Весенняя охота на гусей 4 страница



– Дед, – сказал Муханов, – мы в правлении были. Ты что же, а, дед?

– Плохо мне, ребята, – прошелестел дед. – Совсем плохо.

– Ты про деньги скажи. Про рыбу.

– Вот здесь, – дед поцарапал слабой ручкой где–то около живота, – вот здесь совсем плохо.

– Прикидываешься, старая выжига, – сказал Муханов.

– Врача бы, врача, а, ребята?

– Лежи, дед, – беспощадно сказал Муханов. – А сети твои мы заберем.

– Неправильный ты, Коля, неправильный, – прошелестел дед. – Дерутся ведь сети, портятся, а они денег стоят. Больших денег. Я, может быть, всю жизнь собирал эти сети. И вот: новая река, сам хозяин. Последний раз хотел половить на новой реке, и все. Дом у меня хороший… Врача бы…

– Ладно, – сказал Муханов. – Очнешься, поговорим. А сети твои – прощай…

Два дня дед лежал в своей избушке, и только Муханов упомянул о нем:

– Прикидывается, сволочь, на жалость.

На третий день дед выполз на порог и спросил:

– Ребята, вы звери, что ли? Помираю.

– Толька, иди в поселок, вызывай вертолет, – сказал Федор.

Толик кинулся в избушку и выскочил оттуда с двустволкой.

– Оставь ружье, – рявкнул Федор, и Толик, прислонив дробовик к завалинке, как пришпоренный, рванул по кочкам.

Вертолет прилетел. Врач пощупал дедов живот и быстро приказал нести носилки. На носилках дед смотрел в серое небо и тихо постанывал. Он исчез в железном грохочущем брюхе Ми–4. Исчез навсегда.

Два известия пришли на почту Нового Усть–Китама. Письмо от деда. «Положили меня, ребята, в больницу. Будет операция. Давно у меня уже язва желудка. Думал, долго с ней проживу, а врач хочет резать. Поругались мы все немного, но приеду и уладим миром. Все надо миром улаживать. Пуще всего берегите снасть. А я постараюсь скорее…»

Далее следовала длинная инструкция, как хранить и сушить сети, адресованная Глухому. Вторым была справка из больницы. «В результате нарушения больничного режима больной Мятлев Дмитрий Егорович 62 лет скончался от воспаления послеоперационного шва в брюшной полости». Была еще приписка: «Дед–то ваш будто золото закопал, все рвался. Обманул врачей, начал выписываться досрочно. Я его коешный сосед».

Настала пустота.

Когда наступила пустота, каждый зажил как бы сам по себе. Лимонный Славка сидел у оконца и глядел па врезанный в оконце пейзаж, и только Толик неугомонно набивал свои адские патроны и лихо поглядывал на всех светлыми глазами: когда же решится – «как все». Стрелять сейчас было некого, только утки с выводками ютились в березовой осоке, но убить такую утку можно только один раз, не зная, какие они взъерошенные, иссохшие от материнских забот, – второй раз стрелять не захочешь.

Толик Птичий Убийца отводил душу на хищных желтоклювых мартынах, извечных врагах речного рыбака и тундрового охотника. Мартынов он бил пачками.

Муханов облюбовал цейсовский Браткин бинокль и сидел на крыше избушки, разглядывая горизонты. Нечего было разглядывать, тем более в бинокль: свинцовая лента Китама, изгибающаяся к морю, да блеклая тундра с осколками озер. Но Муханов разглядывал.

Санька забрел однажды в дедову избушку. Здесь все оставалось по–прежнему, но стоял уже нежилой дух.

На столе лежала раскрытая книга. Санька с интересом подошел. Увесистый том в дореволюционном кожаном переплете. Санька посмотрел титульный лист. «Ежедневные размышления истинного христианина». Сочинение графа П.К.Бобринского. Книга была раскрыта на «Суете».

«…Суета иссушает наш ум, и душа от нее загнивает. Суетные помыслы наши обращены на сыскание почестей, плотских утех и, паче того, богатства. Истинный христианин должен…»

Санька так и не успел узнать, что должен делать истинный христианин, чтобы изжить грех суетности. Скрипнула дверь, и вошел Федор.

