есенину на этот раз привязался Демьян Бедный: Как родная меня мать Провожала. Тут и вся моя родня Набежала. Он пел песню Демьяна Бедного, кое-кто из присутствующих подтягивал. – Вот видите! Как-никак, а Демьяна Бедного поют. И в деревне поют. Сам слышал! – заметил Есенин. – Не завидуй, Сергей, Демьяном станешь! – ответил ему кто-то из присутствующих.

Классической музыкой Есенин мало интересовался. По крайней мере, я лично за все время нашей многолетней дружбы (с 1918 г.) ни разу не видал его в опере или в концерте. Он плясал русскую, играл на гармонике, пел народные песни и частушки. Песен и частушек знал он большое количество. Некоторые частушки, распеваемые им, были плодом его творчества. Есенинские частушки большею частью сложены на случай, на злобу дня или направлены по адресу его знакомых: эти частушки его, как и многие народные частушки, имеют юмористический характер. В период 1918-1920 г., в самый пышный расцвет богемной поэтической жизни Москвы, Есенин на литературных вечерах в кафе "Домино" и в "Стойле Пегаса" любил распевать частушки. С каждым годом он становился угрюмей. Гармонь забросил давно. Перестал плясать. Все реже и реже пел частушки и песни. Однажды, летом 1921 года, я направился в Богословский переулок, чтобы послушать только что написанного "Пугачева". Лишь только я вошел в парадное дома N 3, как до меня стали доноситься какие-то протяжные завывания. Я недоумевал: откуда эти странные звуки? Вхожу в переднюю. Дверь, ведущая в комнату, расположенную по левую сторону, открыта. Есенин и Орешин сидят в углу за столом и тянут какую-то старинную песню. Они были неподвижны. Лица их посинели от напряжения. Так поют степные мужики и казаки. Я не хотел мешать певцам, мне жаль было прерывать песню, и можете себе представить, сколько времени мне пришлось бы стоять в передней? Песня была не окончена: Сергей заметил меня и потянул в комнату. Один глаз у него был подбит – синяк и ссадина. – Это я об косяк, это я об косяк, – повторял он, усаживая меня за стол. Осенью 1925 года я собирался устроить вечер народной песни. По моим предположениям, на вечере должны были петь поэты из народа и мои деревенские друзья. Я пригласил Есенина на этот вечер народной песни. Он изъявил согласие принять участие на вечере, но сделал это с полным равнодушием. Я заметил его безразличное отношение к песням и спросил: – Ты, кажется, разлюбил народные песни? – Теперь я о них не думаю. Со мной было так: увлекался песнями периодически, отхожу от песни и снова прихожу к ней.

Всем известно литературное "супружество" Клюева и Есенина. На нем останавливаться не буду. Уже с 1918 года Есенин начинает отходить от Клюева. Причины расхождения с Клюевым излагаются в "Ключах Марии". "Для Клюева, – пишет автор "Ключей Марии", – все сплошь стало идиллией гладко причесанных английских гравюр, где виноград стилизуется под курчавый порядок воинственных всадников". "Сердце его не разгадало тайны наполняющих его образов…, он повеял на нас безжизненным кружевным ветром деревенского Обри Бердслея…, художник пошел не по тому лугу. Он погнался за яркостью красок и "изрони женьчужну душу из храбра тела, чрез злато ожерелие". Те же мысли мы находим у Есенина в стихотворении, посвященном Клюеву: "Теперь любовь моя не та". Однако в последнее время у него были попытки примирения с Клюевым, попытки совместной работы. Так, в 1923 году, когда обозначился уход Есенина из группы имажинистов, он прежде всего обратился к Клюеву и хотел восстановить с ним литературную дружбу. – Я еду в Питер, – таинственным шепотом сообщает мне Сергей, – я привезу Клюева. Он будет у нас главный, он будет председателем "Ассоциации вольнодумцев". Ведь это он учредил "Ассоциацию вольнодумцев"! Клюева он действительно привез в Москву. Устроил с ним несколько совместных выступлений. Но прочных литературных взаимоотношений с Клюевым не наладилось. Стало ясно: между ними нет больше точек соприкосновения 29. ‹…› Со стороны Есенина это была последняя попытка совместной литературной работы с Клюевым. Личными друзьями они остались: Есенин, приезжая в Ленинград, считал своим долгом посетить Клюева. К последним стихам Клюева Есенин относился отрицательно. Осенью 1925 года Есенин, будучи у меня, прочел "Гитарную" Клюева, напечатанную в ленинградской "Красной газете" 30. – Плохо! Никуда! – вскричал он и бросил газету под ноги.

Осень. Есенин и С. А. Толстая у меня. Даю ему новый карандаш. – Люблю мягкие карандаши, – восклицает он, – этим карандашом я напишу строк тысячу! Мысль о создании журнала до самой смерти не покидает Есенина. На клочке бумаги он набрасывает проект первого номера журнала:

 

 

"1. Статью.

 

Статью.

3. Конч. о живописи. Репродукции.

 

 

Ес.