– Не трогай ничего, москвич, – просто сказал он. – Пусть пока все как есть остается. – Голос у него был спокойный, и вообще после того, как раскрылся дедов обман, Федор стал как–то проще, вроде бы даже повеселел. Саньку осенило.

– Федор, ведь ты знал?

– Догадывался, – досадливо сказал Федор. – Я таких мазуриков насквозь знаю. И тебя я, москвич, вижу. Удрал ведь ты, а?

– Как сказать, – ощетинился Санька. – Передо мной монетки колобком катились. Я за ними бежал, бежал и вот прибежал сюда. С тобой за одним познакомился. – Сказал и вышел, чтобы уйти от прищуренных безжалостных глаз.

Санька подошел к реке. На средине маячил в дедовой оморочке Братка: проверял сети. На берегу копошился еще кто–то, очевидно, Глухой. Санька пошел к нему.

Глухой ползал по разостланной сети и выбирал из нее запутавшиеся щепочки, прутики.

– Сеть–та заносит, – сказал он. – Дожди вверху были, хлам несет. Сети–то хорошие, их сушить надо. Я сушу. – И опять согнулся. Санька стал помогать ему.

Вечером Оспатый Федор взял щетку и подмел пол. Аккуратно сбросил сор в печку и стал чистить ламповое стекло. Он повесил лампу на гвоздик на стене, желтый свет ее упал на стол, и все стали потихоньку собираться к столу, да так и расселись в молчании.

– Продукты скоро кончатся. Денег нет. Что будем предпринимать, граждане? – спросил Федор.

– Что делать? – сказал Муханов. – Рыбу ловить надо. Я уже два раза обжегся, и здесь я досижу до конца. Не уйду отсюда без рубля. – Голос у Муханова был жесткий, и сам он как будто постарел. Бинокль на ремешке все еще болтался у него на шее.

– К прокурору надо идти, ребята. Один выход – к прокурору, – сказал Братка.

Тут–то и раздался всхлипывающий смех Глухого. Никто не видал, чтобы Глухой смеялся, а сейчас он прямо корчился от этого смеха, прикрыв рот ладонью, жидкобородый, искореженный Севером гном.

– Ты чего, чего? – испуганно вскинулся Братка.

– К прокурору–у, – давился Глухой. – Славка Бенд к прокурору, Федор к прокурору или он к нему… – Черный скорченный палец Глухого уперся в Муханова. И все посмотрели на Муханова, припертого указывающим перстом.

– Ладно, ты, чучело, – сказал Муханов.

Все смолкли, пораженные вспышкой веселья Глухого, и молча же осознали непостижимую дедову гениальность: знал, что обманет, и так подобрал, что никто из обманутых и пикнуть не пожелает, не захочет шуметь.

В это время скрипнула дверь.

– Мозна? – и появился Пыныч, ангел–хранитель, громоотвод в кухлянке, узкоглазый вестник мирских новостей.

Пынычу дали кружку с чаем, и все загремели кружками. Только Славка Бенд остался сидеть у своего оконца, изучал в сумраке непостижимый пейзаж.

– Рыбки поймали мало? – спросил Пыныч. Никто ему не ответил, все–то ты знаешь, старый черт.

– Я немножко поймал, одну тонну. Сеточка маленькая – пятнадцать метров.

– Где поймал, где? – спросил Славка.

– На реке, – простодушно ответил Пыныч. – Сейчас рыба выше.

– Вот, – сказал Славка. – Вот.

– Немножко проволоки надо, – сказал Пыныч. – У катера есть. Пойду возьму.

– Я думаю так, – сказал Федор. – Продуктов нам в долг дадут под осенний ход. А сейчас я с двумя ребятами сплаваю вверх по реке. Посмотрим, что там есть. Может быть, Пыныч скажет.

– Это я пойду вверх по реке, – сказал Славка. – Мне из всех вас деньги нужнее. И взрывчатку возьму.

– Взрывчатку я давно в реку выкинул, – усмехнулся Федор. – Глупых нет под статью попадать.