Нас. Груз. Рецензии" 31. – Я непременно напишу статью для журнала. Непременно. Я знаю твою линию в искусстве. Мы не совпадаем. Я напишу иначе. Твоя статья будет дополнять мою – и обратно, – мечтает Есенин и просит достать ему взаймы червонец. Два дня или три назад он получил гонорар в Госиздате, сегодня уже ни копейки нет. Для первого номера журнала предполагалось собрать следующий материал: статья Д. Кончаловского о современной живописи; репродукции с картин П. Кончаловского, А. Куприна, В. Новожилова; стихи Есенина, Грузинова, Наседкина. Проект журнала составлялся спешно. В ближайшее время решили собраться еще раз, чтобы составить подробный план журнала и приступить к работе по его изданию 32. ‹…›

 

 

Июнь 1926

M. Д. РОЙЗМАН

 

 

ИЗ КНИГИ "ВСЕ, ЧТО ПОМНЮ О ЕСЕНИНЕ" 

Все это происходило в ту осеннюю пору 1919 года, когда Союз поэтов решил приспособить свое помещение под клуб. Союз находился в бывшем кафе "Домино" на Тверской улице (ныне Горького) дом N 18, напротив улицы Белинского (бывший Долгоруковский переулок). После Октябрьской революции владелец кафе "Домино" эмигрировал за границу, и беспризорное помещение отдали Союзу поэтов. Переделка под клуб состояла в небольшой перестройке вестибюля и украшении росписью стен первого зала, отделенного от второго аркой. Занимался этим молодой задорный художник Юрий Анненков, стилизуя все под гротеск, лубок, а иногда отступая от того и другого. Например, на стене, слева от арки, была повешена пустая, найденная в сарае бывшего владельца "Домино" птичья клетка. Далее произошло невероятное: первый председатель союза Василий Каменский приобрел за продукты новые брюки, надел их, а старые оставил в кафе. В честь него эти черные с заплатами на заду штаны приколотили гвоздями рядом с клеткой. На кухне валялась плетеная корзина из-под сотни яиц, кто-то оторвал крышку и дал Анненкову. Он прибил эту крышку на брюки Василия Васильевича наискосок. Под этим "шедевром" белыми буквами были выведены строки: Будем помнить Стеньку, Мы от Стеньки Стеньки кость. И пока горяч – кистень куй, Чтоб звенела молодость!!! 1 Далее вдоль стены шли гротесковые рисунки, иллюстрирующие дву- и четверостишия поэтов А. Блока, Андрея Белого. В. Брюсова, имажинистов. Под красной лодкой были крупно выведены строки Есенина: Веслами отрубленных рук Вы гребетесь в страну грядущего 2. В клубе была доступная для всех членов союза эстрада. Редкий литературный вечер обходился без выступления начинающих или старых поэтов. ‹…› Присматриваясь к членам союза и прислушиваясь к их читаемым с эстрады стихам, я решил попытать счастья. Я взял с собой номера журнала "Свободный час" с моими напечатанными опусами, шесть стихотворений, на основании которых я был принят в члены "Дворца искусств", помеченный Ю. Айхенвальдом стишок и стихотворение "Странники", которое похвалили в литературно-художественной "Среде" (председательствовал Ю. А. Бунин). Я отправился в союз к дежурному члену президиума Василию Каменскому и сказал, что хочу вступить в союз, да побаиваюсь. Он засмеялся и ответил, что ничего не может сказать, пока не прочтет мои стихи. Я вынул из кармана мой поэтический багаж и подал ему. Он прочитал, сказал, что поддержит мою кандидатуру, предложил написать заявление и заполнить анкету. Спустя неделю я пошел в Союз поэтов, чтобы узнать, рассмотрели ли мое заявление. Я открыл дверь президиума, за столом сидел Есенин, а перед ним лежала какая-то напечатанная на машинке бумага. – Заходи! Заходи! – воскликнул он. Я поздоровался и объяснил, зачем пришел. Он – в то время член правления союза – сказал, что в союз я принят, и добавил: – Ты что же это, плохие стихи показал, а хорошее скрыл. – А какое хорошее? – "Странники"! ‹…› – Я задумал учредить литературное общество,- сказал Есенин,- и хочу привлечь тебя. – Он дал мне напечатанную бумагу. – Читай! Это был устав "Ассоциации вольнодумцев в Москве". Там было сказано: "Ассоциация" ставит целью "духовное и экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции" и ведущих самое широкое распространение "творческих идей революционной мысли и революционного искусства человечества путем устного и печатного слова". Действительными членами "Ассоциации" могли быть "мыслители и художники, как-то: поэты, беллетристы, композиторы, режиссеры театра, живописцы и скульпторы" 3. Далее в уставе – очень характерном для того времени – приводился обычный для такого рода организаций порядок созыва общего собрания, выбора совета "Ассоциации", который позднее стал именоваться правлением, а также поступление средств "Ассоциации", складывающихся из доходов от лекций, концертов, митингов, изданий книг и журналов, работы столовой и т. п. Под уставом стояли несколько подписей: Д. И. Марьянов, Я. Г. Блюмкин, Мариенгоф, А. Сахаров, Ив. Старцев, В. Шершеневич. Впоследствии устав еще подписали М. Герасимов, А. Силин, Колобов, Марк Кривицкий. – Прочитал и подписывай! – заявил Есенин. – Сергей Александрович! – заколебался я. – Я же только-только начинаю! – Подписывай! – Он наклонился и, понизив голос, добавил: – Вопрос идет об издательстве, журнале, литературном кафе… На уставе сбоку стояла подпись Шершеневича: "В. Шерш.". Я взял карандаш и тоже подписался пятью буквами. – Это еще что такое? – сказал Есенин сердито. – Я подписался, как Шершеневич. – Раньше будь таким, как Шершеневич, а потом так же подписывайся. Он стер мою подпись резинкой, и я вывел фамилию полностью. 24 октября 1919 года под этим уставом стояло: "Подобные общества в Советской России в утверждении не нуждаются. Во всяком случае, целям Ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь. Народный комиссар по просвещению: А. Луначарский". ‹…› Однажды, проходя по Страстному бульвару, я увидел, как Есенин слушает песенку беспризорного, которому можно было дать на вид и пятнадцать лет, и девять – так было измазано сажей его лицо. В ватнике с чужого плеча, внизу словно обгрызанном собаками, разодранном на спине, с торчащими белыми клочьями ваты, а кой-где просвечивающим голым посиневшим телом, – беспризорный, аккомпанируя себе деревянными ложками, пел простуженным голосом: Позабыт, позаброшен. С молодых юных лет Я остался сиротою, Счастья-доли мне нет! Сергей не сводил глаз с несчастного мальчика, а многие узнали Есенина и смотрели на него. Лицо поэта было сурово, брови нахмурены. А беспризорный продолжал: Эх, умру я, умру я, Похоронят меня, И никто не узнает, Где могилка моя. Откинув полу своего ватника, приподняв левую, в запекшихся ссадинах ногу, он стал на коленке глухо выбивать деревянными ложками дробь. Есенин полез в боковой карман пальто за носовым платком, вынул его, а вместе с ним вытащил кожаную перчатку, она упала на мокрый песок. Он вытер платком губы, провел им по лбу. Кто-то поднял перчатку, подал ему, Сергей молча взял ее, положил в карман. И никто на могилку На мою не придет, Только ранней весною Соловей пропоет. Спрятав ложки в глубокую прореху ватника, беспризорный с протянутой рукой стал обходить слушателей. Некоторые давали деньги, вынимали из сумочек кусочек обмылка, горсть пшена, щепотку соли, и все это исчезало под ватником беспризорного, очевидно, в подвешенном мешочке. Есенин вынул пачку керенок и сунул в руку мальчишке. Тот поглядел на бумажки, потом на Сергея: – Спасибо, дяденька! Еще спеть? – Не надо. Я шел с рюкзаком за спиной, где лежал паек, полученный в Главном Воздушном Флоте, и вспомнил, что там есть довесок от ржаной буханки. Я снял рюкзак, поставил на покрытую снегом скамейку, раскрыл и дал этот кусок беспризорному. Он схватил его обеими руками, стал рвать зубами большие мягкие куски и, почти не жуя, глотать их. Я завязал рюкзак, вскинул за спину и подошел к Есенину. Мы поздоровались и зашагали по бульвару молча. Когда дошли до памятника Пушкину, он остановился, посмотрел на фигуру поэта, тяжело вздохнул. Вдруг с яростью произнес: – Ненавижу войну до дьявола! – И так заскрежетал зубами, что у меня мороз пробежал по спине. Мы пошли дальше. Сергей оглянулся, еще раз вскинув глаза на памятник. Это движение я наблюдал постоянно, когда случалось вместе с ним проходить мимо Пушкина. Как-то, зимней ночью 1923 года, мы возвращались по Тверскому бульвару из Дома печати. Готовясь ступить на панель Страстной (ныне Пушкинской) площади, он также оглянулся и воскликнул: – Смотри, Александр – белесый! Я посмотрел на памятник и увидел, что освещенный четырехгранными фонарями темно-бронзовый Пушкин и впрямь кажется отлитым из гипса. Есенин стал, пятясь, отходить на панель, на мостовую, то же самое сделал и я. Светлый Пушкин на глазах уходил, как бы исчезая в тумане. Возможно, это имело какое-то влияние на посвященное Александру Сергеевичу стихотворение, которое Сергей прочитал 6 июля 1924 года на митинге в день стодвадцатипятилетия со дня рождения великого поэта, стоя на ступенях памятника: Блондинистый, почти белесый, В легендах ставший как туман, О, Александр! Ты был повеса, Как я сегодня хулиган… 4 Когда мы стали спускаться вниз по Тверской, Есенин сказал, что завтра открытие кафе "Стойло Пегаса", и пригласил меня в три часа прийти на обед. Будут все имажинисты и члены "Ассоциации вольнодумцев".