– Дурак, – безнадежно сказал Славка. – Трус, дурак.

У хитрого Пыныча узнать ничего не удалось. Решили, что завтра вверх по реке пойдут Славка и Санька с Мухановым. Больше троих моторка не могла вместить.

…Они поднимались вверх по Китаму мимо глинистых низких берегов, мелкого кустарника прибрежной тундры, галечных перекатов и к вечеру вышли туда, где Китам дробится на протоки, и протоки эти прятались среди дикого буйства разросшейся в удалении от моря знаменитой китайской ольхи. Течение шло здесь так сильно, что лодка почти не двигалась, так вроде стояла, а потом рывком прыгала вперед на метр–два, не больше.

– Все, что ли? – в десятый раз спрашивал Муханов. – Давай здесь пробовать. – Но неумолимый Славкин нос смотрел вверх по реке. – Там, там рыба, – твердил он.

Потом течение стало чуть послабее. Китам шел в высоких торфяных берегах. Линзы льда сочились в обрывах мутными струйками. Местами вода выедала лед, и получались жуткие ледяные пещеры, куда с клокотанием устремлялась вода. Ледяной темной сыростью несло из этих пещер, и многотонные козырьки нависали над ними, угрожающе накренившись. После одной из таких пещер Китам вдруг раздался, и отличная, хоть на пять неводов, отмель выплыла справа.

– Вот, – сказал Славка. – Здесь рыба. Я знал. И точно в подтверждение Славкиных слов вода вдруг разошлась кругами, и весь багровый, в багровом вечернем солнце выскочил из реки, плеснулся гигантский рыбий хвост.

– Течение, – сказал Муханов. – Тут вдесятером невод не потянешь. С ума ты сошел, Славка.

– Рыба, – сказал Славка. – Утянем. Надо.

Два дня они бились на этом месте. Течение не давало заводить сеть, даже если против всех правил тащить ее на моторе. Упругая сила воды била в полотно и волокла лодку назад. Они пробовали заводить по течению: цирковым галопом проскакивали замет и тыкались носом лодки в берег, и потом то же течение прибивало к берегу пустой мешок кошеля.

На вторые сутки Муханов сел на землю и сказал:

– Все. Хватит.

– Нет, – сказал Славка. – Нет. Здесь рыба. Тонны. Давай.

– Иди ты, – сказал Муханов.

– Шлюхи вы, – сказал Славка. – Штатские шлюхи. Вы заработать приехали или что? – Лицо Славки дергалось. Он встал и пошел к лодке, комками покидал в нее невод.

Они смотрели, как он выехал на средину протоки и стал выбрасывать сеть одной рукой, ему удалось сделать два или три выброса, потом от резкого взмаха качнулась лодка и резко взвыл мотор.

– Винт, – сказал Муханов. Случилось то, что давно должно было случиться, – сеть намоталась на винт. Мотор заглох, и лодка боком бессильно пошла по течению, потом натянулась веревка, и лодка, описав полукруг, прижалась к берегу.

– Так, – сказал Славка. – Так, мать вашу… – Он яростно шибанул кулаком по мотору и с бешеной методичностью стал распутывать сеть.

– Славка, брось, – сказал Муханов.

– Заткнись. Убью, – ответил Славка.

Он снова набрал комками невод и снова сел в лодку. Теперь он сидел на транце лодки и отбрасывал сеть как можно дальше от винта. Лодка ходко шла вперед, потом вдруг дернулась, и Славка кувырком полетел в воду. Сильная струя подхватила Славку, он неловко взмахивал руками, пытаясь стянуть телогрейку. Он то погружался с головой в воду, то выныривал. Стянутая наполовину телогрейка закрывала ему голову. Течение стремительно несло Славку под обрывистый берег прямо в черную щель одной из пещер.

– Славка! – отчаянно закричал Муханов. И как будто только и надо было этого мухановского крика, этого сотрясения воздуха: многометровый козырек пещеры стал медленно наклоняться. Они как во сне наблюдали это медлительное тяжеловесное падение и бесформенный куль Славкиной головы, которая как поплавок выныривала вверх–вниз, вверх–вниз. Наконец обрыв упал с облегченным вздохом, дрогнула земля, и волна, кинувшись навстречу течению, отшвырнула Славку чуть не до средины реки. И тут же ему удалось стянуть наконец телогрейку. Ошалелыми гребками Славка поплыл к берегу.

Вода фонтанчиками выскакивала из сапог, когда он подошел к ним. Мокрые волосы залепили лицо, и сквозь темные пряди их фарфоровыми бляшками светились белые Славкины глаза.

– Дайте закурить, – спокойно сказал он. – Я свои вымочил.

Он в несколько затяжек вытянул папиросу, подошел к лодке и тремя яростными ударами топора разбил мотор. Потом методически принялся рубить сеть.

Они молча смотрели на все это. За все время, кроме отчаянного мухановского вопля, не было сказано ни слова.

Славка бросил топор и, набычившись, бизоном пошел к кустам. Было тихо. Плескалась вода, да тяжело проламывался сквозь кустарник обезумевший Славка.

– Саня, – тихо сказал Муханов, и в голосе его была непостижимая горечь, непостижимый вопрос. – Саня. Как же это? Ведь пять секунд – и похоронило бы Славку. Из–за денег? И дед умер. Из–за денег ведь умер дед. Мы же ничего не хотим – только заработать. Своими руками. Почему все это, а? Неужели пятак и смерть рядом ходят? Тогда пропади пятак, он в такую цену не нужен…

Славка ушел на другой день после того, как они вернулись на рыбалку. Почерневший, худой и мрачный, он покидал в рюкзак немногочисленные пожитки, швырнул в угол драные сапоги и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

Все смотрели, как пропадает в тундре одинокая фигура Славки Бенда.

– Конец, – сказал Федор. – Сломался. Кто хочет уходить, пусть уходит сейчас, – добавил Федор.

– Продукты мы взяли в долг до осени, значит, нас трое остается, пока не рассчитаемся. Без невода нам туго будет, ловить придется только сетками. Так что на деньги расчета нет. Как, москвич? – обратился он к Саньке.

– Я не шкура, – сказал Санька. – Раз есть долг и надо отдать, значит, я остаюсь.

С Мухановым они почти не разговаривали теперь. Казалось, что Муханов боится хоть на минуту остаться без дела. На этой почве у него возникла неожиданная дружба с Глухим. Они выставили все наличные сети на реке и целый день курсировали между ними. У них были свои разговоры.

– Завтра надо пятую на берег вынуть, просушить, в седьмой я сегодня во–от такую дырищу заштопал. Нерпа…

Братка, как только Муханов заменил его на проверке сетей, сразу же выключился из работы и вновь неутомимо изучал журнальные листки на обклейке стен.

Рыба еще не возвращалась вверх по реке, и опять они ждали, ждали, ждали. Санька и Федор насаживали новые сети из полотнищ, обнаруженных у деда под нарами. Санька полюбил делать наплава из пенопласта, их требовалось многие десятки. Выпилить ножовкой брусочек, потом стесать острые края, просверлить дырку, вставить вязку и опять выпилить… Почему–то ему все время вспоминались слова графа П. К. Бобринского, написанные для истинных христиан: «Суета иссушает наш ум, и душа от нее загнивает…»

Жил он в каком–то странном полусне. Когда надоедало делать бесчисленные поплавки, он брал ружье и уходил в тундру.

Колдовская власть тундры входила в него через багровые закаты над хребтом Пырканай, утреннее умывание в холодной воде Китама, стук дождя в окно избушки и сернистый запах прибрежных озер на охоте. Выстрел, запах порохового дыма и теплое утиное перо в руке, теплая тяжесть добычи, кусок мяса, добытый своими руками.

Брат Сема был далеко, все равно что в Южной Америке или в Антарктиде, но таинственная сила брата Семы доходила и сюда – Санька знал, что сможет рвануть отсюда в любой момент, может быть, поэтому и оставался.