"Стойло Пегаса" находилось на Тверской улице, дом N 37 (приблизительно там, где теперь на улице Горького кафе "Мороженое", дом N 17). Раньше в этом же помещении было кафе "Бом", которое посещали главным образом литераторы, артисты, художники. Кафе принадлежало одному из популярных музыкальных клоунов-эксцентриков "Бим-Бом" (Радунский – Станевский). Говорили, что это кафе подарила Бому (Станевскому), после Октябрьской революции уехавшему в Польшу, его богатая поклонница Сиротинина, и оно было оборудовано по последнему слову техники и стиля того времени. Когда оно перешло к имажинистам, там не нужно было ничего ремонтировать и ничего приобретать из мебели и кухонной утвари. Для того чтобы придать "Стойлу" эффектный вид, известный художник-имажинист Георгий Якулов нарисовал на вывеске скачущего "Пегаса" и вывел название буквами, которые как бы летели за ним. Он же с помощью своих учеников выкрасил стены кафе в ультрамариновый цвет, а на них яркими желтыми красками набросал портреты его соратников-имажинистов и цитаты из написанных ими стихов. Между двух зеркал было намечено контурами лицо Есенина с золотистым пухом волос, а под ним выведено: Срежет мудрый садовник осень Головы моей желтый лист 5. Слева от зеркала были изображены нагие женщины с глазом в середине живота, а под этим рисунком шли есенинские строки: Посмотрите: у женщин третий Вылупляется глаз из пупа. Справа от другого зеркала глядел человек в цилиндре, в котором можно было признать Мариенгофа, ударяющего кулаком в желтый круг. Этот рисунок поясняли его стихи: В солнце кулаком бац! А вы там, – каждый собачьей шерсти блоха, Ползайте, собирайте осколки Разбитой клизмы 6. В углу можно было разглядеть, пожалуй, наиболее удачный портрет Щершеневича и намеченный пунктиром забор, где было написано: И похабную надпись заборную Обращаю в священный псалом 7. Через год на верху стены, над эстрадой крупными белыми буквами были выведены стихи Есенина: Плюйся, ветер, охапками листьев, - Я такой же, как ты, хулиган! 8 Я пришел в "Стойло" немного раньше назначенного часа и увидел Георгия Якулова, принимающего работы своих учеников. Георгий Богданович в 1919 году расписывал стены кафе "Питтореск", вскоре переименованного в "Красный петух", что, впрочем, не помешало этому учреждению прогореть 9. В этом кафе выступали поэты, артисты, художники, и там Есенин познакомился с Якуловым. Георгий Богданович был очень талантливый художник левого направления: в 1925 году на Парижской выставке декоративных работ Якулов получил почетный диплом за памятник 26 бакинским комиссарам и Гран При за декорации к "Жирофле-Жирофля" (Камерный театр). Якулов был в ярко-красном плюшевом фраке (постоянно он одевался в штатский костюм с брюками галифе, вправленными в желтые краги, чем напоминал наездника). Поздоровавшись со мной, он, продолжая давать указания своим расписывающим стены "Стойла" ученикам, с места в карьер стал бранить пожарную охрану, запретившую повесить под потолком фонари и транспарант. Вскоре в "Стойло" стали собираться приглашенные поэты, художники, писатели. Со многими из них я познакомился в клубе Союза поэтов, с остальными – здесь. Есенин был необычайно жизнерадостен, подсаживался то к одному, то к другому. Потом первый поднял бокал шампанского за членов "Ассоциации вольнодумцев", говорил о ее культурной роли, призывая всех завоевать первые позиции в искусстве. После него, по обыкновению, с блеском выступил Шершеневич, предлагая тост за образоносцев, за образ. И скаламбурил: "Поэзия без образа – безобразие". Наконец Есенин заявил, что он просит "приступить к скромной трапезе". Официантки (в отличие от клуба Союза поэтов, где работали только официанты, в "Стойле" был исключительно женский персонал) начали обносить гостей закусками. Многие стали просить Сергея почитать стихи. Читал он с поразительной теплотой, словно выкладывая все, что наболело на душе. Особенно потрясло стихотворение: Душа грустит о небесах, Она нездешних нив жилица… 20 февраля 1920 года состоялось первое заседание "Ассоциации вольнодумцев". Есенин единогласно был выбран председателем, я – секретарем, и мы исполняли эти обязанности до последнего дня существования организации. На этом заседании постановили издавать два журнала: один – тонкий, ведать которым будет Мариенгоф; другой толстый, редактировать который станет Есенин. Вопрос о типографии для журналов, о бумаге, о гонорарах для сотрудников решили обсудить на ближайшем заседании. Тут же были утверждены членами "Ассоциации", по предложению Есенина – скульптор С. Т. Коненков, режиссер В. Э. Мейерхольд; по предложению Мариенгофа – режиссер А. Таиров; Шершеневич пытался провести в члены "Ассоциации" артиста Камерного театра О., читавшего стихи имажинистов, но его кандидатуру отклонили 10. ‹…›