«Интересно, посадили Пал Давыдыча или нет?» – думал Санька и тут же забывал. Володю–аристократа он почти не вспоминал – ничтожная личность, мотылек. Когда Санька, запоздав, возвращался с охоты, бугры давали в темноте пугающую тень, как бы спрашивали:

«Кто идет? Зачем?» И августовские нестерпимого блеска звезды мигали сверху: «Ничего–ничего».

«Почему? – думал Санька. – Почему работяга Муханов захотел попробовать «изящную жизнь“, и у него ничего не выходит, ему не везет, а всякая шваль вроде Вовки–аристократа запросто имеет все, что хотел бы иметь Муханов?» Ему представлялась вереница каких–то легких, нагловатых, ловких людей, которые мимоходом со снисходительной уверенностью берут блага жизни. Среди них плавают твердые умные акулы вроде брата Семы, неуязвимые из–за своего ума. И представлялась ему толпа мухановых, выколачивающих эти жизненные блага ломиком на дне шурфа. И был другой мир, где жили веселые ребята гайзулинцы и те парни, что он видел в коридоре геологического управления. И был третий, пугающий мир, откуда вышли Федор и Славка Бенд, и были Глухой и Братка, живущие в полном равновесии чувств и поступков.

«А ты?» – задавал он себе вопрос. «Белая ворона и там и тут», – сказал Федор. Может быть, брат Сема нарочно кинул ему эту идею о Севере, может быть, он сам жалеет, что лет десять назад не уехал на какой–нибудь свой север. Может быть, он сейчас сильно об этом жалеет в какой–нибудь следственной тюрьме, обритый и под часовым…

«Ничего–о, – мигали сверху звезды. – Есть правда. Есть…»

Неожиданно нагрянул Гаврилов. Походил по берегу, посмотрел на сиротливые вешала: «Так, так, прогорели рыбачки, хе–хе». Потом пришел в избушку. За чаем Гаврилов снял свое руководящее кожаное пальто и так примерно после пятой кружки оказался элементарным якутом, неутомимым чаевником.

Разговор шел международный, вроде как про ООН. Собеседником был Федор, он умел говорить: так, два слова, а вроде и произнес целую речь.

Потом Гаврилов отставил кружку и сказал:

– Вот эти, – он бесцеремонно ткнул рукой в сторону «республиканцев», – знаю, в свою берлогу нацелились, а молодежь, – он одной рукой отмел всех остальных, – конечно, в город, хе, поселок – район. Так?

Все молчали.

– А я думаю иначе. Изба здесь стоит, гниет – раз, сети, дедово барахло имеются – второе. Все беру под себя.

Сказав это, Гаврилов приложил так ладонь к столу, совсем как на заседании, большой человек.

– Сделаем колхозную бригаду. Для поселка там рыбка, пастухам на строганину и тое–мое. Теперь дальше. Бригада здесь и зимует. Задача зимой – подледный лов и поставить на ноги невод.

Сетками, конечно, и дальше ловить, до льда. Расчет – трудоднями. Как? И опять все молчали.

– Бригадиром этого дела думаю Федора. Самый из вас серьезный человек.

– Я, председатель, уголовник. Мне руководящие должности противопоказаны, – усмехнулся Федор. – Тут незапятнанные проворовались, куда мне.

– Эх, – досадливо крякнул Братка. – Не туда ты, братка, гнешь, понимаешь?

И Федор вместо того, чтобы придавить Братку одним взглядом, вдруг начал краснеть. Это было так странно и стыдно, что все отвернулись.

– Не Тольку же нам выбирать, – сказал Братка, и Толька. простая душа, передернул с недоумением плечами: какой из него бригадир.

– Ладно, – тяжело сказал Федор. – Если так, то ладно.

– Ну вот, – оживился Гаврилов. – А вшестером вам тут делать нечего. Двоих заберу. Пекарь у меня прихварывает, и школу надо штукатурить, и людей нет. До весны. Весной вернутся.

И опять стало ясно, что если двоим идти в поселок, то, конечно, Муханову и Саньке, ибо именно они и есть двое, так сказать, естественная спарка.

– Мне что, – сказал Муханов. – Я всю жизнь колхозник, – и посмотрел только в сторону Глухого, вновь обретенного друга, товарища по труду.

«Стружка, – подумал Санька, – вот так пенка получилась, неожиданный поворот. Узнает брат Сема, что я в колхозе, вся Москва три дня хохотать будет…» И решил: «Уйду!»

Но странная неуверенность держала Саньку. Как будто его, Саньку Канаева, ждет шикарное жилище – мечта во сне, ключ в руке – сделай шаг, а он среди старого хлама, старых стен какой–то развалюхи и не может сделать этого шага, ибо старые стены здесь – это ты, это теперешняя, какая бы ни была, но твоя жизнь. А неизвестно, что ждет в этой мечте. Может, и нет там никакой жизни.

В смутном этом состоянии Санька осторожно спросил Муханова:

– Не светит нам в колхозе, старик. Может, поищем другое?

И мрачный Муханов мрачно и зло ответил: – Светит, не светит… Все фонарики ищешь? Я тоже за колесами да за фарами гонялся. А как видишь, нету фар у моей машины. Только фонари во лбу, когда об стенку стукнусь: штрафбат, шурфы, дед. Нету фар.

Сказал и вроде как отодвинулся от Саньки поскучневший Муханов. Все тот же, рыжий, свой, но уже отодвинутый. Санька чувствовал это и думал о том, что год позади и нет ничего, все остается нерешенным, даже мерцающие перспективы вроде перестали мерцать, а ведь он искал их на дне шурфа и в рыбацкой сетке, и черт его знает где. И еще он боялся, что Муханов отодвинется совсем, уйдет. В одиночку Саньке в этих краях не жить. Тогда одна дорога – назад, битым щенком, и тогда, уж это он чувствовал точно, не уйти ему от мертвой ухмылки Пал Давыдыча.

– Ты колхоза не трусь, Санек, – сказал Муханов. – Страшного нет. Я знаю.

– Да, – сказал Санька. – С телеграммой я обожду. Они быстро ведь ходят, телеграммы.

И им стало легче, оттого, что все решилось на какое–то время, не надо думать, поживем – увидим, они даже ухмыльнулись друг другу.

– Саня! – сказал Муханов и хлопнул его по плечу веснушчатой лапой. – Успеешь ты в свой вертоград. И меня возьмешь. Может, там я найду свои фонари. Возьмешь?

– Возьму, – сказал Санька.

– Нет, – невесело усмехнулся Муханов. – Да ладно. Я с Мухановым Колькой не пропаду.

Их поселили в странном доме круглого облика. Муханов даже решил обойти его кругом, чтобы проверить, точно ли он такой круглый. Комната, однако, оказалась квадратной.

Вселял их бледный, озабоченный, как все завхозы мира, завхоз Голощенко.

– Вот, – сказал он. – Вселяйтесь. В соседней комнате – пекарь Людвиг. Хороший человек. В другом отсеке этого цилиндрического жилища – фельдшерский пункт. И сама фельдшерица. Хм. Я ушел.

«Тут отсек, там отсек, – подумал Санька. – Будем жить, как в подводной лодке».

Бледный Голощенко ушел и унес свои завхозовские заботы.

Они сели на голые сетки пружинных коек и стали осматриваться. Цветные, черно–белые, силуэтные, графические, в рост, профиль, анфас и такие, что виден глаз да кусочек уха, изображения слабого пола украшали стены. Видно, жили здесь до них тоскующие холостяки. Ассортимент журналов был невелик: «Огонек», «Смена» и еще «Молодой колхозник». Особо близкие холостяцкому сердцу фото были, видимо, унесены: белые квадраты и дырки от кнопок на штукатурке. Один курил «Приму», другой – «Беломор»: под койками те самые, известного происхождения, окурки – человек, засыпая с сигаретой в руке, машинально кидает ее на пол, нет сил дотянуться до пепельницы. Кто были эти ребята, куда ушли, куда унесли изображения щекастых доярок, балерин и пышущих здоровьем горнолыжниц? Может, тоже ушли, как ушел лимонный Славка. Может, сломались.

И куда, интересно, они с Мухановым понесут отсюда свои обшарпанные чемоданы, которые тащили на веревочных лямках с Кертунга, везли на тракторных санях и запихивали под нары на дедовой рыбалке.