4 ноября 1920 года в Большом зале консерватории состоялся суд над имажинистами. Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу. Там я услыхал, как краснощекий очкастый толстяк авторитетно говорил: – Давно пора имажинистов судить! Ручаюсь, что приговор будет один: всем принудиловка! Другой – в шубе с хивинковым воротником, с бородой-эспаньолкой – как будто поддержал толстяка: – Закуют в кандалы и погонят по Владимирке! – И, переменив тон, сердито добавил: – Это же литературный суд! Литературный! При чем тут принудиловка? Надо понимать, что к чему! В зале, хотя и слегка натопленном, все-таки было прохладно. Народ не только стоял вдоль стен, но и сидел на ступенях между скамьями. Имажинисты пришли на суд в полном составе. На эстраде стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей, а они, в свою очередь, из своей среды избрали председателя. Неподалеку от судей восседал литературный обвинитель – Валерий Брюсов, рядом с ним – гражданский истец Иван Аксенов; далее разместились свидетели обвинения и защиты. Цитируя наизусть классиков поэзии и стихи имажинистов, Брюсов произнес обвинительную речь, окрасив ее изрядной долей иронии. Сущность речи сводилась к тому, что вот имажинисты пробились на передовые позиции советской поэзии, но это явление временное: или их оттуда вытеснят другие, или они… сами уйдут. Это покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами. Предъявляя иск имажинистам, И. А. Аксенов тоже иронизировал над стихами имажинистов, причем особенно досталось Шершеневичу и Кусикову. Но иногда ирония не удавалась Ивану Александровичу и, как бумеранг, возвращалась обратно… на его голову, что, естественно, вызывало смех над гражданским истцом. ‹…› Хорошо выступил Есенин, очень умно иронизируя над речью обвинителя Брюсова. Сергей говорил, что не видит, кто мог бы занять позицию имажинистов: голыми руками их не возьмешь! А крылатый Пегас ими давно оседлан, и имажинисты держат его в своем "Стойле". Они никуда не уйдут и еще покажут, где раки зимуют. Свою речь Сергей завершил с блеском: – А судьи кто? – воскликнул он, припомнив "Горе от ума". И, показав пальцем на Аксенова, у которого была большая рыжая борода, продолжал: – Кто этот гражданский истец? Есть ли у него хорошие стихи? – И громко добавил: – Ничего не сделал в поэзии этот тип, утонувший в своей рыжей бороде! Это был разящий есенинский образ. Мало того, что все сидящие за судейским столом и находящиеся в зале консерватории громко хохотали. Мало того! В следующие дни в клуб Союза поэтов стали приходить посетители и просили показать им гражданского истца, утонувшего в своей рыжей бороде. Число любопытных увеличивалось с каждым днем. Аксенов, зампред Союза поэтов, ежевечерне бывавший в клубе, узнал об этом и сбрил бороду! Суд над имажинистами закончился предложением одного из свидетелей защиты о том, чтоб имажинисты выступили со своим последним словом, то есть прочитали свои новые стихи. Все члены "Ордена имажинистов" читали стихотворения и имели успех. Объяснялось это тем, что в нашем "ордене" был незыблемый закон Есенина: "Каждый поэт должен иметь свою рубашку". И у каждого из нас была своя тема, своя манера, может быть, плохие, но мы отличались друг от друга. Тем более мы совсем были непохожи на ту массу поэтов, которая обычно представляла свои литературные группы на олимпиадах или вечерах Всероссийского союза поэтов. Конечно, наши выступления увенчал чтением своих поэм. Есенин, которого долго не отпускали с эстрады. Это и определило приговор двенадцати судей: имажинисты были оправданы. В заключение четыре имажиниста – основные участники суда: Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов – встали плечом к плечу и, как это всегда делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш: Вы, что трубами слав не воспеты, Чье имя не кружит толп бурун,- Смотрите - Четыре великих поэта Играют в тарелки лун. 17 ноября того же года в Большом зале Политехнического музея был организован ответный вечер имажинистов: "Суд имажинистов над литературой". Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы – весь "Орден имажинистов" – с помощью конной милиции с трудом пробились в здание. Первым обвинителем русской литературы выступил Грузинов. Голос у него был тихий, а сам он спокойный, порой флегматичный, – недаром мы его прозвали Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи. – Для доказательства я процитирую их вирши! – говорил он и, где только он их откопал, читал скверные строки наших литературных противников. Уже встал со стула второй обвинитель – Вадим Шершеневич, когда в десятом ряду поднялась рука, и знакомый голос произнес: – Маяковский просит слова! Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спину стула и стал говорить, обращаясь к аудитории: – На днях я слушал дело в народном суде, – заявил он. – Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать – это поэзия, а сыночки-убийцы – имажинисты! 11 Слушатели стали аплодировать Маяковскому. Шум не давал ему продолжать свое выступление. Напрасно председательствующий на суде Валерий Брюсов звонил в колокольчик – не помогало! Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал во всю свою "луженую" глотку: – Дайте говорить Маяковскому! Слушатели замолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни. Всем попало на орехи, но особенно досталось Кусикову, которого Маяковский обвинил в том, что он еще не постиг грамоты ученика второго класса. Как известно, поэт написал о Кусикове следующие строки: На свете много вкусов и вкусиков: одним нравится Маяковский, другим - Кусиков 12. Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности. Маяковский с места крикнул Вадиму: – Вы у меня украли штаны! – Заявите в уголовный розыск! – ответил Шершеневич. – Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов! Не впервые вопрос шел о стихотворении Маяковского "Кофта фата", в котором он написал: Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего. Эти строки, где черные штаны были заменены полосатыми, попали в стихи Шершеневича. Вадим выступил неплохо, и вдруг после него, блестящего оратора, Брюсов объявил Есенина. Мне трудно сосчитать, сколько раз я слышал выступления Сергея, но такого, как тот раз, никогда не было! (Я должен оговориться: конечно, это была горячая полемика между Есениным и Маяковским. В беседах да и на заседании "ордена" Сергей говорил: хорошо бы иметь такую "политическую хватку", какая у Маяковского. Однажды, придя в "Новый мир" на прием к редактору, я сидел в приемной и слышал, как в секретариате Маяковский громко хвалил стихи Есенина, а в заключение сказал: "Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил". Именно эта взаимная положительная оценка и способствовала их дружелюбным встречам в 1924 году.) Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнем, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки. – У этого дяденьки – достань воробышка хорошо привешен язык, – охарактеризовал Сергей Маяковского. – Он ловко пролез сквозь игольное ушко Велемира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма. Этот председатель Земного шара торжественно вступил в "Орден имажинистов" и не только поместил свои стихи в сборнике "Харчевня зорь", но в нашем издательстве выпустил свою книгу "Ночь в окопе" 13.