– Саня, – сказал Муханов. – Когда попадешь на «губу», главное – не унывать, и к вечеру будет порядок. Друг–часовой подкинет курева, потом другой бедолага пронесет картишки, повар на дно котелка запрячет такое, что и комбату не снится.

– Да, – сказал Санька. – Интересно, что за комики тут до нас жили?

– Плотники, – убежденно ответил Муханов. – Плотники с длинными топорами. Построили эту деревню, взяли калым и понесли топоры дальше – другую деревню строить.

Муханов вдруг предостерегающе поднял палец.

В коридорчике, разделяющем отсеки, простучали легкие шаги, стукнула дверь, потом что–то пошуршало, подвигалось и опять – дверь.

– Пойдем, – быстро сказал Муханов. – Мы же забыли проверить форму дома, – и тут же выскочил в коридор. Коридор, однако, был пуст.

Они вышли на улицу и стали обходить циркульный дом и, когда замкнули круг, увидели, как из двери выходит что–то в сиреневом импортном плащике, что–то круглолицее с вишневыми хохлацкими глазами. Санька остановился, как ударенный током, настолько непривычен был весь этот набор из глаз, губ, плащика; и суетный грубый год Санькиной жизни вдруг отошел назад, и сладко заныло сердце.

– Ах, – сказала она, – соседи.

Плащик стал удаляться в сторону поселка. И тут Санька, еще не пришедший в себя, увидел, как Муханов странной, какой–то даже неестественной для человека походкой уже перемещается следом и что–то баритонит, – никогда Санька не слыхал у Муханова такого чарующего тембра, такого баритона.

Шевелюра Муханова вдруг приобрела даже оранжевый цвет, и на миг Саньке показалось – со спины он не мог видеть точно, – что от мухановской улыбки солнечные зайчики прыгают по темному торфу чукотской земли.

Плащик стал удаляться медленнее. Через минуту они стояли рядом, Муханов и фельдшерица, и Муханов говорил и размахивал руками, а она уже смеялась, закидывая голову, милая простушка.

Санька двинулся к ним. Муханов нес обычную тарабарщину незатейливого уличного знакомства, но столько было неудержимой силы в этой тарабарщине, что фельдшерица смотрела на Муханова с нескрываемым изумлением и все смеялась, смеялась.

Вблизи девчонка оказалась и вовсе простой, так – молодость, зубы, глаза и этот плащик: наверняка окончила медицинское училище в какой–нибудь Кондопоге или Сызрани, и только один бог да Министерство здравоохранения знают, каким ветром занесло ее в это гиблое место, дикое село, что построили плотники с длинными топорами. Санька вспомнил, как покоряли они с братом Семой надменных столичных красавиц, и попытался влезть в разговор. Но ни черта у него не получалось. Мухановский поток красноречия все нарастал, и фельдшерица даже вроде так и не посмотрела на Саньку. И в то же время сам Мухаов как–то неуловимо, – черт его знает, как это у него получалось, раз он стоял на месте и говорил, – но все оттеснял и оттеснял Саньку, и Санька очутился уже метрах в пяти, и ему ничего не оставалось, как брякнуть помимо воли:

– Ладно. Пойду посмотрю деревню.

Даже жест такой сделал, как бывало: сигарета между пальцами, небрежный взмах «пойду прошвырнусь», и, уже удаляясь, даже сказал самому себе, как тоже бывало в случае неудач в той жизни: «Ничего особенного. Мухановский товар». И даже убедил себя в этом. В общем позор был полный, в полном законченном варианте.

Санька шел по поселку, месил сапогами черный торф, пока не увидел вывеску «Магазин». «Зайду», – решил он.

Магазин был пуст. В неправдоподобной тишине смотрели на Саньку ряды консервных банок, тюки и кипы какого–то текстильного барахла на полках. Две запыленные витрины с галантереей мерцали мутно и пыльно.

«Как во сне», – подумал Санька. В это время тихо, так же, как во сне, заскрипела где–то дверца, и оттуда выплыла, не вошла, а выплыла бесшумно женщина в домашнем цветастом халате, в дебелой упругости сорока своих лет, – продавщица.