– А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится, – продолжал Есенин. – Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею 14. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез! – А каков закон судьбы ваших "кобылез"? – крикнул с места Маяковский. – Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах! Это что, русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам… Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи. Сергей начал свой "Сорокоуст", но на четвертой озорной строке, как всегда, начался шум, выкрики: "Стыдно! Позор" и т. д. По знаку Шершеневича мы подняли Есенина и поставили его на кафедру. В нас кто-то бросил недоеденным пирожком. Однако Сергей читал "Сорокоуст", по обыкновению поднимая вверх ладонью к себе правую разжатую руку и как бы крепко схватив в строфе основное слово, намертво сжимал ее и опускал. ‹…›

Ночью Есенин ехал на извозчике домой, ветром у него сдуло шляпу. Он остановил возницу, полез за ней в проем полуподвального этажа, разбил стекло и глубоко поранил правую руку 15. Его отвезли в Шереметевскую больницу (сейчас Институт имени Склифосовского). Первое время к нему никого не пускали, а потом я и А. А. Берзина отправились его навестить. В больнице мы узнали, что рана Сергея неглубокая, и опасение, что он не будет владеть рукой, отпало. Мы легко разыскали палату, где находился Есенин. Он лежал на кровати, покрытой серым одеялом. Правая забинтованная рука лежала под одеялом, здоровой левой он пожимал нам руки. Берзина положила на стоявший возле кровати стул привезенную завернутую в бумагу снедь, я – испеченный моей матерью торт. Есенин осунулся, лицо приняло зеленоватый оттенок. Его все-таки мучила боль, он подергивался. Но глаза засияли радостным голубым светом. Сергей стал подробно расспрашивать нас об интересующих его делах. В то время он мучился, не имея отдельной комнаты, и вопрос о жилище был для него самым насущным. Берзина сказала, что у него будет комната. Это успокоило его, и он стал говорить о работе над "Страной негодяев", где он собирался вывести атамана Махно. ‹…› Есенин попросил позвать к себе беспризорного мальчика, который повредил себе ногу и передвигался на костылях. ‹…› Берзина спросила Сергея, работал ли он над стихами. Он ответил утвердительно, подвинулся повыше на подушки и стал читать небольшое стихотворение "Папиросники". Я уже писал, какое тяжелое впечатление произвела на него встреча с беспризорным на Тверском бульваре, но, разумеется, он и раньше наблюдал жизнь этих несчастных детей, обездоленных войной. Улицы печальные, Сугробы да мороз. Сорванцы отчаянные С лотками папирос. Очевидно, мальчик, бывая в палате у Сергея, рассказывал ему о своих мытарствах по белу свету, потому что в стихотворении были такие подробности, которые человек со стороны не узнает. Беспризорный мальчик был потрясен. Ведь это песня о его несчастной доле. Чем больше он слушал, тем сильнее всхлипывал. – Ну, чего ты, Мишка? – сказал Есенин ласково, закончив чтение. – Три к носу, все пройдет. – Сергей Александрович, – попросила Берзина, – прочтите еще что-нибудь! Есенин подумал и объявил, что прочтет "Черного человека". Еще до ссоры Сергея с Анатолием было назначено заседание "ордена". Я пришел в "Стойло" с опозданием и застал Есенина читающим конец "Черного человека". Слушающие его В. Шершеневич, А. Мариенгоф, И. Грузинов, Н. и Б. Эрдманы, Г. Якулов были восхищены поэмой. Я был рад, что теперь услышу всю поэму целиком. В юности Сергей знал не только стихи и поэмы Пушкина наизусть, но и многие прозаические произведения. По форме "Пугачев" навеян маленькими трагедиями Александра Сергеевича. Эти же трагедии сыграли роль и в "Черном человеке", который гнался за Моцартом. Мне день и ночь покоя не дает Мой черный человек. За мною всюду Как тень он гонится. (А. С. Пушкин. "Моцарт и Сальери")  Сергей сел на кровати, положил правую забинтованную по локоть руку поверх одеяла, во время чтения "Черного человека" поднял ее левой, обхватил. Вероятно, потому, что не мог в такт, как обычно, поднимать и опускать забинтованную, раскачивался из стороны в сторону. Это напоминало то незабываемое место в пьесе М. Горького "На дне" (МХАТ), когда татарин, встав на колени и обняв левой рукой забинтованную правую, молится, раскачиваясь из стороны в сторону. Поэма Есенина была длинней, чем ее окончательный вариант. В конце ее лирический герой как бы освобождался от галлюцинаций, приходил в себя. Последние строки Сергей прочитал почти шепотом. Все – поза Есенина, его покачивание, баюкание забинтованной руки, проступающее на повязке в одном месте пятнышко крови, какое-то нечеловеческое чтение поэмы произвело душераздирающее впечатление. Беспризорный мальчик по-детски плакал, плакала, прижимая платок к глазам, Берзина. Я не мог унять слез, они текли по щекам. Сергей, просветленный, казалось, выросший на наших глазах, господствующий над нами, смотрел поголубевшими глазами. Когда мы прощались, он пожал мне левой рукой правую и сказал: – Я здесь думал. Много я напутал. В "Вольнодумце" все исправлю… ‹…› 7 апреля 1924 года около десяти часов утра в нашей квартире раздался звонок, я отпер входную дверь – передо мной стояли Сергей Есенин и Всеволод Иванов. Они сняли пальто. Оба были в серых костюмах светлого тона, полны безудержного веселья и солнечного дыханья весны. У Есенина в глазах сверкали голубые огни, с лица не сходила знакомая всем улыбка и делала его, в золотой шапке волос, обворожительным юношей. Иванов, видимо, хотел казаться солидным, хмурил брови, поджимал губы, но Сергей толкнул его локтем в бок, и Всеволод, не выдержав, засмеялся и сразу стал добродушным, привлекательным. Еще идя по коридору, они, перебивая друг друга, восклицали: "Теперь будет читать как миленький". – "Надо бы туда же и директора!" – "Он толстый, не влезет!" Усевшись в моей комнате в кресла, гости посвятили меня во вчерашнее их похождение. Возвращаясь с именин, они проходили мимо Малого театра и увидели вывешенную при входе афишу с объявленным на две недели вперед репертуаром. Все это были старые русские и зарубежные драмы. Сергей и Всеволод возмутились: в театре не идет ни одна советская пьеса! Им часто жаловались драматурги на то, что театры не только не принимают советские вещи к постановке, но даже отказываются их читать. Есенин и Иванов решили поговорить по душам с заведующим литературной частью и прошли через артистический подъезд к нему в кабинет. Заведующий – благообразный, худощавый и спокойный человек, был удивлен и обрадован приходом известных писателей. Сперва беседа шла в мирном тоне, но, когда заведующий стал доказывать, что высокочтимые артисты не находят для себя в новых драматических произведениях выигрышных ролей, Всеволод любезно осведомился, читает ли он, заведующий, пьесы советских авторов. Тот закивал головой и даже слегка возмутился: что за вопрос! Тогда Есенин предложил своеобразную игру в фанты: заведующему будут названы пять советских пьес, если хотя бы одну он читал и расскажет содержание, – выигрыш на его стороне, если нет – победили они, писатели. Заведующий пересел с дивана на кресло, потер руки и согласился. Выяснилось, что ни одной из пяти пьес, которые ему назвали, он не читал. Только одна была известна ему – увы! – по названию. – Признаетесь, что проиграли? – вежливо спросил Всеволод. – Признаюсь! – вздохнул заведующий. – А ну, взяли! – скомандовал Есенин. В одно мгновение легковесный заведующий был аккуратно водворен под диван… Рассказывая об этом, мои гости подошли к книжным шкафам. Всеволод полистал брошюру "Гудини – король цепей", потом вынул из книги Мюллера "Моя система" собранные мной программы чемпионата французской борьбы в цирке Р. Труцци с портретами налитых мускулами участников. Иванов сказал, что был борцом в цирке, и назвал еще две-три свои профессии. Но позднее я узнал, что до тех пор, пока он стал писателем, их было у него, пожалуй, больше, чем у Джека Лондона. Покопавшись в сборниках стихов, Есенин извлек альманах 1915 года "На помощь жертвам войны. Клич". Он нашел стихотворение Александра Ширяевца "Зимнее" и прочитал его вслух. Там – далече, в снежном поле Бубенцы звенят. А у месяца соколий Ясный взгляд…

Во серебряном бору Дрогнет Леший на ветру, Караулит бубенцы… - Берегитесь, молодцы! – Хорошие стихи, а напечатали в подборку, – произнес с досадой Есенин, захлопывая сборник. – Такого безобразия в "Вольнодумце" не будет! Я спросил, дано ли разрешение на издание "Вольнодумца". Он ответил, что теперь это его меньше всего волнует. Он подбирает основных сотрудников журнала, для чего встречается с многими писателями и поэтами. По его планам, в "Вольнодумце" будут участвовать не связанные ни с какими группами литераторы. Они должны вольно думать! Он хотел печатать в "Вольнодумце" прозу и поэзию самого высокого мастерства, чтобы журнал поднялся на три головы выше "Красной нови" и стал образцом для толстых журналов. Конечно, в "Вольнодумце" обязательно будут помещаться произведения молодых авторов, только с большим отбором и с условием, если у них есть что-нибудь за душой. Он говорил о журнале, то вскакивая с кресла, то снова опускаясь на него. Он распределял в "Вольнодумце" материал, сдавал его в типографию, корректировал, беседовал с директором Госиздата, договаривался о распространении издания. Иванов напомнил ему об отделе "Вольные думы", где должны помещаться статьи и письма критиков, читателей, авторов. Есенин привел воображаемый пример: вот на страницах журнала напечатана вещь, вот вокруг нее в отделе поднялась драка: одни хвалят, другие ругают, третьи – ни то ни се! Но перья скрипят, интерес подогревается. Редакция, автор, критик читают и на ус наматывают. Я спросил, кто намечен в сотрудники "Вольнодумца". Сергей сказал, что для прозы у него есть три кита: Иванов, Пильняк, Леонов. Для поэзии старая гвардия: Брюсов, Белый, Блок – посмертно. Еще Городецкий, Клюев. – А новая гвардия? – Будет! Надо договориться впрок! – Значит, имажинистов отметаешь, Сережа? – С чего ты взял? Он сел в кресло, попросил бумагу. Я вынул мою записную книжку "День за днем", открыл чистую страницу с отрывными листочками и положил перед ним. Взяв карандаш, он стал писать: "В правление Ассоциации Вольнодумцев. Совершенно не расходясь с группой и работая над журналом "Вольнодумец", в который и приглашаю всю группу…" Он поднес карандаш ко рту, чтобы послюнявить его, но он был чернильный, и я отвел его руку. Он посмотрел на меня и одним взмахом написал следующее: "В журнале же "Гостиница" из эстетических чувств и чувств личной обиды отказываюсь участвовать окончательно, тем более что он мариенгофский". Сергей немного подумал и добавил: "Я капризно заявляю, почему Мариенгоф напечатал себя на первой странице, а не меня". Действительно, третий номер "Гостиницы" Мариенгоф открыл подборкой собственных стихов, а "Москва кабацкая" была напечатана на восьмой странице. До этого номера все произведения располагались по алфавиту авторов. Сергей подписался, поставил дату. Я спросил, если кто-нибудь захочет послать ему свои вещи для "Вольнодумца", куда их направлять. Он на следующем отрывном листке моей записной книжки написал: "Гагаринский пер., д. 1, кв. 12". Потом зачеркнул и снова вывел адрес: "Ленинград, Гагаринская ул., угол Французской набережной, д. N 1, кв. 12. А. Сахаров, С. Есенину". Это был ленинградский адрес приятеля Есенина А. М. Сахарова, и я спросил, будет ли Сергей привлекать к работе в "Вольнодумце" тамошний "Воинствующий орден имажинистов". Он ответил, что раньше посмотрит стихи, а потом решит. Поглядев на наручные часы, Иванов заявил, что пора ехать: он собирался с Сергеем на три дня в село Константиново. Оба стали пересчитывать деньги, и выяснилось, что их хватит только на дорогу. Я вспомнил, что "Ассоциация вольнодумцев" что-то должна Сергею за выступления. Полистав записную книжку, я нашел цифру: четыре червонца. Я выдал эти деньги Есенину, и он расписался на квитанции. Я проводил моих гостей и пожелал им счастливого пути. Как же я изумился, когда на следующий день увидел в книжной лавке деятелей искусств Всеволода. Он объяснил, что, выйдя от меня, они сообразили, что на утренний поезд опоздали, а вечером ехать в Константиново поздно. Они отправились в ресторан-кабаре "Не рыдай!". – Отличное заведение, – сказал Иванов, – но дорогое. А впрочем, мы не рыдали 16. ‹…›