– Ха, москвич! – сказала она.

– Во! – удивился Санька. – По портрету? Как артиста?

– Все знаем, – загадочно сказала продавщица, бесцеремонно разглядывая Саньку. – Домов–то двадцать. Людей меньше. А рыжий где?

– Любовь нашел, – отшутился Санька. – Рыжие сразу находят.

– Людка, – утвердила продавщица. – А ты ничего, красивый. Правильно говорили.

– Если бы десять минут назад мне это сказали, – снова пошутил Санька.

– Людка! – опять утвердила продавщица. – Не на ту, голубчики, напали.

Она все разглядывала и разглядывала Саньку, потом вдруг сказала:

– Заходи!

Санька нырнул под прилавок, двинулся за могучей цветастой спиной и очутился в дощатой комнатушке: фактуры наколоты на гвоздиках, счеты, стол, скамейка с одной стороны, дощатый же топчан – с другой, В углу – печь.

– Подожди, – сказала продавщица и, загораживая спиной стол, стала убирать в сумочку что–то. Санька краем глаза заметил какие–то фотографии с оборванными углами, письма, тесемки, обрывки.

– Садись, – сказала наконец продавщица и сама тяжело опустилась на топчан, а ридикюльчик свой положила за спину и так прижала его к стенке, как будто Санька мог выдернуть его, заглянуть внутрь подержанной клеенки, украсть тайну. Санька сел на скамейку. Продавщица все разглядывала его, и сам он смотрел: твердое, чуть обрюзгшее, красивое лицо, и мрачная сила была в глазах.

«Господи! – подумал Санька. – Да она же пьяна».

– Верно, – сказала продавщица, будто читала его мысли. – Выпила. Надо было. Ты пьешь?

– Еще как, – сказал Санька.

– Привираешь, – сказала продавщица. – Достань за занавеской. Спирт там, вода и прочее. Быстро.

Они выпили по стакану разведенного спирта. Санька начал хмелеть, но продавщица все оставалась такой же – красивый, подержанный временем монумент в цветастом халате.

– Меня Зина зовут, – сказала она. – За глаза Зинкой. Рыжий придет?

Санька пожал плечами.

– Зачем? – спросила Зина. – Зачем вы, молоденькие, здесь? Люда эта приехала. Хорошая девочка. Вы двое. Сюда убегают. В ваши годы зачем убегать?

– Мы не убежали, – сказал Санька. – Мы прибежали.

Но цыганские продавщицыны глаза смотрели на Саньку с гипнотизирующей проницательной силой. Она покачала головой.

– Деньги! – сказала она. – Совесть потерять прибежали. Налей!

Они выпили снова, и Зинка сказала:

– На моей работе, да с этими чукчами я могу миллионером быть. Травяной, доверчивый народ. Но нет у меня ничего, кроме моей зарплаты… – Она недоговорила, а так еще плотнее прижала к стене свою заветную обшарпанную сумочку с неизвестными в ней секретами. – Вот за что меня уважают, хотя и зовут за спиной Зинкой.

Санька чувствовал, что он шалеет от спирта и немигающего Зинкиного взгляда. «Этот невероятный мухановский финт с фельдшерицей. Зинка здесь почему? Убежала от суда, как я?» А Зинка зловеще подняла палец:

– Помни! Народу здесь мало. Разные есть. Умные есть, глупые, посреднике. Но сволочей нет. Сволочи здесь не жить – ничего здесь не скроешь. Все на виду. Так и рыжему передай… Теперь уходи, москвич.

Санька снова шел по торфяной безлюдной улице, голова кружилась. Улица все так же была безлюдна. Белые кубики домов стояли по сторонам, и внимательные их окна смотрели на улицу и на Саньку.

Людвиг.

Он зашел к ним вечером при костюме и с коньяком. Фигура дышала торжественной учтивостью. Торжественнее всего был костюм – изделие стародавних лет с ватными плечами и широченными брюками, но, черт возьми, это был великолепный костюм, и сам Людвиг, французского облика человек, был великолепен.


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 21; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!