Одиннадцатого апреля я пошел к трем часам в Клуб поэтов, куда обещал зайти Грузинов, чтобы потолковать о моих стихах: я готовил вторую книгу стихов "Пальма" и дал ему почитать десятка три вещей. Войдя в клуб, я увидел за столиком Есенина. Очевидно, пообедав, он пил лимонад. Перед ним с пачкой стихов в руках ерзала на стуле с разрисованным лицом поэтесса и щебетала, как синица: – Ах, Сергей Александрович! Вам я поверю! Вы поймете женскую тоску. Ах, Сергей Александрович! Увидев меня, Есенин спросил: – Говорил? – Да, со всеми! – Ну как? Я показал глазами на поэтессу, Сергей взял из ее рук стопку стихов, положил в карман пиджака. – Прочту! – сказал он ей. – А сейчас мне надо поговорить! Поэтесса защебетала и упорхнула, я сел на ее место, но не успел и рта раскрыть, как подошел Грузинов. Иван поздоровался с Есениным, со мной, сел и сказал мне: – Отобрал девятнадцать пьес. Неплохие. "Платан Пушкина" – отлично! Но надо доработать. ‹…› – Лентяй! – восклицает по моему адресу Сергей. – Но я ж… – В поэзии, как на войне, надо кровь проливать! – перебивает меня Есенин. – Но я же, Сережа… – повторяю я. Однако он опять не дает закончить: – Ладно! – И обращается к Грузинову: – Что со статьей? – Дам! О влиянии образа на современную поэзию. – Органического! – Понятно! И докажу, что некоторые поэты и на свет не родились бы, если б не твоя муза! – Только полегче и потоньше! – предупреждает Сергей. – Дипломатии мне не учиться! – И посерьезней! Не так, как в "Гостинице"… После этого Есенин спрашивает, что мне ответили остальные имажинисты. Когда я дохожу до Шершеневича, он говорит: – Я лучше ему напишу. Я протягиваю Сергею пол-листа чистой бумаги. Он пишет чернильным карандашом: "Милый Вадим! Дай, пожалуйста, статью о совр[еменном] сти[хотворном], искус[стве] и стихи для журнала "Вольнодумец". Любящий тебя Сергей

 

 

22/IV-24"

 

 

Вечером я прочитал по телефону эту записку Шершеневичу. – Передай Сереже, – сказал Вадим, – напишу статью, все вольнодумцы облизнутся. А за стихами можно в любой день прислать!

Есенин уехал в Ленинград, и я узнал о его выступлении в зале Ф. Лассаля (бывшей Городской думе) из писем членов "Воинствующего ордена имажинистов" (В. Эрлиха, В. Ричиотти, Г. Шмерельсона). Сергей пытался говорить о "мерзости в литературе", сделать "Вызов непопутчикам" и, кстати, во всеуслышание объявить о "Вольнодумце" 17. Но его речь не имела того успеха, на который он рассчитывал, и, наоборот, чтение стихов было встречено грандиозной овацией. Рассказал ли Сергей о "Вольнодумце" ленинградским имажинистам? Как сообщил мне Вольф Эрлих, Есенин говорил ему о затеваемом журнале, но без особых подробностей. Может быть, это происходило потому, что сами ленинградские имажинисты собирались издавать свой журнал: "Необычайное свидание друзей". Однако, вернувшись в Москву, Сергей объяснил, что договорился кое с кем в Ленинграде, например, с Николаем Никитиным. ‹…› Есенин после ссоры с Мариенгофом не дал своих стихов в четвертый номер "Гостиницы". На заседании "ордена" было решено, что журнал, как и сборники, будет редактировать коллегия. В нее избрали Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. Правое крыло явно теряло свое влияние. Грузинов сказал, чтоб я приготовил мою фотографию: Анатолий хочет поместить портреты всех имажинистов. – Надо бы дать портрет Есенина! – сказал я. – А где его поместить? – спросил Иван. – Ведь стихов Сергея нет! – Напиши о нем статью! – Ладно! Поставлю вопрос на коллегии! – Ставь! С Вадимом я потолкую! Шершеневич согласился с моим предложением, но, когда этот вопрос возник на коллегии, Мариенгоф заупрямился. После выхода четвертого номера Грузинов ругался: – Банный номер! Настоящий банный номер! – Но ведь ты член редколлегии! – Мариенгофа не переспоришь! – Почему? – Хочешь знать правду, теща Мариенгофа управляет имажинизмом! Я знал эту безобидную старушку и удивился. Грузинов пояснил: у Анатолия большие расходы на семью, и ему нужно издаваться и издаваться. Чем же отличался четвертый номер "Гостиницы" от прежних номеров? Раньше в журнале печатались стихи Есенина, его письма из-за границы, помещались рисунки Г. Якулова, братьев Г. и В. Стенберг, стихи Николая Эрдмана, статья потемкинца Константина Фельдмана, письмо из Парижа художника Ф. Леже, новеллы С. Кржижановского, стихи и статьи Рюрика Ивнева, Вадима Шершеневича, Вл. Соколова и др. А в четвертом номере были помещены портреты всех имажинистов, кроме Г. Якулова, братьев Эрдман и моего. В этом смысле журнал напоминал иллюстрированный прейскурант или журнал мод. Тем более что Анатолий снялся в цилиндре, Вадим со своей собакой на руках и т. п. Я до сих пор не понимаю, что случилось с Мариенгофом? Почему он не взял рисунков у Г. Якулова, у братьев Стенберг, почему поместил старую статью журналиста Б. Глубоковского, портреты имажинистов? Я не считал и не считаю Анатолия легкомысленным, и не мог же он ради того, чтобы показать, как он красив в цилиндре, напечатать всю эту галерею. Конечно, четвертый номер "Гостиницы" был более чем неудачный. А затем я же показал Анатолию записку Есенина о том, что он, Сергей, отказывается участвовать в "Гостинице". Однако в четвертом номере помещено такое объявление:

 

 

"1 сентября с/г.

 

ВОЛЬНОДУМЕЦ

 


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 422; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!